1

Развлечений в революционной Москве, особенно зимой, немного — если не искать. Синема и прежде-то была нехороша, сейчас же совершенно превратилась в прибежище трехгрошовых развратников. Можно в цирк сходить, на гимнастов-акробатов посмотреть, хотя зимой все эти атлеты выглядят весьма плачевно, и шанс умереть от холода выше шанса сломать шею во время смертельного сальто. Рестораны, катки, сиречь скейтин-ринги, оперы и балеты — всё исчезло.

Но если искать…

Некоторые своих девушек на допросы водят. Удары, крики, стоны и мольбы — говорят, это весьма воспламеняет отдельных особ. Если допуска к пыточным нет, но есть злато-серебро, можно на гладиаторские бои посмотреть. Рубятся на саблях так, что только кровь успевай вытирать. Некоторые штыковой бой предпочитают, тоже весело.

Но Арехину подобные развлечения не нравились совершенно, и он надеялся, что Анна-Луиза разделяет его антипатии. Поэтому он приглашал фройлян Рюэгг в кабаре «Белый Вампир», где разрешалось поприсутствовать на дуэли поэтов, послушать дискорды будущего или посмотреть танцы многочисленных учениц Изидоры Дункан и выпить чашку-другую морковного чаю с сахарином. Если кабаре надоедало, имелся перманентный вернисаж «недвижных провидцев» — так, в отличие от передвижников величали себя художники нового цеха. Рисовали они не на холстах. С холстами, красками и кистями нужно было подождать до победы мировой (у «провидцев» говорили «мундиальной») революции. Потому творили обычно углем или сажей по выбеленной стене недостроенной галереи Чувачева. Галерея была задумана подрядчиком-миллионщиком в пику Третьяковым, строилась с размахом, размах ее и погубил — не поспела: революция свершилась буквально за месяц до открытия. Мебель ещё не завезли, картины тоже, но паркет настелили, окна застеклили, потолки побелили… А сейчас здание с позволения Луначарского временно заняли «недвижные провидцы».

Поначалу картины можно было не только рассматривать, но и подрисовывать своё, но поскольку у революционного пролетариата на уме было только одно, затею с подрисовкой посчитали преждевременной, зато позволили каждому желающему строго из публики замазать любую непонравившуюся картину: так решалась проблема свободной площади, ибо сколь не велика была галерея, но плодовитость художников всё превозмогала. К сожалению, художники-провидцы не избежали обычных в творческих кругах склок, и зачастую подговаривали своих сторонников побыстрее замазать творение собрата по цеху. Тогда ввели правило — каждый зал можно было замазывать лишь один день в месяц. Поскольку же залов было тридцать, месяц жизни картина получала. Те, кто посноровистей, стремились рисовать повыше, хоть и на потолке — поди, замажь. Но — случалось, и замазывали!

В общем, было весело.

Сюда на второй день масленицы и пришли следователь по особо важным делам Московского уголовного сыска Александр Арехин со служащей Коминтерна фройлян Рюэгг. Первым делом, осмотрели обновленные залы, нет ли чего любопытного. И точно — прямо против двери, на святом месте зиял черный квадрат. Черный настолько, что опусти в него, кажется, руку — и будет рукой меньше. Заберёт и не отдаст.

Человек десять стояли и смотрели на этот квадрат. По меркам вернисажа — успех несомненный. Анна-Луиза поначалу только усмехнулась, потом начала вглядываться — и через минуту смотрела на квадрат неотрывно. Почти как кролик на удава. Арехину это не понравилось, и он тронул девушку за руку:

— Пойдем, я тебя с художником познакомлю.

— С… С тем, кто нарисовал это? — с трудом отрываясь от созерцания, спросила фройлян Рюэгг.

— Нет, с другим. А через него и с этим познакомимся, если хочешь.

— Я не знаю, хочу ли.

— Вот и подумаешь.

В другом зале, свежевыбеленном, скандалили художники, которых оттесняли трое латышских стрелков.

— Погодите. Подумайте лучше, не спешите, — уговаривал старший из латышей.

— Что, Кюзя, рвутся в бой?

— А, Александр! Рвутся — не то слово.

— А ты?

— А я сопровождаю Соколова. Знаешь такого?

— Это брата Кляйнмихеля-то? Знаю.

— Всех ты знаешь… Познакомь с девушкой, если, конечно, можно.

— Изволь. Это Кюзя Берзиньш, латышский стрелок, а это — Анна-Луиза Рюэгг, сотрудница Коминтерна.

— Я, пожалуй, напишу рапорт о переводе в Коминтерн, — сказал Берзиньш.

Анна-Луиза протянула руку, которую латыш почтительно пожал.

— А вот и художник! — Берзиньш извинился и поспешил навстречу парочке — маленькому плотному Максимилиану Леонардовичу и высокому, худому Петру Леонардовичу.

— Они братья? — тихонько спросила фройлян Рюэгг.

— Самые настоящие. Только фамилии разные. Низенький — Кляйнмихель, потомственный путеец. Высокий — Соколов, кремлевский портретист.

— А почему Соколов? Это из эээ… Горького, да, гордый сокол?

— Возможно. Хотя он поменял фамилию в августе четырнадцатого.

Художники, ведомые Берзиньшем, прошли в пустой зал. За ними прошли и Арехин с фройлян Рюэгг. Остальных решительно отсекли два латышских стрелка.

Все пятеро вышли на середину зала.

— Нет, — с сожалением вздохнул Соколов.

— Что, не нравится? — Кляйнмихель обернулся и подмигнул Арехину. — Маловата избушка?

— Напротив, велика. Всю галерею мне не поднять и за пять лет.

— Кто говорит о всей? Тебе предлагают один зал. Чем зал-то не нравится?

— Соседством. Я не хочу, чтобы мои полотна находились рядом с этой… с этой пачкотней. Нет, решено — я беру зал в галерее Третьякова.

— Но там нет свободного зала.

— Будет. Выберем картины попроще, послабее и перенесем сюда, вот именно — сюда, — он рукой обвел пустые стены. — Может, пачкуны чему и научатся.

— Послабее, значит, сюда, а тебя — туда?

— Ирония здесь неуместна. Третьяков, я имею в виду Павла Михайловича, поддерживал многих, а ведь известно — много званых, да мало избранных. И вообще — иные нынче времена.

— Настолько иные, что я бы на твоем месте библию не цитировал.

— Это ты на своем месте не цитируй. Я художник, для меня Библия — субъект народного творчества, а не священная книга.

Они пошли к выходу из зала.

— Вон, видишь, квадрат нарисовал и тоже — художник! Значит, здесь буду я, а совсем рядом — квадраты, треугольники, круги…

— Вы не считаете черный квадрат картиной? — несмело спросила Анна-Луиза.

— Э… простите?

— Ты, конечно, волен выбирать зал для своих творений, но вот не узнавать старых знакомых нехорошо. Особенно для портретиста. Неужели забыл Сашку Арехина?

— Ах, Александр… Да, да, помню, конечно, мы виделись…

— Мы виделись, Петр Леонардович, в девятьсот восьмом году, мельком. Вы тогда портрет моей матушки писали…

— Да, да, вспомнил, разумеется, вспомнил, — но о матушке не спросил ничего. Действительно, иные нынче времена.

— А барышню ты видел, когда писал совсем недавно английского писателя Уэллса.

— Фройлян Рюэгг я прекрасно помню, — сказал художник. — А мое «простите» относится не к нашему знакомству, а к предмету обсуждения. Говорить о квадратах, хоть черных, хоть зеленых, хоть в горошек — увольте. Впрочем, быть может вы — он посмотрел на Арехина, — вы другого мнения?

— Я не художник, — ответил Арехин.

— Сашка, то есть давно уже Александр Александрович — лучший следователь московского уголовного сыска, и если твою картину вдруг украдут, он непременно ее вернет, — сказал Кляйнмихель.

— Мои картины никогда воровать не станут.

— Ты хоть понимаешь сам, что сказал? А, ладно, идем в галерею Третьякова, — и братья в сопровождении стрелков пошли к выходу.

Художники тут же кинулись в опустевший зал с девственными стенами. Публика пошла посмотреть, как это — работать художником. Арехин и Анна-Луиза остались одни перед Черным Квадратом.

— Ну… А ты что скажешь?

— Не нужно, не смотри, — Арехин повел ее прочь. — Один мудрец сказал: если долго вглядываться в бездну, бездна начнет вглядываться в тебя.

— Ты их видишь? Чудовищ бездны?

Они вышли на свежий воздух. Сияло солнце. Кляйнмихель с братом и латышами рассаживались в сани. Лошади были средненькие, даже хуже, и Анна-Луиза увидела, как изменился в лице Соколов при виде Фоба и Дейма, на которых Трошин подъехал прямо к ним с Арехиным. Забираясь в возок, она опять спросила:

— Ты их видишь? Мне это важно.

— Для этого я даже не нуждаюсь в «Черном Квадрате», — нехотя ответил Арехин.

Загрузка...