В Одессе я ехал на такси, а таксист был местным патриотом и болтуном. Болтая, он еще и подпевал себе. А вот уже вскоре станет тепло, тра-ля-ля, и можно будет купаться в море, тра-ля-ля, ох и сколько туристов — целое нашествие, ой, как все станут здорово отдыхать, ой, так что ух!
У него были вьющиеся, уже седеющие волосы, темные очки, был он слегка поморщенным и выглядел похожим на какого-нибудь итальянца или грека в альтернативной версии истории, в которой Италия и Греция являются посткоммунистическими странами. Одесса за окном тоже выглядела так же. Мужик ездил на "волге", которая скрипела словно старый обувной шкафчик. На панели у него была приклеена иконка со святым Николаем, на сидениях одеялоподобные накидки, какие-то бусы — то тут, то там, с зеркальца свисали какие-то перья — постсоветский шаманизм; какое-то запаховое деревцо, от которого несло морским бризом. А что вы хотите — Одесса!
— А вот знаете ли вы, — спрашивал он меня, — историю Одессы? Так я вам расскажу историю Одессы, — решил он, — тра-ля-ля.
— Знаю, — ответил я, — только его это не слишком интересовало.
— Так вот, — рассказывал он, — дело было так, что сразу же после войны с турками испанский кавалер де Рибас помчался к императрице Екатерине с проектом основать крупный порт на Черном море, и она таки согласилась. Одесса расцвела, а потом, когда Екатерина умерла, так ее сыночек Павел, который ненавидел все, что только делала мама, приказал перестать давать Одессе деньги. Так Одесса на это…
— …отослала ему в Москву, посреди зимы, апельсины, и тогда до него дошло, — продолжил я. — Все в Одессе мне это рассказывают.
Водитель немного обиделся. Какое-то время мы ехали молча, доехали на угол Польской и Бунина. Я вышел, а водитель сказал:
— Но вот про это вы наверняка не слышали. Вон там, чуточку дальше, имеется памятник Шевченко. Раньше то был памятник Сталину, но вместо того, чтобы его валить, осторожненько обрезали наполовину. Верхнюю часть Сталина выбросили, а на ее место вставили Шевченко.
И теперь в Одессе поют такую, представьте, песенку:
Диты мойи диты,
Що ж вы наробылы,
На грузынську жопу
Хохла посадылы.
Выходя их такси, я громко смеялся. Хохотал всю дорогу до пивной. И только там мне сообщили, что таксист навешал мне на уши лапши, и что никакого памятника Сталину в Одессе никогда не было.
Юзеф Игнацы Крашевский[129] так вспоминал про Одессу в Воспоминаниях Одессы, Едыссана и Буджака: журнал путешествия в 1843 году, с 22 июня до 11 сентября:
"В море я принимал уже седьмое купание, после них мне всегда делается не слишком хорошо. Море было чистое, спокойное, красивое, но и холодное, как практически все, являющееся очень и даже слишком красивым, например — женщины. На морском дне был виден белый песок, несколько зеленеющий в глазах от цвета воды, и целые кладбища поломанных, меленьких и разноцветных раковинок: того несчастного морского народца, который воды выбрасывают на сушу, ради забавы стариков и детей".
В нынешней Одессе ракушки, конечно же, были: перемолотые, затопленные в бетон и асфальт вместо гравия. Они были повсюду. Но вот белого песка на морском дне видно не было. Там вообще ничего не было видно. В основном, ил, иногда окурки. Над пляжем нарастал город: тяжелые, промышленно-портовые устройства. Если бы пришлось делать комикс в стиле стимпанк, в котором эстетику викторианской Англии нужно было бы заменить эстетикой советской, картинка была бы идеальная. Тем более, что под всей этой тяжелой промышленностью на пляже отдыхала толпа, выглядящая совершенно по-советски. Мне всегда это ужасно нравилось в совках и постсовках: что они были освобождены от оков зрелищности. У них не было навязчиво ухоженных тел. Вот неухоженные тела — были. Красиво это не выглядело, зато они были свободны от истеричной телесности. Что-то там выступало, что-то там даже вываливалось. На некоторых даже не было профессиональных купальников или плавок. Тут семейные трусы, там — самый обычный лифчик. Какой-то сморщенный старик со стопами, по какой-то причине смазанными чем-то зеленым, стоял на одной ноге. Тут я не был уверен: то ли он занимался йогой, то ли поклонялся какому-то божеству, стоя так на одной ноге, с выкрашенными в зеленый цвет стопами. Но между ними, уже пожилыми людьми, бегала молодость. Так эта молодость обладала каменно-спортивными телами.
Будки возле пляжа были захвачены кавказцами. Мы купили у них кофе и люля-кебаб, который и съели на завтрак.
Это было на пригородном пляже, а на городской пляж съезжаешь ночью со склона, на заднице, навьюченный бутылками из магазина "Робин-Бобин". Бутылками и круассанами с сосиской. Тут надо быть осторожным, потому что на пляже полно разбитых бутылок, так что будет лучше ни на что не наколоться. В море выдвинут бетонный мол, на котором поют песни, пьют пиво, вино и водку. Поют, в основном, туристы, местным как-то не хочется. Местные ездят на Каролино-Бугаз. Там чисто и хорошо.
А потом возвращаются и снуют по затененным платанами улицам, тротуарная плитка на которых меняется каждые пару шагов, потому что владелец каждого заведения на первом этаже уложил здесь свою плитку.
Крашевский так описывал население города:
"Здесь можно увидать образчики всех народностей, начиная с грязного турка, вплоть до итальянца с длинными черными волосами, до грека в пунцового цвета шапочке-крымке, до караима в своем татарском костюме, прохаживающегося по улице, и вплоть до европейца, которому платье скроили по образцу Юмана из Парижа — P. Lenclé или Tembuté, наимоднейшие в Одессе портные (…).
Вон там ты видишь русина с длинной темной бородой, в сарафане допетровских времен[130] с подрезанными волосами, а дальше — грека-албанца в белой юбочке, в синей курточке с лацканами, в черных чулках и башмаках, в пунцовой шапочке с громадной, синей, спадающей на плечо шелковой кистью; — то опять же ободранного турка в грязной чалме, что угрюмо поглядывает на женщин, то караимок в турецких шароварах, жилетках, поясах и шапочках, и девушек с волосами, заплетенными в меленькие косички, выглядывающие из-под шапочек (у замужних женщин волосы прикрыты); — то опять же евреек и евреев, лишь наполовину переодетых в европейцев, но в ермолках и халатах, не так пугающих своей эксцентричностью, — то болгарок в черных юбках, темно-синих свитках, то немцев: в куртках, башмаках и в шляпах, с фарфоровыми трубками".
Сейчас — ничего из этого нет. Потомки их всех приняли похожую униформу: костюм постсоветского средиземноморья. В свою очередь, то описываемый Крашевским бородатый "русин в сарафане допетровских времен" был для него в Одессе такой же экзотикой, как и "грязный турок" или же "албанец в белой юбочке". Но, принимая во внимание, что тот же "сарафан" является "допетровским", Крашевский принимал того русина не столько за украинца, сколько за малоросса, разновидность россиянина. Одним словом — местного селянина. Но не следует сомневаться в том, что как себя, поляка, так и горожанина — русского, Крашевский включил в "европейца", для которого "платье кроят"[131] наилучшие одесские портные. Немца, француза и британца, понятное дело, он тоже бы включил в это сообщество. Но уже тогда Крашевский жаловался на западную униформизацию, нечто в стиле ранней версии глобализации:
"Я видел множество греков, которые предпочли взять дешевые сюртуки и фраки, чем собственный живописный костюм; сейчас их выделяла лишь красная с кисточкой феска (…). Жаль, весьма жаль, что наш прозаичный костюм кажется другим таким желанным и достойным подражания. Лет через пятьдесят-сто народные костюмы исчезнут; и, говорите, что хотите, но в нем множество национальных черт, связанных с ним невидимой нитью. Очень жалко национальную одежду, ибо тот костюм, который ее заменяет — столь сух, и столь банально уродлив. — Только в Одессе наверняка долго еще останется то разнообразие одеяний, которое станет выделять ее среди других городов".
Он был прав — национальные костюмы исчезли, национальности по одежде уже не определишь. Но если сильно хочется — это уже колупание в неочевидных деталях, поиски последних элементов локальной специфики.
Американец наденет тяжелые спортивные ботинки под короткие штаны, а на голову — бейсболку. Точно такие же штаны, ботинки и бейсболку может, естественно, надеть любой другой человек, но американец наденет все это в такой комбинации, что его нельзя будет спутать ни с кем другим. Типичный немец наденет несколько (несколько!) хипстерский пиджак и не слишком хипстерские джинсы и обувь. Типичный британец придет в светлых брюках от тренировочного костюма и в белых туфлях для бега. На нем будет рубашка-поло с воротником стойкой. Итальянец наденет мокасины на босу ногу и светлые джинсы. И так далее. Иностранцев в Одессе можно встретить, к примеру, на Дерибасовской. Там имеется парочка пивных, в которые они ходят. Как-то раз я встретил там англичанина, который вложил средства в Одессе в какое-то дело, приехал пожить немного в городе, название которого его всегда привлекало и манило как нечто экзотическое, дрожащее в воздухе словно мираж, и вот теперь он сам трясся, не войдут ли сюда русские, а местные с мрачными рожами пугали его: как не войти, обязательно войдут. Англичанин мрачно пил свое пиво и глядел в не менее мрачное будущее.
Или вот: я встретил русского, который уже несколько лет работал в Германии. Он делал все возможное, чтобы иметь самоуверенную немецкую внешность и бесцеремонную немецкую точку зрения на украинский конфликт. Но озвучивал он его как-то странно. Он не любил Путина, и ему не нравилось российское побрякивание сабелькой, но отпивал свое пиво, вздыхал и говорил с неестественно глубокой печалью:
— И-эх, раскатают вас всех русские, раскатают… и-эх, этот Путин, и-эх, раскатает он вас, раскатает… И-эх, и это будет конец старой Европы, и-эх, конец…
Еще я встречал бродячих уличных артистов из Франции, которые вызывали впечатление, как будто не до конца понимали, куда они попали. Они рассказывали чего-то про конец света, про "ориент", о том, что дальше "есть только Грузия, Ирак и Китай".
А еще Крашевский писал так:
"Одной из особенностей Одессы (если это можно назвать особенностью) являются рассыпанные по углам улиц и довольно густо на самих улицах, через каждые несколько шагов, пивнушечки, которые здесь называют в соответствии с единообразными выражениями вывесок — Cantina con diversi vini (надписи здесь, чаще всего, итальянские, так что по углам улиц обнаруживаешь: Strada Richelieu, Via… и т. д.)".
Крашевскому ужасно нравились одесские пивные.
"Вид интерьера сводчатого подвала восхитил бы Гофмана, имея возможность достойно служить в качестве фона не для одной из его повестей, начинающейся с вазы пунша или бутылки вина. Подвалы эти низко закругленные, по кругу их окружают громадные пипы, оксефты[132], бочки, установленные под стенами бочонки с вином, водкой, ромом (…) В первом помещении главная стена за стойкой, окруженной точеными столбиками, приятно уставлена флягами водки и ямайского рому. Здесь же сидит господин, который с высоты дирижирует розничной продажею. Сам хозяин чуть подальше, вытирает лоб от трудового пота. И какие же неопределяемые группы, освещенные несколькими свечками с длинными фитилями, среди теней то там, то сям разбросанные, в шляпах, в шапках набекрень, руками подпираемыми над столиками, проявляются в глубине мрака. Все курят трубки или сигары, некоторые играют, запах вина, рома, водки переполняет воздух, разговоры, естественным образом оживленные выпивкой, на стольких и таких разнообразных языках; персонажи столь разные и весьма часто, при всей своей тривиальности, убедительные и живописные. Это и вправду любопытный вид, и есть в нем что-то настолько гофмановское, что если кто читал романы бедного немецкого поэта, припомнит невольно те германские пивные, часто являющиеся театром для первых их сцен".
Я не уверен, существует ли сейчас нечто такое, как типичная одесская пивная. Скорее, как повсюду в Восточной Европе, включая сюда в данном случае и Польшу — повсюду копирование. Притворство. Одна пивная во французском стиле, другая — в британском, еще другая — в германском. В общехипстерском, грузинском, греческом стиле. Имеется даже чешская пивная, с огромным Швейком из гипса или какой-то застывшей пенки. Не похожим. Если Одесса — это и Средиземноморье, то то пораженное громадной дозой совка. Здесь нет столь естественного для Балкан или Италии сидения за чашечкой кофе часами, в традиционных заведениях, на солнце. Если уже и сидят — то на лавочках, в парках. За шахматными столиками. На стульях, вынесенных из дома перед подъездами. На дворах, часто застроенных чем только можно, вопреки не только архитектурному искусству, но и вопреки законам физики, в котором (в этом "чём только можно") туристам сдают комнаты.
Несколько раз я ходил на Молдаванку, хотя немного и побаивался. Местные туда не ходят, твердя, что совершенно незачем, и они наверняка правы. Местные говорят, что уже не осталось и следа от старой Молдаванки, той самой, что от Исаака Бабеля, еврейско-бандитской, из мифов про Мишку Япончика, бандите с шиком, который еще при жизни перешел в легенду, который держал в кулаке практически всю Одессу, а когда пришла коммунистическая революция, присоединился к Красной Армии, создал из своих людей отряд, который сражался, между прочим, с Петлюрой, когда же ему все это надоело, и он решил вернуться в Одессу, красные комиссары убили его и закопали в мелком песке. Его солдаты разбежались и возвратились на Черное море. Как гласит легенда, на стороне большевиков они воевали в цилиндрах. Интересно, цепляли ли они к ним красные звезды?
Только вот той Молдаванки давным-давно уже нет. Ее климат, ее настрой в Одессе стал мифом, точно так же, как в Варшаве стал мифом климат столицы ловкачей с Фелеком Зданкевичем[133], а во Львове — легенды о батярах. Но для многих местных от всего этого несет претенциозность.
— Молдаванка? — говорили мне. — Сейчас это просто грязный пригород, где полно людских отбросов. Ничто там уже не напоминает давние времена, когда у бандитов был стиль, обаяние и принципы.
Правда, у меня не было никаких сомнений в том, что тогда, в начале века, Молдаванка тоже была ничем иным, как грязным пригородом, в котором полно людских отбросов, но у меня не было сомнений и в том, что нынешняя Молдаванка в легенду, скорее всего, тоже не перейдет. Одесса делалась все менее исключительной, и местные гопники выглядели точно так же, как гопники из какого-либо другого города, от Кишинева до Петропавловска-Камчатского. Я ходил среди низких домиков, которые вовсе не были более грязными, чем где-либо еще, но чем глубже я заходил, тем чаще по спине пробегали мурашки. Потому что в подворотнях и вправду стоял банды говнюков и гопников, и если бы им захотелось меня подрезать, или же устроить чего-нибудь такое, что в пост-Совке весело называется гоп-стопом, то шансов у меня было бы, считай, что никаких. Так что я шел, немного с душой в пятках, стараясь глядеть прямо перед собой и шагать уверенно.
На Староконном Рынке, одном из давних центров района, теперь размещался здоровый базар, окруженный претенциозной, гадкой оградой. То был целый городок, где можно было купить инструменты для мастерской, строительные товары, электрическое оборудование. Что кто желает. Но через него я прошел быстро. Я не сильно люблю базары. Они разочаровывают. Это миражи. Снаружи они выглядят словно обещание сокровищ, невозможных вещей и тайн, а кончется все — как и всегда — тривиальными и скучными функциональными устройствами.
Но сама Молдаванка мне нравилась, потому что в ней было нечто от спокойствия той южной Советской страны, которая в жаркие дни умеет быть такой утешительной. Люди двигались здесь неспешно, а широкие пространства асфальта были нагреты, словно пески пустыни. Над асфальтом волновался разогретый воздух. Как-то раз я видел здесь, как раз в таком волнующемся воздухе, как двое десятилетних пацанов пристали к другому такому же десятилетнему пацану, перепуганному и заплаканному, и обыскивают ему рюкзак. Я прогнал их. Заплаканный смылся в сторону центра, а двое обыскивающих, держась на расстоянии в несколько метров, шло за мной и обливая меня изысканным матом. Проходящие люди ухмылялись, а мне было как-то глупо. Я не сильно знал, что поделать, потому уселся в трамвай, молясь о том, чтобы говнюки сели со мной, но им, к счастью, не захотелось. Я глядел в окно, как они становятся под какой-то кирпичной стеной и стреляют глазами, к кому бы привязаться. Они прогнали меня со своей территории, изгнали лаем, словно молодые псы и вернулись к охоте на мелочь, которой я помешал.
Никогда я толком не мог сказать: сильно я люблю Одессу или не люблю. И до сих пор этого не знаю. Очень много вещей в ней меня раздражает. Например, то, что в жаркие дни, когда ноги уже отваливаются от лазания по одним и тем же бесконечным улицам, негде присесть. Здесь нет лавочек, а кафе, как правило, располагаются ближе к морю. Монотонный ритм улиц, пересекающихся под прямым углом, приводит в ступор. Одесса не очень дружественно настроена к человеку.
Собственно говоря, все публичное пространство в Одессе ограничивается бытием скансеном самой себя. Предназначенного восхвалять собственное прошлое, которое является брошенным прошлым. Которое никто не культивирует, но о котором каждый пиздит и, если спросить, будет распространяться часами. Неподалеку от оперы все отремонтировано и неестественно заштукатурено, так что город здесь выглядит словно преувеличенно размалеванная портовая проститутка. Ну а в остальных местах — словно проститутка запущенная. Ну а шикарные магазины, растыканные то тут, то там, только подчеркивают преувеличенный макияж и запущенность. Еще меня раздражает пустота вокруг Одессы. Меня бесит то, что вокруг нее нет городков, деревушек, поселочков, по которым хотелось бы бродить, путешествовать, ездить на маршрутках. Да нет, все это имеется, но оно настолько монотонно и привалено этим постсоветским силикатным кирпичом, припорошено вывесками, что плакать хочется. Остается только сидеть в старом городе и пить от отчаяния.
В одесском парке Шевченко есть одно такое местечко, где весь этот постапокалипсис виден как на ладони. С одной стороны — стоит стадион "Черноморец", обложенный каким-то розовым фаянсом в форме последовательности жилых домов, что, наверняка, должно было символизировать старинную застройку Одессы. А чуть подальше, посреди диких зарослей, стоят развалины стадиона. Выглядит все это словно руины древнегреческого стадиона, но это советский стадион. В нем выпивают жулики, сидят на корточках гопники. И над всем этим, словно вавилонская башня, спроектированная в безумные девяностые годы, вздымается дворец нового, постсоветского мещанства: наиболее гадко выглядящий жилой комплекс в радиусе нескольких сотен километров, а ведь в радиусе нескольких сотен километров можно найти множество других чудес.
И в то же самое время Одесса меня заводит. До конца даже не знаю — почему. Но я всегда испытываю возбуждение, когда приезжаю сюда, кода поезд вкатывается на вокзал, украшенный звездой города-героя СССР. Чего-то я здесь ищу, и никогда не нахожу; но это, возможно, даже и к лучшему, ведь, это что-то, благодаря этому, не перестает носиться в воздухе. Ведь если бы, не дай Боже, я понял, чего ищу, и, не дай Боже, нашел бы это, все могло бы походить на паршивый пересказ хорошего фильма ужасов, который способен облажать всю историю.
Я обожаю слушать одесский русский язык. Обожаю слушать одесситов, утверждающих, что они люди русской культуры, но отличающиеся от русских и украинцев. Впрочем, в Одессе я немного отдыхаю от Украины и украинскости, уж слишком часто разыгрываемой на наивысшей, вибрирующей национальной тональности, очень часто истерической и в больших количествах мучительной. В этом плане, мне нравится одесское шутовство. Понятное дело, одесситы тоже могут быть слезливыми и истеричными, если речь идет об их родном городе, но вот тут я не совсем уверен; а не является ли этот культ собственного города именно тем, чего я ищу. Ведь культ города, это, что ни говори, нечто другое, чем культ державы. Мне скучно, когда в миллионный раз мне рассказывают о том, как эти несчастные две сотни лет назад основывали этот их бессарабский Новый Орлеан, но мне нравится, когда рассказывают о том, что Одесса могла бы быть им достаточной в качестве родины, о том, что вроде как глупо в этом признаваться, но люди охотнее всего создали бы для себя независимую одесскую республику, независимую как от Москвы, так и от Киева, только ведь так не выйдет, в связи с чем одни предпочитают прятаться за Киев, а другие — за Москву. Только ведь, всегда это будет прятанием за кого-то. Если бы пришли Лондон с Парижем, кто знает, не спрятались бы и за них. Одесситы явно бы не признались, но, а черт его знает, как бы они отдали голоса в тайном голосовании. Мне нравится, когда они признаются, что практически никогда не выезжают из Одессы, потому что незачем. Даже в Бессарабию. Быть может, каждый из них бывал в Аккермане, не вспоминая уже про Измаил. Разве что в Каролино-Бугаз разочек выскочат. Одесситы разоружают. Одесса — это остров. С одной стороны море, с другой — степи, а посрединке — маленький, компактный мир.
Боже мой, как же они между собой ругаются. Терпеть друг друга не могут, а потом все встречаются на чьем-нибудь дне рождения. Например — в торговом центре между Привозом и железнодорожным узлом. Вот это меня всегда восхищало — вокруг полно памяток, о которых мечтает весь пост-Совок и половина Европы, все эти улицы города-мифа, а они, одесситы с деда-прадеда, договариваются устроить семейный праздник в пластмассовом торговом центре возле вокзала.
Под покрытым копотью Домом Профсоюзов, где 2 мая 2014 года страшной смертью погибли сорок восемь человек, в большинстве своем — пророссийски настроенных протестующих, собирается все меньше народа. Собственно говоря, уже никто не собирается. Этих смертей никто не в состоянии или не желает выяснить, так что дело постепенно засыхает. Те, которые поддерживают Киев, говорят о провокации промосковских служб; те, которые стоят за Москву — говорят о преступлении Правого Сектора и вообще правых. Но вся эта болтовня уже усыпляет, и единственное, что способны сделать комментаторы, не желающие умножать сплетен или повторять надоевшие всем теории, это пытаться выдумать эффектные лозунги типа: "Каждый, кто в Одессе пытался чего-то разыграть, тот проиграл" или же "Эта трагедия напомнила о том, что на самом деле для всех было важным лишь добро самого города". Постепенно память об убитых затирается. Поначалу приходящих сюда людей было много, под зданием выставили снимки жертв, а на низеньких, скорченных деревцах под Домом Союзов висело много георгиевских ленточек — символов "российской весны", как Москва называет инспирированные собой же пророссийские выступления в Украине. Сейчас все георгиевские ленты сняли, а металлический забор вокруг здания покрасили в желто-синий цвет. Снимки все так же висят, но как тут протестовать против Украины под громадным, протянувшимся более, чем на сотню метров украинским флагом. И никого практически уже нет. На всякий случай стоят милиционеры — и ужасно скучают.
А неподалеку от Дома Союзов новый губернатор области, бывший президент Грузии, Михеил Саакашвили, возводит новый дом, такой же, каких он настроил в своем государстве. Это Дом Справедливости, нечто вроде центрального областного учреждения, где все официальные дела можно устроить быстро, эффективно, никому не давая на лапу. Это здание — символ украинских перемен, вводимых по грузинскому образцу. Постсоветская версия эффективного государства, которое в Грузии — фактически — сработало, и украинцы надеются, что такое же удастся и у них. Но в Грузии реформы Саакашвили подействовали лучше, чем сам Саакашвили, который, правда, вырвал страну из постсоветского болота и коррупции и поставил на совершенно новый уровень, но и он поддался искушению автократической власти. Из страны его изгнали, предохранившись перед возвращением, выставив ему обвинения со стороны прокуратуры. Но Украина в отчаянии, и сложно удивляться этому отчаянию. Украина желает похоронить пост-Совок раз и навсегда, пробить ей грудь колом, и ей все равно, кто этот кол в руках держит.
Поезд на север, во Львов, отходит с одесского вокзала вечером. В другую сторону — тоже. Это телепортация. Вот это в украинских поездах мне страшно нравится. Поездка продолжается, как правило, только ночь, полки в купе удобные. Все чистое и работает. Над полками имеется мягкий свет, и можно читать, сколько влезет, не опасаясь ворчания пассажиров, что им хочется спать.
Во Львов из Одессы я ехал с Вовой, пареньком двадцати двух — двадцати трех лет, и который никогда еще не выезжал из города. Совершенно никуда. Он чувствовал себя украинцем, хотя украинский язык знал чисто теоретически. Вне школы он им нигде не пользовался. Впервые в жизни он собирался увидеть иной, чем Одесса, город, иную реальность. Меня это увлекало. Допоздна я выпытывал его о том, как он представляет себе тот или иной известный мне город, а он отвечал. Я сравнивал с тем, что знал. Варшаву и Краков. к примеру, он представлял себе мало оригинально, но, похоже, интуитивно, как нечто среднее между Москвой и Берлином. Львова он представить себе не мог. Да, он слышал, что, вроде как, красивый. Говорил, с улыбкой, что вроде как даже красивее Одессы, только сам он это не верит.
Я не мог дождаться, кожа же мы доедем до Львова. Я предложил, что повожу его, более-менее, по центру. Вообще-то я сам терпеть не могу водить людей по городам, но здесь не мог удержаться — я просто обязан был увидеть, как кто-то, никогда не покидавший родной город, отреагирует на что-то совершенно незнакомое. На австрийскую архитетуру центра, на дома старого города. Столь отличные от Одессы, которая всегда мне казалась продуктом старинной версии глобализации, похожая на выставляемые "Большой Европой" города в тропиках или субтропиках, на Новый Орлеан, Батуми или Гавану.
Мы вышли из вокзала, а я ожидал его реакции. Вова осматривался по привокзальной стоянке, крошащейся то тут, то там разогретой солнцем сковороде, и ничего не говорил. А что ему было говорить: маршрутки, такси, побеленные бордюры, будки с пивом и жратвой. Украинская, постсоветская униформизация. Мы сели в трамвай, Вова все так же ничего не говорил. Въехали в Грудецкую — опять ничего. В улицу Бандеры — опять ничего, только разглядывался.
— Ну как? — не выдержал я.
— Ну, — сказал он, — немного как у нас.
Я не отзывался до тех пор, пока мы не вышли недалеко от старого города. Я провел Вову на рынок.
— И как? — спросил я.
— А ничего, — ответил тот, разглядываясь.
— Ну так как, ничего? — не сдерживался я. — Скажи что-нибудь больше.
— Ну… — отвечал тот, не понимая, что я имею в виду, — ну, да, красиво, ну… немного не так, как в Одессе, но и не сильно…