Павел Васильев ВЕСНОЙ, ПОСЛЕ СНЕГА Повесть

1

Ездовой был белобрысый солдат года на три старше Василия. Шинель нараспашку, пилотка на затылок, глаза веселые, озорные, зуб золотой. Василий долго уговаривал его, упрашивал, но он отвечал одно и то же:

— Нет, не могу! Ну не могу! Хоть сердись, хоть нет — не могу! Прямо — куда угодно, а в сторону — не поеду. Я на службе.

— Здесь недалеко. Километров семь.

— Все равно не могу. Видишь, на шоссе тонем, а куда же в сторону!

— Да мы столкуемся с тобой!

— И шнапсик найдется?

— Найдем!

— Так бы и начинал. Эх, была не была, садись! — воскликнул ездовой, привстал, рванул вожжи и хлестнул по лошадям. — Но, одры!

Телега сдвинулась и поползла по дорожной зыбкой грязи, подгребая колесами.

— А покурнявкать есть? — спросил ездовой.

Василий достал кисет.

— О, живем! Пожирнее заверну, если не возражаешь. Можно?

Он оторвал косой уголок газеты и взглянул на пустой левый рукав Василия.

— А тебе завернуть?

— Нет, спасибо.

— Ну, как хочешь. Дело хозяйское. Домой?

— Домой.

— Это здорово!

— Да как сказать…

— Ну! — возразил ездовой. — Это брось! Могло быть хуже. По-всякому могло быть. Знаешь, сколько я на этих дрогах перевозил. Наша команда тут целый месяц подбирает. А это — ни фига, девок щупать сможешь, и хорош!

Ездовой задорно рассмеялся, подмигнув Василию.

— Значит, местный, а? Скобарь? «А Чихачево нам ничово и Сущево нипочем. В Чихачеве гулять будем, а в Сущево не пойдем!» Теперь отсюда фронт далеко ушел. Раньше было слышно, как постукивали, а сейчас — тишина-а! Сообщают, наши уже в Латвии.

Василий молчал. Телегу болтало из стороны в сторону, будто лодку, грязь срывалась с колес и шлепалась на ноги.

— Если бы до войны к тебе в гости приехал, вот карусель устроили бы, эх, мамочки! Я — плясун-чечеточник! Прима художественной самодеятельности, премии получал, — хвастался ездовой. — У меня ноги, как язык, так и лопочут! Сто ударов на одной половице!.. А дома у тебя кто?

— Мать.

— Знает, что приедешь?

— Нет, не писал. Когда их освободили из оккупации, послал письмо, а получил ответ и сразу сюда. Не писал больше.

— Не женат еще?

— Нет.

— Не успел? Обневестившийся?

— Вроде бы, — улыбнулся Василий.

— Ждет?

— Обещала.

— Девок сейчас полно. Нашего брата сколько перещелкали, а они остаются. Так что тебе в любом случае — малина.

Василий помолчал, но, в который раз сегодня, опять вспомнил о Насте…

Получив письмо от матери, Василий написал и Насте, да ответа не дождался, решил ехать. Мать писала: «Жива Настя, здесь, в деревне…»

Какая она теперь? Повзрослела, изменилась? А я вон какой! Однорукий…

Василий вспомнил, как он радовался, когда сразу после призыва почти каждый день получал от нее белые треугольники.

Потом он припомнил последнюю встречу. Ту последнюю ночь, что провел в деревне перед тем как уйти на фронт… Много времени минуло… Уже три года…

Тогда до рассвета просидели они у реки. И вспомнил Василий, как кричал коростель на противоположном берегу, в лугах. Как-то еще не понимал тогда Василий, куда идет, несерьезно все принимал. «Давай переедем на ту сторону, поймаем его», — предложил он Насте.

Эх, какой пацан был, какой желторотик!

А мать понимала…

Утром, торопясь, шел Василий по туманной деревенской улице, по-мальчишески думая: «Засиделись. Мама будет ругать», — и остановился, вдруг увидев ее.

Ссутулясь, зажав голову ладонями, мать сидела на крыльце.

— Мама, ты что? — удивился Василий.

— Иди, Вася, попей молочка. Ехать скоро…

Желторотик, какой желторотик был!

А Настя?..

— Вася, ты крови боишься? — спрашивала она в ту ночь, ласково прижимаясь к его плечу. — Хорошо, что не боишься. А то вдруг ранят кого-нибудь… А я так боюсь! На покосе как увижу: лягушка порезанная скачет, кричит, зажму уши — и бежать! Бегу, бегу, а сама не знаю, куда бегу!.. Не хочу, чтобы ты шел!

— Ты тут скучать не будешь. Вон сколько ребят остается.

— Вася! — воскликнула она и уткнулась ему в пиджак лицом. — Ва-ся! Горе ты мое горькое! Никто мне не нужен, одного тебя люблю и буду любить всю жизнь. По-нашему, по-псковскому! Вот, будь проклята!.. Судьба ты моя!

— Не вешайся на плечо, что ты!..

Каким мальчишкой был! Настя! Настя!.. А знал бы, что столько увижу… Самому хотелось зажать уши да бежать, бежать. И не один раз!

— Подхлестни еще, дружок! Они у тебя совсем уснули, — попросил Василий.

— А вон… — парень привстал. — Тпру! Кажется, ихний лежит. Ну, этого колхознички зароют. Но, одры! Ирония судьбы! Плясун-чечеточник на похоронных дорогах. Ну, ничего, переживем! А Чихачево нам ничово и Сущево — нипочем! Поехали, милые! Эх, соколики!..

Было раннее утро. Солнце еще не взошло, оно скрывалось за горизонтом, но небо и высокие белые облака были пронизаны его лучами, и казалось, что не солнце, а небо и эти облака источают ровный рассеянный свет. Поляны, кусты, дорога — все еще было подернуто рыхлым сизым туманцем. Он не клубился и не полз, а тонким слоем лежал по-над самой землей. Начинался метрах в тридцати в любую сторону. Но когда подъезжали, то и там тумана тоже не оказывалось, теперь уже он синел на том месте, откуда только что уехали. Пахло прелой листвой и талой водой. Цвела ракита. Ее верхние темно-красные ветки были усыпаны шишечками, похожими на желтых шмелей. В ольховых рощах вокруг пней белели подснежники. Земля просыпалась, прислушивалась, начинала дышать.

Василий узнавал места, которыми ехали. Чем ближе подъезжали к деревне, тем напряженнее всматривался и прислушивался.

Но деревня появилась все ж неожиданно. Они выехали за рощу и как-то разом оказались на деревенской улице. Столетние дубы вдоль дороги. Колодезный журавль с надетой на крюк деревянной бадьей. Только домов нет. Черные головни у канав, обгорелая жесть, камни да кирпичи.

— Куда везти? — спросил ездовой.

— Я покажу…

Они остановились у мостика через канаву, что вел когда-то к крыльцу дома. Тот же мостик, одна доска, третья от края, выломана.

«А где же мама?» — подумал Василий, торопливо оглядываясь.

За домом, в углу сада, был маленький погребок. Василий побежал к нему, толкнул дверь. Закрыто. Приложил ухо к двери, прислушался. Стукнул, позвал:

— Мама!

За дверью тихо. Василий постучал погромче… «Что ж это? Неужели уехала куда-нибудь?»

— Мама!

— Кто здесь?

Василий почему-то промолчал.

Дверь будто сама собой отодвинулась от косяка, приоткрылась, и Василий увидел мать.

— Это я, — прошептал он.

Мать стояла в полуметре от него, одетая, причесанная, как будто все три года она так и стояла здесь, у дверей, ждала. Ее губы дрогнули, она побледнела, протянула к нему руки.

— Вася! — и будто споткнулась, рухнула к Василию. — Сынок! — Схватила, прижалась к нему, вцепилась. — Вася! Сынок! Васенька!

И ее мокрая, дрожащая щека прилипла к его щеке.

— Сыночек мой! Кровиночка! Васенька!

— Ну не надо, мама. Не надо, мам, я пришел, — повторял Василий.

Вещевой мешок упал к ногам, мать взглянула вниз, поймала в ладонь пустой рукав гимнастерки, закрыла им лицо и зарыдала громко, горько.

— Ох, тошно мне! За что так? Ох, миленький!

— Ну не надо, мама. Ничего, — повторял и еще что-то говорил, и обнимал, и целовал ее Василий. — Не надо, мам. Не надо, не надо.

А по огороду от другой усадьбы, тяжело переставляя босые ревматические ноги, нерешительно шла соседка, бабка Алена. Она еще не понимала, что происходит, близоруко вглядывалась из-под руки. И вдруг, очевидно догадавшись, всплеснула руками и побежала к погребу, еще издали закричав гулко и жутко, нутром:

— Ох, не придут-то мои ясные соколы!..

Прибежали другие соседки. Пришел дед Андрей, сморкался, ждал, пока бабы немного отхлынут. Не дождавшись, оттолкнул одну, другую и, предварительно сняв шапку и проведя ладонью по волосам, трижды, накрест, расцеловался с Василием.

— Ну, слава богу. Хоть один, да пришел…

— Да вот… — сказал Василий.

— Сынок! Мы и таким рады!

Бабы стояли кругом, всхлипывали, рассматривали Василия, расспрашивали:

— Скоро ль война-то кончится, Васенька?

— А не придет проклятый сюда опять?

— Как кормят в армии? Не видел ли кого-нибудь своих?

И, стараясь скрыть слезы, отворачивались. Василию было неловко стоять вот так. Он достал кисет.

— Закурим, дядя Андрей.

Дед неторопливо зашаркал стоптанными валенками, зорко следил за кисетом. А махорочку взял осторожно, двумя пальцами, как берут за крылышки пчелу. Понюхал, гулко крякнул.

— Хороша, мать ее так!.. Тут ребятишки нашли одного в лесу. Табачок-то подмок, а ничего, курим. А то все мох курили.

К Василию протолкался из-за баб мальчик не мальчик, и еще не парень — сухонький, беленький.

— Здорово, Василий, — и, смущаясь, протянул руку. — Не узнал, что ль? Игнашев Санька.

— Ну как же не узнал! Саня?

Санька по-телячьи ткнулся Василию в грудь лицом.

— А я думал, не узнал.

Солдат-ездовой тем временем сбегал куда-то, раздобыл лошадям сена.

— Мам, у меня там в мешке сахар есть, дай ребятишкам, — вспомнил Василий.

— Не надо! — загомонили бабы. — Самому пригодится. Спасибо!

Мать достала бумажный кулек.

— Берите!

Ребятишки стояли напряженные, серьезные и не двигались.

— Ну берите же! — сказал дед Андрей, подталкивая их. Кто-то первый, насупясь, протянул руку. За ним — другой. Взяли по кусочку и молча, с интересом, разглядывали. Вопросительно посматривали на взрослых, друг на друга.

— Ешьте. Это сладко! — сказал дед Андрей. — Как малина. Ах, хорошо!

Один, что похрабрее, лизнул кусок и повеселел. Улыбнувшись, побежал от погреба.

Василий видел, как, отойдя в сторонку, ребята сбились в кучу, показывали друг другу у кого какой кусок.

— Вот шельмы, — покачал головой дед Андрей. — Еще не знают, что такое сахар.

— А это что у тебя? — спросил Василий, увидев у ближнего мальчонки патрон.

— Где? — переспросил мальчонка. — Ха! Патрон, — осклабился, очевидно решив, что Василий шутит.

— Брось, поранит руку!

— Не, — помедлив, убежденно сказал мальчонка и вытер нос. — Ни хрена не будет. Вот в огонь положу, бабахнет.

— Шельмы! Кого-нибудь долбанет. Да что с ними сделаешь, Вася. Разве усмотришь. Везде всего накидано. Дай сюда, говорю!

Наглядевшись, бабы стали расходиться, скорбя и завидуя матери Василия. Последней ушла бабка Алена. Она не плакала, не кричала, она покачивалась, как пьяная, и лишь изредка громко стонала, будто спотыкаясь, проламываясь в пояснице.

Василий привез с собой баклажку спирта, выпросил в госпитале. Он пригласил ездового, деда Андрея и Саньку. Они сели в погребе, У Василия была кружка, мать сходила к соседям и принесла еще две. Василий налил поровну.

— Ну, с приездом, Василий Алексеевич! — сказал дед Андрей, пригладив усы. — За твою радость, Петровна. Да за победу. Чтоб все хорошо было!

— Теперь, маткин — не твой, не должно быть худа! — сказал Санька. — Теперь наши погнали.

— И за мое возвращение! — добавил ездовой. — Эх, как бы я сплясал тогда! А как живете, батя? — поинтересовался он у деда Андрея.

— Да как тебе сказать? Так вот и живем. Ребята да бабы. Мужики все, как Санька, старше нет. Разорили все, сожгли. Ни одного коня в деревне, ни одной коровы. Сеять нечего, есть нечего, жить негде. Все — подчистую! А жить надо. Начинаем жить.

Санька сразу же захмелел.

— Я, маткин — не твой, хоть и худой с виду, а я кремяный, — сказал Санька. — Ты не гляди, что я такой! Вот пусть дед Андрей скажет. Я, может, из последних жил. А я такой, спуску не дам. Я всем тут ложки сделал. Ни у кого ложек не было, у всех сгорели, а я сделал…

— Ну что ж, друзья, — сказал ездовой. — Извините меня. Спасибо за компашку, отчаливаю. Вы дома, а у меня — служба. Если не возражаете, выпью еще одну на дорожку.

Он выпил, энергично, весело попрощался со всеми за руку, вскочил на телегу, сорвал с головы пилотку, сунул ее за ремень и погнал лошадей, А через минуту уже слышно было, как он пел вдалеке:

— Чихачево нам ничово!..

— А ты тоже изменился, сынок, — сказал дед Андрей Василию. — Уходил, так еще мальчонкой был. Сколько тебе тогда было, девятнадцать? Поизменился…

Дед Андрей кашлянул, но негромко кашлянул, вроде бы как выдохнул — кхе… И отвел глаза:

— Ваньку нашего, дружка-то, помнишь? Нет больше.

— Как? Неужели и он?..

— Тут, на огороде, и зарыт. Будет время, навести Ванюшку-то. Рад будет…

— Боже мой, скольких же нас, мальчишек… Скольких?

— Он вроде помоложе тебя был?

— Моложе.

— Вот и худо. Лучше бы в армии служил, может, и выжил! А таких стали в Германию отправлять. «Тятька, — говорит, — Не могу я туда уехать. Все братья в армии, а я — к немцам. Не могу. Спрячь меня!» В огороде, за домом, вроде пещеры вырыли, из подполицы лаз сделали. Там и сидел. А тут подсказал кто или что… Приехали и подожгли дом. Нас-то к дому не подпускали. Кричал он там, под землей. Звал все, воды просил… Откопали ночью, на руки не взять, испекся. Там и зарыли.

— Кричал! — не утерпев, вмешался совсем захмелевший Санька. — Помогли бы. Рвались бабы. Да вот Мишка Рябухин не пустил. Он… — И Санька грубо, забористо выругался.

— Кто?

— Мишка Рябухин. Он всю войну тут шкодил. Как немцы пришли, сразу к ним пристроился.

— Рябухин? — удивленно переспросил Василий.

— А кто ж еще! Он, сволочь! Но я его еще подсеку! Вот подожди, дядя Андрей, а я его подсеку! Я найду!..

— Раньше тут был, а теперь где он?

— Да нет, здесь он, в лесу! Ей-богу, здесь он, знаю! — стукнул себя в грудь Санька.

— А ты откуда знаешь? — спросил Василий.

— Видел я, — сказал Санька. — На прошлой неделе видел. В лесу дрова собираю, слышу, идет по болоту кто-то. Гляжу — он. Грязный, обросший. Рядом прошел. Если б у меня, маткин — не твой, оружие было, я стеганул бы его. Как он тогда нас мучил, да Настю вот…

Санька запнулся на полуслове, смущенно взглянул на Василия.

Василию будто шилом ткнули в левый бок. Он с трудом разогнулся.

— А что? — спросил тихо, взглянув на притихших деда Андрея и мать. — А что… Настя?

— Настя-то?.. Да ты наливай да допивай. Нечего беречь! — сказал дед Андрей. — А что Настя, Свет клином на ней не сошелся.

Он еще помолчал.

— Ребенок у Насти… А так все нормально.

Тихо было в погребе. Жарко стало Василию. Он попытался расстегнуть ворот гимнастерки, запутался в пуговицах.

— В том, конечно, не виновата Настя, — сказал дед Андрей. — Если только, что баба. Силой ее Рябухин. Сломал девчонку.

— А как бил, зараза! — вскинулся Санька, и Василий видел, как дед Андрей толкнул Санькину ногу…

Тихо было в погребе. И на улице тихо…

«Настя! Так вот как, Настя!»

— Тут всякое было, — сказал дед Андрей. — Кто живым в аду был, тот вот такое же видел! И вешали людей, и стреляли.

Василий смотрел себе под ноги. И может быть, от выпитого, или от всего разом, но вдруг так тошно стало!

— А в окопах, там что, думаешь, — рай? Рай, да? И в госпиталях — рай?

— Там ты с винтовкой, — помедлив, ответил дед Андрей. Он посидел еще немного, встал и, вздохнув, погладил Василия по голове.

— Что говорить, Вася…

— Посиди еще, дядя Андрей.

— Отдыхай, сынок. А мы еще придем, не раз придем. Ты отдыхай.

Кряхтя, дед Андрей вылез из погреба, за ним — Санька.

«Настя! Так вот как все, Настя! Что ж ты!»

— Отдохни, Васенька, — предложила мать. — Умойся да приляг. Усни.

2

Василий лежал в углу погреба, до подбородка укрывшись шинелью. Мать ушла куда-то, чтобы он мог побыть один, отдохнуть с дороги. Она и радовалась его возвращению, и плакала тихонько, незаметно смахивая слезы уголками платка. Василий лежал, и думалось ему о всяком.

Настя…

И вот будто видится ему, как он выходит из дома, накинув на плечи полушубок. В сиреневом сумраке, какой бывает только в вечернюю июльскую сенокосную пору, не тонут, а как бы растворяются и сады, и дома, и сараи, и пригорок, и дальний лес. Все кажется приподнятым немного, парящим в воздухе, в дымке, пропитанной ароматами вянущих луговых трав. Тихо звякнуло ведро, проскрипел ворот, стукнула дверь, промычала корова, и далеко-далеко за полями проехали на телеге, слышно, как протарахтели о булыжник колеса.

Над головой, просвистев крыльями, пронеслась стая уток.

Василий сидит на бревне у перекрестка, ждет.

Из прогона идет Настя, белеет ее платок. Василий поднимается ей навстречу. Они берутся за руки, взглянут друг на друга и улыбнутся. Идут к реке. Останавливаются на крутом берегу.

— Ну подожди. Не надо… Стыдно, — горячим шепотом говорит Настя.

— Чего стыдно?

— Да вон луна смотрит…

Мишка Рябухин был лет на семь старше Василия, Жил он на соседнем хуторе, километрах в двух от деревни. За несколько лет до войны по вербовке уехал куда-то на Север, приезжал только один раз, по телеграмме, на похороны матери. Неделю пил. Хмельной вынес из избы большую настенную фотографию под стеклом, на которой были запечатлены еще совсем молодые его отец в русской рубахе с застегнутым на все пуговицы воротом и мать — в платьице с кружевным воротничком, поставил на пригорок и метров с двадцати палил по ней из ружья до тех пор, пока не расстрелял в клочья…

3

Василий проснулся на рассвете. Он услышал непонятный протяжный звук, похожий на скрип колодезного журавля.

— Мама, что это?

— Алена плачет. Каждое утро…

Невмоготу было слушать это. Он встал и вышел на улицу. Прошел на Аленин участок. Бабка Алена сидела; на земле, прислонясь к стволу березы и уронив на колени руки. Она не постарела за эти годы, она будто ссохлась, потемнела вся ликом, как образ на старой иконе. Зрачки глаз стали острыми, колючими. И сами глаза в глазницах, как на больших темных блюдцах.

Василий подошел и поздоровался. Настя молча кивнула ему и отвернулась. Он видел, как она напряжена, как, не глядя, всем телом, спиной, затылком следит за Василием.

— Прогуляться, посмотреть вышел? — спросил дед Андрей.

— Да.

— Вот, — сказал дед Андрей, — Вася! Грех какой у меня на душе. Не на лошади, не на корове, на людях пашу! Где ж это слыхано! Как разбойник в старину. Земля меня не примет!

Дед горько покачал головой:

— Эх!

Василий молчал. Молчали и женщины, посматривали исподтишка то на Василия, то на Настю. Чувствовалось, все ждут, что же будет. Настя тоже это чувствовала. И вдруг она встрепенулась и побежала.

— Я приду сейчас! — крикнула не оглядываясь. — Я сейчас!

Она бежала к деревне. Неторопливо бежала, бесцельно. Все это понимали. И всем было совестно смотреть.

— Ну что ж, — сказал дед Андрей, — трогай, бабы. На Гитлера, на него, паразита, все запишем…

Настя шла шагом. Не шла, а брела, не глядя под ноги. Василий догнал ее и пошел рядом. Он не знал, что ей сказать, и она молчала. Так они и шли, ожидая чего-то.

— Что молчишь-то? — наконец тихо спросила Настя.

— А что говорить…

— Ждала я тебя… Дождалась… А помереть легче бы… Вчера хотела к тебе прибечь. Посмотреть, какой ты. Подумала, не захочешь. Зачем теперь я…

— Ну и какой?

— Такой… как был… — попыталась улыбнуться, так медсестры смотрят и улыбаются во время операции. Уж лучше бы не улыбалась.

— А я совсем состарилась… — Она говорила и говорила что-то.

Василий смотрел на затекшую дорожную колею. У обочины желтели скудные цветы мать-мачехи, Они ничем не пахнут, холодные.

— Ты меня слушаешь?

— Слушаю…

— Ну, я обратно пойду. — Она ждала. В ее глазах были надежда, мольба, крик: «Ну скажи что-нибудь, останови! Останови!»

Но он не остановил.


К вечеру пришел Санька. Улыбнулся синеглазо.

— Отдыхаешь? Привык маленько?

— Отдыхаю.

Василий повнимательнее присмотрелся к нему. Вырос за эти три года Санька. Вытянулся, как картофельный побег в погребе, светлый и ломкий.

Санька был нестрижен, наверное, больше года, волосы лежали на плечах, на воротнике засаленного немецкого кителя. От этого голова казалась большой. А шейка совсем тоненькая, детская. И узенькие палочки ключиц. Штаны на Саньке с толстозадого большущего человека, они подвернуты снизу несколько раз и подпоясаны ремнем ниже карманов.

— А я прутьев нарезал, — сказал Санька. — Верши сплетем, поставим на ручье, может, щук наловим. Только завтра мне, маткин — не твой, в Горомудино идти.

— Зачем?

— Колхозу на посев рожь дают. Принести надо.

— Где это Горомудино?

— А за Чихачевом. Верст тридцать. Наших человек шесть пойдет.

— Много понесете?

— Да пуда по полтора, по два.

— Снесешь?

— Снесу, — Санька призадумался, шмыгнул носом. — Надо, так снесу. Я вот буду дом строить. Один. Мамка больная, Мишка, брат, в армии, Нина, сестра, в Ленинграде.

— Слушай, возьмите меня, — попросил Василий. — Я тоже с вами схожу.

— Зачем тебе! Отдыхай.

— Нет. Пойду, — твердо решил Василий. — Когда вы идете?

Он чувствовал, что ему надо идти. Что здесь сейчас он оставаться не может. Надо ему куда-то уйти.

Вечером, уже в сумерки, Василий сказал о своем намерении деду Андрею. Дед Андрей не отговаривал Василия.

— Иди, — вздохнул дед, — Что же тут попишешь. Такая планида. Только себя не повреди, не бери много.

Вернувшись от деда, Василий сразу же лег спать. Но уснуть не мог. Ворочался на укрытой плащ-палаткой соломе. Под шинелькой было прохладно, а укрыться больше нечем.

«Ну вот и дома. Начинается гражданская жизнь. С пустого места».

Василий подумал, что и в тылах у нас живут сейчас не очень, не сладко живут. Жить надо!

Сначала Василию послышался шорох. Будто прошел кто. Хрустнули камушки под осторожными шагами. Снова стало тихо, но необычная тишина. Чутким натренированным ухом он уловил дыхание, почувствовал, стоит кто-то у дверей. Чего-то ждет, не решается. И Василий ждал, привстав, глядел на дверь. Что он там так долго ждет? Но вот несмело поскребли в дверь. Коснулись скобы.

— Вася, — задохнувшимся шепотом.

— Ну?

— Выйди на минутку.

Василий накинул на плечи шинель, вышел.

Темная была ночь. Ветреная. Тревожно гудели сосны, яблони раскачивали ветвями. Накрапывал дождь.

Василий вслед за Настей прошел в дальний угол сада. Остановились.

— Ты чего? — спросил Василий.

— Да так…

Она мерзла. Закутывалась в пиджак.

Василий ждал.

— Вася! — она порывисто схватила его за руку. — Не молчи, слышишь! Не могу я больше, Вася! Что хочешь со мной делай.

Она ухватилась за полы шинели, перебирала, мяла их цепкими пальцами.

— Не молчи только, слышишь. Не молчи! Не виновата я перед тобой, перед людьми, перед совестью не виновата! Не нарушила я клятвы. Силой он меня. Все знают… силой! А что мне теперь делать? Ребенок же… Он человек. Руки бы на себя наложила, да куда ж он один, малый. Вася, уедем куда-нибудь! Не молчи, Вася. Ты днем молчал и сейчас. Не могу я. Скажи хоть что-нибудь. Прости меня! Или ударь, ударь, легче мне будет! Ну!..

И ее пальцы ползли, ползли по шинели, хватались, заламывались.

Василию жаль было Настю. И хотелось ее приласкать, успокоить, да не мог. Не мог перешагнуть через себя. Но и оттолкнуть не мог.

— Не знаю я сейчас, — сказал Василий. — Не ждал такого…

Настя поняла все.

— Ну иди, отдыхай, — сказала тихо. — Я просто так пришла. Не приду больше. Не буду беспокоить. Ты уж прости…

Она сделала шаг. И Василий — шаг. И оба остановились. Зябко съежившись, она держала руку у подбородка, на узелке платка.

— Не знаю я, — повторил Василий.

Темная ночь была, беззвездная. Непроглядная…

4

Попутчики Василия были Санькины одногодки, но посильнее и повыносливее Саньки. А он уже к середине пути заметно устал и понуро плелся позади всех. Василий все чаще и чаще поджидал его, и наконец они остались вдвоем.

Они шли пустынными, сожженными деревнями, мимо новых кладбищ. Кое-где уже начинали строить, стучали топорами, рубили лес. На полях работали в основном ребятишки да женщины, перекапывали землю. Издали заметив Василия, бросали лопаты, напряженно всматривались: не свой ли? Василий проходил, и еще долго смотрели ему вслед, пытаясь угадать, откуда и чей. Иногда спрашивали, нет ли писем. Почтовая связь еще не была налажена, и письма передавали «по рукам», от деревни до деревни, с попутчиками.

Они вышли к разъезженной шоссейной дороге, к большаку. Санька предложил отдохнуть. Легли у придорожной канавы.

— А может быть, пообедаем? — сказал Санька.

Василий согласился. Он достал ломоть хлеба, который остался еще от привезенного, и несколько картофелин, что дала мать. Санька вытащил тряпицу, развернул ее, и Василий увидел нечто зеленое, рассыпавшееся комочками.

— Что у тебя? — спросил Василий.

— Хлеб, — ответил Санька. — Мама из травы испекла.

Он взял щепоть и бросил в рот. Василий тоже взял щепоть и долго-долго жевал, не в силах проглотить.

— Ешь мой хлеб, — предложил Василий.

— Нет. Спасибо.

— Бери!

Санька смущенно отщипнул крошечку, затем вторую.

— Давай напополам смешаем, тогда будет и много, и — ничего.

— Бери, бери.

— А как кончится?

— Тогда подумаем.

— Вот ужо верши поставим, рыбы наловим. Наедимся!.. Теперь не пропадем! Ведь я ж кремяный. Это, маткин — не твой, у меня головокружение. Всю зиму мох ели. А во мху ящерицы бегают. Говорят, яйца откладывают. Может, я не заметил, такое яйцо проглотил. Теперь в пузе так и бегает. Покоя нет!

Они помолчали.

— Сань, — спросил Василий. — А ты где Рябухина видел?

Санька сел, пристально, изучающе посмотрел на Василия, помедлил.

— Да здесь он, — сказал полушепотом, нахмурясь. — Я тебе точно говорю, здесь! Я ж, маткин — не твой, думаешь, вправду прутья резал, я искал, — признался Санька. — Там, в лесу, две землянки есть. В одну пришел, смотрю, грязь сырая на полу от сапог. Значит, кто-то заходил. В углу сенцо покидано. Я сено взворошил да палочками приметил. А на другой день прихожу, сено примято, значит спал кто-то. Он это, а кто ж еще:

— Ты больше никому не говорил?

— Нет, а что?

— Ты никому не говори, подожди.

— А что говорить, — усмехнулся Санька. — Если б не за зерном, так я его сейчас ссек. Он же, сволочь, моего тятьку загубил. Все придирался, почему в полицаях не служит. Тятька к партизанам подался бы, да хромой был, ты же знаешь… Помер тятька… А думаешь, с другими был лучше? Настя, бывало, вырвется от него, выскочит в чем есть и бежит, а он поймает, повалит, зажмет голову между колен да по спине кулаками. Или за волосы волочит.

— А что ж она вообще из деревни не убежала?

— А мать кому же? Больная. Она, правда, советовала: «Беги, беги, Настя», Ну, а как забрюхатела, так он ее больше не трогал. Слушай, маткин — не твой, Вась, давай вернемся, а!

Санька схватил Василия за руку.

— Давай, а потом догоним. Слышь! Один только день. У меня винтовка есть, — сказал доверительно. — Я из нее обрез сделал. Возьмем — и в ту землянку. А как он придет, мы его…

— Зачем оружие испортил?

— Да не испортил! Бьет, маткин — не твой! Я пробовал. Доску — насквозь!

— Зря обрезал!

— Под полу можно спрятать. Пойдешь, никто не заметит. А бьет наверняка. Давай вернемся, Вась, а? Ну, пока он там.

— Нет, — подумав, сказал Василий. — Уже далеко ушли… А когда вернемся, мне землянку покажешь. И обрез отдашь, понял?

— Понял. Давай догонять, — вставая, грустно сказал Санька.

К вечеру они добрались до деревни, где осталось несколько домов. В ней решили переночевать. Василий наугад выбрал дом и вошел в избу. С трудом открыл покосившуюся дверь, спросил, переступая порог:

— Можно?

Никто ему не ответил.

— Есть кто? — спросил Василий. — Хозяин!

На громадной русской печи, за занавеской, кто-то завозился, закашлялся. Затем занавеска, закрывающая печь, сдвинулась и оттуда высунулась растрепанная седая старушечья голова.

— Чево? — спросила старуха.

— Переночевать у вас можно?

— А?

Василий понял, что старуха была глухой.

Она подползла ближе к краю печи:

— Сынок! А моего Ванюшку-то там не видел?

— Нет, — покачал головой Василий. — Не видел, бабушка.

— Не идет Ванюшка. А я жду его. Помирать надо. Месяц с печи не слажу… А Ванюшка сказал: «Жди, я приду». А как же мне теперь помереть, если я обещала. Скажет, не дождала. А помирать надо… Собралась… Взгляну — и помру, — задыхаясь, выкрикивала старуха.

— Внука все ждет, — пояснила вошедшая в избу женщина и поздоровалась.

— Переночевать у вас можно? — попросился Василий.

— Ночуйте, — ответила хозяйка.

— Вот все приходят, а Ванюшки-то нет. А помирать надо, — досадовала на печи, разговаривая сама с собой, глухая старуха.

— А вы куда идете? — спросила хозяйка.

Василий ответил.

— Так бегите, вон там машина стоит. Попросите, до Чихачева подвезут, а от Чихачева поближе, по грязи не шлепать.

5

Сначала Василий ехал в кабине, но затем поменялся с озябшим Санькой и перешел в кузов.

В кузове, оказывается, Санька был не один. Возле кабины на соломе лежал человек в замызганной старой шинели. Он спал. Машину раскачивало, наклоняло, встряхивало, подкидывало, а человек спал. Перекатится с боку на бок, пробурчит что-то и продолжает спать. Ударится о борт, охнет, шевельнется и опять спит. Василий был поражен этой удивительной способностью. Он никогда еще не видел такого. Присев рядом, он присматривался к спящему. Тот был еще молод, худ и невероятно измазан. Но гладко, до синевы выбрит. Рядом с ним валялась туго набитая бумагами планшетка.

Василий издали увидел своих, ушедших вперед, ребят. Они цепочкой стояли вдоль дороги и с грустной, робкой надеждой смотрели на приближающуюся машину. Василий постучал по кабине.

Лишь только машина остановилась и ребята забрались в кузов, человек проснулся. Он сел, потряс головой, протер глаза и, с любопытством осмотрев присутствующих, сказал весело:

— Привет!

Ответили не все, потому что не поняли его и смутились.

— Ну вы и спать! — восхищенно сказал Василий.

— А у меня такая привычка, профессиональная: когда двигаемся — сплю, а как остановимся — просыпаюсь. Где мы сейчас находимся?

Василий ответил.

— А вы кто будете? — с деревенской простотой и доверчивостью спросил один из мальчишек.

— Пресса.

— А-а, — пошмыгали носами, бегло взглянули из-под бровей, но переспросить не решились.

— Вы кто такие? Куда и зачем?

Ему рассказали. Разговорились.

— Ага. Это хорошо, что государство хлеб дает, помогает. А много?

Василий ответил.

— Н-да… Скромно… Ну что ж… Где взять? Если признаться, в стране сейчас не густо. Просто тяжело. Но все-таки дает! Кормит фронт, представляете, какой это фронтище, тысячи километров! И все-таки находит, присылает сюда. Как бы это ни было трудно, невозможно, а находит, дает! Вот они, взаимопомощь к выручка. Я еду от самого Ленинграда. И вот до Новоржева везде все разрушено. Вся Ленинградская и Псковская области. А сколько еще таких областей! Их поднимать надо, возрождать. Каждый колхоз, каждую деревушку. Каждый мостик заново надо строить, каждый колышек заново вбить. И это не быстро и не просто так удастся, без всякого напряжения.

— Потом опять хорошо будет?

— Будет. А придут те времена, не забудем ли мы об этом? Не будут ли люди стесняться вспоминать эти дни, все тяжелое, грустное, что им приходится переживать, как будто этого и не было? Не будут ли говорить — пессимизм? А нельзя молчать об этом! О людях, переживших все это, рассказать надо обязательно, потому что тот, кто жил так и выстоял, — велик! Трудно вам, хлопцы?

Ребята переглянулись между собой, ухмыльнулись:

— Ничего. Война.

И ребята потихоньку, по-деловому стали обсуждать, сколько гектаров можно засеять тем зерном, что они принесут…

В стороне от дороги на пригорке показалось кладбище.

Низкие одинаковые березовые кресты длинными ровными рядами. На каждом кресте висела зеленая каска. В центре вздымался такой же по форме высокий крест.

— Фашисты стоят! — крикнул кто-то из ребятишек и в приветственном жесте вскинул руку:

— Хайль!

6

Ночевали они в Чихачеве, в маленьком одноэтажном домишке, приспособленном под вокзал.

Когда пришли, уже все удобные места в углах и возле стен оказались занятыми. Василий и его спутники пристроились неподалеку от двери.

В помещении горела тусклая керосиновая лампа. Скамеек здесь не было, все сидели и лежали на полу. В сумраке казалось, что просто люди накиданы сюда как попало.

На улице шел дождь, и в помещение набивалось все больше и больше народу. Входили мокрые, молчаливые, злые. Лезли инвалиды с котомками, бабы с узлами.

По путям от фронта и к фронту проходили эшелоны.

Василий не спал.

Было тревожно и грустно. Голова — будто свинцовая, тяжелая. Настя… Он не разбирался, не пытался оценить что-либо, а только чувствовал, что плохо ему, неприятно, обидно. И вообще так, что не выразишь словами. А если б можно было по-другому! Ведь любит его Настя! Ну и что из того, что любит?

Неподалеку от Василия сидела женщина, еще совсем молодая годами, но будто зачерствевшая, отвердевшая и внешне, и нутром. Она сидела ровная, безразличная ко всему окружающему. Голос у нее был жестяной, грубый. Она говорила отрывисто, не оборачиваясь, не глядя на собеседницу, и слова падали, как кирпичи.

— Сколько же ты там пробыла? — спрашивала соседка.

— Три.

— А теперь куда?

— Домой.

— До дома-то далеко?

— Нет. Из Торковичей.

— Наших там, наверное, еще много?

— Много. И в Латвии есть, и в Германию угнали.

Они умолкли. На улице лопотал дождь. Булькало возле самых дверей. Тянуло оттуда сыростью и обволакивающим холодом. В помещении как-то все притихли.

И вдруг эта, торковичская, запела своим дребезжащим, простуженным, металлическим голосом:

Надоели мне бараки,

Крыши деревянные,

А еще больше надоели

Немцы окаянные.

Она пела, сидя все в той же окаменевшей, неподвижной позе, не замечая окружающих, будто и не было здесь никого, и пела так, будто говорила кому-то, кто стоял далеко, но мог услышать. Или будто говорила она сама с собой:

Мне платья новые не шей

И в ленты не раскрашивай,

Если любишь, как любил, —

Ни о чем не спрашивай.

Перестала петь — и та же ночь. И шум дождя. И бульканье воды у дверей. Только на душе такое, будто присутствовал при операции. Или на похоронах…

И неожиданно на улице, под окном, рявкнула гармоника. Лихо, задиристо. Мелькнули огоньки цигарок, и в помещение вошли трое. Три подростка в накинутых на плечи пиджачках.

— А ну, вставай, крещеные! И нехристи тоже. Билеты будем выдавать! — крикнул передний, и его приятели дружно захохотали.

Он заиграл на гармони, разом разбудив всех и заорал дурашливо:

— А моя милка — не кобылка, не подладишь при езде. Девки, которые тут порченые, пошли, погуляем!

Он оглянулся на приятелей, те кивнули ему, гогоча.

— А вон, Мишка, какая дроля сидит! — указал один на торковичскую.

Она единственная из находящихся в помещении не обернулась к вошедшим, была все так же пряма и безразлична ко всему. Гармонист подошел к ней и нарочито небрежно обнял. Она не шевельнулась, будто не почувствовала.

— А ты ее щипни, где помягче, да на бочок ее, — веселились парни. Гармонист, кривляясь, прижался к ней, положив голову на плечо.

— Ну-ка, потеснись, — вдруг все тем же безразличным металлическим голосом сказала она и, приподнявшись, одной рукой, как отодвигают стул, отодвинула гармониста. — Еще, еще.

Паренек нерешительно отступил на шаг, недоуменно ухмыляясь. Она наклонилась чуть-чуть вперед, зажала нос двумя пальцами и громко, на все помещение, сморкнулась гармонисту под ноги. Села на место в ту же прежнюю каменную позу.

Пареньки растерянно переглянулись:

— Хы!..

И сразу же все показное, наигранное, бахвалистое разом исчезло. Они потоптались, потоптались, пошмыгали носами. И чувствовалось, что они еще совсем мальчишки, юнцы, молоко на губах не обсохло.

— Ну что, здесь будем ночевать? — спросил тихонько один.

— Да нет, пойдем куда-нибудь, — нерешительно и грустно ответил ему другой.

— А куда пойдем-то?

Они помедлили, поежились и, вздыхая, ушли под дождь.

«Может быть, уехать куда-нибудь? — думал Василий. — Страна большая, уехать отсюда навсегда, чтобы не видеть никого знакомых, не знать ни о чем, все позабыть?»

От неплотно запертых дверей веяло холодом, ребята поплотнее лепились к Василию. В темноте шептала женщина, тихо, неторопливо рассказывала притихшему ребенку:

— Подвели Иванушку-богатыря к котлам. В первом котле — холодная вода, во втором котле — кипяток, а в третьем — расплавленная смола. Сначала прыгнул он в холодную воду, из нее — в кипяток, а потом — в расплавленную смолу. Во всех трех котлах побывал и вышел оттуда жив и еще краше, чем был. Все ему нипочем, Иванушке-то, что бывает и не евши он, и не спавши… Призадумалась тут баба-яга… Ты спишь или слушаешь?

— Не сплю.

— Ну вот, слушай. Значит, побывал он и в холодной воде, и в горячем кипятке…

К утру поутих дождь. За окном просинело. Василий вышел на улицу. Не хотелось будить ребят, но надо было, он опять спешил. Под привокзальными тополями, неподалеку от дверей, стояла торковичская девушка, скрестив на груди и зябко прижав к себе руки.

— Не спите? — спросил ее Василий.

Она внимательно посмотрела на него, прикрыла сухие острые глаза и молча покачала головой.

— Мне тоже не уснуть, — сказал Василий.

Она отошла от Василия и еще долго стояла в стороне, все так же зябко обхватив себя, не шевелясь, глядя на свинцово поблескивающие, убегающие в туман синие рельсы.

7

Как ни торопились, но лишь к полудню Василий и его попутчики получили зерно, попробовали на зуб, понюхали — не слежалось ли, — рассыпали по мешкам и двинулись в обратный путь.

Может быть, потому, что лямка у мешка была узкой и твердой, или потому, что Василий нес только на одном плече, он до крови стер на нем кожу. Василий подкладывал под лямку пилотку, скрученные пучки сена, но это не помогало.

Ребята шли теперь медленно, молча.

Пока были на большаке, с надеждой поглядывали назад, не пойдет ли попутная машина. А теперь шли проселками, на которых уже давно не было колесной колеи. Часто отдыхали. Сбрасывали с мокрых, потемневших спин мешки, и сами падали здесь же. Тело делалось вдруг необычно легким, непривычным. И даже дышалось легче. Вот так бы и лежал, и не поднимался. Только спину еще долго не удавалось разогнуть.

Разговаривать начинали, лишь отдохнув.

— В Заречье трофейный немецкий конь остался, здоровенный, как печка. Ни «тпру» ни «но» не понимает. Запрягли пахать, а он как попер. Плуг не успели вывернуть, за камень зацепился, так по ручки в землю и ушел, конь даже на задние ноги сел. А через неделю сдох, не выдерживает нашего харча и работы. Большущий, а слабый. Наши вроде бы и поменьше, и потощее, а выносливее.

— Василий, а правду говорят, что школу опять откроют, учить будут?

— Конечно, правду, — отвечал Василий уверенно, хотя и впервые слышал об этом.

— А кто же тогда работать будет? — спрашивали озабоченно, по-взрослому. И Василий молчал, он не знал, что ответить. Действительно: кто же?

— Сеять надо, — деловито обсуждали парнишки.

— Посеем.

— Было бы что сеять. Тем, что несем, много не засеешь.

— Хорошо бы лепешечку спечь!

— Может, еще дадут.

— Что ты жрешь-то! Целую горсть в рот запихал!

— Где «горсть»! Одно зернышко!

— Зернышко!

— Вон никулинские пока несли, так кто-то фунта четыре спер. Зерно намочил, чтоб потяжелее было. А когда подсохло, проверили, четырех фунтов нет.

Полежав и поговорив, поднимались, взваливали на спины мешки, и опять — в путь.

Василий шел последним, смотрел на этих сгорбившихся двенадцати-, пятнадцатилетних парнишек и девчушек, идущих по весенней скользкой дороге, на их еще по-ребячьи узкие спины, тонкие голенастые ноги и улавливал что-то знакомое, солдатское в их настойчивом тяжелом движении вперед, в их молчаливой упрямой поступи.

Шла Россия, многожильная, непокорная матушка-Русь!

А над землей, над лесами, над озерами, дорогами и полями, почти у самых облаков, летели караваны птиц.

Василий и его попутчики останавливались и подолгу смотрели на них. И казалось, что вот вместе с этими белыми птицами, курлычущими в вышине, что-то хорошее, долгожданное возвращается земле.

— Сань, а Сань, — попридержал Василий Саньку. — Ты не мог обознаться, может быть, это не Рябухин? — спросил тихо.

— Точно! Ведь если бы он ко мне и спиной стоял, я все равно бы узнал, маткин — не твой, в любой одежде.

— А тебя он не мог увидеть?

— Не-ет, не видел.

Василию хотелось еще порасспрашивать Саньку кое о чем, для этого и начал разговор…

Но зачем это!..

Теперь они шли лесом. Говорили, что в этих лесах грабят, отнимают зерно. Еще водилась здесь какая-то погань. Ребята были внешне спокойны, но настороженно всматривались в темный ельник. Боялись не за себя, а за зерно.

В сумерки они вышли на лесную поляну, где стоял полуразрушенный старый сараюшка.

Решили в нем переночевать. Уставший, проголодавшийся Василий уснул сразу же и спал крепко. Проснулся один только раз, когда кто-то из ребятишек застонал и закричал, громко всхлипывая во сне:

— Не могу больше! Не могу! Мама, помоги! Скорей! Видишь, спина горит, мамка!

Василий так и не мог определить, кто же это кричал. Все проснулись, кряхтели, вздыхали.

Василий повозился, устраиваясь поудобнее. Санька тоже завозился, поплотнее прижался к Василию, что-то бормоча и сладко шлепая губами. Василий покрыл его полой шинели, обнял и тут же уснул…

Приснилось Василию…

…В деревню пришли они в полдень. Настя стояла у изгороди, прислонясь к ней плечом. Увидев Василия, подошла к нему, помогла снять мешок.

— Устал? — спросила участливо.

Василий кивнул.

— Да. Плечо болит. Ссадина.

— Давай я перевяжу. Промыть надо.

Настя принесла ковш воды и стала лить Василию на плечо. Вода была холодной, и Василий озяб. Но радостно было ему, что Настя рядом, что она так вот заботливо смотрит на него.

— Вася, родной мой! Никого мне не надо, одного тебя буду любить, всю жизнь. Вот будь проклята! Не виновата я перед тобой, перед людьми не виновата…

— Не знаю я, ничего не знаю, — ответил Василий.

— Ребенок же, он человек… Прости меня, Вася!

И Василий улыбнулся и взял ее за руку.

— Девок теперь полно, — сказал Василий…

…Но нет, не так все было. Не это приснилось. Похоже, но по-другому все…

…В деревню пришли они в полдень. Настя подошла к Василию и помогла снять мешок.

— Устал? — спросила Василия.

— Да, — кивнул Василий. — Устал я. Так устал за эти дни, ты даже не представляешь! А что же делать? Не знаю. Не решил еще я, как мне быть.

Она лила ему на руки из ковша воду и говорила:

— Вася, не виновата я перед тобой, не виновата.

— Да, — отвечал Василий. — Знаю, что не виновата. А как мне быть, не знаю.

— Одного тебя буду любить всю жизнь.

— И я буду любить тебя, и никого больше. Потому я и сейчас люблю тебя. Знаешь, как я спешил к тебе? Как я в госпиталях вспоминал тебя? Как я думал о тебе и боялся за тебя?

— А как мне, пойми… Он бил меня, зажимал голову между колен и бил. Если любишь, как любил, ни о чем не спрашивай.

— А как же мне быть?.. Побывал я и в холодной воде, и в горячей…

Проснувшись на рассвете, Василий стоял на поляне возле сарая, смотрел в ту сторону, откуда всходило солнце, и мучительно пытался вспомнить, что же все-таки в действительности ему приснилось. Это или иное?..

…Перемешалось все, запуталось, а было там что-то хорошее. Ведь было что-то, а что?

И теперь ему так хотелось поскорее домой, в деревню. Как будто чего-то боялся Василий.

А солнце, багровое, еще холодное, краем выпятилось из-за леса, удивительно большое, каким оно бывает только ранним утром. Начинался третий день с тех пор, как они вышли из деревни. Третий день…

8

В деревню пришли они в полдень. У деда Андрея в «окопе», в таком же погребе, как и у матери Василия, сложили мешки. Ребята, все еще горбясь — сразу не разогнуться, разошлись по домам. Василий посидел с дедом, покурил.

За три дня земля заметно подсохла, зазеленела трава. Кажется, еще редкая, маленькая, а посмотришь вдаль — поляны изумрудно-зелены. На деревьях лопнули почки, проклюнулись первые листья. Деревья, искромсанные, изуродованные, набирали силу.

— Ну, ты как решил, здесь будешь жить или куда подашься? — спросил у Василия дед Андрей.

— Пока что здесь, — ответил Василий.

— Тогда будем считать, что начал, тебе первый трудодень.

Василий с трудом поднялся с бревна, на котором сидел, и устало, кособоко переставляя ноги, пошел к дому.

«Если бы еще километров пять, не дошел бы до деревни», — думал Василий.

Все у него болело, каждый сустав, как будто мяли, колотили его.

По соседнему огороду, наискось от Василия, шла Настя. Она, очевидно, шла в лес за дровами, несла веревку и топор. Увидав Василия, вздрогнула, будто испугавшись, затем потупилась и отвернулась.

Василий поздоровался.

— Здравствуй, — быстро ответила Настя и приостановилась.

— В лес?

— Да. А вы как сходили?

— Хорошо. Ты надолго? — спросил Василий.

— До вечера. А что? — притаила дыхание.

— Да так, — сказал Василий. Он и сам не знал, зачем он это спросил. Просто вдруг захотелось что-то сказать ей.

Придя домой, он не спеша, тщательно вымылся. Сел обедать. Обгоревшая кошка подошла и потерлась об ногу. Василий посадил ее к себе на колени.

— Ну что, киса, и тебе досталось?

Кошка мурлыкала, блаженно закрывала глаза и вслед за ладонью Василия тянула голову.

Пообедав, Василий собрался прилечь отдохнуть. Он только лишь подошел к лежанке… В погреб, опрокинув ведро, вскочил Санька.

— Василий! — крикнул. — Василий! Скорей! Он!

— Где? — сразу понял Василий.

— Там.

— Где?

— В землянке. Как вернулись, я туда, думаю — проверю, был ли. Вхожу, а он лежит, спит, — задыхался Санька. — Я сюда… Бегом… Туда Настя пошла.

— Куда?

— Я сказал… И она пошла…

— Зачем говорил?!

— Так она же…

— Где он?

— Там! У Митькиной горы, у большого камня! Беги! Я догоню!

Василий бросился к лесу. Уже на бегу подумал, что не знает точно, где землянка, куда бежать…

9

Настя шла лесной тропой, посматривала по сторонам. Где-то здесь вчера дед Андрей валил деревья для стропил, а теперь послал ее. С одной стороны от тропы был пригорок, поросший чистым высоким березняком, понизу кое-где — кусты вереска, с другой — болото. Оно густо заросло ельником, низким, разлапистым. Вперемежку с ельником камыш. Ельник стоял в воде, притопив нижние пожухшие ветки. Вдоль болота, по кромке, не густо, но еще белели подснежники. Лепестки их, как тоненькие прозрачные ледяшки: коснешься рукой — тают на ладошке.

«Что это он сегодня такой… Вроде бы веселый, — думала Настя. — И для чего спросил, когда приду? Зачем же было спрашивать? Трудно ему без руки. И, может, стесняется… А чего стесняться… Ох, боже мой…»

И маленькая короткая надежда зарождалась в душе у Насти и тут же таяла, как лепесток подснежника.

«Нет, все же, наверное, не просто так спросил», — уверяла, уговаривала себя Настя. И терла ладошками горячие щеки.

Она услышала: кто-то бежит по тропке.

— А! — испуганно вскрикнул Санька, почти натолкнувшись на нее. — Это ты? Маткин — не твой!

— Ты что? — улыбнувшись, спросила Настя.

— Ты? — оглянулся назад.

— Ну, я…

— Рябухин там!

— Где?

— В первой землянке. Тихо! Подожди! Не ходи туда! Постой! Я сейчас!

Настя почувствовала, как у нее захолодело в груди.

— Боже мой! — задохнулась Настя и провела сырой от цветов ладонью по лицу. Она нерешительно взглянула в сторону деревни.

— Уйдет ведь! Уйдет! — прошептала она. — Нет, не уйдет! Теперь он не уйдет, паразит! — сказала себе громко. — Теперь не уйдет!

Настя плотно, до боли сжала топорище и пошла вперед. Левую руку она ладонью прижимала к груди, будто стараясь заглушить стук сердца. Выйдя к землянке, она остановилась и, ухватившись за верхушку низенькой елочки, с минуту молча смотрела на дверь. Затем поудобнее переложила топорище, взялась поближе к железу и левой ладонью плотно прикрыла рот.

— А-а-а, боюсь я! Боюсь! — И пошла, пошла вперед, расширенными зрачками глядя на дверь.

Дверь перекошена, щелястая. Ржавые пятна гвоздей.

Настя оступилась, под ногой щелкнул сучок.

Дверь резко рванули изнутри. Там, в землянке, было темно.

— Кто здесь? — спросил Рябухин.

Настя стояла, ждала, напряженно всматриваясь в темноту.

— А-а, ты? Заходи, заходи, — сказал Рябухин, вылезая из землянки и озираясь.

«Господи! — подумала Настя. — Он!»

— Гостья, — сказал Рябухин, убедившись, что кругом больше никого нет. — Одна? Хорошо!..

Он, прищурясь, внимательно осматривал ее.

— Боишься?

— А чего мне бояться?

— Давно не виделись. Отвыкать стала. Ну иди, куда идешь, что уставилась?

Придерживая в правой руке автомат, он боком, боком стал отходить от нее все дальше, дальше.

— Постой! — сказала Настя и шагнула к нему.

— Ты что? Что тебе надо?

— Подожди!

— Проваливай отсюда! — Рябухин поднял автомат. — Зачем пришла? А? Давай в землянку! Быстро! Так-то лучше будет.

Он резко щелкнул предохранителем и стволом кивнул на дверь.

— Ну! Марш!

— Стой! Руки вверх! — вдруг пронзительно громко крикнул и высунулся из-за вереска Санька. Рябухин вздрогнул, присел и ударил очередью. Санька тоже выстрелил. Рябухин пригнулся и побежал.

— Стой! — повторил Санька. — Руки вверх!

Ломая ветки, Рябухин ринулся в ельник. «Уйдет!» — подумала Настя и бросилась Рябухину наперерез. Санька выстрелил еще несколько раз. Рябухин вскрикнул, ельник качнулся широко и хряснул под тяжелым рухнувшим телом.

И стало тихо.

Санька выскочил из-за землянки и вдруг увидел Настю. Она ползла в том направлении, где упал Рябухин, хватаясь за мох, вырывая его, пыталась встать.

— А-а! — испуганно отпрянул Санька. И завопил: — Помогите! Помогите!

10

Василий бежал через лее в том направлении, куда указал Санька.

— Настя! — звал он. — Настя!

Метался среди деревьев, отыскивая землянку.

И вдруг в стороне, где-то левее, близко, раздались автоматная очередь и несколько выстрелов.

Санька кричал, звал на помощь. Василий прыгнул через канаву, вскарабкался на пригорок.

— Саня, держись, Саня!

Когда он подбежал к землянке, Настя лежала на спине, прижав к груди руки и сведя в колене одну ногу. Санька топтался рядом, всхлипывая, в отчаянии заламывая пальцы.

— Скорее, скорее!

Василий наклонился к Насте, просунул под шею руку, чуть приподнял.

— Настя! Настюша!

В горле у нее булькнуло, она чуть приоткрыла глаза, взглянула и, увидев, а может быть и не увидев Василия, тихо, с трудом произнесла:

— Не виновата я, не виновата…

Загрузка...