Первым явился чужак — человек происхождения невысокого, которому только его служение семье и сообщало статус отчасти натужного равенства, коего он мог к тому же лишиться в любую минуту — доктор Прюнскваллор.
Он вошел, потряхивая совершенной формы руками, приблизился, семеня, к столу и быстро и живо потер ладонью о ладонь, подняв обе к подбородку, между тем как глаза его пробежались по расставленным яствам.
— Мой чрезвычайно дорогой Свелтер, ха-ха, могу ли я принести вам мои поздравления, ха-ха, как Доктор, знающий кой-какой толк в желудках, дорогой мой Свелтер, и толк немалый? И не в одних желудках, но также и в нёбе, в языках, и в плеве, что облекает своды рта, и не только в сей плеве, но и в чувствительнейших нервных окончаниях, кои, положительно вас уверяю, трепещут, мой дорогой и решительно непревзойденный Свелтер, при одной только мысли о соприкосновении с этими упоительными на вид штучками-дрючками, которые вы, вне всяких сомнений, соорудили на скорую ручку, ха-ха, весьма, весьма, я бы сказал, на то похоже, весьма на то похоже.
Доктор Прюнскваллор улыбнулся, обнаружив между губами два ряда новехоньких надгробных камней, выбросил вперед прекрасную белую руку с согнутым по прямым углом мизинцем и снял с блюда пирожных одно, верхнее — изумрудное, увенчанное шариком крема, — снял с такой точностью, как будто находился у себя в препараторской и удалял некий орган из рассеченной лягушки. Однако он еще не донес добычи до рта, как шипящий звук заставил его замереть. Звук исходил от Саурдуста, и звук этот вынудил Доктора вернуть пирожное на блюдо даже быстрее, чем Доктор его оттуда снял. Прюнскваллор, похоже, забыл на мгновение или прикинулся, будто забыл, каким строгим приверженцем этикета был старик Саурдуст. Пока Графиня собственной персоной не объявится в зале, никто был не вправе касаться угощения.
— Ха-ха-ха-ха, весьма, весьма уместно и верно, господин Саурдуст, да, да, весьма уместно и верно, — сказал, подмигнув Свелтеру, Доктор. Сильное увеличение, коему стекла очков подвергали глаза его, сообщило этой фамильярности нечто до странности отталкивающее. — Право же, весьма и чрезвычайно верно. Но именно в это и обращает наш Свелтер человека своими неотразимыми кусочками рая — ха-ха, в совершенного варвара обращает он человека, не правда ли, Свелтер? Вы варваризируете человека, ха-ха, не так ли? Положительно варваризируете.
Свелтер, пребывавший в настроении, не располагавшем к подобного рода болтовне, да и вообще предпочитавший, когда дело касалось красноречия, больше говорить, чем слушать, ответил Доктору, не отведя глаз от окна, безрадостным подергиванием губ. Саурдуст перечитывал что-то в книге, водя пальцем по строкам. Флэй изображал деревянную статую.
Ничто, однако, не способно было, по-видимому, умерить бойкую живость доктора Прюнскваллора и, быстро окинув взглядом лица всей троицы, он принялся с нелепой дотошностью изучать, один за другим, свои ногти; а завершив исполнение сей задачи скрупулезным обследованием десятого ногтя, подскочил с резвостью, в его лета неуместной, к окну, прислонился, приняв сверхизящную позу, к оконнице и произвел левой рукой странно женственный жест, до коего был чрезвычайно падок — свел кончики большого и указательного пальцев, соорудив таким образом О, меж тем как три пальца оставшихся, отогнувшись назад, напряженно скривились, создав букву С, несколько, впрочем, меньших размеров. Левый локоть Доктора согнулся под острым углом, отчего кисть его, поднятая на уровень бутоньерки, оказалась примерно в футе от таковой. Из узкой груди, похожей на черную трубку, ибо Доктор облачился сегодня в одежды цвета смерти, извергся тот самый невыносимый хохоток Прюнскваллора, который можно передать лишь как «ха-ха-ха», но пронзительный звук которого, казалось, скреб и царапал изнутри череп всякого, кто его слышал.
— Прекрасные деревья, кедры, — сообщил доктор Прюнскваллор, скосясь на деревья за окном. Голова его чуть склонилась к плечу, глаза наполовину закрылись. — Весьма, весьма превосходные. Я положительно наслаждаюсь кедрами, но кедры, положительно ли они наслаждаются мною? Ха-ха — наслаждаются ли, дорогой мой Флэй, или не наслаждаются? — или сие недоступно вашему разумению, друг мой, то есть моя философия, не слишком ли она высокоумна для вас? Ибо если я наслаждаюсь кедром, а кедр мною, ха-ха, не наслаждается, то тем самым я немедля попадаю в положение, которое следует счесть угрожающим, будучи, так сказать, игнорируем растительным миром, каковой дважды подумал бы, заметьте это, дорогой мой друг, дважды подумал бы, прежде чем решиться проигнорировать какой-нибудь воз с навозом, ха-ха, или, говоря иными словами…
Тут рассуждения доктора Прюнскваллора были прерваны появлением первых настоящих членов семьи, сестер-двойняшек, их светлостей Коры и Кларис. Дверь они отворяли очень медленно и, прежде чем войти, внимательно оглядели залу. Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как они в последний раз решились покинуть свои покои, да и вообще у них все и вся было на подозрении.
Доктор Прюнскваллор немедля отлип от окна.
— Ваши светлости простят мне, ха-ха, некоторое нахальство, выразившееся в том, что я принимаю вас, как хозяин, в зале, каковая является, ха-ха, куда более вашей, нежели моей, ха-ха-ха, но которая, тем не менее, как я имею основания подозревать, вам представляется отчасти незнакомой, если позволите сделать столь исключительно вопиющее замечание; столь смехотворно нескромное, фактически даже…
— Это Доктор, дорогая, — перебив его, безжизненным шепотом сообщила леди Кора сестре.
Леди Кларис просто-напросто воззрилась на названного тощего господина и глядела так долго, что всякий, кроме Доктора, пожалуй, обратился бы в бегство.
— Я знаю, кто это, — сказала она наконец. — Что у него с глазами?
— Болезнь какую-то подцепил, конечно, я полагаю. Ты разве не знала? — ответила леди Кора.
Сестры были в пурпурных платьях с золотыми пряжками наподобие брошей на горле и с такими же на шляпных булавках, кои они воткнули в седые волосы, очевидно под пару брошам. Лица их, одинаковые до неприличия, ничего решительно не выражали, как если б то были наброски лиц, ожидающие когда им сообщат какие-либо чувства.
— Что вы здесь делаете? — беспощадным тоном осведомилась Кора. Доктор Прюнскваллор поклонился ей, выставив зубы. И хлопнул в ладоши.
— Удостоен, — сказал он, — весьма и весьма, о да, весьма и весьма удостоен.
— Почему? — спросила леди Кларис. Голос ее в совершенстве повторял голос сестры, внушая подозрение, что в тех неведомых областях, где сооружаются подобные существа, голосовые связки их отрезают от одного куска кетгута.
Теперь сестры стояли по сторонам Доктора и смотрели на него с пустым выражением, заставившим его поднять глаза к потолку, ибо несколько раз переведя взгляд с одной на другую, он никакого облегчения не испытал. По контрасту с их лицами белый потолок представлялся переполненным разного рода любопытнейшими деталями, вот Доктор и не отрывал от него глаз.
— Ваши светлости, — сказал он, — может ли статься, что вам неведома роль, которую я исполняю в общественной жизни Горменгаста? Я сказал «в общественной», однако кто, ха-ха-ха, мог бы оспорить меня, если б я позволил себе похвастаться, что речь идет о большем, нежели жизнь общественная, ха-ха-ха, что речь, мои бесценные ваши светлости, идет положительно об органической жизни замка, каковую я опекаю и коей ведаю, ха-ха, в том смысле, что, пройдя, как я безусловно прошел, курс наук о том, и сем, и пятом, и десятом, ха-ха-ха, наук, относящихся до всякого рода анатомической ерунды, коей человек набит с головы и до пят, я, в чем, собственно, и состоит часть моей работы, доставляю старым поколениям новые — безгрешных грешным, ха-ха-ха, незапятнанных замаранным, вот так сказал! — белое черному, здравие недужному. И нынешняя церемония, мои драгоценные ваши светлости, есть результат моей профессиональной сноровки, ха-ха-ха, доставившей нам новехонького Гроана.
— Что вы сказали? — спросила леди Кларис, которая так все это время и проглядела на него, не шевельнув ни единым мускулом.
Доктор Прюнскваллор сомкнул вежды и продержал оные сомкнутыми долгое время. Открыв же их, он шагнул вперед и вздохнул так глубоко, как то позволяла его узкая грудь. Затем резко обернулся к двум пурпурным фигурам и погрозил им пальцем.
— Ваши светлости, — сказал он. — Нужно уметь слушать. Вы ничего не достигнете в жизни, если не научитесь слушать.
— Достигнем в жизни? — немедля отозвалась леди Кора. — Достигнем в жизни. Мне это нравится. Чего мы можем достичь, если все, что нам принадлежит, получила Гертруда?
— Да-да, — подхватила другая, словно голос ее сестры переметнулся вдруг в иную часть залы. — Все, что у нее есть, принадлежит нам.
— И что представляет собой это все, дорогие мои ваши светлости? — осведомился доктор Прюнскваллор, склоняя голову набок и глядя на сестер.
— Власть, — решительно и в один голос объявили они, как будто уже репетировали эту сцену. Полная бестонность их голосов настолько не отвечала сути сказанного, что даже доктор Прюнскваллор на миг впал в растерянность и оттянул указательным пальцем белый воротничок, сжимавший ему горло.
— Мы хотим власти, — повторила леди Кларис. — Нам бы она понравилась.
— Да, вот чего мы хотим, — эхом отозвалась леди Кора, — много-много власти.
— Тогда мы смогли бы заставлять людей делать то да другое, — сказал голос.
— А всю власть, — вступило эхо, — которая причиталась нам да не досталась, получила Гертруда.
Изъяснившись, сестры поочередно осмотрели Свелтера, Саурдуста и Флэя.
— Эти, я полагаю, тоже должны здесь присутствовать? — спросила Кора, указав на них пальцем, перед тем как перевести взгляд на доктора Прюнскваллора, который вновь углубился в созерцание потолка. Но прежде чем он успел ответить, дверь распахнулась и вошла одетая в белое Фуксия.
Двенадцать дней пролетело с тех пор, как Фуксия узнала, что она больше не единственный ребенок. Она упрямо отказывалась повидать брата и сегодня ей предстояло впервые встретиться с ним — по обязанности. Первый гнев, который и сама она затруднялась себе объяснить, выдохся, сменившись удрученным смирением. Это было самое настоящее горе, причины которого она не понимала. Она не понимала даже, что вызывает в ней ощущенье обиды.
У госпожи Шлакк не нашлось времени, чтобы помочь Фуксии принарядиться, няня только сказала девочке, чтобы та причесалась, чтобы белое платье, дабы его не помять, надела в последнюю минуту и чтобы она появилась в Прохладной Зале в две минуты четвертого.
Залитые солнцем лужайки, цветы в вазах и сама зала, казалось, предвещали приятный вечер — пока в нее не пришли двое слуг и не стряслось уже описанное несчастье. Стычка, происшедшая здесь, окрасила горечью последующие часы.
Фуксия вошла с красными от слез глазами. Она неловко опустилась в реверансе перед двумя свойственницами матери, а после уселась в дальнем углу. Впрочем, ей пришлось почти сразу же встать, поскольку вошел и медленно прошествовал к середине залы ее отец, а по пятам за ним и Графиня.
Без единого предуведомляющего слова Саурдуст грянул о стол костяшками пальцев и старческим голосом возопил:
— Все собрались, кроме него, ради которого собрано это собрание. Все мы здесь, кроме него, ради которого все мы здесь. И вот, пред столом крещения его и пред всеми, кто его ожидает, я объявляю приход входящего в Жизнь, наследника Гроанов, незапятнанного зерцала Горменгаста, принявшего облик дитяти.
Прижав ладонь к груди, Саурдуст болезненно закашлялся. Он заглянул в книгу, провел пальцем по новой строке. Затем, семеня, обогнул стол, — комковатая, иссера-белая борода его моталась из стороны в сторону, — и расставил пятерых обнявшим стол полукругом, спинами к окну. В середине поместились Графиня и лорд Сепулькгравий, Фуксия заняла место слева от отца, доктор Прюнскваллор — справа от леди Гроан, но притом чуть позади полукруга. Сестрам пришлось расстаться, каждая замкнула свой фланг дуги. Флэй и Свелтер отступили на несколько шагов и застыли. Флэй прикусил костяшки пальцев.
Саурдуст вернулся на свое единоличное место за столом — теперь, когда по сторонам от него не возвышались, обращая его в карлика, утесом — Флэй и курганом — Свелтер, он выглядел более внушительно. Снова возвысил он голос, но говорить ему было трудно, слезы вскипали в горле, величие исполняемого им долга лежало на нем тяжким гнетом. Как глубокий знаток мудрости Гроанов, он понимал, что несет духовную ответственность за правильность совершаемой процедуры. Мгновенья, подобные этому, были высшими взлетами в ритуальном кружении его жизни.
— Солнца и сменные луны времен; листья деревьев, неспособных сохранить надолго листву; и рыбы из оливковых вод — все имеют свои голоса!
Словно в молитве, он сжал перед собою ладони, морщинистая глава его с пугающей четкостью различалась в ясном свете комнаты. Голос его окреп.
— Камни имеют свои голоса, и полые перья птиц; гнев терний, уязвленные души, рога оленей и гнутые ребра, хлеб, и слезы, и иглы. Грубые глыбы и молчание хладных болот — и эти имеют свои голоса, — и мятежные тучи, и петушок, и всякий червяк.
Саурдуст склонился над книгой, нашарил пальцем нужное место и перевернул страницу.
— Голоса, что скрежещут ночами в легких гранита. В легких синего воздуха и в белых легких рек. Все голоса наполняют всякий миг всякого дня; все голоса заполняют расселины всех земных областей. Голоса, которые он услышит, когда преклонит свое ухо, когда его ухо обратится к Горменгасту. Чей голос есть бесконечность самой бесконечности. Вот древний звук, за коим он должен идти. Голос камней, взгроможденных в серые башни, пока не испустит он дух в смертной башне Гроанов. И знамена сорвут с бастионов и стен, и его понесут в Башню Башен и положат средь праха отцов его.
— Долго еще? — спросила Графиня. Она слушала отнюдь без того внимания, какого требовал случай, и кормила крошками из кармана серую птицу, сидевшую у нее на плече.
Заслышав вопрос леди Гроан, Саурдуст оторвал взгляд от книги. Глаза его затуманились, ибо раздражение, прозвучавшее в этом голосе, причинило боль старику.
— Древнее слово двенадцатого лорда произнесено до конца, ваша светлость, — сказал он, снова уткнувшись в книгу.
— Вот и ладно, — сказала леди Гроан. — Что дальше?
— По-моему, мы должны развернуться и оглядеть парк, — неуверенно произнесла Кларис, — правда, Кора? Помнишь, перед тем как внесли малютку Фуксию, мы все развернулись и смотрели через окошко в парк. Я уверена, так и было, — правда, очень давно.
— И где вы с тех пор пропадали? — спросила Гертруда, вдруг обратившись к золовкам и обозрев их, сначала одну, после другую. Темно-красные волосы ее уже растрепались на шее, птичьи лапы взъерошили мягкий, черный, как смоль, ворс бархатного платья, отчего на плече он казался разодранным, серым.
— Мы все время были в Южном крыле, Гертруда, — ответила Кора.
— Вот где мы были, — сказала Кларис. — В Южном крыле.
Леди Гроан бросила любящий взгляд на свое левое плечо, и серая птица, стоявшая там, спрятав голову под крыло, придвинулась в три быстрых шажка к ее шее. Графиня вновь перевела глаза на золовок:
— Чем занимались? — спросила она.
— Думали, — ответили вместе Двойняшки, — вот чем мы занимались — много-много думали.
Тонкий, неуправляемый смешок задребезжал за спиною Графини. Это опозорился Прюнскваллор. Неудачное время избрал он, чтоб возвестить о своем присутствии. Его здесь терпели, не более, впрочем, сильный удар по столу спас его — внимание всех вновь обратилось к Саурдусту.
— Ваша светлость, — медленно возвестил Саурдуст, — закон гласит, что вам, семьдесят шестому графу Гроанскому и лорду Горменгасту, должно теперь проследовать к дверям Крещальной Залы и выкликнуть имя вашего сына, обращаясь к пустому проходу.
Лорд Сепулькгравий, который до этой минуты хранил, как и дочь его, совершенные безмолвие и неподвижность — стоял, упершись меланхолическим взором в грязный камзол своего слуги Флэя, маячившего прямо перед ним по другую сторону стола, — повернулся к дверям и, достигнув оных, откашлялся, прочищая горло.
Графиня проводила его глазами, но выражение лица ее было слишком неясным, чтобы в нем можно было что-либо прочесть. Лица Двойняшек — два пятна одинаковой плоти — последовали за ним, поворачиваясь. Фуксия посасывала стиснутый кулачок, оставаясь, казалось, единственным в зале существом, совсем безразличным к перемещениям отца. Глаза Флэя и Свелтера были прикованы к Графу, ибо хоть мысли их все еще наполняла происшедшая получасом раньше стычка, оба были слишком значительной частью ритуала Гроанов, чтобы не следить со своего рода мрачной зачарованностью за каждым движением его светлости.
Саурдуст, которого снедала тревожная озабоченность совершенством исполнения обряда, вязал на своей черно-белой бороде такие узлы, которых наверняка никому и никогда распустить не удастся. Опершись ладонями о трапезный стол, он навис над крестильной чашей.
Между тем Кида успокаивала нянюшку Шлакк, в ожидании зова затаившуюся с Титусом на руках за изгибом прохода.
— Не волнуйтесь вы так, госпожа Шлакк, скоро все кончится, — говорила Кида маленькому трясущемуся существу, облаченному в сверкливейший темно-зеленый атлас и украсившему голову виноградной шляпкой, величавые пропорции коей никак не вязались с крохотным личиком под ней.
— Не волнуйтесь, скажешь тоже, — отвечала нянюшка Шлакк тонким дрожащим голоском. — Если бы только ты понимала, что это значит — занимать столь почетное положение, ох, бедное мое сердце! Тебе бы и в голову тогда не пришло сказать мне, чтоб я не волновалась, куда! Невежество какое! Да что же они там так долго? Разве ему не пора уже вызвать меня? А бесценный-то мой, такой тихонький, а ведь того и гляди расплачется, — ох, мое бедное сердце! Ну что же так долго? Отряхни еще раз мое платье.
Кида, которой велено было принести с собой мягкую щетку, наверное все утро так и отряхивала бы нянюшкино атласное платье, если б старушке хватило сил настоять на своем. Теперь ей было раздраженным жестом приказано отряхнуть его заново и, чтобы умиротворить старую няню, Кида несколько раз провела по подолу щеткой.
Фиалковые глаза Титуса следили за лицом Киды, тусклый свет, льющийся из-за угла коридора, искажал его и без того гротескные крохотные черты. Лицо человека — это его история. История сколка гигантской скалы человечества. Листка от леса людских страстей, людской мудрости и людской муки. Титус был дряхл, как мир.
Дряхлым было и нянюшкино лицо — морщины, отвисшая кожа, красные веки, складочки у рта. Анатомическая, никчемная дряхлость.
Дряхлость Киды — работа судьбы, алхимия. Странное старение. Прозрачная тьма. Обращенный в руины таинственный лес. Трагедия, блеск, распад.
Трое ждут в темном углу. Нянюшке шестьдесят девять, Киде двадцать два, Титусу двенадцать дней.
Лорд Сепулькгравий откашлялся. И позвал:
— Сын мой.