Негладко шёл Главный Совет! Сначала судили-рядили, как лучше починить крышу в Гнезде Горного Дракона. Простое дело, а чуть ошибку не сделали.
Притащил Мишка доски из своего сарая: — Вот вам на ремонт, пожалуйста, не жалко!
А Митрич нахмурился: — Не надо. Не для нас готовили. А ещё — починить досками каждый может. Интереса нету. Куда лучше найти ветки в лесу иль камыш в заболотье. Ими и покрыть.
На том сошлись.
Потом решали о Геньке и Кольке.
Сашок рассказал, что́ на полянке видел. И все спорить стали. Мишка очень обрадовался:
— Вот хорошо-прекрасно! Не возиться нам теперь с Генькой! Пусть его Колька натаскивает.
Сашок согласился с Мишкой. Только добавил, что за Гнилой Грушей понаблюдать надо, а то лодырь Генька ужасный, бросит учёбу.
Митрич возразил:
— Я так думаю, Великие Братья: плохое решение. Мало вам ещё лет и трудно знать, как в жизни иной раз случается. Упустим мы Мортасова и Геньку, и приберёт их к своим рукам чужой человек. Правильно ли будет?
— Ну их к чомору! — обозлился Мишка. — Пусть живут, как знают.
Ванька Косой тоже рукой махнул, сказал. Митричу:
— Давайте лучше поиграем, Великий Брат. В казаков-разбойников или в Дубровского.
— Давайте, — согласился без желания Митрич.
Старика уговорили, что он будет Кирилой Петровичем Троекуровым. Сашок, конечно, согласился называться Владимиром Дубровским. Только Ванька Косой остался этим недоволен, а Мишка наотрез отказался играть судейскую крысу Шабашкина.
Сашок заверил, что дальше всё переменится и он потом, так и быть, будет играть старого кровопийцу Кирилу Петровича.
Так и решили.
Игра уже была в полном разгаре: Владимир Дубровский зажёг свою усадьбу — подпалил небольшую горку сушняка — и скрылся в лесу, когда вышел случай, чуть не испортивший всю игру.
Пробираясь сквозь чащу, Сашок ненароком оказался возле полянки, на которой недавно видел Геньку и Кольку. Он уже хотел проскочить через неё, но тут неожиданно к нему подошёл Генька, дал Сашку легонько по шее и сказал, чтоб Смолин быстро выметался отсюда.
Сашок решил было, что Генька хочет поквитаться за подбитый глаз, но Муртасов и не думал драться. Он мирно отпустил Сашка и уселся на пенёк.
Тогда Сашок решил: здесь какая-то тайна. Покружив по лесу, он зашёл к полянке с другой стороны. Осторожно раздвинув ветки, взглянул на полянку и обомлел. На траве лежал какой-то здоровенный мужик с окладистой рыжей бородой, в старой обожжённой шинели и говорил Кольке, стоящему рядом:
— Значит, не забудь: принесёшь поесть. Потом залезешь в подпол. Там в углу, возле бочки с огурцами, землю разроешь. Возьмешь сундучок. Ночью сюда принесёшь. Да смотри, не раскрывай сундучка-то, а то шкуру спущу. Всё понял?
— Понял. Мамке говорить?
— Я те скажу! — погрозился человек. — Всегда у тебя язык наперёд ума рыщет.
— А Генька-то ведь знает… — уныло сообщил Мортасов.
— Этот не выболтает, пожалуй… А проговорится — кто ему поверит?
— Ладно! Жди меня ночью.
Сашок испугался — увидят! — и со всех ног помчался к своей полянке. Скорее сказать бы Великим Братьям о рыжебородом и о сундучке.
Но на полдороге встретил Сашка́ Мишка Губкин и стал ругаться:
— Всю игру нам портишь, Шурка! Куда тебя чёрт унёс?
Сашок стал было объяснять, да Мишка только пуще обозлился:
— У них — своя игра, у нас — своя. Давай скорей!
Сашок попал на полянку в самый разгар игры и сразу забыл обо всём. Ванька и Лёшка — совсем уже не по книжке — наскакивали на Митрича-Троекурова и, как маленькие щенята, вверх тормашками летели от старика.
— Вот так да! — ахнул Сашок. — Ты погляди-ка, Мишка, что делается! Вот тебе и Митрич!
А старик уже устал, махнул рукой:
— Давайте-ка, ребята, потрапезничаем маленько. Вы — не знаю как, а я сильно отощал.
И он стал доставать из карманов разные маленькие свёрточки: с пирогом, с холодным мясом, с картошкой в мундире.
Ну, конечно, всё живо исчезло.
Потом мальчишки разожгли костёр, сели кружком. Митрич обвёл всех взглядом, спросил:
— Может, споём?
Сидят Великие Братья, молчат, будто вода во рту. Песен не знают. Вверх глядят.
А вверху, в осеннем воздухе, носятся тонкие шёлковые паутинки: то отдельные ниточки проносятся, то много их. Летают на паутинках молодые паучки — бокоходы, волки, мелкие тенётники, путешествуют, расселяются на постоянное житьё.
— Ладно, — говорит старик. — Я сначала спою, а вы послушаете и тоже споёте. Согласны?
На макушках сосен ещё лежат медные солнечные пятна, а внизу, возле стволов, уже сгущаются серые тени. В кустах совсем темно сделалось. Смолкают птичьи голоса, разливается по лесу осенняя прохлада. Стоят вокруг могучие сосны, каждой, небось, по пятьсот лет, покачивают ветками. Дым от костра извивается, как борода у Черномора.
И тут неожиданно раздаётся голос Митрича — высокий, чистый:
На горе, на горочке дубочек стоит.
Он белу берёзоньку на горочку манит:
«Ой, бела берёзонька, ты иди ко мне,
Будем жить, берёзонька, вместе на горе».
Стоят безмолвно вокруг сосны да берёзы, вьётся тихонько дым от костра, а старик сидит, покачиваясь, у огня и сам же отвечает дубку:
«Рада б я, берёзонька, пойти к тебе,
Приросла я крепко ко сырой земле».
А потом дубок становится в песне красным молодцем, а берёзонька — смирной девушкой, и зовёт юноша её на улицу, а девушка ему отвечает, что не может выйти без веленьица, без отцовского благословеньица.
Митрич заканчивает песню, немного сидит молча и начинает новую, будто повеселее:
Скоро придёт Троица —
Земля лужком покроется.
Ко мне миленький придёт —
Сердце успокоится.
Лучше нету того цвету,
Когда вишенка цветёт.
Веселей беседы нету,
Когда миленький придёт.
Тут Митрич вдруг выпрямляется, машет рукой и озорно запевает:
Оха, оха, черемоха,
Черемоха белая.
Лицо бело похудело, —
Что любовь наделала!
На Урале, на Урале,
На Урале огонёк.
Не Уральски горы сушат —
На Урале паренёк.
Милый Коля, твои кони
На Урале кованы.
Милый Коля, твои брови
Ровно нарисованы…
Митрич поёт озорно, а в голосе всё равно есть какая-то тайная грусть, какая-то боль скрыта в ней, в этой разудалой, как ветерок в лесу, и, как ветерок в лесу, скованной песне.
И Сашок впервые думает, что вот ничего им, Великим Братьям, по-настоящему и неизвестно о Митриче: почему у него ни жены, ни детей нету, и была ли раньше семья у Митрича или померла вся, пока скитался Великий Брат по холодным и тоскливым ссылочным землям?
И отвечая будто на эти вопросы, неожиданно пришедшие в голову Сашку, старик запевает песню, ту самую, видно, какую пел он в черном молчанье Якутской земли:
Хороша эта ноченька тёмная,
Хороша эта ночка в лесу.
Выручай меня силушка вольная —
Тюрьмы я терпеть не могу.
Затрещала решётка железная,
Застучали в стене кирпичи.
Услыхала стража тюремная:
«Эй, молодец, не стучи!».
Голос у Митрича стал, кажется, гуще, твёрже, — будто поёт охрипший на страшном якутском ветру, бегущий через болота и леса каторжник.
…Затрещала решётка железная,
Свалилась на землю, стуча.
Шарахнулась стража тюремная.
Да ну, не поймать молодца!
Несколько минут в лесу стоит глубокая пугливая тишина. И сам Митрич, и мальчишки задумчиво смотрят в глубину почерневшего леса, и кажется им, что там, в этом бездонье, метёт и завывает холодный, колючий ветер, кружится, машет косым крылом вьюга, заметая след за бегущим от стражи человеком.
— Что же это я? — смущённо говорит Митрич. — Совсем, небось, тоску на вас нагнал?
Лёшка отвечает серьёзно:
— Нет, Митрич, вы на нас тоску не нагнали.
Сашок неожиданно придвигается к старику, обнимает его за шею и, заглядывая в глаза, опрашивает:
— А у вас, Кузьма Митрич, никого раньше не было? Своих детей не было у вас?
Старик гладит Сашка по русой вихрастой голове и отвечает, стараясь улыбнуться:
— Как же не было, Сашок… Всё было. А сейчас вот — только вы да работа…
— Расскажите, Митрич… — просит Сашок и оглядывается на товарищей, ожидая поддержки. Но Великие Братья смотрят сумрачно и молчат. Они старше Сашка и уже знают, что нельзя человеку задавать такие вопросы.
— Ладно, — тихо говорит Митрич, — я тебе отвечу, Сашок. Была у меня жена и дети. Хорошая была жена, только слабенькая, безвольная женщина. Без меня сникла она совсем — голодно было, трудно. Детей не сберегла, да и сама скоро от тифа скончалась. Вот, Сашок. И не спрашивай больше об этом.