Когда Кида вернулась к своим, кактусы роняли задержавшиеся на них капли дождя. Дул западный ветер, небо над размытым очерком Извитого Леса давилось мятым тряпьем. Миг-другой Кида постояла, глядя на темные линейки дождя, косо летящие от рваной закраины туч к рваной закраине леса. За непроницаемыми порядками туч скрытно садилось солнце, и лишь малая доля света его отражалась пустынным небом над ее головой.
Мгла эта была ей знакома. Кида привыкла дышать ею. То была мгла поздней осени ее воспоминаний. Но тени, угнетавшие дух Киды в стенах Горменгаста, не примешивались к этой мгле. Вновь соединенная с Внешними, она воздела в знак своего освобождения руки.
— Я свободна, — сказала она. — Я снова дома.
И еще произнося эти слова, она поняла, что правды в них нет. Да, она дома, среди жилищ, в одном из которых родилась. Вон, пообок, стоит, точно давний друг, гигантский кактус, но что осталось от друзей ее детства? Есть ли здесь кто-нибудь, к кому она сможет пойти? Не человек, которому можно довериться, нет. Довольно было бы и такого, к кому она могла бы обратиться без колебаний, кто не стал бы задавать ей вопросов, с кем не будет нужды разговаривать.
Кто остался здесь у нее? Ответ пришел сразу, ответ, которого Кида страшилась: остались двое мужчин.
И внезапно страх, обуявший ее, улегся, сердце в необъяснимой радости встрепенулось и, в самый тот миг, когда тучи, сгущавшиеся над ее головой, перевалили зенит, рассеялись и те, что давили ей сердце, оставив в Киде лишь бестелесный восторг и отвагу, понять которых она не могла. Она шла в сгущавшейся мгле и, миновав пустые столы и скамьи, неестественно светившиеся во мраке от еще покрывавшей их пленки дождя, оказалась, наконец, на окраине Нечистых Жилищ.
На первый взгляд, узкие улочки были пусты. Глинобитные хижины, как правило, не поднимавшиеся выше восьми футов, смотрели одна на другую над улочками, будто над тесными рытвинами, только что не смыкаясь вверху. В этот час на проулки уже налегла бы непроглядная тьма, если б не местный обычай — вешать над дверьми лампы, зажигая их на закате.
Кида свернула за угол, потом за другой, она миновала их несколько, прежде чем увидела первые признаки жизни. Мелкая собачонка той вездесущей породы, представители коей часто трусят бочком по грязным улочкам, проскочила мимо на шелудивых ножках, на бегу притираясь к стене. Кида улыбнулась. С детства ее приучали презирать этих чахлых, роющихся по помойкам дворняг, но в неожиданной радости, переполнившей ее сердце, Кида увидела в собачонке лишь часть собственного существа, своей всеприемлющей гармонии и любви. Дворняга, пробежав еще немного, присела на клочкастый зад и принялась скрести задней лапой зудливое место под ухом. Кида ощущала, как сердце ее разрывается от любви, столь всеохватной, что она вбирает в свою жгучую атмосферу все и вся, просто потому, что оно существует: добро, зло, богатство, бедность, уродство, красоту — и почесушку этой палевой сучки.
Кида так хорошо знала проулки, которыми шла, что темнота не замедляла ее продвижения. Она знала, что запустение слякотных улочек лишь естественно в этот вечерний час, когда обитатели их в большинстве своем сидят, сгорбясь, у очагов, в которых горят корневища. Она потому так поздно и покинула замок, направляясь домой. У здешних жителей водился обычай, в силу которого они, проходя ночью один мимо другого, подставляли лицо под свет ближайшей дверной лампы, а затем, окинув встречного взглядом, шли каждый своею дорогой. Выражения лиц почитались при этом неважными — шансы признать во встречном друга насчитывались небольшие. Соперничество между семьями и разными школами ваяния было безжалостным, ожесточенным и нередко случалось, что один из врагов видел другого, освещенного свисающей лампой, лишь в нескольких футах от себя, однако обычай соблюдался неукоснительно — глянуть встречному в лицо и идти себе дальше.
Кида рассчитывала добраться до дома отошедшего ей после смерти старого мужа, без того, что придется войти под свет и быть узнанной идущим навстречу Внешним, но теперь и это стало ей безразличным. Киде казалось, что переполнившая ее красота острее лезвия меча и способна защитить ее от любого навета, любых сплетен, от ревности и подспудной ненависти, некогда так ее страшивших.
Что же это нашло на нее? — дивилась она. Безрассудство, столь чуждое спокойной ее природе, и пугало, и захватывало Киду. Самые те мгновения, которые, как ей твердили предчувствия, овеют ее тревогой, — когда все проблемы, от которых она укрылась в замке, навалятся на нее, ужасая, как непроглядная тьма, — обернулись вечером пламени и листвы, тихо струящейся ночью.
Кида все шла и шла. За деревянными дверьми домов звучали гулкие голоса. Она уже добралась до длинной улицы, ведшей к отвесу наружной стены Горменгаста. Эта была попросторнее прочих, футов в девять шириной, кое-где доходившей и до двенадцати. То была главная улица Внешних, место каждодневных встреч враждующих союзов ваятелей. Старики и старухи сидели здесь у своих дверей или прохаживались, ковыляя, по верандам, дети играли в пыли под наползающей тенью великой Стены, постепенно съедавшей улицу и к вечеру поглощавшей ее, и тогда загорались лампы. На кровлях многих жилищ стояли деревянные статуи, солнечными вечерами фигуры восточного ряда тлели и вспыхивали, а западные черными силуэтами маячили в сияющем небе, предъявляя лишь плавные линии да резкие углы, которые так любили сочетать резчики.
Сейчас изваяния терялись во мраке над дверными лампами, и Кида, припоминая их на ходу, тщетно вглядывалась, стараясь различить в небе их очертания.
Дом ее стоял не на главной улице, но на маленькой грязной площади, где дозволялось селиться лишь самым почтенным и почитаемым из Блистательных Резчиков. В середине площади возвышалась гордость Нечистых Жилищ — статуя высотой в четырнадцать футов, созданная несколько столетий назад. То была единственная работа этого мастера, которой владели Внешние, еще несколько созданных им творений хранилось в замке, в Зале Блистающей Резьбы. Относительно личности мастера мнения расходились, но то, что резчиком он и поныне остался непревзойденным, не оспаривалось никогда. Статуя — ее каждый год подкрашивали, восстанавливая начальные цвета, — изображала всадника. Редкостно стилизованная и на удивление простая, исполненная собственных ритмов деревянная громада парила над темной площадью. Чистейшей серой масти лошадь дугой изгибала шею, так что голова ее смотрела в небо, а кольца белой гривы, точно замерзшая пена, вились по загривку, переливаясь через колени всадника, с плеч которого спадал складками черный плащ. Темно-красные звезды были разбросаны по плащу. Всадник сидел очень прямо, но руки его, составляя контраст живой энергии серой, мускулистой лошадиной шеи, вяло свисали по бокам. Резко очерченная голова его была так же бела, как грива, лишь губы и волосы оживляли эту мертвую маску, первые были бледно-коралловыми, вторые отдавали в темно-каштановый тон. Матери иногда приводили шалунов к этой зловещей фигуре, грозя им, если они и впредь будут озорничать, ее немилостью. Детям изваяние внушало ужас, но для родителей их оно было творением, дышащим необычайной жизнью и красотою форм, исполненным непостижимого настроения, мощное присутствие которого в любой скульптуре почиталось у них мерилом ее превосходства.
Об этой фигуре и думала Кида, приближаясь к повороту, который привел бы ее с главной улицы на топкую площадь, когда внезапно услышала сзади звук чьих-то шагов. Впереди дорога оставалась безмолвной, дверные лампы тускло высвечивали небольшие участки земли, не обнаруживая, впрочем, ни единого идущего человека. Слева, за площадью, залаяла собака, и Кида, вслушиваясь в настигавшие ее шаги, услышала вдруг и собственные.
До ближайшей лампы оставалось совсем немного и, сознавая, что если она минует эту лампу прежде преследователя, то придется в темноте идти с незнакомцем до следующей, под которой оба смогут исполнить ритуал взаимного узнавания, Кида замедлила шаг, чтобы поскорее сбыть эту обязанность с рук, позволив преследователю, кем бы он ни был, продолжить свой путь.
Войдя под свет, Кида остановилась — ни в этом ее поступке, ни в последовавшем за ним ожидании не содержалось ничего необычного, ибо таково было, пусть и нечастое, обыкновенье людей, подходивших к дверным фонарям, обыкновенье, считавшееся, в сущности, проявлением учтивости. Она слегка сместилась вперед, чтобы, когда настанет миг обернуться, свет упал на ее лицо и преследователь получше ее разглядел.
Кида переступила под лампой, свет заплясал в темно-каштановых ее волосах, сообщив самым верхним прядям почти ячменный оттенок, и облил ее тело, полное и округлое, но и прямое, и гибкое, и новые чувства, в этот вечер владевшие ею, душевный подъем, возбуждение, вырвавшись из глаз Киды, почти ощутимо ударили в шедшего за ней человека.
Вечер пронизывало электричество, ощущение нереальности, и все-таки, думала Кида, возможно, это и есть реальность, а вся моя прошлая жизнь была бессмысленным сном. Она сознавала, что шаги в темноте, звучавшие уже в нескольких ярдах, были частью этого вечера, которого она никогда не забудет, который она, казалось, уже давным-давно проиграла в себе — или просто предвидела. Она сознавала, что стоит шагам замереть, а ей обернуться к преследователю, пред нею окажется Рантель, более пылкий и неловкий из тех двоих, что любили ее.
Она обернулась, он стоял перед нею.
Они простояли так долгое время. Непроницаемый мрак ночи замкнул их, словно в узкое пространство, в тесную комнату с лампой на потолке.
Кида улыбалась, почти не разделяя спелых, сострадательных губ. Взгляд ее скользил по лицу Рантеля, по темной копне его волос, по мощно выступающему лбу, по теням в глазницах, из которых неотрывно смотрели его глаза. Она видела высокие скулы, щеки, конусом сходящиеся к подбородку. Тонко очерченный рот и мощные плечи. Грудь Киды вздымалась и опадала, она ощущала себя сразу и слабой, и сильной. Она слышала, как кровь струится по ее жилам, и чувствовала, что должна либо умереть, либо расцвесть листьями и цветами. То была не страсть: не жаркое желание тела, хотя присутствовало и оно, но скорей ликование, тяга к жизни, ко всей полноте жизни, какую Кида могла вместить, и средоточием этой смутно угадываемой ею жизни была любовь, любовь к мужчине.
Рантель чуть придвинулся к ней, так что свет больше не падал на его сразу потемневшее лицо, только взлохмаченные на макушке волосы сверкали, как проволочные.
— Кида, — шепнул он.
Кида взяла его за руку.
— Я вернулась.
Он чувствовал ее близость, ее плечи в своих руках.
— Ты вернулась, — сказал он, словно затверживая урок. — Ах, Кида — это ты? Ты уходила. Каждую ночь я ждал тебя.
Руки Рантеля дрогнули на ее плечах.
— Ты уходила, — повторил он.
— Ты шел за мной? — спросила Кида. — Почему ты не окликнул меня там, в скалах?
— Я хотел, — ответил он, — но не смог.
— Почему же?
— Давай уйдем от света и я тебе все расскажу, — сказал он, помолчав. — Куда ты идешь?
— Куда? Куда ж мне идти, как не туда, где я живу — в мой дом?
Они неторопливо шли бок о бок.
— Я скажу, — внезапно выпалил он. — Я следил за тобой, чтобы узнать, куда ты идешь. Когда я понял, что не к Брейгону, я нагнал тебя.
— К Брейгону? — повторила она. — Ах, Рантель, ты все так же несчастен.
— Я не могу, Кида: не могу измениться.
Они уже достигли площади.
— Зря мы сюда пришли, — сказал, остановившись во тьме, Рантель. — Зря, ты слышишь Кида? Я должен сказать тебе. О, говорить об этом мне горько.
Ничто из того что он смог бы сказать ей, не могло заглушить голос, твердивший внутри нее: «Я с тобой, Кида! Я — жизнь! Я — жизнь! О, Кида, Кида, я с тобой!» Собственный же ее голос спросил Рантеля — так, словно принадлежал он кому-то отдельному от нее:
— Почему зря?
— Я шел за тобой, а после позволил тебе прийти сюда со мной, но твой дом, Кида, дом, в котором работал твой муж, они отобрали его у тебя. И ты ничего уже сделать не сможешь. Когда ты ушла, собрались Старейшины, Старые Резчики, и отдали твой дом одному из своих, сказав, что теперь, раз муж твой умер, ты недостойна того, чтобы жить на площади Черного Всадника.
— А работы мужа, — сказала Кида, — что стало с ними?
Ожидая ответа Рантеля, она слышала, как убыстрилось его дыхание, и неясно различила во мраке, что он провел рукою по лбу.
— Скажу и это, — ответил он. — О пламя! Почему я был так туп — так туп! Пока я ждал тебя в скалах, — каждую ночь, с тех пор, как ты ушла, — Брейгон ворвался в твой дом и застал в нем Старейшин, деливших между собой твои изваяния. «Она не вернется, — говорили они о тебе. — Да и кто она такая? А изваяниям нужен уход, — говорили они, — иначе их источат древесные черви». Но Брейгон выхватил нож и загнал их в чулан под лестницей, и в двенадцать заходов перенес изваяния к себе, и спрятал их там до твоего, как он сказал, возвращения.
— Кида, Кида, но что же я могу для тебя сделать? О Кида, что могу сделать я?
— Обними меня, — сказала Кида. — Откуда эта музыка?
В безмолвии ночи послышался голос какого-то музыкального инструмента.
— Кида…
Руки Рантеля оплели ее тело, лицо зарылось ей в волосы.
Кида слышала, как стучит его сердце, ибо голова ее почти притиснулась к телу Рантеля. Музыка вдруг прервалась, вернулось безмолвие, такое же нерушимое, как окружавший их мрак.
И вот, Рантель нарушил его.
— Не будет для меня жизни, пока я не получу тебя, Кида. Только тогда я начну жить снова. Я Ваятель. Я сотворю из дерева красоту. Я вырежу для тебя образ моей любви. Он будет изгибаться в полете. В прыжке. Темно-красная, с руками, нежными, как цветы, с ногами, сливающимися с грубой землей, ибо рваться ввысь будет лишь тело. И у нее будут глаза, чтобы видеть все сущее, фиалковые, как кромка весенней молнии, а на груди ее я вырежу твое имя — Кида, Кида, Кида — три раза, потому что я изнемог от любви.
Кида подняла руку и холодные пальцы ее ощупали лоб Рантеля, его высокие скулы и спустились ко рту, коснувшись губ.
Немного погодя Рантель спросил:
— Ты плачешь?
— От счастья.
— Кида…
— Да…
— Ты сможешь снести дурную весть?
— Ничто больше не способно причинить мне боль, — сказала Кида. — Я уже не та, какой ты знал меня. Я — живая.
— Закон, заставивший тебя выйти замуж, Кида, может снова сковать тебя по рукам и ногам. Есть, есть еще один претендент. Мне сказали, он ждет тебя, Кида, ждет твоего возвращения. Но я готов убить его, Кида, если ты хочешь, — тело Рантеля напряглось в ее объятиях, голос звучал теперь резко. — Хочешь?
— Не стоит тебе говорить о смерти, — ответила Кида. — Он меня не получит. Отведи меня в свой дом, — Кида слышала свой голос, и тот казался ей принадлежащим другой женщине, настолько был он отчетлив и непривычен. — Возьми меня к себе — он не прикоснется ко мне после того, как мы станем любить друг друга. Мой дом они отняли, куда же мне было пойти этой ночью, как не к тебе? Ибо я счастлива впервые в жизни. Все теперь ясно мне. Правое и неправое, истина и ложь. Я избавилась от страха. А ты — боишься?
— Я не боюсь! — крикнул Рантель во тьму, — если мы любим друг друга.
— Я люблю все, все, — откликнулась Кида. — Не будем больше говорить.
Ошеломленный, Рантель увел ее с площади и скоро они безлюдными улочками добрались до хижины, стоявшей у самого основания замковой стены.
Комната, в которую они вошли, была холодна, но через минуту свет открытого очага уже заплясал, стараниями Рантеля, по ее стенам. Земляной пол покрывала, как и в любом из здешних жилищ, травяная циновка.
— Молодость скоро уйдет от нас, — говорила Кида. — Но в это мгновенье мы молоды, мы вместе сегодня. Проклятие нашего народа падет и на нас — в следующий год или в следующий за ним, но сейчас — сейчас, Рантель, — сейчас, вот что нас наполняет. Как быстро разжег ты огонь! Ах, Рантель, каким он у тебя вышел прекрасным! Обними меня снова.
Он обнял ее и в тот же миг что-то ударило в окно, но двое не шелохнулись, они лишь слушали все нараставший гул, пока пучки вросшей в земляные стены грубой травы не затрепетали под все набиравшей силу дробью ударов. С накатившим внезапно шумом дождя слились первые завывания новорожденного ветра.
Шли часы. Кида и Рантель лежали на низком дощатом ложе, согретые пламенем, беззащитные перед любовью друг друга.
Проснувшись, Кида несколько времени пролежала, не шевелясь. Рука Рантеля обнимала ее, ладонь покоилась на ее груди, точно ладошка ребенка. Приподняв эту руку, Кида медленно отпала от Рантеля и мягко опустила руку на пол. Затем встала и подошла к двери. И с первыми же шагами в ней вспыхнуло радостное сознание того, что ощущение собственной неуязвимости, совершенной независимости от внешнего мира, осталось по-прежнему с ней. Она отомкнула дверь и распахнула ее. Кида знала — первым, что она увидит, будет внешняя стена Горменгаста. Неровное основание ее, до которого отсюда можно было добросить камень, вздымалось, словно отвесный утес. Это и был утес, но не только. С самых первых воспоминаний Киды лик внешней стены воспринимался как символ безбрежности, неизменности, мощи, самоограничения и безопасности. Она знала его в столь многих настроениях. Она помнила, как он слоился на солнце, пропеченный до белизны, кишащий греющимися ящерками. Она видела, как он зацветает крохотными голубыми и розовыми цветами ползучих растений, расстилающихся в апреле по целым акрам его терпеливой поверхности, как по укутанным в красочный дым полям. Она знала каждый его каменный выступ, каждую неровность, опушенную инеем или обросшую льдом. Она видела снег, пышно ложившийся на эти неровности — ночами, когда стены отодвигались во тьму, пятна снега казались огромными, висящими в воздухе звездами.
Ныне же, солнечное утро поздней осени сообщало стене настроение, пробудившее в душе Киде ответный отклик. Впрочем, взглянув на стену, еще искрившуюся после обильного ночного дождя, Кида мгновенно увидела и мужчину, сидевшего у стены, отбрасывая на нее утреннюю тень. Держа в руке ветку, он что-то вырезал из нее ножом. И хоть это Брейгон сидел там, Брейгон поднял взгляд, когда она растворила дверь, Кида не вскрикнула в страхе, не ощутила ни стыда, ни тревоги, но смотрела на него спокойно и счастливо, видя в нем лишь человека, сидящего у сверкающей стены, мужчину, стругающего ветку, — мужчину, которого ей так не терпелось увидеть еще хоть раз.
Он остался сидеть, Кида сама подошла к нему и присела рядом. Голова у Брейгона была крупная, как и тело; крепко сбитый, он оставлял впечатление сгущенной энергии и силы. Плотные пряди волос покрывали голову.
— Давно ли, Брейгон, сидишь ты здесь на угреве с веткой?
— Недавно.
— Зачем ты пришел?
— Чтобы увидеть тебя.
— Как ты узнал, что я возвратилась?
— Я понял вдруг, что не могу больше работать.
— Ты забросил ваяние? — спросила Кида.
— Я не видел того, что делаю. Только лицо твое там, где была скульптура.
Кида вздохнула так глубоко и прерывисто, что ей пришлось прижать к груди руку, дабы умерить боль, порожденную вздохом.
— И ты явился сюда?
— Не сразу. Я знал, что Рантель увидит тебя, едва ты пройдешь ворота Внешней Стены, потому что каждую ночь он прятался в скалах, подстерегая тебя. Знал, что он будет с тобой. Но сюда я пришел, чтобы спросить его, где он нашел для тебя пристанище на ночь, куда ты пошла — мне ведь известно, что дом на Топкой Площади отнят у тебя законом. А придя сюда с час назад, я увидел на двери призрак твоего лица, счастливого, вот я и стал ждать тебя здесь. Ты счастлива, Кида?
— Да, — сказала она.
— Живя в замке, ты боялась вернуться, но теперь ты здесь и ничего не боишься. Я вижу это, — сказал он. — Ты поняла, что любишь. Ты любишь его?
— Не знаю. Не могу понять. Я словно попала на седьмое небо, такая во мне радость. Я не способна сказать, люблю я его или нет, или это весь мир я люблю с такой силой — воздух, дождь, выпавший ночью, и страсть, которая раскрывается, словно цветок, прорывая тугой бутон. Ах, Брейгон, я ничего не знаю. Если я люблю Рантеля, то и тебя я тоже люблю. Глядя сейчас на тебя, на твою прижатую ко лбу руку, на чуть приметное шевеление губ, я люблю тебя одного. Люблю за то, что ты не заплакал от гнева, не разодрал свою душу в клочья, отыскав меня здесь. За то, как ты сидел здесь один, ах, Брейгон, и вырезал что-то из ветки, ожидая, ничего не боясь и все понимая — не знаю, почему, ведь я еще не рассказала тебе о том, что вдруг переменило меня.
Она прислонилась спиною к стене и утреннее солнце выбелило ее лицо.
— Сильно я изменилась? — спросила она.
— Ты вырвалась на свободу, — ответил он.
— Брейгон, — вскричала она, — это ты — ты, ты, тот кого я люблю.
И Кида стиснула руки.
— Мне больно за вас обоих, но эта боль наполняет меня счастьем. Я должна сказать тебе правду, Брейгон. Я люблю все на свете — боль, все-все, потому что теперь я способна видеть их сверху, ибо что-то случилось и я прояснилась — прояснилась, Брейгон. Но тебя я люблю сильнее всего. Только тебя.
Словно не слыша, он повертел в руках ветку и глянул на Киду.
Тяжкая голова его лежала, откинувшись, на стене, но едва повернув ее к Киде, он сразу закрыл глаза.
— Кида, — сказал он, — я буду ждать тебя этой ночью. В травянистой ложбине, к которой спускается Извитой Лес. Ты помнишь ее?
— Я приду, — сказала она. И при этих словах воздух, еще разделявший их лица, похолодел — стальное лезвие длинного ножа ударило в камень меж ними и обломилось.
Рантель стоял перед ними, дрожа.
— У меня есть еще один нож, — сказал он чуть слышно. — Немного длиннее этого. И к вечеру, когда мы сойдемся в ложбине, он станет еще острее. Нынче полнолуние. Кида! Ах, Кида! Как же ты все забыла?
Брейгон встал. Он сделал один только шаг, заслонив своим телом Киду. Она, оставаясь неподвижной, закрыла глаза.
— Это сильнее меня, — сказала она. — Сильнее. Я счастлива.
Брейгон стоял перед соперником. Говорил он через плечо, не отрывая глаз от врага.
— Он прав. Встретимся на закате. Один из нас вернется к тебе.
И тогда Кида схватилась руками за голову.
— Нет, нет, нет, нет! — закричала она. Однако она знала, что так и случится, и притихла, прислонясь к стене и опустив на грудь голову, так что волосы скрыли ее лицо.
Двое мужчин отошли от нее, понимая, что не смогут быть с нею в этот несчастный день. Им надлежало заняться оружием. Рантель ушел в хижину, но через минуту вернулся, уже в плаще, и приблизился к Киде.
— Я не понимаю твоей любви, — сказал он.
Кида подняла взгляд, увидела голову Рантеля, гордо сидящую на шее, волосы, схожие со смётанной из тьмы копной.
Она не ответила. Она видела в нем только силу, высокие скулы, огненные глаза. Только молодость.
— Вина на мне, — сказала она. — Это я должна умереть. И я умру, — поспешно добавила она. — Скоро — но сейчас, что сейчас происходит со мной? Я не способна проникнуться ни гневом, ни ненавистью — ни даже мукой и смертью. Прости меня. Прости.
Потянувшись, Кида взяла его за руку с зажатым в ней кинжалом.
— Не знаю, не понимаю, — сказала она. — Не думаю, что все это в нашей власти.
Кида отпустила руку Рантеля, и он, дойдя вдоль высокой стены до места, где та изгибалась, исчез за поворотом.
Брейгон тоже уже скрылся из виду. Глаза Киды затуманились.
— Кида, — сказала она себе. — Кида, ведь это трагедия.
Но слова ее еще бессмысленно висели в утреннем воздухе, а уж Кида сжала ладони, не подвластная муке — ярко оперенная птица все еще пела в ее груди… по-прежнему пела.