Вставая утром, Петр Петрович первым делом привычно взглядывал на портрет сына, висевший на стене. Сын был снят в белой рубашке, солнечные блики на загорелых щеках, светлые волосы растрепаны.
Петр Петрович ясно помнил то июньское утро, когда он в последний раз снимал Вадима. Вадим стоял в саду, держа одной рукой руль велосипеда. Время от времени налетал легкий ветер, Вадим поднимал голову, смотрел на листья, пронизанные солнцем, на птиц, взлетавших кверху.
— Стой спокойно, — сказал отец. — Я же снимаю!
— До чего надоело стоять на одном месте, — отозвался сын.
Это было девятнадцатого июня. А снимок отец проявил уже после двадцать второго, когда Вадим ушел на фронт. Проявил, отпечатал, сам окантовал и повесил на стену.
Когда сын уходил на фронт, отец сказал ему:
— Жаль, что я так и не успел проявить твою карточку.
Сын засмеялся:
— Проявишь тогда, когда вернусь…
Петр Петрович хотел сказать, что портрет сына — это все, что у него осталось. Но, взглянув на Вадима, ничего не сказал. Ни к чему.
Они стояли на перроне возле длинного, нескончаемо длинного состава. Сын сказал:
— Все будет в порядке. Вот увидишь!
Потом он влез на площадку вагона и кричал оттуда отцу какие-то слова, которые отец не слышал. Кругом тоже кричали люди, плакали, целовались и опять кричали каждый о своем, и жаркое летнее солнце заливало перрон, и небо казалось раскаленным не только от солнца, но и от криков и плача, и все это, Петр Петрович знал, уже никогда не изгладится из его памяти.
Сын уехал. Петр Петрович отправился домой, медленно брел по дорожке, ведущей к крыльцу.
— Один я остался, совсем один, — громко произнес Петр Петрович.
Кто-то подбежал к нему, ткнулся в его ноги. Джой, верный пес, смотрел на него умными глазами, ласково помахивал хвостом.
— Я забыл про тебя, Джой, — сказал Петр Петрович. — Выходит, совсем я не один, а с тобой…
Пес лизнул его руку.
— Будем жить дальше. Верно, Джой?
Пес побежал впереди него, оглядываясь и словно бы улыбаясь ему.
Вадим когда-то принес маленького пушистого щенка: белая грудка, белый хвост, а сам черно-пегий.
«Как назовем его?» — спросил Вадим.
«Как хочешь».
Сын долго думал, потом решил:
«Назовем его Джой, хорошее имя. «Джой» — по-английски, кажется, «радость».
Он был дотошный, Вадим, любил все сам проверять. Где-то раздобыл словарь, нашел нужное слово.
«Так и есть: «радость». Пусть так и будет».
С тех пор Джой жил вместе с ними. Ему было уже никак не меньше пяти лет. Все окрестные ребята завидовали Вадиму, потому что ни у кого не было такой умной собаки.
«Джой, принеси газету!» — командовал Вадим, и пес послушно приносил газету.
«Джой, а где моя папка?..» «Джой, принеси варежки!..» «Джой, замри!»…
И Джой приносил папку, доставал варежки, замирал на месте. Он все умел, все понимал. И Вадим, улыбаясь, говорил:
— Еще недавно Джой был человеком…
Петр Петрович смотрел на Джоя и чувствовал: несмотря ни на что, у него стало теплее на сердце. Самую чуточку, а все же теплее, потому что он не один, с Джоем…
В июле в город ворвались немцы, и начались повальные аресты и расстрелы.
Городская тюрьма была забита, в местном клубе железнодорожников разместилось гестапо, и многие даже страшились проходить мимо этого, некогда оживленного, нарядного особняка.
На здании горкома партии, где, казалось, испокон веку развевался красный флаг, теперь висело ненавистное фашистское знамя со свастикой. Повсюду ходили немецкие солдаты, офицеры, они заполонили собой улицы, площади, бульвары.
На стенах домов, на заборах, на тумбах, где раньше были расклеены пестрые театральные афиши, висели приказы военного коменданта — полковника Генриха фон Ратенау.
Главным словом во всех приказах было: «Verboten» — «Запрещается».
Запрещалось собираться группами, ходить по улицам после девяти часов вечера, слушать советские радиопередачи, читать советские газеты. Запрещалось, запрещалось, запрещалось…
Со дня на день Петр Петрович ждал ареста. Почему бы фашистам не арестовать его? Сын — комсомолец, был активистом в школе, сам он участник гражданской войны. В сущности, все основания, чтобы бросить его в тюрьму.
Однако он решил не поддаваться унизительному чувству страха. Как бы на зло врагам, продолжал жить так же, как жил раньше.
Как и раньше, он шел по вечерам на окраину города, туда, где расстилался близниковский лес, окруживший город плотным темно-зеленым кольцом, потом возвращался, долго сидел на крыльце, поглаживая Джоя по голове, и неотступно думал все время об одном и том же — о сыне, от которого так и не дождался ни одной строчки.
Однажды, это было уже в конце июля, он шел по лесу, машинально сбивая палочкой пушистые головки одуванчиков.
На дорожках лежала рябая, пятнистая тень от солнца, проникавшего сквозь густую листву, вкусно пахло земляникой и мхом, извечным лесным запахом; совсем по-мирному, как и до войны, пели птицы.
Иногда подбегал Джой, как бы проверял, здесь ли хозяин, и вновь скрывался за деревьями.
Петр Петрович смотрел на свежую, цветущую зелень, на дрожавшие капельки росы, на упавшие кое-где листья.
Так было давным-давно, когда он еще не родился, так будет и потом, когда пройдут годы и те, кто когда-либо помнил о нем, тоже уйдут вслед за ним.
И вот теперь, гуляя по лесу, в котором знал, казалось, каждую ветку, каждый кустик, он вдруг с какой-то необычайной силой почувствовал, как в нем поднимается волна острой ненависти к тем, кто покусился на его Родину. Это слово, которое так часто приходилось слышать, читать в газетах, в один миг определилось для него в деревья, освещенные последними лучами солнца, в густую траву, кое-где покрытую росой, в спокойное светлое небо, безмятежно простертое над лесом.
Он упал на землю, пахнувшую смолой и сухим, многолетним тленом, и заплакал от ненависти, охватившей его, от любви к своей Родине, оттого, что он уже немолод, немощен и ничем, решительно ничем не может помочь Родине. А ведь время уходит. И надо что-то делать, как-то действовать…
Потом он встал, повернул домой, и присмиревший Джой чинно шагал рядом с ним, словно понимая, что творится в душе хозяина.
Ночью к нему в окно кто-то тихо, настойчиво постучал.
Он давно уже привык чутко спать ночью и теперь, едва лишь раздался этот тихий стук, мгновенно вскочил с постели.
Залаял Джой на крыльце.
Петр Петрович приоткрыл дверь. Высокая темная фигура быстро юркнула в комнату.
— Не зажигайте свечи́!
Голос показался Петру Петровичу знакомым.
Человек опустился на стул. При слабом, призрачном свете месяца Петр Петрович разглядел хмурое худощавое лицо с надвинутой до самых бровей кепкой.
— Узнаете меня?
— Кто вы?
— Осипов, — тихо сказал пришедший. — Валерий Фомич Осипов.
Он протянул руку, нащупал в темноте ладонь Петра Петровича, пожал ее.
— Узнали?
Как было не узнать! Осипова знали многие в городе. Совсем еще юным парнишкой пришел он работать учеником на машиностроительный завод, потом стал токарем-инструментальщиком, потом начальником цеха. Последние три года Валерий Фомич был секретарем парткома завода.
Как-то перед самой войной он пригласил Петра Петровича прийти на завод, сфотографировать лучших производственников, и Петр Петрович сделал превосходные портреты, потом их увеличил, и портреты эти были помещены на Доске почета.
Веселый, общительный, Осипов бывал непременным гостем на многих заводских празднествах, на именинах и свадьбах; несмотря на свой сорокалетний возраст, случалось, вместе с комсомольцами ходил в походы, участвовал в заводской самодеятельности, выступал на сцене заводского клуба и пел громким, не лишенным приятности баритоном: «Широка страна моя родная…»
У него было два сына. Старший работал с ним на одном заводе, младший, товарищ Вадима по школе, в один день с Вадимом ушел на фронт.
Перед приходом немцев Валерий Фомич вместе с директором завода и несколькими рабочими взорвали завод, на котором проработал более четверти века.
Потом он скрылся из города. И старший сын его, Сергей, тоже скрылся.
Иные шептались, что Осипов вместе с сыном ушли в партизаны, иные считали, что они уехали на восток, но толком никто ничего не знал. И вот теперь Осипов стоял перед Петром Петровичем, живой, здоровый, держал его за руку и говорил:
— У меня к вам дело. Послушайте, какое…
Он вынул из кармана папироску, закурил. Синеватый трепетный огонек спички осветил его лицо, небритое, посуровевшее, с глубокими морщинами, перерезавшими лоб и щеки.
«До чего постарел», — удивился Петр Петрович.
Осипов глубоко затянулся.
— Мы решили вам довериться, Петр Петрович…
Джой тихонько поскуливал за дверью. Петр Петрович встал, впустил его. Потом снова сел напротив Осипова.
— Вы знаете, кто это «мы»?
— Примерно.
— Пусть будет совершенно точно: мы — подпольная группа разведчиков при партизанской бригаде. И мы полагаем, что наверняка не ошиблись в вас. Вы, по-моему, нигде не работаете…
— Конечно, нет. Как вы знаете, фотография наша сразу же закрылась.
— Надо, чтобы вы работали…
— Хорошо.
— Вы пойдете к бургомистру. Это местный, счетовод из горфо. Не знаете такого? Пятаков, Евлампий Оскарович.
— Не слыхал.
— Ничего не потеряли. Ничтожество, тишайший кролик, всегда был ниже травы, а теперь возомнил себя львом. Но не о нем сейчас речь. Так вот, вы пойдете к нему, представитесь, скажете, что всегда не любили Советы, что счастливы, что дождались прихода настоящих хозяев, и просите разрешения открыть свое дело. Какое дело? Фотографию, разумеется. Понятно?
— Да.
— Теперь слушайте дальше. Вы будете честно трудиться. Снимайте, печатайте карточки — одним словом, делайте свое дело.
— Постараюсь.
— Я уверен, немцы начнут ходить к вам, они любят фотографироваться. Иногда, возможно, зайдет и кто-либо из русских. Вы старайтесь держать себя так, как обычно, никаких лишних разговоров, ни одного повода для ненужных подозрений, а только так: «Сядьте, поверните голову, улыбнитесь. Готово, приходите за карточками через три дня…»
Осипов помолчал, потом начал снова:
— Если к вам придет кто-либо и спросит: «Не могли бы вы снять меня? Размер кабинетный, на темном фоне». Вы должны ответить: «Нет хорошей бумаги». Вам скажут: «Бумагу мы вам достанем».
— Понятно.
— Это еще не все. Вам покажут кусочек картона, вот такой, видите?
— Вижу.
— Покажут и спросят: «Размер годится?» Вы скажете: «Надо бы больше». Так вот, обговорив все это, вы должны уже быть совершенно спокойным, это пришел кто-то из наших. И то, что вам скажут, то вы и должны будете сделать.
Осипов встал:
— Надо идти. Скоро светать будет…
Он погасил папиросу.
— Желаю удачи, — сказал Петр Петрович.
— Спасибо. Не бойтесь, вас не подведут, ваша явка будет храниться в строгом секрете.
Осипов пошел к дверям, потом вернулся.
— Может статься, — произнес он, — наши ребята в одной части воюют.
— Я от своего так ничего и не успел получить.
— Я тоже.
Помолчали, думая каждый об одном и том же: о сыновьях.
Осипов протянул руку.
— Ну, — сказал он, — действуйте. Желаю удачи.
Петр Петрович молча крепко пожал его руку.