И год второй к концу склоняется,
Но так же реют знамена,
И так же буйно издевается
Над нашей мудростью война.
— Ой, батюшка! — Марфа подорвалась из-за стола, быстро смахнув слёзы как не бывало, — присаживайтесь, отец Афанасий, — она суетливо поклонилась, уступая место вошедшему и подставляя табурет, на котором только что сидела.
Священник, не спеша, стянул с себя дублёнку и повесил на гвоздь у двери, тщательно вытер подошвы сапог о лежащую у входа тряпицу, сдержанно поклонился, перекрестился на образа в красном углу. Тут только до меня дошло, что я сам-то ни разу при Марфе не перекрестился. Хотя оловянный крестик на шее и обнаружил, ещё лёжа в спаленке. Ничем не примечательный на суконном шнурке. М-да…может, не заметила? А глаза-то у отца Афанасия внимательные как буравчики, так и не отпускают меня. Смотрит прямо, спокойно, в самую душу. И от этого спокойствия почему-то захотелось завыть.
— Афанасий Степанович, — представился священник, поклонившись уже мне персонально и присаживаясь на табурет. Позади него тихо скрипнула входная дверь: Марфа посчитала нужным удалиться.
Священник молчал, продолжал смотреть на меня, ожидая ответного шага. Ладони свои он положил на столешницу. Я отменил их выдающуюся величину. Поросшие редкими чёрными волосками пальцы с коротко обрезанными ногтями и следами мелких ожогов, а кое-где и белёсыми плоскими шрамами, больше бы подошли какому-нибудь кузнецу или кожевеннику, чем священнослужителю.
— Пронькин, Гавриил Никитич, — представился я, лихорадочно соображая, стоит ли встать и приложиться к ручке батюшки, как это вроде бы принято при обращении к священнику. Но не стал. Что-то остановило, может то, что сам поп не представился «отец Афанасий», а назвался вполне светски по имени-отчеству.
— Да уж слышал, молодой человек, — речь священника разительно отличалась от хозяйкиной: чёткий выговор, правильное построение фраз, — слышал, как вы тут Марфе исповедовались. Не даёт покоя слава господ Буссенара, По или Стивенсона?
— Э-э-э… — я замялся, сделал вид, что растерялся. Сам же стал лихорадочно соображать, как же этому въедливому священнику объяснить столь богатую лексику, а главное, чтобы это согласовалось с моим рассказом, свидетелем которого он стал. Интересно, а многое он успел услышать? Эх, была не была… Но не успел я начать свой ответ, как священник частично облегчил мою задачу:
— Что, разве не читали романов, Гавриил? А впечатление производите вполне образованного молодого человека, — глаза отца Афанасия стали неприятно колючими.
— Почему же? Что-то да читал! Например, названного вами Эдгара Алана По и Роберта Льюиса Стивенсона. Очень уважаемые мной писатели. Только мало удавалось достать, в наших-то местах. Да и денег стоят, — я сделал вид, что немного обижен, эдакая оскорблённая мальчишеская гордость. Мол, знай наших, хоть и из медвежьего угла, а могём.
— Вот как? — покачал головой отец Афанасий, — интересно. И гимназию посещали? — хе-хе! А вот и первая ловушка. Ничего толком я про местное образование-то и не знаю. Значит, надо такое загнать этому святому отцу с замашками следователя охранки…стоп, а если так?
— Так не ходил я в гимназию-то. Когда бы мне? Недосуг. Да и далеко от нас-то. Я дома обучался, по случаю вышло. Пристав определил к нам на постой господина одного, он здесь в ссылке проживает по политической части. Уж пятый год как. Вот он в свободное время и занимался со мной. Читать, писать научил, арифметике. А как романы, что вы, отец Афанасий, изволили назвать, читать начал, то и географии немного. Уж больно мне интересно стало про путешествия всякие. А что? Я же ему всё больше про науку охотничью присоветовал, а он со мной своей учёностью делился. Всё по справедливости, — во время своего короткого спича я старался, чтобы, как говорится, и «глаз горел», и голос был в меру обиженный. Мол, понимаю, сын крестьянский, голодранец, а туда же, книжки читать. На этот раз реакция священника была более мягкой. Настороженность из взгляда ушла, сменившись добродушием. Но я продолжал держать ухо востро. Если сейчас экзамен выдержу, потом легче будет. Уже какой-никакой опыт появится.
— Вот повезло то, тебе, паря. Как ты сказал звали-то твоего учителя?
Продолжает, гад. Ну-ну. Хотя вряд ли какой-то священник знает всех ссыльных Томской губернии. Всё же он не главный полицейский чин. Да и не будет он из-за одного ополченца устраивать розыск. А я уж если взялся врать, так надо врать до конца. Брехать так, чтоб самому верилось.
— Густав Густавович Штерн, отец Афанасий. Весьма учёный человек.
— Схизматик небось? — насупился священник, — заморочил тебе голову? Вольтериянец, або, не дай Господь, заговорщик против Престола?!
Я демонстративно перекрестился на образа в красном углу. Прадедова моторика не подвела.
— Упаси Господь! Атеистом прозывался. Это вроде как отрицание любого бога, вот. Но я в это не лез, как и в разговоры его с дядькой насчёт политики и войны.
— А чего так? — прищурился священник.
— Так скучно же? — я чуть ли не зевнул, тут же остановив себя. Не переигрывай, Гавр! Что-то этот Афанасий смахивает на инквизитора. Не хватало с ходу в неблагонадёжные попасть. Священники здесь — это сила! Завоюю его доверие — всегда может пригодиться.
Отец Афанасий тяжело вздохнул. Черты лица его совсем разгладились. Видимо, первичную проверку, вызванную подозрениями в самозванстве и политической близорукости, я прошёл. Хотя кто его там разберёт?
— Как чувствуешь себя, паря? — сменил тему священник.
— Хорошо, будто и не было тех страстей, что Марфа Кузьминична рассказывала.
— Да, задал ты жару фельдфебелю, что вас сопровождал. По его словам, занемог ты скоропостижно, едва эшелон из Томска вышел. Полдня в бреду и лихорадке провалялся. Пока ему доложили, пока туда-сюда…Ни фельдшер станционный, ни даже доктор с узловой ничего поделать не могли. Решено было тебя здесь, в Незлобино оставить. Доктор заключение дал, ты уж и не дышал уже: сердце так редко билось, что меня вызвали. Соборовать…
— Вот это да! — вырвалось у меня. Хотя прекрасно понимал, что процесс адаптации мог вызвать подобную встряску организма, я всё же представил, какое это впечатление вызвало у окружающих. Здоровый молодой человек собрался на войну, а тут такое…
— То-то и оно, паря! Душа в чём только держалась. Отслужил я всё по чину. Оно хорошо бы поболее служителей Господа, да Великий пост как-никак и ещё война. Едва закончил, а ты и успокоился, испариной пошёл. Жар и упал. А ты заснул почти на седмицу. Марфа все дни за тобой ходила, мыла, поила сонного. Вдова она. Мужа ейного ещё осенью убили на фронте. А она мне в храме помогает да молится кажный день. Хорошая женщина. Вот и тебя выходила.
Что-то подобное я и ожидал услышать, хоть и удивился про себя. В моём времени, чтобы чужая женщина незнакомого умирающего парня выхаживать взялась, да ещё и в доме своём приютила — сюжет скорее для сериального мыла, чем из реальной жизни.
— Как думаете, отец Афанасий, если я её деньгами отблагодарю, сильно обидится?
Священник внимательно посмотрел на меня.
— А и отблагодари, Гавриил. Хорошее дело. Трое у неё, мал мала…а кормилец-то, Царствие ему Небесное, эх, — Афанасий перекрестился, — тут вот ещё, обчество, ну, ополченцы, что с тобой в вагоне ехали, деньги тебе на гроб, да на отпевание собрали. Не приложу ума, что с ними-то делать? И фельдфебель из полковой кассы тоже пять рублёв выписал, хоть вроде как и не положено. Присяги-то ты не давал ещё.
— А можно их тоже Марфе Кузьминичне? — вырвалось у меня. Удивила и честность священника. Он хоть и служитель божий, но тоже ведь человек. Никто кроме него не знал про эти деньги. Хм, что-то мыслю всё больше категориями своего времени. Пора бы начинать обвыкать. Эдак я каждого второго в непорядочности стану подозревать. А насколько мне известно, это время всё ещё славится понятиями слова и чести. В определённом кругу, конечно, но и среди простого люда… Я с удивлением почувствовал, что краснею и, сделав над собой усилие, поднял взгляд на отца Афанасия.
Тот глядел на меня с лёгкой улыбкой, будто все мои внутренние переживания прочёл как раскрытую книгу.
— Эх, паря. Это с кем же тебя судьба сводила, если служителю Господа доверия нет? Или в вере слаб стал? И с такою ношею на войну? Да… — Афанасий покачал головой, — что солдатке деньги отдать решил, то благое дело. Всё одно сам скоро на казённый кошт встанешь. Аль передумал, а, Гавриил? Имя-то какое, знаешь, что означает?
— Сила Бога или мощь Бога. И я не передумал.
— Хорошо, коли так. А у имени и другое прочтение есть. Помощник Бога, поддерживающий Бога. Вот оно как, Гавриил. Без тебя, значится, никак. Надёжа и опора. Ты помни об этом.
— Буду, отец Афанасий.
— Благое дело, а теперь, Гавриил, давай помолимся и поблагодарим Господа нашего о спасении твоём. Всё в руке Его, — священник встал и развернулся к образам.
Нужно было срочно что-то делать. Этой проверки я уж точно не пройду.
Я бухнулся на колени и, размашисто крестясь, взволнованно заговорил:
— Отец Афанасий. Простите, не могу врать. Не знаю ни одной молитвы, не учён. Дядька, как с войны пришёл, в церковь зарёкся ходить. А сам я ещё в беспамятном детстве ещё при живых родителях последний раз в храме был. Простите, отец Афанасий!
В горнице повисла такая тишина, что слышно было как за окном, где-то далеко-далеко на улице скрипит колодезное колесо.
— Вот оно как… — голос отца Афанасия был на удивление спокоен, — а я-то гляжу, щепотью крест накладываешь, благословенья не просишь. На руке-то что за письмена, бесовские?! — на этот раз голос священника загремел, куда и хрипотца подевалась.
Я похолодел, вспомнив о татуировках.
— Так-то я по глупости, по молодости. Пьяный был. В Томске, у местных китайцев на спор сделал. Наудачу, на здоровье. Обереги охотничьи! — выпалил я скороговоркой.
— Ох, мне. Гавриил, ещё и этот грех! Тело — сосуд души, а ты его поганишь! Неужто не знаешь, что душу свою подчиняешь неведомо кому знаками этими?
— Не знал… — прошептал я, поражаясь мысли о том, что отец Афанасий и сам не знает, как близко он оказался к истине.
— Не знал он… — священник молчал целую минуту. Я не вставал с колен, ожидая вердикта. И он не заставил себя долго ждать, — третьего дня пойдёт новый эшелон. До того будешь исполнять епитимью. С восхода до заката солнца в нашем храме учить тебе назначаю Молитвослов наизусть. Поститься по монашьему чину. Все три дня проведёшь под моим попечением, — отец Афанасий тяжело вздохнул, — нельзя на войну мужу православному без божьей помощи-то…
Нет, я не изменил своим принципам в одночасье. Моё неприятие священников и служителей церкви никуда не делось. Но цель, с которой меня перебросили в прошлое, по определению требует приспосабливаться к местным условиям. Тут уж не до принципиальности. Со своим уставом в чужой монастырь, что называется, не суются.
Мне как воздух нужно было доверие окружающих. Мне нужно на войну! Странник недвусмысленно указал на местонахождение Демиурга на фронте и о том, что судьба его связана каким-то образом с моей. То есть прадедовой. Значит, надо придерживаться линии судьбы предка. Я и так ввёл в неё своей неожиданной болезнью ненужные коррективы. Значит, фронт. И никакой альтернативы. А это значит — присяга! И в этом времени её дают императору и Богу. Подавляющая часть Русской Императорской армии — православные. Поэтому, хочешь не хочешь, а в мой курс молодого бойца должен войти богословский ликбез. А тут сама судьба дарит случай. Да и отец Афанасий, несмотря на свою подозрительность, показался мне правильным человеком. Если бы не он и Марфа, да ополченцы, с которыми я ехал на фронт, неизвестно что получилось. Обещанные Странником и Ремесленником три дня на адаптацию обернулись недельным беспамятством. Может, зря я просил Павла усилить возможности нейротрона по модификации тела?
Не откладывая дела в долгий ящик, отец Афанасий проследил за тем как я оделся, обулся, прихватив весь свой нехитрый скарб, ибо был уведомлен священником, что ночевать сегодня буду прямо в храме. Вернее, проведу ночь в бдениях перед алтарём, после того как поработаю на благо прихода.
Слова у отца Афанасия с делом не расходились. А в хозяйстве этого священника всё было по поговорке, что он сам и озвучил: «Сам читаю, сам пою, сам кадило подаю!» То есть из служителей церкви в местном храме он был один. Все остальные: сторож без одной ноги, несколько мальчишек-хористов и известная уже мне солдатка Марфа, — вот и все, кто обеспечивал местный центр опиума для народа.
Церковь села Незлобино при одноимённой узловой станции Средне-Сибирской железной дороги была небольшой, но удивительно светлой, несмотря на давность постройки. Полностью деревянная, сложенная из стволов лиственницы, она величаво покоилась на небольшом каменном фундаменте. Несколько зданий поскромнее оказались небольшой пристройкой, где жил сам отец Афанасий и сторож, оказавшийся молчаливым ветераном русско-турецкой войны. За всё время я от него и двух слов не услышал.
Уже по пути к храму, который занял добрых полчаса, я настраивался на долгое трёхдневное скучное времяпрепровождение, но неожиданно происходящее захватило меня и, что немаловажно, позволило привести мысли в порядок, одновременно приоткрыв часть обещанных способностей организма.
Следует отметить, что я абсолютно спокойно перенёс бдение в течение целых двух ночей. Хотя в прежней жизни, даже ещё будучи молодым человеком, мог не спать максимум одно ночное дежурство. А тут почти семьдесят часов без сна — а у меня почти никаких признаков усталости, не говоря уж о галлюцинациях и обмороках, что нередки при таком виде переутомления. Поначалу я списывал это на то, что почти неделю перед этим провалялся без сознания. Второй приятной неожиданностью стала низкая потребность в пище. Тех щей и картошки, которыми потчевала меня у себя Марфа, мне хватило до следующего утра, ибо «пост по монашьему чину», как назвал его отец Афанасий, оказался не чем иным, как размоченных горохом, краюхой ржаного хлеба, да несколькими луковицами, что выдавались мне на целый день. Воды я пил вдоволь, причём в мои обязанности входило пополнение её запасов каждый день из ближайшего колодца. Привлекали меня и к другим хозяйственным работам. Прадедова моторика не подвела, да и сам я вспомнил давно забытую деревенскую науку: колка дров, скобление и мойка полов хвоей, распаренной в кипятке, починка забора, крыши, переноска в кладовую каких-то мешков, что периодически подвозили на подводе…да мало ли чего.
Всё это сопровождалось правилом, то есть обязательными к исполнению молитвами: утренними и вечерними, перед едой и после еды, перед работой и после работы. Многие из них я слышал и раньше, благо начиная с 90-х религии в повседневной жизни стало даже слишком много, вернее, её внешних, атрибутивных черт. В веру ударились все: бандиты и политики, учёные и обыватели, верующие и не очень…
Здесь же, посреди Сибири в маленькой церквушке, живущей в одном ритме с небогатым селом, не скажу чтобы вот прямо узрел бога и понял что-то невообразимо великое и важное. Нет. Верил я и раньше.
Просто сейчас, занимаясь нехитрым простым трудом рядом с людьми, которые, наоборот, истово верили, а главное, не были испорчены сверх меры тем, что принято называть «современной цивилизацией», в часы ночного бдения и заучивания слов очередной молитвы я стал невольно задумываться над тем, почему именно мне выпали все эти испытания.
Старенький потрёпанный «Молитвослов» с закладками из лыковых дощечек отец Афанасий вручил мне, едва мы переступили порог храма. Я старательно, спотыкаясь на ятях и непривычных речевых конструкциях, прочёл «Символ Веры» и «Отче Наш». На что священник покачал головой и нахмурился. И…всё своё свободное время до вечера подходил ко мне, заставляя читать снова и снова, терпеливо поправляя. А главное, с толком разъясняя значения и смысл чуть ли не каждого слова. В итоге уже к первому всенощному бдению обнаружился и третий приобретённый навык. Я и раньше на память не жаловался, но так, чтобы с первого прочтения после поправок отца Афанасия повторить всё буквально…
На этот раз настоятель уже не хмурился, а вскидывал брови в удивлении, удовлетворённо кивая, без лишних слов переходя к следующей молитве.
На ночь же он наказывал прочесть несколько молитв сто раз и только потом ложиться отдыхать. Что явилось поистине иезуитской пыткой. При этом настоятель часто появлялся в самое неожиданное время посреди ночи, заглядывая мне через плечо в бумажку, в которой я карандашом палочками отмечал очередной раз прочитанной молитвы. Я же, чаще всего, исполнив наказанное, засиживался гораздо дольше, прогоняя в памяти прошедший день. Возможно, молитвы, многократно произнесённые мной, и не оказывали должного влияния, ибо, по правде сказать, не всегда удавалось не отвлекаться и читать, как наставлял священник, «с душой и рвением», чего я особенно и не скрывал. На вторую ночь я поймал себя на том, что вспоминаю прочитанные в сети материалы по Великой войне накануне переброски целыми страницами, с иллюстрациями, схемами и рисунками. И чуть не завыл от досады. Если бы знать! Не отвлекался бы на всяческий мусор и балластную информацию. Фотографическая память запечатлела даже таргетную рекламу, то и дело мешавшую просмотру страниц. Помимо важных и полезных текстов о вооружении, обмундировании, политической ситуации и прочем, влезали какие-то совсем специальные статьи о сравнении психического состояния солдат Первой и Второй мировых войн, статистика по цензуре и перлюстрации писем с фронта, данная по годам, личные дневники императора Николая II и прочая, прочая… Оказывается, за те несколько часов поисков в ту ночь я успел пересмотреть мельком тысячи страниц, хотя толком прочёл не более сотни.
Одухотворяющая сила мантры, словесного кода веры и посыл, вложенный в проверенные временем слова обращения к высшей силе, обладали потрясающими свойствами. Даже при моей, испорченной цивилизацией и бытовым цинизмом, скудном веропонимании. Стихала тревога и страх за семью, укреплялась уверенность в своих силах. Мне всё чаще стало казаться, что кем бы я ни был послан сюда, ради какой-то чужой цели, я пройду все испытания и сохраню жизнь родным и любимым несмотря ни на что. Иначе для чего эта жизнь мне дана? В то же время пришло и трезвое понимание, что многое из того, чем я привык жить и о чём должен был заботиться в прошлой жизни, придётся надолго забыть.
Страшную мысль, что многое придётся не просто забыть навсегда, а трудно и болезненно изменить для исполнения задачи, я трусливо спрятал на задворках сознания, как привык всю свою жизнь забывать совершённые мной неприятные и постыдные поступки. В эту шкуру придётся не просто вживаться, а срастись с ней всем своим естеством, чтобы она стала родной на ближайшее время. А иначе никак! Какие бы новые возможности не подарило влияние нейротрона на это тело, к ним следовало не только приспособиться, но и максимально эффективно их использовать. Всё же я не бессмертен и не неуязвим, а моя гибель означает потерю значительного числа шансов на спасение моей семьи. От этих размышлений мороз шёл по коже и начинала раскалываться голова. Приходилось выбегать в ночь на мороз и махать деревянной лопатой, убирая снег до изнеможения. Разгорячённый, но успокоенный на некоторое время, я возвращался к мантрам, то есть к молитвам.
— Отче наш…
С наступлением утра четвёртого дня моего пребывания в новом теле ударил ещё более крепкий мороз. Но вопреки этому, ещё затемно поднялся сильный шквалистый ветер, накоротко завьюжило, очень быстро церковное крыльцо и тропинки самой от калитки к входу и на заднем дворе.
Уже привычно растопив печь, расположенную в углу притвора, выбрался на двор, снова вооружённый деревянной лопатой. Ветер, так и не успев разгуляться, начал стихать, разгоняя ночные низкие облака и открывая на предутреннем небе яркие крупные звёзды.
— Экий ты терпка-то, Гаврила, — снег густо захрустел и из темноты показалась фигура отца Афанасия, закутанная по самую шапку. Свой любимый казакин (ту самую дублёнку, в которой я встретил священника в первый раз) он сменил на тулуп сторожа, — такому здоровью можно только позавидовать! — только сейчас я сообразил, что стою с лопатой в штанах, фуражке, гимнастёрке без ремня и босой. Выскочил на двор, задумавшись о перипетиях судьбы, понимаешь…
— Взопрел, пока печку топил. Чисто баня. Да и молитва согревает! — я улыбнулся, лихо заломил фуражку и заработал лопатой со скоростью вентилятора. Я и вправду, несмотря на скудную кормёжку и ночи без сна чувствовал себя так же бодро, как и в первый день.
— Вот гляжу я на тебя, Гаврила, — отец Афанасий остановил меня, ухватившись за черенок лопаты, — и думаю, дурень ты или прикидываешься? Думаю, прикидываешься. Какая молитва? Ты же сейчас молча снег кидал. А допреж молился в храме. Господь, чай, чудес направо и налево не раздаёт. Особенно таким, как ты, безбожникам.
Я вздохнул. Настоятель фальшь чуял, как хорошая борзая зайца. Думаю, он мне так до конца и не поверил. Ну так это его проблемы. Я старался.
— Отец Афанасий, я с детства к холоду приучен, да и спать вполглаза. Не удивляйтесь. А молитва хорошо мозги прочищает, успокаивает. После неё любая работа в два раза быстрее и лучше делается, — я прямо взглянул в глаза настоятеля. Лучшая защита — говорить правду. Это легко и приятно. Ну а то, что правда не вся, так я лишь о самом отце Афанасии беспокоюсь. Зачем плодить лишние сомнения и сущности?
— Вот сейчас не лукавишь, Гавриил Никитич. И правду говоришь от души! — улыбнулся священник, — нет большой беды в том, что молитва твоя не от нутра твоего исходит, не от самой души покаянной, а лишь от ума. То дело наживное. Молод ты ещё, да и ребёнком, видать, нечасто молился. Молитва дитя несмышлёного, она хоть и наивна, зато чиста и истова, ибо верит он не столько в бога, сколько в матушку с батюшкой, им послушен, а через них и к Нему дорога. А ты вырос в безотцовщине, воспитан воином суровым, веру в крови утратившем. Какой же с тебя спрос? Я ведь тебе только дорогу наметил, а ты уж сам решай. В веру за уши не затащишь.
Вот это да! Это со мной православный священник сейчас говорит, настоятель храма? Мда…интересно, кем же ты был Афанасий в прошлой жизни?
— Чего рот-то разинул, паря? — священник вернул меня к реальности, — давай доделывай, что наметил, и собирайся в баню. У Марфы знатная баня, ещё муж её покойник сложил, Царствие ему Небесное, — Афанасий перекрестился, — руки золотые! После обеда эшелон придёт. Определять тебя будем, с божьей помощью.
Новость была прекрасная. И так уже подзадержался я. Если на каждый затык в пути я буду тратить по три дня, то искать Демиурга буду до тришкина заговенья.
Баня у Марфы была хоть и небольшая, но душевная. Небольшая пристройка к дровяному сараю вмещала и печь из калёного кирпича, и небольшой предбанник (только-только развернуться двоим), и собственно парилку о трёх полоках с деревянными шайками и старой бочкой, вмурованной в пол.
Отец Афанасий велел мне его не дожидаться и начинать париться, сам же, пообещав через час присоединиться, ушёл на станцию. Эшелон на узловой должен был простоять часа почти четыре. Что-то с загрузкой углём или заменой воды в котле, я не вникал. Короче, время было. Я правда не совсем понял, почему местного священника должны послушать и взять «воскресшего» ополченца совсем в другой эшелон, но уверенность отца Афанасия передалась и мне. Я, отбросив сомнения, отдался удовольствию бани с чувством, толком и расстановкой, благо и гору свежего снега у входа самолично накидал. Не терпелось также проверить мой порог чувствительности к выносливости при высоких температурах. А где это безопаснее делать, как не в бане?
К приходу отца Афанасия я осмелел настолько, что рискнул ливануть себе кипятку на ладонь. Незабываемые ощущения заставили пулей выскочить голым наружу и сунуть руку в сугроб до плеча, до боли закусив губу, чтобы не закричать. Вот в такой интересной позе и застал меня настоятель.
— Чего потерял, Гаврила? — осведомился священник.
— Да вот, дурень, руку чуть не обжёг, — признался я.
— Дайка гляну, — я нехотя вытащил руку из сугроба, — э! Легко отделался, воин, — я, глупо улыбаясь, смотрел на розоватую кожу на предплечье. Значит, работает. Вот с ощущениями совсем иначе, чем при низких температурах. Хотя порог чувствительности для низких и высоких температур различен. Опять же, плюс девяносто-сто — это не минус тридцать или даже сорок, — ну что, попаришь кости настоятелю, — улыбнулся отец Афанасий, хотя взгляд его сохранял озабоченность, — а я заодно новостями поделюсь.
Уже в парилке, плеснув на каменку кипятка, я сунул в бочку пару новых веников. Обернувшись на скрип двери, так и застыл, пялясь на вошедшего голого священника. Лучи разгулявшегося не по-зимнему солнца осветили поджарое тело отца Афанасия.
Пар успел разойтись, да и света из двух оконцев хватало с избытком, чтобы разглядеть на теле отца Афанасия множество отметин и шрамов. Внизу голеней чётко определялись застарелые кольцевидные рубцы, а сама кожа на ступнях была нездорового серого оттенка, будто священник прошёл по пыльной земле. Хм, а поп-то знатно отморозил ступни когда-то. Часть шрамов на теле явно имела вид старых ножевых ранений, а когда он полез на полок греться мне предстала спина, красноречиво говорившая о частых встречах с кнутом или плетью. Вот те и на! Ничего себе «биография».
— Ну что, Гаврила, готов? Благослови веничком, не побрезгуй! — мои размышления были прерваны отцом Афанасием, который уже лёг ничком на полок. Я обмотал тряпицами, что служили здесь вместо рукавиц, кисти рук и выдернул из бочки распаренные веники, стряхивая влагу на пол.
— С богом, отче! — я совсем немного ещё плеснул на каменку и стал опахивать священника, постепенно нагнетая горячего воздуха, добиваясь равномерной «слезы», так, чтобы не осталось ни одного хорошо пропотевшего участка кожи. Лохмы отца Афанасия слиплись, пришлось откинуть их со спины. Знатную шевелюру отрастил отче. И пошла потеха! Веники исполняли бешеную сарабанду, то взлетая, то опускаясь в ритме сердца, то протягиваясь пареной листвой по коже, стирая усталость, хмарь и вытягивая из мышц и сухожилий нехорошее. Я так увлёкся, что чуть не пропустил полувздох-полустон священника:
— Ох, попусти, паря! Совсем исходил меня…пощады, — я отступил в сторону, помогая спуститься. Скрипнула входная дверь. Афанасия как и не было. Я же чинно допарился, похлёстывая себя и размышляя, уж не слишком ли я выдал свою устойчивость к жару. Самого священника, красного как рак я увидел во дворе, сидящим посреди моего сугроба и с наслаждением растирающего на лице и шее снег, щедро зачерпывая его ладонями.
Раньше-то я видел его постоянно либо в одежде, либо в облачении, с почти полностью закрытым бородой и волосами лицом, при плохом освещении. Теперь же выяснялось, что этому человеку не более сорока лет, а кроме шрамов на теле, есть рубцы на лбу и щеках, старые, едва различимые и частично прячущиеся в морщинах.
— Чего уставился, паря. Валяй, охолонись! — что-то было в этом, банном Афанасии мальчишеское, бесшабашное. Мы несколько минут осыпали друг друга жгучими хлопьями свежевыпавшего снега, чувствуя, как уходят остатки недоверия и напряжённости между нами.
Растеревшись кусками грубого полотна в предбаннике, пошли на второй заход. Обтекая на полоке, решился на вопрос.
— Откуда такие отметины, отче? — указал я на один из шрамов.
— Так-то по-разному, Гавр. Где люди, где звери, а где и природа-матушка, — священник вздохнул. Но вздох не был тяжёлым, так вздыхают, скорее, о том, что давно прошло и вспоминать не хочется. Но я ошибся, отец Афанасий решил пояснить, — Сахалин, каторга, пять лет. Опосля поселение в Иркутске под надзором, потом работал в артели. К старому уж решил не возвращаться, как бес попутал, нашёл в тайге диких артельщиков, золото мыли, видать, домой возвращались и под оползень попали. Много золота, фунтов шесть-семь. Забрал себе и от радости такой, всё позабыв, бросил лагерь и ушёл. До ближайшего селения, почитай, меньше дня ходу было. Ну и погибших земле не предал, так и бросил кости зверям. Тут-то Он, видать, и решил меня испытать. Уже в сумерках, не разобрав второпях, свалился в ловчую яму. Хорошо без кольев, старую. Сгнило дерево давно. То ли волчья, то ли медвежья. Да только провёл я там без малого седмицу целую. Не знаю, как уж и жив остался. Видать, Он сжалился. Да только молился я поначалу, поняв, что сам выбраться не могу. Молился и проклинал. Проклинал и молился. Проклинал Его, себя, всех и судьбу свою непутёвую. Да только глухи были небо и земля к мольбам моим. И впадал я в неистовство, грыз корни, червей жевал, слизывал ночную росу с земли. Совсем плох стал, почти ослеп. И почти в беспамятстве мысль мне пришла, что не просить я должен милости и спасения, а сам измениться, чтобы все свои ошибки, что совершил в жизни так приложить к судьбе, чтобы помощь другим от моих страданий случилась. Не скажу, что легко мне стало от того решения, а только душа как-то успокоилась и всё вокруг не таким мрачным казаться стало. А к утру в яму ко мне лиса свалилась. Рыжая, матёрая, худющая, по весне дело было, вот как сейчас. Забилась от меня в угол, клыки щерит да тявкает, что та шавка. И громко так… Так и сидели. Я еле жив и лиса гавкучая. Я в полдень на яму охотники набрели. По следу лисы той. Подивились они мне — чисто лешак в яме, уж я и мхом покрываться стал, да только вынулся я и разом попросил лису ту отпустить. Наградил по-царски: все свои деньги отдал как есть.
— А золото? — вырвалось у меня.
— Э, паря. Показал бы я им золото, там меня и закопали в этой же яме. Сам сибиряк, должон знать: в тайге прокурор — медведь. А так отвели до жилья, недалеко оно, оказывается, было. Рукой подать. Отлежался до утра и пошёл в ближайший храм. Монастырский. Нашёл настоятеля, да и отдал ему то золото, рассказав про чудо со мной в тайге произошедшее. Заодно и про жизнь свою горемычную. И наказал он мне тогда сходить помолиться Казанской, испросить милости и наставления. И обязательно вернуться к нему. Припасов на дорогу собрал. Пожить наставил три дни и в путь.
— И вы сходили? — рассказ я слушал заворожённо, понимая, что не многие могли удостоиться откровенности отца Афанасия, — пешком?
— Пешком, а как же ещё, паря? — паломничество, оно так и делается. Своим телом должон всё прочувствовать. Все свои грехи и горе, людям сотворённое. Оно, чай, понимаешь, что на Сахалин за простую кражу не ссылают, — во взгляде Афанасия мелькнули отблески смерти, — пошёл и вернулся, как было наказано. И был направлен настоятелем монастыря в иркутскую семинарию. Тому уж больше десяти годов минуло, в этом приходе я четвёртый год…
Потом снова были веники и пар, обжигающее прикосновение снега. Разомлевшие, мы сидели в горнице у Марфы, чай из самовара с нехитрыми, но вкусными заедками сообразно времени Великого поста располагал к продолжению беседы, но отец Афанасий перевёл разговор на другую тему:
— Ты понял, Гавриил Никитич, к чему я тебе в бане всё рассказал? — отец Афанасий колол сахар без всякого инструмента, просто пальцами, затем макая маленький кусочек в тёмно-янтарную парящую жидкость и шумно высасывая сладкую негу.
— Поучительная история, отец Афанасий. Наставление? Не совсем понял, каким боком это моей судьбы касается.
— А ты подумай, Гаврила. Ты хоть и повидал немало, претерпел достаточно, а всё же пока не совсем понимаешь, куда стремишься. Человека убить, хоть и на войне, это не только особую готовность иметь мало, а и понимание, что жизнь твоя, её обратно потом ой как трудно повернуть будет. И ладно если издалека, да в строю из винтовки: попал не попал, мало ли? А ежели в штыковом бою или рукопашной? Тут жизни лишить, да ещё своего брата-христианина, пусть и схизматика…не всякий решится. Но в тебе силу вижу…великую. Во многом ты мне соврал, а о немалом и не сказал вовсе. Смекаю, большую часть. Так? Ну да дело твоё, Гаврила. Главное, не потеряй себя в испытаниях, что ждут тебя. А с собой и Бога в себе береги, хоть и не крепок в вере ты. Считаю потому, всё, что мог тебе указал. Дальше сам…
С этими словами отец Афанасий потянулся куда-то под лавку, достав оттуда небольшой тряпичный свёрток. Развернув, он подал мне его на открытой ладони. Я, приняв предмет и разложив его, понял, что складень — походная литая икона из меди или латуни: на средней части Божья матерь с младенцем Иисусом, на правой хорошо узнаваемый Георгий Победоносец, пронзающий змея, а на левый ещё чей-то лик. Уже автоматически перекрестившись на складень, вопросительно поднял взгляд на священника.
— Николай Чудотворец, Гаврила. Чудо на войне лишним не будет. Служи за Веру, Царя и Отечество…