Мы выехали из-под киевского вокзала, был уже вечер, все синело, коптилось в продуктах сгорания, в гуле двигателей и криках вокзальных обитателей. Ехали мы на Харьков. Из Киева мы выезжали, крутясь среди домов из белого кирпича и каких-то будок, салонов по продаже всего сразу. Но вот мы выбрались из Киева, вытряхнулись из этих городских внутренностей, застроек и хаоса — и все пропало. Мне казалось, что мы въехали в космос.
Было темно и пусто. Лишь время от времени мы проезжали мимо караванов военных грузовиков, направлявшихся на восток. Легковых машин было немного. Они закончились вместе с киевской орбитой. Где-то я читал, что большинство жителей Украины никогда не покидало родного города. Ну, разве что в отпуск: в Крым, в Одессу или там на лиманы.
Лишь иногда, будто киберпанковые космические станции, в этом черном ничто появлялись придорожные паркинги, а на них едва-едва сводящие концы с концами будки с кофе и дешевой, крайне нездорово пахнущей жратвой. Уродливые вывески покрывали их сверху, снизу же были лужи и грязь. Водители большегрузных автомобилей скакали между лужами холодной, стоячей воды, держа в одной руке чебурек, а в другой — кофе в тонком пластмассовом стаканчике.
Через какое-то время Дима пустил меня за руль. Дорога была даже ничего: двухрядка, отремонтированная к Евро. Вот только пешеходы время от времени вылезали из этой липкой черноты на проезжую часть. Их становилось видно только тогда, когда их выхватывали фары. Под Полтавой прямо посреди дороги стоял пьяный мужик и меланхолично всматривался в огни приближающихся машин. Дима запускал на магнитоле какое-то старье: "Лед Зеппелин", "Дип Перпл", такие вещи. Он был этническим русским, но после Майдана от своей российскости отрекся. Он перестал говорить по-русски, выучил украинский язык, а про себя говорил, что он украинский патриот.
Мы съехали в Полтаву. Именно на полтавском диалекте был кодифицирован официальный украинский язык. Влодеку Костырке из Львова этот "диалект крестьян из полтавской губернии" с его "має" вместо "є"[102] и "та" вместо "i", казался гадким, и Львову никак не соответствующим. А вот Дима Полтаву обожал. Мы ездили по затемненным улицам, а Дима вздыхал: "Я бы тут жил, я бы тут жил".
Полтава. Легендарная Полтава. Не помню уже, сколько людей, терпеть не могущих Галичины, жалующихся на то, что та возвышается, что считает, будто бы обладает исключительным патентом на украинскость, противопоставляло Полтаву Львову. Они считают, будто бы именно здесь бьется сердце украинскости. Именно здесь, в Полтаве, а не в полонизированной, говорящей на каком-то странном польско-русском суржике Галичине: испорченной, только и сидящей по кофейням, одновременно ультранационалистической и вылизывающей задницы полякам, и вообще Европе, которая именно в этой облизанной заднице всех их и помещает. Да, Галичина не была особо популярной за пределами самой Галичины. Посмеивались, что именно там, в "стране бандеровской славы" больше всего людей уклоняется от воинской службы, и что галичане, строящие из себя самых тонких и просвещенных украинцев на свете, на самом деле — консервативные и неотесанные селюки.
— Знаешь, — говорил мне когда-то писатель Андрей Бондарь, который сам родом из Каменца-Подольского, а живет под Киевом, — если бы галичане управляли страной, это не имело бы слишком много общего с европейскостью. Это было бы националистическое, нетерпимое государство, без какой-либо открытости.
Иногда я представляю себе такую независимую Галичину. К примеру, в Полтаве. А сама Полтава вообще не была похожа на Львов. Тот был город, старая часть которого была построена в польские времена, но истинную форму дала ей Австрия, делая из города габсбургскую метрополию, город европейского образца. Если бы Полтава какое-то время была австрийской, в ней тоже наверняка был бы тот шарм "под Вену". Только Полтава большую часть своего существования располагалась в России, и выглядела типичным русским имперским городом. Дома низкие, улицы, обсаженные деревьями. Здесь было красиво, временами — почти как в Одессе, вот только красивого было не слишком много. Только-только начиналось, и уже заканчивалось. Откуда-то эта архитектура мне знакома, я долго не мог понять, да в чем же тут дело, но потом понял: Полтава напоминала мне давний российский губернский город Радом[103].
"Я бы тут жил", — продолжал вздыхать Дима.
Заканчивалась полтавская область, начиналась харьковская. Это было словно въезд в другой мир. У дороги стояла баррикада, а на баррикаде — плечом к плечу — повстанцы и милиционеры. Повстанцы, как и на Майдане, носили щиты, хотя не слишком было понятно — против кого. Щит попросту был символом, частью обмундирования. Самая тяжелая в мире нашивка. На одном из майдановцев была еще советская каска, кожух до колен, через плечо было перевешено охотничье ружье. Он выглядел словно вышедший из леса партизан. Милиционеры ему чего-то объясняли и показывали пальцами в темноту по харьковской стороне, за огромным знаком с лозунгом "Харьковская область приветствует". В этом виде было нечто величественное. В какой-то мере у меня он ассоциировался с картиной "Вашингтон переправляется через реку Делавэр"[104]. Указующие персты, скульптурность партизана в кожухе, милиционеры, выглядящие его аколитами[105], стоящие за ними и точно так же вглядывающиеся в темноту харьковской области майдановцы. Мы проехали мимо баррикады и въехали в ту пустоту под "Лестницу в небо". "There's a feeling I get when I look to the West, and my spirit is crying for leaving", — стонал в динамиках Роберт Плант, а мы ехали на восток. Дима нервно стучал пальцами по баранке.
Миша и Маша проживали в незаконченном доме в предместьях Харькова. С миром их соединяла выбоистая дорога без покрытия, которую они преодолевали на старенькой ладе-копейке[106]. Миша был большой, высокий, бородатый, носил шведскую куртку в клетку и огромные шведские ботинки, потому что когда-то жил и работал в Швеции. Там же он познакомился с первыми в своей жизни поляками, которые научили его, а как же, ругаться по-польски. Маша была невысокая, у нее были длинные волосы и озабоченное лицо. Она вся была какая-то озабоченная.
Миша и Маша действовали на харьковском Майдане, а это вам не фунт изюму было. Особенно после событий несколькодневной давности, когда майдановцев, захвативших здание Областного Совета, вытащили из него силой, избили, поставили на центральной площади в раскисшем снегу на колени и заставили просить прощения у харьковчан.
Майдановцев атаковали "обычные харьковские граждане", то есть, районная гопота и коротко постриженные мужички в черных куртках. У некоторых имелись российские флаги. Милиция вмешивалась как-то не сильно. Никто не выслал на место даже соответствующее количество сотрудников. Каски и щиты были только у некоторых. Те же, которые были, в течение пары минут даже пытались вмешаться, но потом подсчитали свои силы и успокоились. Атакующие прорвали линию обороны майдановцев и вбежали в здание. Началась хаотическая беготня по коридорам, избиение защитников, вытаскивание их, избитых, скулящих от перепуга, под ноги собравшейся под Облсоветом толпы. Некоторые шли через грязь в одних носках, потом опускались на колени, перепуганные, уставив глаза в брусчатку мостовой. Кто желал, мог их ударить. Били даже старушки. Одному майдановцу даже пытались надеть на шею петлю. Некоторые из них молились. Над Советом торжественно водрузили российский флаг. Под этим флагом милиционеры с тризубами на шапках эскортировали согнувшихся майдановцев в автобусы. Гопники подбегали и пинали их в задницы.
— Иногда под дом подходят чужие, — рассказывает Маша. — Стоят под окнами и просто глядят. Мы немного боимся.
— Харьков — это город мусоров и титушек, — прибавил Миша. — Здесь немного словно в России. Вы поосторожней. Не выделяйтесь. На улице носите черные шапки, лучше всего, чтобы куртки тоже были черными. Без всяких хипстерских прибамбасов. В Киеве по улицам можно ходить, как хочешь, а здесь по тряпкам сразу же узнают, кто есть кто. По-украински не разговаривайте. А ты, — Миша нацелил в меня пальцем, — по-польски вообще ни-ни. Какие у вас номера? Киевские? Ну, эти еще пойдут. Вот если бы были львовские, считайте, что вам была бы хана.
Харьков был удивительно красивым городом. А Миша с Машей перегибали палку. Черных курток, как и везде в Пост-Совке, было много, но по улицам крутились и какие-то чуваки под хипстеров. Никто на них внимания не обращал. У нескольких в петлице имелась даже желто-голубая ленточка.
Но вот на центральной площади, громадной словно пустыня Площади Свободы, и правда, по-украински лучше было не говорить. Российские флаги, советские флаги, флаги каких-то странных пророссийских организаций. Крутилась масса народу. Собирали подписи под петицией о проведении референдума.
— Уж если нацисты и эти, с дубинками, хотят править в Киеве, — пояснял мне какой-то старичок, — так пускай себе правят. Но вот тут — нет! Здесь, прошу прощения, приличная страна. Здесь цивилизация! Здесь дикари с палками управлять не будут! Здесь у нас порядок.
Я пытался глянуть на ситуацию его глазами. Подкармливаемыми российской перспективой посредством российского телевидения. Ну да, говорил он, Янукович был плохой, но вот превращение столицы в постапокалиптическую сечь и ее копчение горящими шинами — это даже в голове не умещается. Да ни одна нормальная страна этого бы не позволила. Никакая нормальная страна никогда бы не позволила занимать общественные здания и превращать их в цыганские таборы!
Я слушал его и вспоминал, как выглядел захваченный Майданом Городской Совет в Киеве. Надписи на стенах, спящие протестующие под теми же стенами, временные кухня и столовка в зале для заседаний. Я ходил тогда по этому захваченному КиевСовету и думал приблизительно то же самое, что говорил этот вот старичок. Что ни в какой другой стране ничего подобного не позволили бы. Говоря откровенно, я удивлялся тому, что Янукович не отбивает здание. Мир бы ему словечка не сказал. Понятное дело, что я страшно радовался тому, что кто-то, в конце концов, наплевал в рожи тем пройдохам, что правят страной, но вот беспомощности власти никак не понимал.
— Власть была к ним слишком доброй, слишком терпеливой, — продолжал пожилой мужчина. — А они хотят всех нас убить. Это фашисты. Станут нас допрашивать по украинскому языку, так если не будем знать, нас тут же убьют. Именно так говорят все те нацисты из Правого Сектора.
Он говорил так, а я думал о том, что если бы в Польше имели место какие-либо протестные действия, в которых бы принимала участие какая-либо организация хотя бы немного похожая на Правый Сектор, то я тоже бы боялся. Я знал, что Правый Сектор не станет проверять его знаний по украинскому языку, но он ведь этого не знал. Откуда ему было знать? Он смотрел российское телевидение.
— Уж слишком хорошими к ним были, слишком терпимыми, — тянул свое старичок. — И вот теперь правит эта… хунта. Лично я не сепаратист, — прибавил он, — просто мне не хочется иметь с ними ничего общего. С фашистами.
На площади стоял гигантский Ленин. На нем было пальто, пиджак и жилетка, и снизу он был чуточку похож на Джокера из Бэтмена. А поза у него была такая, словно он обращался к ревизору в трамвае с просьбой не выписывать ему штраф, поскольку месячный проездной у него имеется, вот только он его дома оставил.
Под Лениным лежали цветы и стояли коммунисты. У них имелась собственная палаточка коммунистической расцветки, в которой они раздавали листочки с тезисами. Тезисов было три: федерализация государства; русский язык в качестве государственного и обязательство, что Украина никогда не вступит в НАТО.
Под областным советом стояла дюжина милиционеров.
— Они — словно двенадцать апостолов, — восхищались какие-то старушечки.
А вокруг площади ездила, рыча, словно тысяча чертей, блестящая, тюнингованная "лада" с затемненными стеклами. От лады несло русским духом, словно псиной от собаки.
Боже мой, а что было в Изюме. А ничего не было в Изюме. Не, ну чего, красивый собор стоял, в голубой цвет выкрашенный, а под собором немного бабулек в платочках, несколько дедуль с ногтями, словно апельсиновые корки[107]. Этот собор — это был известный пример казацкого барокко. Рядом с собором стояли какие-то халабуды из белого кирпича, и было видно, что в этом мире собор в стиле казацкого барокко нафиг никому не нужен, а только эти строения из силикатного кирпича.
Именно эти халабуды в белом кирпиче показывали, чем этот мир по-настоящему является. Белый кирпич тянулся через весь Изюм, через всю Слобожанщину, через всю Украину с Россией, да что там — через весь Совок и через весь пост-Совок.
Нет, нет, это не были соборы, это не была память Слободской Украины, где беженцы от восстания Хмельницкого имели время передохнуть, основать поселения, которым они давали точно такие же названия, как и те, откуда сами были родом, а потом уже формировать свои не слишком-то подчинявшиеся уставу казацкие отряды. Соборы и Слободская Украина — это были праистория и фэнтези, Игра престолов, Хоббит и Конан, а то, что было здесь и сейчас: это белый, советский кирпич и постсоветские выкрутасы к нему, балконы, застроенные всяческой дешевкой и покрашенные белой краской высокие бордюры. И что с того, что под конец XIX столетия украинцами себя считали почти восемьдесят процентов жителей, а русскими — только двадцать, раз весь этот город был в белом, крошащемся кирпиче, балконы были здесь застроены на постсоветский манер, если он говорил по-русски и смотрел российское телевидение.
Так что я крутился по улицам Изюма, только не зная — а зачем, потому что все здесь выглядело похожим друг на друга, все было не только ободрано до голой необходимости, до простейшего механизма, приводящего общество в движение, но и сам этот механизм уже проржавел, он запинался и выглядел словно реанимированный, но подгнивший труп. Изюм был словно чудовище Франкенштейна[108], умершим и вновь оживленным механизмом, который исчерпал свою энергию, но который не мог умереть, потому что на нем кормились люди. Конкретно — пятьдесят тысяч обитателей. Собственно говоря, Изюм давным-давно умер, вот только его жители не приняли к сведению, что проживают на трупе.
И вот я ходил, осматривал застроенные балконы, осматривал смесь старинных опелей и лад и новых, огромных внедорожников, глядел, как вздымается на несколько сантиметров пыль, покрывающая мостовую, тротуар и все остальное.
Я чувствовал себя словно на краю света. Мне было известно, что за этим концом света начинается другой свет, только мне не хотелось в это верить. Точно так, как мне никогда не хотелось верить в подобные вещи на востоке Словакии, за которым только начиналась Украина.
Недалеко была Святогорская Лавра. Донбасский Ченстохов[109]. Это как раз здесь у Януковича, вроде как, был духовный наставник, именно сюда он ездил подзарядить духовные батарейки. Потому что Янукович был очень верующий. Он тырил у всех вас сколько влезет, торговал Украиной налево и направо, а потом приезжал в Лавру и, кланяясь, молился перед иконостасом, прогуливался с бородатыми попами под святыми образами, предавался размышлениям, глядел на голубые, остроконечные крыши часовен, карабкающихся на холмы. Я вот только задумывался над тем, а как он туда попадал. Явно на вертолете, потому что мне как-то трудно было поверить, что ему хотелось бить задницу на этих гребаных украинских дорогах, которых вечно не было за что отремонтировать, хотя сами олигархи, откормленные на украинском государственном достоянии, в том числе — и сам президент, не знали, на что тратить деньги, все идеи у них очень быстро исчерпывались, вот они и покупали антилоп для личных зоопарков и наручные часы по цене небольшого самолета.
Это уже был Донбасс. Донецкая область. Потому-то на стенах и на навесах автобусных остановок появились надписи: "Путин — помоги" и "Беркут — герои". Вдоль дорог палили траву, так что вся округа коптилась в тяжелом и адски едком дыму. Через пару месяцев здесь будут валяться расхеряченные танки и бронетранспортеры, но тогда там была только горящая трава. Донецкие села в чем-то походили для меня на балканские: домики тоже были небольшие, квадратные и изящные, вот только выстроенные не из камня, а из белого кирпича. Крыши тоже были со скатами, только здесь их не покрывали рыжей, балканской черепицей, от которой человеку делается тепло на душе, а в голове появляется мысль, что столь красивый мир не может быть таким злым. Здесь дома покрывали холодным асбестом[110] или еще более холодным листовым металлом.
После столбика с табличкой, отмечающей 665-й километр от Киева, таблички с тремя шестерками не было. После шестьсот шестьдесят пятерки сразу же появилась шестьсот шестьдесят семерка. А все для того, чтобы не бесить церковников из Святогорской Лавры.
Втроем мы ехали на Дебальцево и Донецк. Мост на реке Казенный Торец еще стоял и через него еще можно было переехать. На кругу под Славянском серебрилась громадная надпись с именем города. В ней еще не было дыр от выстрелов, а дома вокруг нее были еще целыми. А сразу потом началась донецкая агломерация. Мы проезжали мимо какой-то гигантской свалки. Более всего она была похожа на мусорный полигон, растасканный по всему пейзажу. Дул ветер и захватывал пластиковые пакеты, которые планировали над всем этим безобразием, словно птицы. То тут, то там торчали дымовые трубы. Они выглядели словно минареты из мордорской версии "Сказок 1001 ночи".
В Енакиево, родном городе Януковича, воздух просто вонял. Это был один из тех видов вони, которая оседает глубоко в ноздрях, в горле, и которая чувствуется еще долго после того, как вонять перестанет. Нечто среднее между смрадом кожевенного завода и вонью паленых волос. В центре города было просто гадко. Гадкими были рекламы, здания, тротуары. Даже деревья казались мне уродливыми. Я крутился по городу, и было как-то глупо расспрашивать людей про Януковича, про его дом, так что я просто шатался и глядел. Я пялился, а люди пялились на меня, точно так же, как тогда в Киеве, на Антимайдане. Я чувствовал себя так, словно бы попал в рассадник антимайдановцев. В тот самый муравейник, из которого все они вылезают. Так вот как оно выглядит, думал я. Так выглядит их родина. Место, которое их формирует. Вот какие мысли меня занимали. Вонючий воздух и всеобщее уродство. И я стыдился этих мыслей, отгонял их. Ведь это были гадкие мысли; мысли, которые должны были сделать из этих людей мордорских орков. Они должны были стать топливом для антипатии к ним, и этой самой антипатией кормила меня вся про-майдановская Украина. Это же зомби, говорили мне в Киеве и во Львове. Это плохие, уродливые люди, порожденные злым, уродливым миром. Не пытайся их понять, говорили мне. Это орки. Много вещей бесило меня в этой майдановской Украине, но это — более всего.
Но, чтобы там не говорили, здесь было уродливо. Я пытался представить юного Януковича, высокого карьериста, как он шастает по этим улицам, пьяный в дымину, как во весь голос орет пьяные песни, и как люди закрывают окна. Я слышал, что как раз именно так оно и бывало. Так мне рассказывали. На Майдане. И тогда я, наконец, начал расспрашивать людей о нем. О том, где он проживал. А люди смотрели на меня криво.
— Вы не подскажете, где дом Виктора Януковича? — спросил я, к примеру, какую-то достойно идущую по улице женщину.
— Как это — где?! — неприязненно рявкнула та. — В Киеве!
Мы искали в Интернете. Там было написано, что где-то в пригородах, неподалеку от вокзала. Мы поехали туда. Асфальт закончился, началась грунтовка. Домики были низенькими, заборы — высокими. Какой-то здоровенный мужик в блестящем словно навозная муха тренировочном костюме, копался в бебехах тюнингованной "лады". Мы спросили у него про дом Януковича.
— Янукович, Янукович, — притворялся тот, будто думает. — Что-то припоминаю… Это какой-то актер? Писатель?…
В конце концов, нашли. Дом как дом, как все окружающие. Донбасский. Белый силикатный кирпич. Провалившаяся крыша. Развалина. В средине все порастаскано. Сад весь в сорняках. Отсюда до Межигорья было далеко. Световые годы. Одна ванна в Межигорье была больше всего этого дома. В садике трагически белел брошенный сапожок. А может кто-то кого-то здесь изнасиловал, кто знает… Или кто-то кого-то убил. Разваленный дом на конце выбоистой дороги для таких вещей самое удобное место. Или, к примеру, для пьянки. Повсюду валялись банки из-под пива. За забором заходился какой-то пес, но было пусто, смертельно пусто. Через эти высокие заборы невозможно было увидеть ни-че-го.
— Из Франции, из Германии приезжают, — рассказывала нам живущая рядом пожилая женщина. — Журналисты. Про Януковича спрашивают, только я его не помню. Он выехал отсюда еще до того, как я заехала. А потом уже никогда он сюда и не приезжал. Может, у него были не самые лучшие воспоминания…
— И что вы им говорите? — спросил я. — Тем самым немцам и французам?
— Что как при Януковиче было паршиво, так и после Януковича будет паршиво! — заявила старушка. — На Украине всегда так!
— А Россия? — задал я вопрос.
— Россия… — несколько снизила тон бабулька. — Россия, Украина, когда-то все оно было одно. А теперь… никто не спрашивал, только границы построили, эх… — махнула она рукой. — Россия… — задумалась она. — Ну, говорят, что там пенсии выше…
Енакиево было грязным и заброшенным, зато Донецк — чистеньким и ухоженным. Застройка, которой следовало ожидать, сплошные параллелепипеды. Я ожидал видеть кипящую преисподнюю, Мордор, а нашел что-то вроде советской Словакии. Спокойно, чисто. Без эксцессов, но уютненько. И только эти их мафиозные автомобили. И те акции протеста под памятником Ленину. Тут уже не было спокойно, здесь было по-другому. Громадные мужики скандировали: "Бер-кут, Бер-кут!", а ладонями показывали птичку, потому что беркут, это разновидность орла. Большие пальцы соединяли вместе, а пальцами махали, словно крыльями. Выглядело это одновременно забавно и пугающе, поскольку я подозревал, эти ребята — это просто давние беркутовцы, которые вот этими руками, изображающими птичку, избивали дубинками героев Майдана, а потом, когда Майдан уже охватил весь Киев, сбежали в Донецк, где могли чувствовать себя в безопасности. "Сыночки наши, не отдадим вас", — плакали на демонстрациях подобного рода старушки, обнимая беркутовцев в форме, а те, сквозь слезы, тронутые, отвечали: "А мы будем защищать вас, матушка".
Я ходил по Донецку, по этому городу, основанному под конец XIX века валлийским инженером, который раскрутил здесь свой металлургический и шахтный бизнес, и за которым из валлийского промышленного ада, которым в то время была его родина, Мертир Тидфил, прибывали иммигранты, желающие начать новую, осмысленную жизнь. Из Мертир Тидфил в то время, как правило, уезжали. Одни в Штаты, другие сюда, в степи тогдашней Новоророссии. В давнее Дикое Поле. Мне было интересно, а вот какие у них складывались впечатления. Из Великобритании, из промышленного города, из самого центра промышленной революции — и сюда. В место, которое в чем-то должно было бы им напоминать Дикий Запад из дешевых, копеечных романов. Степь была словно прерия, городки — деревянными. Тогда ведь никто не знал, как пойдут дела. Что Россия превратится в Советский Союз, а тот будет желать устраивать весь мир наново, и что из этого устраивания, из этих добрых намерений выйдет то же, что и всегда. И что потом здесь будет какая-то Украина, а потом еще какая-то Донецкая народная республика… Тогда они этого не знали и, умирая, тоже не знали. И их дети тоже не знали, а внуки с правнуками, когда уже сориентировались, что их уважаемые деды выбрали не слишком удачное для эмиграции место, были уже на сто процентов местными, они уже были отсюда и как-то не могли особенно жалеть относительно решения предков выбрать именно этот кусок земли для начала новой жизни.
Степи. Наиболее широко принятой в науке гипотезой происхождения индоевропейских языков предполагается, что именно здесь, в украинской степи над Азовским морем была их колыбель. Что именно здесь все и началось. Так что валлийцы возвращались чуть ли не на родину. На пра-родину, в Urheimat. Именно отсюда должны были выйти их предки, кельты, которые через всю центральную и западную Европу должны были добраться до самых Британских островов. Именно отсюда должны были выйти предки римлян и германцев, которые дополнили формирование островного народа. Славяне, которые с севера влились в Центральную Европу и на Балканы, добравшись до Пелопоннеса. Все мы с Донбасса. Все с Дикого Поля.
Жалко было бы не воспользоваться этим фактом — и, действительно, этим фактом пользуются. Эндрю Уилсон, автор книги Украинцы, явно хорошенько посмеялся над тезисами украинского тоже историка Юрия Каныгина, который утверждает, что это как раз украинцы являются самой высокой пробы арийцами, то есть, говоря иначе, орачами, ведь именно от орания[111], произошло название ариев. Ну а Украина, оно всем известно: черноземы, самые плодородные в мире земли, земледелие, золотые колосья под голубым небом.
Может быть, потому некоторые донетчане и лелеют свое древнее наследие. Я лично видел пристроенный к жилому многоквартирному дому лет, на глаз, пятидесятых портик в античном стиле, с колоннами, на котором, чтобы не было никаких сомнений, было написано "АНТИЧНОСТЬ". А еще перед пиццерией, если я хорошо помню, видел кариатид.
— А вы видели по телевизору имение Януковича под Киевом? Межигорье? — спросил я у одного усатого типа, который сидел под памятником Ленину, ел бутерброд с колбасой и собирал подписи за проведение референдума по вопросам децентрализации Украины, равноправия русского языка и декларации, что Украина никогда не вступит в НАТО.
— Видел, — отвечал тот. — И Звездные войны тоже видел.
— И сколько раз? — заинтересовался я.
— Все, товарищ, в компьютере можно сделать, — поднял вверх палец тип с колбасой. — И это Межигорье, и Майдан — все, что угодно.
— Но я ведь там был, — начал протестовать я, — сам видел, своими глазами!
— А вот вы знаете, товарищ, что вы видели? — спросил мужик с колбасой. — А может, навезли экспонатов из какого-то музея и людям показывают? Ни во что нельзя верить, товарищ, ни во что.
— А в Путина?
— Уж в него — больше всего, — снизил голос тип с колбасой. — Потому что это единственный порядочный политик. Хотя и он… — Тут мужик снизил голос еще сильнее. — … ну, вы понимаете.
Именно тогда в Донецке проживал Владимир, который теперь уже Володымыр. Но тогда его звали еще Владимиром, был он русскоязычным писателем и даже получал награды в Москве. Быть может, он был тогда, возле Ленина, в той самой толпе, которая протестовала против правления "хунты". Потому что ему тоже не нравилось то, что он видел в телевизоре. Ему не нравились боевики со свастиками на шлемах, а телевизор показывал, в основном, именно таких. Нет, Янукович ему тоже особо не нравился, только он не считал, будто бы замена его на визжащую националистическую банду имела бы хоть какой-то смысл. И точно так же, как другие люди с Донбасса, он боялся, что эти трахнутые на всю голову, откровенно нацистские националисты прибудут на Донбасс на танках со свастикой и устроят им в Донбассе день национального обращения в истинную веру.
Но националисты как-то не приходили, потому он рассердился и сам отправился в Киев, чтобы собственными глазами увидеть, что же там творится. Тут у него начали возникать подозрения относительно правдивости российского телевидения с тех пор, как его Донбасс начал обсуждаться в нем все чаще. Ведь то, что он видел за окном, не до конца соответствовало тому, что показывали на экране. Тогда он поехал в Киев и там до него дошло, что на Майдане фашисты, ну да, были, но во всей этой революции речь шла совершенно не о них. И что как раз это было величайшей, основной ложью российского телевидения.
5 мая 2014 года Владимир как раз находился на церковной колокольне, потому что он человек верующий, набожный и даже любит обращаться среди людей духовного звания. И с этой вот колокольни, утверждает он, увидел, как в Донецк входят боевики, въезжают бронетранспортеры. И когда в Донбассе начало чего-то твориться, когда на улицах появились вооруженные люди в форме без знаков отличия, Владимир сказал, что в гробу он видал все это, и отправился в Киев. И там начал учиться видеть мир заново, потому что тот мир, который он видел до сих пор, оказался в нескольких важных точках плохо сконструированным, и он перестал быть совместимым с тем, что он сам теперь узнал.
Он выучил новый язык, потому что до сих пор украинский язык был для него чужим. Он стал Володымыром. Он потерял все, все свои пятьдесят лет жизни: поначалу в советском, а потом и в украинском Донбассе. Его приятели, которые остались на Донбассе, называют его предателем. Потому что его дружки все так же думают так, как думал он, прежде чем отправиться в Киев. И он их, несмотря ни на что, понимает. Ну а как не понимать, если он и сам так же думал.
Но Украина, та, киевская, националистическая, которая сама себя называет патриотической, его тоже бесит.
Его бесило, да и до сих пор бесит то, что украинцы не уважают специфики живущих на Донбассе. Его бесит, что они не понимают: можно иметь другое, по сравнению с единственным, наиболее святым, и не быть худшим. А Донбасс был специфичным. Поначалу, рассказывал Володымыр, шла тождественность донбасская. Она была наиболее главной, и хоть в чем-то совпадала с украинскостью, но доминировала над ней. Важна была советская память, ведь в Советском Союзе не все было плохо. Важным было культурное и языковое сообщество с Россией. И еще бесит Владимира, хотя он уже Володымыр, а не Владимир, когда, к примеру, едет он в такой себе Львов и слышит, что на Донбассе проживают огры, орки, урки и вообще быдло. Поначалу то он спокойно объясняет, как обстоят тут дела, рассказывает, но потом быстро начинает нервничать. А Володымыр — человек эмоциональный. Большой, грузный и нервный.
А тогда еще никто не знал, что в Донецке образуется ДНР, хотя что-то подобное и предполагалось. Сепаратизм висел в воздухе, о нем говорили и кричали. Под областным советом, который несколько раз захватывали антимайдановцы, и из которого их несколько раз выметали, я встретил знакомых польских журналистов. Здесь они сидели уже какое-то время, и постепенно повторяемость донецких событий стала им надоедать. Они рассказывали, что все здесь делается все более кислым. Лучше, говорили они, по-польски не разговаривать. С Польшей здесь, говорили они, ассоциации не самые лучшие.
— Я, к примеру, — говорил Олек, высокий и худой диктор с прической под легкого хипстера, — притворяюсь чехом. Говорю, что я с чешского телевидения. К чехам никто серьезно не относится.
Под советом стояла когорта тяжеловооруженной милиции. Стояли грузовики, которые, в случае чего, должны были превратиться в баррикады, вход опутали колючей проволокой. Выглядело все так, что тут и мышь не проскользнет. Мы шли к памятнику Ленину по широким, даже слишком широким артериям, потому что Донец выглядел так, будто бы его шили на вырост, как будто бы самым главным было обеспечить каждому горожанину как можно больше свободного пространства вокруг него.
Под Лениным стояла толпа и орала, чтобы Путин помог, и что долой хунту. Ну, и все тому подобные дела. Официально никто не говорил о присоединении Донбасса к России, речь шла только лишь об автономии, о русском языке. Мы подошли к одному из предводителей митинга. Тот как раз закончил толкать речь, так что мы разговорились с его аколитом, чернявым пареньком, даже говнюком, с бархатными усиками, в слишком большом пальто и в фуражке водителя маршрутки на голове. Выглядел он так, словно бы кто-то переодел его на роль молодого интеллигентного революционера из Восточной Европы.
— И что, — спросил я у паренька, — автономии хотите?
— Мы хотим присоединиться к России, — выпалил тот безо всяких экивоков. — Только мы не можем сказать об этом официально.
— И, как вы думаете, какой процент населения на Донбассе, вас поддержит? — спросил я.
— Ну… — ответил тот, — где-то восемьдесят…
Днем ранее, ребята с летучего майдана — в Донецке постоянный Майдан не простоял бы и десяти минут, пенсионеры совместно с гониками разнесли бы его вдребезги пополам — говорили, что самое большее: десять.
Лидер сошел с трибуны и подошел к нам.
— Вы откуда? — спросил он.
— Из Чехии — быстро ответил Олек и подсунул ему под нос микрофон.
— А откуда из Чехии? — допытывался тот.
— Из Брно, — щебетал Олек. — Из доброго, старого Брно.
— А как называется хоккейная команда из Брно? — широко усмехнулся предводитель, а Олек посмурнел. Стоящие неподалеку бычки в черных куртках глядели на нас и лыбились.