Глава четырнадцатая
«БАЯНКА» СИМБИРСКОГО МАКФЕРСОНА О РУСИ И ВЕЩЕМ ОЛЕГЕ


Все поверья, всё раздолье

Молодецкой старины –

Подъедает своеволье

Душегубки-новизны.

П. А. Вяземский. Памяти живописца Орловского


В 1846 г. в журнале «Иллюстрация», выходившем под редакцией известного писателя и драматурга Н. В. Кукольника, был помещен древнерусский текст любопытного памятника, озаглавленного: «Сказание о Руси и о вещем Олеге. Списано с харатейного листа ветхости его ради, а списано верно тожь. Сказание о том, как уставися прозвание Руси». В предисловии к публикации редакция сообщала: «Дмитрий Иванович Минаев в постоянных странствованиях своих собрал весьма много древних рукописей, доныне неизвестных нашим археологам. В том числе находится весьма важный памятник древности, объясняющий спорный и доныне плохо разрешаемый вопрос о происхождении названия Руси. Эта рукопись важна еще более по отношению к языку, который один уже ручается за ее подлинность С признательностью помещаем эту драгоценность в Иллюстрации для на-слажденш и упражнения любителей русской старины. Прибавим только, что, хотя сказание списано, как упомянуто в заглавии, с харатейного ветхого листа, однако ж и самой бумаге, на которой оно написано, будет лет сто двадцать, не менее. Ждем перевода»1. Перевод последовал спустя пять лет и был приписан известному в то время писателю Н. С. Курочкину. Вместе с оригинальным текстом сказания, набранным церковнославянским шрифтом (с выделенными киноварью заголовками), и двумя снимками почерка рукописи, в которой находился памятник, он был опубликован в журнале «Сын Отечества». Перевод сопровождался большим предисловием, послесловием и комментариями. Из предисловия мы узнаем, что публикация «Сказания» в «Иллюстрации» большинством читающей публики была принята почему-то холодно. «Но не для всех былина древности, – продолжал автор, – прошла незамеченною, многие дети России с жаром прочли поэтическую генеалогию своей матушки и помянули праотца ее Крепкомысла, этого дедушки русского ума, крепкого смыслом!»2

В публикации сообщались новые подробности о рукописи, содержавшей «Сказание». Оказывается, она была найдена поэтом Д. И. Минаевым в 1845 г. в Ярославле, по почерку и бумаге (филигрань фабрики Martin'a и шведский герб) принадлежала «ко времени Петра Великого». Перевод, опубликованный параллельно древнерусскому тексту «Сказания», выглядел следующим образом.

«Сказание о Руси. Списано с харатейного листа ветхости его ради, а списано верно тож. Сказание о том, как установилось прозвание Руси.

Былиной была эта сказка, в те веки начальные, в те годы усобные, в те лета бесплодные, а начало се таково.

Царствовал страх по городам старым и по градам новым, страх от меча и огня, и в облаках дивные являлись знамения. В те поры вставал с четырех концов (земли русской) плач и вопль бороздил без устали по-дунайские земли, то народ славянский побивал насол от Преруна. Весь Юг простонал человечьим голосом, кровию умывался он по утрам, кровию упивался по вечерам, и людские кожи шли на ремни и подпруги. Не вихорь тогда гнал белых кречетов через поле в поле, а славян гнали черные враны недруги с берегов Дунайских к Западу на реку, что дно прет волной быстрою. Невзгода тогда окликнула первую нашу вольницу. Не проторенными дорогами побежали тогда славяне, а лесами и болотами, и когда отстранились от лютой карны, по пути побивали и ланей безрогих, и рогатых буйволов, стреляли огневок лисиц и куниц черных, а след свой держали днем по солнцу и ветрам, ночью по звездам, и когда ватаги задние нагнали передние, то народ передний пошел беззаботно, зная, что сзади его по деревням шли все люди знакомые, дружные, и дошел так до озера Ильменя, где и остановился в перелеске, а задние ватаги там остановились, где повстречали прекрасные берега рек не отведанных, гор не копанных, лугов не кошенных, полей не паханных, распустили там стада свои и по густым кушам зазвенев секирами, загремели песнями, прежними, прадедовскими, какие певали во времена счастливые. "У сладкого яра три сторожимые мара, по Дунаю, по Дунаю, три сторожимые мара. Под первым маром, под первым усладным красная медь; то же – под другим маром, под другим медовым – золотая поклада; а под остальным маром, сладким, медовым, – любовные мены. Взягь бы нам у яра три сторожимых мара. Первый бы в владенье старым родичам. С другого бы клады – на наши посады, а остальной крутой мар на часть нашему брату на сытны мены. В ту бы мы годину, в ту бы поровщину задали бы детки на весь свет светлый праздник – в те бы времена мы заплясали в той зачурованной роще, около тех маров сладкого яра. Тогда то бы запели наши молодые детки, но далеко нам, детки, до морозного Просинца и стужей Коляды". Так веселясь (играя), славяне срубили себе вежи вышками, оградили город тыном и устлали собой землю (видимо) плодородную, но еще неизвестную, и зажили тихо, будто трава, с жившими тут же по соседству и древлянами, и зверянами, и друговичами, и кривичами.

В то урочье, где остановиласьразнота всякая славянская, прибыл к ним для наблюдения (обычаев) от чужих стран старик, хитрый знаниями, не сведущий в обрядах, почему не побоялся идти один к посторонним людям в глушь, и был не тронут. Встретил в поле у реки он житых старцев и добивался у них спросами и выводами: "А что за люди здесь это, и у какой реки? Как честить ваше сборище? Как по свету поведать об этом граде и окрестных селах и ближних пущах и об дальних горах?" Старшиною был (там) Крепкомысл, посмотрел на его брови черные, смежные, на его желтый лик, чуждым изожженный солнцем, и чтобы не про-мимоваться, отвечал то, что все знали, и никто бы не догадался, что ему это уже известно. Рось, сказал, ста поселилась здесь, город наш Скоростень, пригородки впереди, загородки позади, река самородная, пущи стояростовы, горы кругом угорские, мы же словаки (люди). Старик из мешка вынул свиток и записал в нем камышовой тростию Крепкомыслову речь. Поклонился старшинам долу и, не отведав хлеба и никакой пищи, пошел прямо, не разбирая дороги (по местам), где одни галки слетались для добычи. Долго мелькал между лузей красный опашень старца, а еще дольше помнили его старшины посадские и, тем опашнем пугая, угомоняли крик детский.

С той поры, когда уже погаснул последний месяц сорокового года, когда уже окрепнули славяне, и протрубили по окрестностям громкою славою, прошумели первыми боями в крепостях вражеских, побивая недругов уже не засохожником, а мечами обоюдоострыми, то пришли к ним из-за моря послы со всякими дарами и спросили у старшины того ж Крепкомысла, который уже имел снег на власах своих и сизую мглу в очах соколиных, и сказали: "Здесь город Коростень и с того ли конца пойдет Русь могучая?" Крепкомысл принял дары и, поклонясь тем послам, отвечал: "Здесь город Коростень, здесь и река Днепр, то видно от нее пойдет на Север и Русь, силой могучая".

С тех пор и прослыла земля наших славян Росью, то же Русью, да и слову сему конец, аминь и три креста».

«Переложение» древнерусского текста «сказания» нельзя не назвать смелым. Видимо, понимали это и издатели, присоединив к переводу обширные комментарии, в которых попытались обосновать свои толкования тех или иных мест памятника. Так, слово «яр» здесь производится от иллирического «весна», «мар» толкуется как «курган» (от слова «мор»). С этими двумя словами связывается происхождение слова «ярмарка» как «яр на марах», то есть весенний праздник на курганах. Выражение оригинала «Сказания» «по градом старым и по градом ладогам» объясняется как «по городам старым и молодым», связывается «ладогам» с «ладу», а последнее – с «ладить», «строить». Своеобразно в комментариях объяснен и ряд других слов и выражений «Сказания»: «рыня-ше» – бороздил, «засохожных» – сошник, набивавшийся на шест, «мены на полюбы» – продажа по любовной цене, «вече» – вещать и т. д.3

Любопытной оказалась в публикации и трактовка «Сказания». Издатель памятника не настаивал на его безусловной достоверности, задавая вопрос, что же он собой представляет: «Гипотеза ли, которою хотели объяснить себе наши праотцы происхождение России…, догадка ли, очень похожая на догадки и новейших ученых, но отличающаяся от последних тем ярким поэтическим блеском… или чуждое предание, одно из тысячи не долетевших до нас, заимствованное от другого народа…»4 Опытный глаз, продолжал он, заметит в «Сказании» «много русского», можно даже сказать, что оно пропитано «нашею, кровною» народностью. Памятник, по его мнению, отразил русские национальные черты характера – веселость, беззаботность в горе и радости, недоверие к незнакомцу-путешественнику – хитрому старцу, записавшему показание мудрого Крепкомысла.

Несмотря на призыв издателя откликнуться на его публикацию, нам неизвестны мнения первых читателей «Сказания». Можно сказать, что и впоследствии «Сказание» полностью игнорировалось учеными, так как мы не знаем ни одного его критического разбора. Молчание – это тоже оценка откровенной подделки, но так было до тех пор, пока «Сказание» не попало в руки ростовского краеведа – крестьянина села Угодич А. Я. Артынова.

Это была любопытная и по-своему интересная личность, во многом характерная для того типа исследователей-самоучек, которые, заболев однажды недугом познания прошлого, отдают своему увлечению немало сил и энергии, но так и не становятся профессионалами. Выросший в семье, явно интересовавшейся прошлым родного края, выучившись грамоте, Артынов с энтузиазмом занялся созданием очерков истории своей «малой родины» – Ростова и его окрестностей. Его краеведческие работы встретили поддержку столичных ученых. Первые статьи Артынова, опубликованные с их помощью, очевидно, утвердили его в своем призвании. По словам Н. Н. Воронина, посвятившего историческим сочинениям Артынова статью, его жизнь «ознаменовалась гигантским писательским трудом». В страсти писать и многократно переписывать свои же сочинения у Артынова, по словам Воронина, было «нечто маниакальное»5. В этом отношении он чем-то напоминает Сулакадзева.

Артынов по-своему стремился к историческим знаниям. Тысячи страниц вышли из-под его пера. Ослепший, он продолжал диктовать уже не раз переписывавшуюся «Летопись бытия временных лет Ростова Великого»6. Однако горячее и искреннее увлечение Артынова не было подкреплено профессиональным умением. Прошлое родного края он рисовал в духе лубочной псевдоистории. К тому же из-за «ростовского патриотизма» он не только вольно обращался с источниками, но и не останавливался перед весьма неискусной их подделкой. В этом он не видел ничего зазорного, простодушно заявляя, что задачей своих работ ставит «приноровление» к Ростову важных исторических событий.

Вот почему, собирая «предания» о Ростове, Артынов наряду с подлинными историческими источниками в своих трудах ссылается на некую летопись на бересте, обнаруживает едва ли не абсолютное доверие даже к сказам. Его сочинения – это нагромождения фантастических рассказов в сентиментально-романтическом духе, на основе все той же уваровско-николаевской триады. Наверное, если бы Артынов писал о слонах, он непременно так или иначе связал бы их с Ростовом.

Учитывая сказанное, становится понятным, почему «Сказание» попало в поле зрения Артынова. Он стал обладателем списке памятника, по расчетам Воронина, в апреле-мае 1869 г., когда принимал участие в работе I Русского археологического съезда.

В своих сочинениях Артынов не раз использовал «Сказание» в качестве достоверного источника. Правда, подавляющая часть их так и не увидела света, поэтому «Сказание» оставалось принадлежностью рукописной историографии. Лишь совсем недавно оно вновь было опубликовано Ворониным как образец подделки первой половины XIX в.

Итак, «Сказание» как достоверный и подлинный исторический источник было проигнорировано исторической наукой, если не брать во внимание интерес, проявленный к нему историком-самоучкой Артыновым. О признаках подлога, мотивах изготовления фальшивки, лице, рискнувшем пойти на ее изготовление, мы расскажем чуть ниже. Сейчас же попытаемся охарактеризовать само «Сказание».

Древний текст этого сочинения отчетливо делится на четыре части. Первая – рассказ о бегстве славян с берегов Дуная на восток (а не на запад, как сказано в «переложении») и к берегам озера Ильмень и их расселении там. Вторая часть – пересказ «болванной песни». Третья – рассказ о некоем (судя по описанию – греческом) путешественнике, посетившем Коростень, где жило славянское племя рось, и прибытии сюда несколько десятилетий спустя греческого посольства с дарами. Четвертая часть представляла собой записи о переписке «Сказания». Однако и по стилистике, и по фактическому материалу памятник распадается как бы на два больших рассказа. В первом – с былинным началом, многочисленными непонятными словами и выражениями – говорится о расселении славянских племен. Здесь всего лишь упоминается слово «Олег», которое издатель в «Сыне Отечества» переводит не как имя собственное, а как глагол «лечь», «осесть в перелеске». Во втором рассказе повествуется о Крепкомысле и происхождении названия Руси. Он более понятен, написан в летописной манере, хотя и с подробностями, не свойственными летописям.

В сложной компоновке «Сказания» разобраться нелегко. Определенную неясность вносят два обстоятельства: писцовые записи и расхождения между оригинальным древнерусским текстом и его переводом в «Сыне Отечества». «Сказание» как бы имеет два пласта. Первый – это собственно сказание о «вечем Олзе», записанное на «харатейном листе» и, видимо, так сокращенное позднейшими переписчиками, что в древнерусском тексте осталось лишь упоминание о некоем Олеге, исчезнувшее в переводе. Второй пласт – вставка в сказание о «вечем Олзе» рассказа о Крепкомысле, принадлежащая лицу, списывавшему с «харатейного листа». Надо думать, что это лицо и дало дополнительный заголовок всему произведению – «Сказание о том, како уставися прозвание Руси».

«Сказание» производит довольно сильное впечатление. Обе его части пронизаны фольклорными мотивами. Первая – едва ли не полностью построена на былинной, песенной ритмике, содержит фрагменты «болванной», то есть языческой, дохристианской песни славян. Вторая часть замечательна яркой, художественно выразительной зарисовкой «древан» человека с черными горящими глазами, соболиными бровями, хитрым лицом, непривычным для жителей Коростеня головным убором.

В «Сказании» оказалось много параллелей со «Словом о полку Игореве». Это было подмечено уже автором «переложения» памятника, который писал, что тогда, когда «неизвестный певец "Слова о полку Игореве", соловей старого времени», увлекал русские души, «другой Боян вдохновился им, и с его гуслей-самогудков раздались чудные звуки «Сказания»7. В «Сказании» оказалась масса слов и выражений, сходных со «Словом»: «рокы усобные»\ «див», «рыняше», «Хоре», «белых кречетав», «через поле в поле», «чръные врани», «дебри», «скика», «карны», «къмолых», «буйтуров», «чрлъна», «галицы», «помняше» и др.

Язык и характер повествования подчеркивали древность «Сказания». Это впечатление усиливалось заголовком, где упоминался «харатейный лист», и припиской писца, относящейся уже ко времени после принятия Русью христианства (на это указывало пожелание переписчика молиться о душах предков-язычников, слова «аминь и три креста»). Оно же подчеркивалось словарными параллелями со «Словом о полку Игореве», наличием множества темных мест («бияша на сол», «людские коши на па-поломы и подъяры пойде неве», «дне-превяной быстрею», «к себе не угоды скика првую Волынь нашу а безъопасие», «дотче озера Ильменя, где и Олег посем Изборце», «осътаныи рог сорокаваго» и др.).

Исторически значимым в глазах читателей должно было выглядеть и его содержание. Из него следовало, что в далекие времена некие недруги вытеснили славян с берегов Дуная к озеру Ильмень и «на ночь», то есть на Восток, к Днепру, где они построили города, занялись скотоводством и хлебопашеством. Позже начались между славянскими племенами распри. Во время их к Коростеню, где жило племя «рось», прибыл путешественник – грек, а впоследствии – целое греческое посольство, от которого и стало известно в мире о славянах – роси или руси. Ценность «Сказания» подчеркивалась и единственной в своем роде записью «болванной», или языческой, песни.

Мы уже констатировали, что наука полностью игнорировала «Сказание». Разумеется, главным аргументом в таком подходе выступало отсутствие той самой рукописи петровского времени, в которой, по словам Минаева, находился такст памятника. Подозрения в подлоге укрепляли и неясность, несмотря на выразительность, содержания и композиции источника. Однако мы попытаемся подойти к доказательству подложности «Сказания» с другой стороны, установив его возможного автора, а также мотивы, которыми он мог руководствоваться при изготовлении фальшивки.

Воронин считал автором Сулакадзева. По его мнению, Сула-кадзев, как отставной офицер, мог входить в круг военных, в котором вращался и Минаев. Последний и получил, а возможно и купил, у Сулакадзева его изделие. Однако предположение Воронина основано на чисто умозрительных соображениях, не имеющих под собой ни одного реального факта. В самом деле, «Сказание» явно написано рукой мастера, человека, свободно владеющего литературным пером и имеющего поэтический дар. Достаточно еще раз вспомнить описание «древан» человека или несомненно удачные поэтические образы, пусть навеянные «Словом о полку Игореве», вроде «повстречали красные берега рек не отведанных, гор не копанных, лугов не потравленных», «стоял на четырех концах вопль и плач и падал на землю» и т. д. Правда, в «Сказании» упоминается «опаведь» Крепкомысла, а именно под таким названием известна одна из фальшивок Сулакадзева. И все же «Сказание» решительно выпадает из круга его подделок: помимо несомненного литературного мастерства оно оставляет впечатление цельности, образности, чего не скажешь о «творчестве» Сулакадзева.

Приписывая Сулакадзеву авторство «Сказания», Воронин следовал известной логике. Поскольку он почему-то не знал о публикациях этого сочинения в «Иллюстрации» и «Сыне Отечества», фигура Минаева в истории бытования памятника ему показалась случайной.

Однако теперь мы можем твердо сказать, что это не так. В первых изданиях «Сказания» открытие его прямо связывалось с именем Минаева. Примечательно и другое. Публикации «Сказания» пришлись едва ли не на самую активную пору публицистического и поэтического творчества Минаева.

Отец известного поэта Д. Д. Минаева, Дмитрий Иванович Минаев, – фигура довольно заметная в литературной и общественной жизни России 40 – 50-х гг. XIX в. Как и его современник И. П. Сахаров, Д. И. Минаев был искренне увлечен народной культурой. Занимаясь поэтическим творчеством, Минаев много усилий тратил и на собирание и пропаганду фольклора. «Муза русских народных песен, – писал он, – была спутницей всей моей жизни: ребенком я изучал народную поэзию по инстинкту; в полном развитии изучал ее как науку. Имея случай ездить по всем углам нашего Отечества, где было можно, я без устали ходил по деревням, без утомления отыскивал часто не сказочника, что было бы в порядке вещей, а человека, у которого все сведения ограничивались только тем, что он знал или одно начало, или один конец старинной песни…»8

Как сложившийся поэт и знаток устного народного творчества Минаев выступил в 1846 г. с написанным им в Симбирске поэтическим переводом «Слова о полку Игореве»9. Несмотря на цветистость и риторику, существенные отступления от текста, подчас не гармонирующие ни с содержанием, ни с ритмикой поэмы, перевод Минаева вызвал широкий резонанс и споры, в которых принял участие В. Г. Белинский. Перевод продемонстрировал поэтическое мастерство автора, особенно в воспевании природы и передаче патриотического духа «Слова о полку Иго-реве».

Спустя год Минаев опубликовал пространное оригинальное поэтическое произведение, в котором легендарный Боян из «Слова о полку Игореве» выступил как автор песни о вещем Олеге10. Здесь традиционный для русской литературы сюжет о смерти Олега от укуса змеи дополнен описаниями походов князя, его сражений, заключения договора с греками и т. д. Наконец, в 1856 г. Минаев опубликовал еще одно крупное произведение11. В нем он выступил с обширным планом составления «истории русского народа из русских народных песен».

Идея народности была определяющей чертой всего творчества Минаева. Он скорбит об утрате многих элементов богатой национальной культуры, особенно поэтической, призывает современников искать, собирать, записывать остатки народной поэзии. «Сколько раз, – свидетельствовал Минаев, – случалось нам приезжать в какой-нибудь город, кликнуть тамошнего старожила – разносчика книг и на требование рукописей и сказаний услышать подобный ответ: "Был, дескать, у нас один грамотный старичок лет под семьдесят, и вот, как бы твоя милость поторопился приехать сюда годика три тому назад, так бы он насказал тебе короба полтора и сказок и былин – только слушай, а книг старых да рукописей у него столько было – хоть мост мости… да он теперь умер! А вот те былины да песни с перебавутками и со всякой всячиной шли к нему от прадеда, а прадед-то его, как покойный порассказывал, жил еще за царя Алексея Михайловича"»12.

И вместе с тем, проповедуя идею народности, Минаев был свободен от догматической нетерпимости и той воинствующей патриархальности, которые свойственны, например, Сахарову. Исчезновение патриархальной старины Минаев объяснял естественным процессом исторического развития русского народа. Не идеализируя этот процесс, он понимал его историческую неизбежность. Прямо споря с николаевско-уваровской триадой, Минаев писал в 1856 г.: «Мы воскрешаем почившую старь не для того, чтобы она была уставом для нового порядка вещей, но кладем ее как науку перед нашими соотечественниками, тем более интересную, что эту науку – историю складывали народные певцы – самовидцы десяти русских столетий»13. Эта же мысль легко читается и в поэтическом предисловии – «Дедушка Дон Иванович» – к его переводу «Слова о полку Игореве»:


Ворчит, бранит седое время

Все наше ветреное племя;

В его глазах видна гроза,

И мурманку свою плотнее

Старик надвинул на глаза:

Ему жить с нами холоднее,

И шуба черных соболей

Не греет высохших костей

Зато в нем желчь теперь бушует,

В пальто наш мир ему смешон,

И даже колокольный звон

Души, как прежде, не волнует!

Ему б все русский видеть дух:

Бояр осанистых в кафтанах;

Под душегрейками старух;

Да ряд красавиц в сарафанах!

Давно готов он воскресить

Всю нашу старину из праха

И школу юную с размаха

Тяжелой палицей разбить!

В вражде бессильной изнывая,

На русский свет старик глядит

И, зерна четок разбирая,

Угрюмо внукам говорит…14


Еще более определенно свои общественные позиции Минаев выразил в поэтическом предисловии к поэме «Слава о вещем Олеге». Здесь он констатирует: «Свершилось! Русь вниманье к Западу склонила» – и даже признает:


И Русь теперь в одежде новой

Стоит как Янус двухголовый15.


Но Минаев понимает, что процесс этот неизбежен: даже «устав от ассамблей», русский народ должен воспринимать все лучшее от других народов. Это не значило, по мысли Минаева, отказа и от национальности, и от старины. Поэтому свое поэтическое предисловие к поэме «Слава о вещем Олеге» он завершает словами:


Но будет время, он поймет

И свой язык, и свой народ!

Он наши посетит курганы

И берег Волги и Десны.

Мечтатель вспомнит, как в туманы

Садилось солнце старины.

Тогда отыщут наши сказки,

В них дух отцов заговорит;

Вглядятся в северные краски,

Полюбят русский колорит16


Минаев активно выступал за создание народно-поэтической истории России. Однако нельзя сказать, что в такой истории он видел только облеченный в поэтическую форму вымысел. Минаев высказывал интересные мысли об устном народном творчестве как источнике, сохранившем отголоски событий прошлого. «Басенное начало русской истории, – писал он, – для позднего лето-писателя бесценно уж тем, что оно дает критику отвеять наносный хлам от наследственного скарба и раскрыть причины, как и почему вымысел расцветил голый остов истины». «Одним словом, – продолжал Минаев, – где русские летописи положили густую тень и печать молчания, там народная поэзия прольет яркий свет, на котором должны резко обозначиться… характерные облики наших дедов и смиренные образы бабушек»17.

Минаев отмечает, что народная поэзия, отразившая исторические реалии, к сожалению, в основном оказалась утраченной. Он называет несколько причин этого. Во-первых, вплоть до Владимира Святого она существовала только в виде устного творчества. Во-вторых, свою роль сыграло принятие Русью христианства. «В русском народе собственно языческих песен не могло сохраниться, – пишет Минаев, – огонь православия испепелил все соблазнительные обряды идолослужения… и если некоторые предания проползли к очагам наших предков сквозь христианскую заставу, то не иначе как в сказаниях»18. В-третьих, после изобретения книгопечатания устное народное творчество начало вытесняться печатной книгой. Окончательно это произошло в «лучезарный век Петрам, когда книжный язык ушел от народного так далеко, что «если то и другое свести на очную ставку, мы увидим разительные крайности»19.

Вернемся, однако, к «Сказанию о Руси и о вещем Олеге». Прежде всего обращает на себя внимание совпадение многих слов и выражений «Сказания» с поэтическими произведениями самого Минаева. В его вольном переводе «Слова о полку Игореве» мы встречаем, например, немало слов, объяснение которых находит аналогию в переводе «Сказания», опубликованном в «Сыне Отечества» («жирня» – страда, «челки» – шапки, «карна» – кара, «жля» – жалость, «ладо» – молодой, «диди» – дети). Еще больше параллелей обнаруживается при сравнении древнерусского текста «Сказания» со «Славой о вещем Олеге». Здесь имеются и «пересол», и «сумежники», и «медвяные вина», и «вежи крепкие», и «черная мурманка». Образ кудесника едва ли не дословно совпадает с образом «древлян человек» текста «Сказания» и его перевода


Красный опах кудесника

Ближе, вот уже виднеется.

На нем шляпа нездешняя.

Ее крылья широкие

В пол закрыли лицо ему;

Борода только черная

По оплечью червонная

Рассыпалася прядями…20


Эти и другие совпадения говорят о единстве фразеологии, стиля «Сказания» и сочинений Минаева, что дает основание для разоблачения подделки и установления ее автора. Приложенный же Минаевым к «Славе о вещем Олеге» образец «переложения» его оригинального поэтического сочинения на «чисто словенский язык», который оказался совсем близким к «древнему» языку «Сказания», не оставляет сомнений в том, что сам Минаев сделал «переложение» «Сказания» на современный русский язык в «Иллюстрации», а заодно раскрывает и процесс изготовления подделки: сначала «Сказание» было написано Минаевым в виде «переложения», а затем это «переложение» было оформлено, то есть стилизовано, под «чисто словенский язык».

Что же побудило Минаева к фальсификации «Сказания»? Ответить на этот вопрос мы сможем, если попытаемся сопоставить содержание, структуру памятника с теми общими соображениями, которые были высказаны Минаевым о народном поэтическом творчестве. Такое «наложение» показывает, что «Сказание» можно рассматривать как попытку Минаева проиллюстрировать свои идеи о характере и истории народной поэзии. Прежде всего отметим, что содержание «Сказания» достаточно конкретно, хотя и не всегда понятно. В нем речь идет о дохристианском расселении славянских народов от Дуная на восток и север под давлением неких загадочных недругов. Былинное начало первой части произведения, в которое облечено описание расселения славян, как бы подтверждало мысль Минаева о том, что именно в народной поэзии содержатся факты прошлого, имеющие значение для исторической науки. Этой частью «Сказания» Минаев как бы дополнил то, что, по его словам, в летописях закрыто густой тенью и печатью молчания. В «Сказании» оказалась и «бол-ванная песнь» – она, по мысли Минаева, должна была являться одним из примеров того, как языческая поэзия «проползла» через христианские препоны к современному читателю.

Вторая часть «Сказания» – это уже будто бы чудом сохранившийся образец летописного отражения событий давнего прошлого в послехристианский период. Он несет еще на себе отпечаток мыслей и языка былинной древности, но уже пронизан элементами письменной книжности. Тем не менее «искаженный» записью памятник устной народной поэзии сохранил яркие образы путешественника-грека и особенно – осторожно-хитроватого Креп-комысла, черты которого, по мнению Минаева, характерны для соотечественников.

Для взглядов Минаева показательно и описание истории бытования «Сказания». Как можно понять из заголовка и послесловия писца, путь «Сказания» к читателю выглядел следующим образом: устное бытование «Сказания» – его запись на «харатейном листе» «со слов старого человека» неким писцом-христианином, освятившим эту запись тремя крестами, – рукопись петровского времени, оказавшаяся у Минаева. Как видим, перед нами иллюстрации тех трех рубежей «погребения» народной поэзии, о которых писал Минаев. Не случайно и упоминание рукописи петровского времени, когда, по Минаеву, устное народное творчество окончательно было подавлено книжностью. Тем самым одновременно усиливалась и значимость «Сказания» как неискаженного образца народной поэзии.

Подделка Минаева, несомненно, одна из наиболее ярких в истории фальсификаций исторических источников в России. Она замечательна и с точки зрения литературно-художественной, и исторической, и археографической. Нельзя не отдать должное автору в остроумии замысла, призванного проиллюстрировать его представления об истории устного народного творчества. Для придания «Сказанию» древности автор не без таланта использовал стилизацию под древнерусский язык, былинно-летописный стиль, почерк древних рукописей, изобрел записи писцов, снабдил публикацию многочисленными пространными комментариями, предисловием, где даны описание рукописи и характеристика вошедшего в ее состав памятника. Оригинальна и методика изготовления подделки: сначала она была написана в стихотворной форме современным языком, а затем «переведена» на «древний» (славянский) язык с многочисленными «темными» словами и выражениями, которые автор толковал в соответствии с собственным пониманием их смысла.

Фальсификация Минаева тесно соприкасается с область» литературно-художественного творчества. На этой грани, случалось, рождались образцы высокой поэзии – достаточно вспомнить историю с подделкой песен славян П. Мериме и их переводом Пушкина. Но Минаеву не хватило литературного, поэтического таланта, чтобы «оправдать» свое сочинение перед судом потомков. «Сказание», как уже отмечалось, осталось незамеченным большой наукой. Оно опоздало на несколько десятилетий, чтобы серьезно взволновать умы ученых. В этом сказалась общая судьба фальсификаций – иногда они опережают время, но чаще безнадежно отстают от него.


Загрузка...