Глава десятая, в которой появляются новые персонажи

Однажды вечером кто-то сильно постучал в дверь. Тут же залаял Джой, который спал в коридоре. В ответ послышались голоса.

«За мной», — подумал Петр Петрович.

Он поймал себя на том, что нисколько не боится. Никого и ничего. Когда-нибудь, может быть, даже скоро, даже вот сейчас, сию минуту, все равно придется умереть, он уже немало лет прожил на свете, и теперь, когда враг пришел в его родной город, он все чаще, все настойчивей думал о смерти.

Мелькнула мысль:

«Как же сын? Так и не придется узнать сыну, что стало с отцом. — И еще: — Что будет с Джоем?»

Он отмахнулся от навязчивых мыслей. Что будет, то и будет. Вышел в коридор, придержал Джоя за ошейник, чтобы пес не бросился на вошедших, и открыл дверь.

Вошли два немецких солдата. Позади них шел человек, одетый в штатский костюм.

Солдаты стали в дверях. Человек в штатском произнес на сравнительно правильном русском языке: «Мы хотим осмотреть дом».

— Пожалуйста, — ответил Петр Петрович.

Он прошел вперед. Немцы, вынув из карманов фонарики, следовали за ним.

Комнат в доме было три: его кабинет, столовая и комната сына.

— Здесь, — сказал немец.

Огляделся кругом. Комната сына была большая, просторная, два окна, за окнами сад. В углу тахта, рядом письменный стол.

— Я буду жить здесь, — сказал немец.

Его звали Людвиг Раушенбах. Это был шеф-повар ресторана для немецких офицеров…

На вид ему было не больше сорока; пухлый, белолицый, с маленькими коричневыми глазками, он был молчалив, необщителен. Приходил обычно поздно, долго спал, потом одевался, снова шел в ресторан.

С Петром Петровичем Раушенбах общался мало. Иногда зайдет к нему в комнату без стука, скажет:

— Прошу утихомирить собаку. Она лает, я не могу спать… И снова уйдет к себе.

Один раз вошел в комнату Петра Петровича, молча ткнул пальцем в портрет, висевший на стене:

— Кто это?

— Моя жена.

— Где она?

— Умерла.

Немец кивнул, повернулся и вышел.

Как-то он вынес из своей комнаты большой сверток, завернутый в бумагу.

— Дайте собаке…

Петр Петрович развернул сверток, и прекрасный, давно уже позабытый запах копченой колбасы словно бы опьянил его.

Вперемешку с полуобглоданными костями лежали шкурки колбасы, засохшие корочки сыра.

Петр Петрович отдал кости Джою, а колбасные шкурки и корки сыра съел сам, запершись у себя в комнате.

Как и обещал Осипову, он отправился на прием к бургомистру. Битых два часа просидел в приемной, пока бургомистр не соизволил принять его.

Евлампий Оскарович Пятаков был, должно быть, самой незаметной, самой тишайшей личностью во всем городе.

Долгие годы он работал счетоводом в горфо. В одно и то же время вставал, шел на работу, возвращался домой. И по целым вечерам сидел дома. Никто не знал, чем он занимается по вечерам, потому что никто не приходил к нему в гости и он ни к кому не ходил.

По воскресеньям он аккуратно посещал кинотеатр и, если его встречали в кино сослуживцы или соседи по дому, вежливо снимал шляпу, но не вступал ни в какие разговоры. Он был молчалив, необщителен и, главное, тих, незаметен.

Сослуживцы подсмеивались над ним: потому и не женится, что боится нарушить раз и навсегда установленный распорядок своей жизни, и потом, жена может потребовать, чтобы он с нею разговаривал, а он всякие разговоры как раз не очень-то любит.

Но была у этого скромного, незаметного тихони одна страсть, поистине сжигавшая его, — страсть, о которой никто не знал, никто не догадывался. Он любил детективные романы.

Самое любимое наслаждение для него было — прийти с работы, надеть удобную старенькую полосатую пижаму, заботливо заштопанную его же руками, лечь на диван и читать, читать до ломоты в глазах, до головной боли. Он упивался рассказами о необыкновенных, удивительных приключениях героев Конан-Дойля, Понсон дю Террайля, Агаты Кристи, Мориса Леблана и Эжена Сю. Все свои небольшие деньги он тратил только на покупку старинных книг; он находил никому не известных старушек, у которых на чердаках хранились заплесневевшие от времени фолианты, подолгу, с наслаждением рылся в ящиках и шкафах и отыскивал то, что ему было нужно. Он научился сам переплетать свои книги, с любовью, старательно подклеивал рассыпанные, пожелтевшие листы, ставил на книжную полку и потом долго, истово любовался на свои сокровища, принадлежавшие ему, только ему.

Года за два до войны он, неожиданно для всех, женился. Жена была, во всяком случае по внешнему виду, полной противоположностью ему: высокая, крикливая, с краснощеким лицом. Выйдя замуж, она сразу же бросила свою работу — она работала приемщицей в мастерской «Химчистки» — и, по слухам, не уставала пилить своего тихого мужа с утра до вечера и с вечера до утра.

Никто не знал, почему этот «кролик», как называли его на работе, был избран немцами на должность бургомистра.

Кто говорил, что он сам вызвался, прямо отправился к коменданту полковнику фон Ратенау и предложил свои услуги; кто говорил, что среди новых хозяев города у него оказался старый знакомый, который знал еще его родителей; а кто утверждал, что «кролик» долгие годы был вовсе не маленьким немецким резидентом, время от времени выполнял нужные задания немецкой разведки, а теперь, когда ничего уже не нужно было скрывать, сразу же был назначен городским начальством.

Став бургомистром, Пятаков неузнаваемо изменился. Даже ходить стал иначе: не втянув голову в плечи, стараясь пройти быстрее и незаметнее, а солидно выпятив тощую грудь, всем своим видом показывая, что знает себе цену и несет себя с полным сознанием своей значимости.

Впервые все окружающие услышали его голос, негромкий, но властный, даже несколько высокомерный, умеющий приказать так, что его уже трудно было ослушаться.

И вот к этому самому Евлампию Оскаровичу Пятакову отправился Петр Петрович просить разрешения открыть фотографию.

— Я знаю вас, — сказал ему бургомистр, едва лишь Петр Петрович вошел в его кабинет. — Когда-то мне довелось сниматься в вашей фотографии для паспорта.

— Возможно, — ответил Петр Петрович.

Евлампий Оскарович внимательно поглядел на него:

— А вы не помните меня?

— Нет, — искренне признался Петр Петрович. — Столько народа приходило в нашу фотографию.

— Так, стало быть.

Лицо Евлампия Оскаровича приобрело благожелательно-горделивое выражение.

— Так что там такое, слушаю вас…

Спустя полчаса Петр Петрович вышел из кабинета бургомистра, держа в руках свое заявление с размашистой подписью: «Разрешаю».

А спустя еще несколько дней открылась фотография под громким названием «Восторг», выведенным на красном фоне вывески золотистыми буквами. Ниже «Восторга» было написано: «Владелец П. П. Старобинский».

Первой пришла сниматься мадам Пятакова.

Вошла в фотографию, скинула коверкотовое василькового цвета пальто, подошла к Петру Петровичу, кокетливо улыбаясь.

— Давайте познакомимся. Вера Платоновна Пятакова.

— Очень приятно, — церемонно ответил Петр Петрович.

Не дожидаясь приглашения, Вера Платоновна села, закинув ногу на ногу, закурила немецкую сигарету, которую вынула из позолоченного, затейливой работы портсигара.

Она курила, картинным жестом отставив руку с сигаретой, медленно выпуская колечки дыма. Должно быть, подражала какой-то увиденной ею в кино немецкой диве.

Да и вся она, ее вид, прическа, костюм, косметика, щедро наложенная на лицо, — все это назойливо говорило о том, что «мадам бургомистерша» изо всех сил стремится быть красивой и элегантной.

— Меня называют «первая дама города», — сказала Вера Платоновна.

Петр Петрович молчал, не зная, что сказать в ответ.

Она медленно погасила сигарету о донышко пепельницы.

— В общем, я хочу, чтобы вы меня сняли как можно более интересно, портрет мой прошу увеличить и выставить в витрине. Надеюсь, вы меня поняли?

Она снова улыбнулась.

— Хорошо, — ответил Петр Петрович.

Это было нелегкое дело. По нескольку раз «первая дама» меняла позу: то сядет на стул, слегка наклонив голову, то застынет в ослепительной улыбке; под конец она села спиной к фотографу, повернув голову в профиль, как бы глядя на Петра Петровича через плечо.

Петр Петрович оставался невозмутимым, терпеливо выбирая наиболее хорошее освещение, наиболее выгодный ракурс.

Наконец все было сделано. И «первая дама города» отбыла, обнадежив фотографа, что через три дня она зайдет снова и поглядит негативы, чтобы выбрать самый лучший, который надо будет увеличить и выставить в витрине.

«Первая дама» оказалась первой, но далеко не последней ласточкой. Фотография Старобинского вскоре же стала пользоваться популярностью в городе: приходили сниматься русские — переводчики, полицаи, служащие биржи, — иной раз заходили и немцы запечатлеть свою физиономию, чтобы послать фото на родину.

Доходы Петра Петровича неуклонно росли, он аккуратно платил налог в городское управление, и сам Пятаков как-то благосклонно кинул ему при встрече:

— Вы недурно изобразили мою супругу. Совсем недурно…

Теперь, когда появились кое-какие деньги, Петр Петрович покупал себе и Джою хлеба, картошки, пшена; однажды жена какого-то полицая, растрогавшись оттого, что Петр Петрович сумел изобразить ее лет на десять моложе, отвалила ему фунта полтора великолепного душистого, хорошо просоленного сала.

Как-то к нему в фотографию пришел его жилец Людвиг Раушенбах.

Шеф-повар ресторана для немецких офицеров выглядел необыкновенно парадно: пухлые, по-женски покатые плечи его обтягивал костюм из дорогой материи, белая рубашка с галстуком, белый платочек в кармане пиджака.

— Снимите меня как можно красивее, — сказал Раушенбах Петру Петровичу. — Говорят, вы настоящий волшебник, люди на фотографиях получаются у вас все сплошные красавцы.

Сел на стул, смахнул носовым платком невидимую пыль со своих башмаков.

— Знаете, — доверительно произнес Раушенбах, — так приятно иногда снова почувствовать себя в штатском костюме…

Вздохнул, потом, задумавшись, уставился глазами в одну точку.

— Вот как получается: живем с вами в одной квартире и так редко видимся…

— Скажите, почему вы так хорошо говорите по-русски? — спросил Петр Петрович.

— Я из Прибалтики, — коротко бросил Раушенбах, не вдаваясь в подробности.

Пока Петр Петрович устанавливал свет и возился со своей аппаратурой, немец заметно нервничал. Вздыхал, то и дело поглядывая на Петра Петровича, вертелся на стуле, даже вставал и начинал шагать от окна к дверям и обратно.

Потом, видно, решился.

— Мне необходимо, чтобы я вышел красивым мужчиной на вашем фото, — сказал он, мучительно краснея. — Мне надо карточку послать в Кенигсберг, там у меня родные…

— Хорошо, я постараюсь, — ответил Петр Петрович.

Немец подошел близко к нему, шепнул:

— Мне написали письмо, там моя невеста… так она, кажется, с каким-то группенфюрером… Я понимаю: я — далеко, он — близко, но просто хочу послать мою фотографию, чтобы помнила…

Он окончательно смутился и замолчал.

Петр Петрович едва сдержался, чтобы не рассмеяться. Уж очень потешен был этот немец, одетый в свой самый лучший костюм, пухлощекий, румяный, с коричневыми, словно изюм, глазками.

Но дело прежде всего.

— Давайте займем удобную позу, так, чтобы ваше лицо приняло самый для него выгодный оборот.

Он долго вертел Раушенбаха, пересаживая его то так, то сяк, стараясь, чтобы свет падал на его жирное лицо сбоку и таким образом хотя бы немного скрадывались пухлые, уже слегка обвисшие щеки.

Наконец наиболее выгодная поза была найдена, и толстый немец был запечатлен в самом для него приятном виде.

— Я надеюсь… — сказал Раушенбах, выразительно подмигивая Петру Петровичу, — я полагаю…

— Все будет превосходно!

— Отлично.

На следующий вечер Петр Петрович сам принес негативы домой, чтобы Раушенбах мог выбрать снимок наиболее приятный для него.

А еще через два дня большой, тщательно отретушированный портрет немца уже красовался на его столе.

Раушенбах, едва войдя в комнату, мгновенно расплылся в улыбке.

— Вы превзошли все мои ожидания! — воскликнул он.

— Очень рад, — скромно ответил Петр Петрович.

Немец не отрывал глаз от своего изображения, по правде говоря слабо напоминавшего оригинал. Лицо на фотографии было тонким, узенькие глаза казались большими, исполненными загадочного, вдумчивого выражения.

— Сегодня же пошлю портрет Матильде в Кенигсберг, — заявил растроганный немец. — Прямо сегодня же…

На радостях он на другой день притащил из ресторана объемистый пакет всяких обрезков и костей для Джоя, и пес блаженствовал целый вечер.

Прошло еще несколько дней. Однажды днем в фотографию вошел молодой человек, немного припадавший на левую ногу. Он был одет в поношенное драповое пальто.

— Мне хочется сняться, — сказал он.

— Пожалуйста, — ответил Петр Петрович.

Юноша огляделся кругом, подошел ближе, тихо произнес:

— Не могли бы вы снять меня? Размер кабинетный, на темном фоне.

— На темном фоне? — переспросил Петр Петрович. От неожиданности у него начало сильно биться сердце.

Юноша пристально смотрел на него.

— Размер кабинетный, на темном фоне, — медленно, внушительно повторил он.

Серые, в густых ресницах глаза его внимательно вглядывались в лицо фотографа.

Петр Петрович ждал этих слов каждый день, каждую минуту. Ждал и никак не мог дождаться. И вот наконец…

— Нет хорошей бумаги, — волнуясь, ответил он.

— Бумагу мы вам достанем…

Юноша медленно, все еще не сводя глаз с Петра Петровича, вынул из кармана аккуратно обрезанный по краям квадратик картона.

— Размер годится, не правда ли?

— Годится! — воскликнул Петр Петрович, не в силах удержать улыбки.

Юноша тоже улыбнулся.

— Вам полагалось ответить: «Надо бы больше», — мягко упрекнул он Петра Петровича. — Но ничего. Все понятно. Не так ли?

— Именно так.

— Меня зовут Василий. Или просто Вася.

— Слушаю вас, Вася.

— Так вот… Если сейчас кто-нибудь зайдет, начинайте разговор о фотографиях, о том, что я плохо вышел и меня надо переснять. А теперь слушайте.

И Петр Петрович стал слушать.

Надо было устроить на работу в ресторан для немецких офицеров одну женщину.

— Кто такая? — спросил Петр Петрович.

— Артистка Михальская, — ответил Вася. — Знаете ее?

Петру Петровичу вспомнились горячие цыганские глаза, тонкая, с прозрачной кожей рука женщины, державшая фарфоровую чашку, расписанную медальонами с цветами.

— Алла Степановна? Знаю.

— Так, стало быть, она к вам придет завтра утром.

— Жду.

— А сегодня поговорите с вашим жильцом. Он, кажется, к вам расположен.

Невольная улыбка тронула губы Петра Петровича.

— Да, вроде бы.

— Вот и отлично.

В этот момент в фотографию зашел какой-то полицай.

Не меняя выражения лица, не повышая голоса, Вася продолжал:

— Я всегда плохо выхожу, даже сам не знаю почему.

— У вас очень подвижное лицо, — сказал Петр Петрович.

— Значит, я надеюсь, что вы меня сделаете хоть немножко попригляднее, — сказал Вася.

— Буду стараться!.. — Петр Петрович повернул голову к вошедшему полицаю: — Слушаю вас…

Вася небрежно кивнул и закрыл за собой дверь.

— Кто это? — хмуро спросил полицай, пожилой, невысокого роста, с бычьей шеей и угрюмым лицом.

— Клиент, — сухо отозвался Петр Петрович. — Так, слушаю вас. Что угодно?..

Загрузка...