Почти каждый день Диагор задавал ему один и тот же вопрос:
— Ты думаешь, что это пройдет?
— Это пройдет, — отвечал ему Демокрит.
— Ты уверен?
— Да, я уверен. День кончается закатом, ночь — восходом, радость кончается горем, горе — радостью, так говорят индийские софисты, Диагор. Я могу лишь добавить: болезнь кончается здоровьем.
— И еще кое-чем, Демокрит. Есть ведь и другой конец.
— Есть, — ответил Диагору Демокрит, когда тот сказал ему о «другом конце». — Но это конец всех — и больных и здоровых. Иные думают, что люди умирают от болезней. Я же говорю: люди умирают, как увядает трава, как засыхают деревья, как улетают птицы.
— Трава снова всходит по весне, птицы возвращаются, Демокрит.
— Люди тоже воскресают. Но не так, как полагал Пифагор. Люди воскресают в детях.
— Я не чувствую себя ни моим воскресшим отцом, ни моей воскресшей матерью, Демокрит.
— Достаточно знать, что в тебе проросло их семя.
Так кончилась одна из коротких утренних бесед, которые вел с Диагором Демокрит, пока обмывал его лицо соками трав, а затем покрывал слоем мази, составленной из размолотых корней и листьев.
После этого Диагор ложился в тени ореха, а Демокрит отправлялся за дом к своей каменной скамье, где он писал. В полдень они снова встречались, после чего Диагор уже не расставался с Демокритом до самого сна.
Всю вторую половину дня Демокрит позволял Диагору помогать ему: собирать и раскладывать для просушки травы, толочь в ступе сухие корни и стебли, растирать в порошок листья, выжимать из зеленых растений сок, смешивать различные жидкости — настойки и растворы, исследовать свойства камней и глин.
Дважды Диагор покупал в соседней усадьбе баранов, и тогда Демокрит вместе с ним разделывал туши. Оба раза они исследовали печень баранов, селезенку, легкие и сердце. Делали это по настоянию Диагора. И хотя он смеялся, выслушивая из уст Демокрита предсказания, какие следовали из расположения, цвета и величины внутренних органов, Демокрит все же заметил, что Диагор испугался, когда у печени второго барана не оказалось мочек44.
— Вот, — сказал Демокрит, показывая Диагору печень барана. — Это сулит кому-то из нас большую беду. Жаль, что мы не договорились заранее, чью судьбу мы испытываем… Впрочем, не мою. Я не верю во всю эту чепуху, а ты, Диагор, берегись, — сказал он шутя.
Диагор перестал смеяться, огляделся, словно предсказанная беда могла находиться уже где-то рядом, вопросительно взглянул на Демокрита, но, увидев его улыбку, снова засмеялся, выхватил из рук Демокрита печень и побежал с нею к Клите, хлопотавшей у огня.
— Поджарь-ка ее хорошенько, — попросил он Клиту, — и тогда мы посмотрим, кто кого съест: судьба — меня или я — судьбу!
— Когда бы все так легко избавлялись от предрассудков! — похвалил Диагора Демокрит.
Алкибия, каждое утро помогавшая Демокриту обмывать и смазывать лицо Диагора, вскоре научилась делать это сама, и Демокрит через несколько дней доверил ей заниматься этим одной, без него.
— Значит, я его лечу? — спросила она однажды у Демокрита.
— Конечно, ты, Алкибия, — ответил Демокрит. — В твоей власти сделать лицо Диагора красивым — таким, каким ты захочешь. Ведь ты хочешь, чтобы Диагор был красивым?
— Да, — ответила Алкибия. То, как она произнесла это «да», почему-то обеспокоило Демокрита.
Он заторопился к своей скамье, чтобы погрузиться в работу, но что-то остановило его, он оглянулся и увидел, что Диагор держит Алкибию за руку. Диагор, заметив его взгляд, поспешно отпустил руку Алкибии. Алкибия отвернулась, потом побежала к дому.
— Не смущай ее своей благодарностью, — сказал Диагору Демокрит, — хотя она и заслуживает твоей благодарности…
— Хорошо, учитель, — ответил Диагор. — Я запомню твой совет…
Что-то случилось. Он подумал об этом, обнаружив, что давно сидит на скамье и ничего не делает. Что-то изменилось. Изменилось неуловимо для сознания, но чувства уже уловили это изменение, остановили его руку, когда она потянулась к папирусу, остановили его взгляд, упавший на ранее начертанные его рукой слова, прервали какую-то мысль, наполнили сердце образами тихой и долгой печали.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Возникло ощущение утраты. Утраты чего? Он долго прислушивался к себе, тщился обнаружить то, что дало толчок этому ощущению. Перебирал, как Клита перебирает бобы, события последних дней — неторопливо, тщательно.
— Да, да! — сказал он себе обрадованно, когда вспомнил, что вчера завершил значительную часть своего труда — последовательно и доказательно изложил все, что ему было известно от других и к чему он пришел сам, размышляя о возникновении мира, о его началах, рассказал о том, как устроен мир, каковы его части и как они соотносятся друг с другом, о светилах, звездах и земле, о способах измерения тел Вселенной, о свойствах и назначении тел, о свойствах земных стихий — о воде, камнях, глинах и песке, о воздухе и огне, раскрыл великую тайну возникновения жизни — трав, зверей и человека, и тайну того, как человек познает мир, большой и малый, зримый и незримый, явный и тайный, вечный и преходящий.
Теперь он начнет писать об искусствах: об искусстве сооружения дворцов и храмов, об искусстве добычи и плавления металлов, об искусстве судовождения, о способах предсказания погоды, лунных и солнечных затмений, о врачевании, о лучших способах составления красок, о болезнях животных, земледелии, об устройстве государства и методах управления им — о политике…
Хватит ли жизни, чтобы написать все эти книги? Это вечный вопрос, вечная тревога.
Так вот в чем причина печали: завершено многое из того, что еще недавно волновало и занимало мысль. Завершено и, значит, ушло, как время, как жизнь. И все же это тихая печаль, какая бывает у земледельца, когда он взирает на опустевшее осеннее поле: урожай собран, зерно увезено и ссыпано в пифосы, завершен труд, пришла пора покоя, но что-то вместе с тем ушло, может быть до следующей жатвы, может быть — навсегда… Было тяжелое время посева, время всходов, время звонких сухих колосьев, настало время тишины и блестящих паутинок на стерне…
Что-то еще случилось. Что же? Что? Все позже и позже восходит солнце. Ветерок приносит запахи сухих трав и соленой рыбы. Не переставая курятся обжиговые печи: амфоры, чаши, пифосы к осени всегда становятся ходовым товаром.
В соседних усадьбах все чаще поют женщины — уже собраны первые гроздья винограда, и женщины давят ногами сочные винные ягоды. Скрипят на дорогах тяжелые возы с дровами… Над всей землей стоит высокий и чистый осенний свет.
И вот что еще: улетели ласточки. Он помнит, что вчера целая стая их носилась над домом и криком своим мешала ему сосредоточиться. А сегодня их уже нет — улетели. И потому так тихо. И печально. И потому возникло ощущение утраты.
Когда он закончит свой главный труд — «Великий мирострой», он позовет к себе учеников, шумных юношей. И тогда он не будет знать, что такое удручающая тишина…
Нужны заботы о ближних. Как сладко вместе с детьми, если ты земледелец, запасаться на зиму хлебом, дровами, вином, маслом, медом, орехами, соленым сыром, рыбой, луком. Скоро подуют сырые ветры, польют дожди, и темное небо упадет на крыши, но в домах, где есть дети, есть пища, есть тепло и свет, человек будет счастлив и спокоен душой. «В день, когда улетают ласточки45, возникает предчувствие одиночества…»
Ничего нельзя удержать: уходит день, уходит ночь, уходят люди. Уходит время — уходишь сам. И значит, чувство утраты — самое постоянное чувство, как у летящей птицы ощущение полета.
Впрочем, это не чувство, это знание. И если мысль человека занята другим, это знание не тревожит сердце. Чувствам же предстает все новый и новый мир — новый день, новая ночь, новые люди, новые события и дела приносит время. Чувства говорят не об утратах, а о приобретениях, ведь они обращены к тому, что есть, что приближается, что зримо, слышимо, осязаемо. То, что ушло, недоступно чувствам, для них оно ничто. Память удерживает прошлое, позволяет нам сравнивать с ним настоящее и устанавливать законы, по которым наступает будущее. Память человечества — книги…
Он приподнял крышку чернильницы и увидел, что она почти пуста. Надо было сходить за чернилами. Раньше в таких случаях он поднимался не раздумывая и направлялся в дом. Наполнять чернильницу чернилами, склеивать листки папируса, чинить камышинки — эти заботы всегда доставляли ему удовольствие. Правда, они отодвигали начало настоящей работы, но от этого желание заняться ею становилось еще сильнее.
Сегодня первый раз он изменил своей привычке. Вместо того чтобы самому пойти за чернилами, он позвал Клиту, намереваясь послать за чернилами ее. Но Клита не пришла, хотя он звал ее дважды и громко. На зов явилась Алкибия и сказала, что Клита ушла в город по поручению Диагора.
— Каково же это поручение? — спросил Демокрит.
— Велено передать его слугам, чтобы они принесли амфору вина, корзину сыра и два кувшина меда. Еще он приказал Клите купить на рынке двух жирных гусей, — ответила Алкибия, улыбаясь. — Ведь приближается праздник.
— Какой праздник, Алкибия?
— Лицо Диагора стало чистым, как у ребенка, Демокрит. Диагор хочет отпраздновать с тобой свое исцеление.
— Это право Диагора, — сказал Демокрит. — Иди.
— Ты звал Клиту и хотел ей что-то приказать. Не могу ли я исполнить твое приказание, Демокрит?
— Нет, — ответил Демокрит, вздохнув. — Не можешь. — Он хотел добавить, что он не смеет ей приказывать, что может лишь просить ее, но промолчал — так вдруг сдавило ему грудь, — Иди, — махнул он рукой.
Алкибия, смеясь, повернулась на пятке и юркнула за угол дома. Там, где она стояла, осталась примятая трава. Демокрит долго смотрел на это место — на поваленные ромашки и сломанный стебель цветущего цикория. И кажется, понял, что причиной его грусти не было ни завершение главной части большого труда, ни отлет ласточек, ни приближение осени, ни мысли об уходящем времени, что имя его печали — Алкибия. Смешливая, подвижная, звонкоголосая, юная Алкибия, которую он хотел бы всегда видеть рядом с собой, потому что по-отечески любит ее, радуется ее красоте, ее первым успехам в учении, ее будущему…
Это — любовь, высокий и чистый осенний свет, который наполняет все. Быть заботливым и нежным, быть терпеливым и ласковым, быть защитником в невзгодах, наставником на перепутьях душевных исканий, быть беспредельно щедрым с ней и для нее — это любовь. Желать опоры в часы растерянности и печали, желать утешения в беде, тепла в холоде, дорогого ее присутствия, когда оказываешься в пустоте, нерасторжимой привязанности — это любовь, высокий и чистый свет душевной зрелости.
Простые радости и печали — ступени лестницы, по которой шагает жизнь. И сегодня он уже думал об этом — о детских голосах и толкотне в доме, о щедром очаге, о надежной кровле, когда ненастье. Он думал о будущем замужестве Алкибии, о ее детях. Дети наших детей, внуки — русло, по которому устремляется в будущее наше бессмертие. Жаль только, что волна знаний в этом потоке не всегда достигает дальних берегов. Русло жизни преграждают войны, болезни, стихии. Общество далеких потомков, лишенное нашей памяти, наших знаний, не станет ли обществом дикарей? Пусть в нем не будет крови моей, пусть ему достанется память моя. Дети памяти — книги. Они рождаются от любви ко всем людям. Философия — это любовь к мудрости и любовь к человечеству.
Он сходил в дом за чернилами и принялся за работу. Проходя по двору, увидел Диагора, который лежал у колодца в тени ореха, и сидящую рядом с ним Алкибию. Они разговаривали до его появления — он слышал их голоса — и замолчали, как только увидели его.
Демокрит решил, что Алкибия много времени проводит в обществе Диагора, что пора уже отправить Диагора домой, тем более пора, что лечение успешно закончено, а глупышка Алкибия слишком внимательно слушает стихи про любовь. Алкибия — не для Диагора, слабого и переменчивого, как утренний ветер.
Эти мысли несколько раз беспокоили его во время работы, мешали ему, отчего он почувствовал усталость раньше обычного. А тут и Клита вернулась из города с двумя слугами Диагора, принесшими вино, сыр, мед и гусей. Во дворе стало шумно. Дым от костра, на котором Клита тотчас же принялась смолить гусей, ветерком заносился за угол дома, прямо к Демокриту.
— Выкуривают! — рассмеялся Демокрит, преодолев раздражение. — Как блоху из курятника.
Он отнес в дом чернильницу, зачиненные мемфисские камышинки, свитки папируса и попросил у няньки кружку козьего молока и кусок хлеба.
— Я поброжу по окрестностям, пока все занимаются стряпней, — сказал он Клите. — Устроим праздник кружек, не так ли? — крикнул он Диагору, который вместе со слугами и Алки-бией занимался тем, что смешивал вино с медом, переливая его из амфоры в чаши и разбавляя водой из колодца.
— Хвала Асклепию и тебе, учитель! — откликнулся Диагор.
Выпив молоко, Демокрит взял свой посох и вышел за ворота. Какое-то время он стоял, размышляя о том, куда бы пойти. Он давно исходил все ближние окрестности. Иные пастухи и люди, работающие на огородах, уже приветствуют его как старого знакомого, предлагают взглянуть на травы или семена, которые им удалось для него собрать, спрашивают его советов, когда болеют их близкие или хворь нападает на животных, просят, чтобы он предсказал погоду, а если можно, то и судьбу. Он не раз бывал в поселке свободных ремесленников, заходил в мастерские гончаров, ткачей и кузнецов. И там — болезни, и там — боязнь судьбы. Судьба рабов — прихоть и воля их хозяев, судьба хозяев — прихоть и воля богов, но и боги не могут избежать своей участи, имя которой Ананкэ46. Все — рабы. Причина всеобщего рабства — невежество. Только знание законов природы избавит людей от рабства, потому что только знание принесет изобилие при малых затратах труда и рассеет страх перед неведомым, ибо последнего не станет. И значит, исчезнут боги…
Говорят, что человек рождается свободным. Это ложь. Человек рождается рабом. Свободным его делают знания.
— Да уж вернись, — сказала ему Клита, видя, что он стоит за воротами. — Ведь тебе не хочется уходить: так чудно пахнет летний мед и наксийское красное вино.
— Когда запахнет жареным гусем, я вернусь, — смеясь, ответил Демокрит.
«Когда впереди веселье, можно хлебнуть печали», — сказал он себе, направляясь к темной кипарисовой куще, к старому кладбищу, которое он всегда обходил стороной. Кладбищенские травы, считал он, не годятся для лекарств, потому что растут на могилах мертвых. Впрочем, кто знает, возможно, что это и не так. Скорее всего, не так. И все же не следует тревожить мертвых, срывая травы на их могилах. Пусть прорастает их прах из темной глубины к свету, к теплу, к птичьим песням, к ветрам и дождям и снова включается в круговорот жизни травинкой, листком, цветком.
Нигде кипарисы не пахнут так густо и не бывают так темны, как на кладбищах. Только на кладбищах растут такие высокие и многоцветные мальвы — белые, желтые, красные, малиновые, сиреневые. В густой тени кипарисов они горят, как огни, как отсветы тех печальных костров, на которых сжигают покойников, как отзвуки несбывшихся надежд, любви, вечной разлуки и смертельной тоски. Самое священное — лист мальвы: в нем тайна; самое мудрое — число: в нем закон; самое удивительное — человек: он дал имена всем вещам. Так говорил Пифагор. Он же наивно полагал, что землетрясения бывают тогда, когда много покойников сходится вместе. Увы, нет более тихих мест на земле, чем кладбища.
Демокрит долго стоял перед кустом белой мальвы и рассматривал листья, похожие на семипалые руки, бродил между склепами и могильными камнями, пугая ящериц, слушал жужжание пчел, окунавшихся в цветы мальв, сидел на каменной ограде, греясь в лучах нежаркого солнца. Сразу же за оградой кладбища было скошенное хлебное поле, успевшее порасти сорняками. По полю бродили козы и несколько коров. Ястреб кружил в небе, высматривая перепелов. За полем из-за деревьев выглядывала крыша ближней усадьбы. На межах голубели цветы цикория. Пахло землей и стерней, когда теплый ветерок веял с поля, смолой кипарисов — когда дышало прохладой кладбище.
Ему очень хотелось пойти в поле и почесать горячий лоб теленку, который пасся на меже, отмахиваясь хвостом от мух. Это мешало сосредоточиться и решить для себя один важный вопрос. Ради этого решения он пришел сюда. Ему казалось, что здесь к нему придет самый правильный ответ.
Книги пишутся, книги переписываются, пишутся книги о книгах — таков единственный путь бессмертия души. Единственный, иного нет. Ты будешь лежать под кипарисами и мальвами, а душа твоя будет жить в книгах. Впрочем, не сама душа — образ души, образ мыслей. Только это, и ничего больше. Только это. Кто будет косить хлеб, гоняться по стерне за молодыми зайцами, чесать лоб теленку, пить вино с медом, слушать птиц, кто будет наслаждаться миром света и вещей? Другие люди. Повтори эту мысль для себя еще несколько раз, чтобы хорошо запомнить: другие люди, другие люди, другие люди…
Не ты, Демокрит. Ты умрешь, а они будут жить. Живые счастливее мертвых потому, что они живы. Они будут, наверное, еще счастливее с твоими книгами. А ты, Демокрит? Ты станешь землей у корней кипарисов и мальв. Зачем же ты торопишься отказывать себе в земных радостях, если не надеешься на иные радости? Зачем ты избрал такую жизнь, Демокрит, зная, что не будет никакой другой? Такую жизнь — без любви, без роскоши, без веселья, жизнь в бесконечных трудах, нужде и одиночестве. Ради чего?
Пифагор считал, что он рожден из семени лучшего, чем все остальные люди, что он — божество, бессмертная память. Эмпедокл принадлежал к царской фамилии, и его мудрость — мудрость презрения к черни. Анаксагор был учителем и другом Перикла, он служил своими знаниями великому государственному мужу. Ты кто, Демокрит? Не божество, не царь, не учитель великих. Вон там, за холмом, твоя жалкая усадьба со скудной землей, там живет твоя нянька-рабыня, у которой руки черны от работы. Есть там еще Алкибия, быть может твоя единственная радость, которую ты боишься потерять, но все равно потеряешь. Объяви Алкибию своей дочерью, просвети ее ум и сердце, дай ей свое имя и новую судьбу. И все же подумай о женщине, которая сможет стать матерью твоих кровных детей. Или не делай ни того, ни другого, потому что твоя жена — Мудрость, твои дети — Истины…
Теленок, пасшийся на меже, перестал есть траву, поднял голову и долго смотрел на человека, который сидел на ограде кладбища и весело хохотал. Он не знал о тех мыслях, которые вызрели у этого человека и которые он повторял про себя, хохоча: «Я не божество, не царь, не учитель великих. Я — учитель людей. И узнаю людскую благодарность еще при жизни. Знать много и учить людей — высшее счастье для живущих. На бессмертие же мне наплевать. И все же я посоревнуюсь в бессмертии с богами. Я знаю: люди забудут богов, но не забудут Демокрита!»
Он подошел к теленку и протянул ему пучок травы. И пока теленок жевал траву, чесал ему лоб, на котором уже вздулись две твердые шишки — будущие рога, чесал ему шею и спину. Теленок жевал и закатывал от наслаждения глаза.
Праздник кружек был веселый. Радовался Диагор — он избавился от недуга; радовался Демокрит — он помог Диагору и заслужил его щедрое угощение; радовалась Алкибия — у нее и прежде не было причин печалиться; радовалась старая нянька радостью всех. Гуси, жаренные на вертеле, были отменны — с хрустящей толстой корочкой, с нежнейшим мясом, пропитанным чесноком. Квасные хлебы удались такими пышными и ароматными, что руки сами тянулись к ним. И конечно же, было сладким и хмельным смешанное с медом красное наксийское вино.
Они пировали в доме, лежа на полу, на сухой душистой траве. Горели все светильники, которые нашлись в доме. Слуги Диагора подавали им пищу и вино, Алкибия сплела мужчинам венки из шалфея и цикория и вела счет выпитым ими кружкам. Сначала Демокрит и Диагор пили наравне, потом, когда Демокрит увлекся разговорами, Диагор стал незаметно для всех выливать из своей кружки вино на пол. Впрочем, Алкибия видела это. Она знала, зачем Диагор выплескивает вино, почему он боится опьянеть. Между ними был такой уговор.
Еще никогда Демокриту Алкибия не казалась такой родной. Что-то чистое, как солнышко, горело в ней и освещало ее изнутри. Он несколько раз как бы невзначай касался пальцами ее руки и чувствовал, что ей нравится эта его ласка. Она и сама, смеясь, склоняла голову ему на плечо и дышала у его лица, так что он ощущал ее дыхание на щеке. Нянька поощряла его улыбками, соединяя, их взглядами, полными одобрения. Она любила их обоих, как одно. Как два ручья, они впадали в ее любовь.
Он сказал себе: «Если мне дана мудрость, я проживу две жизни: для философии и для любви. Ведь и мудрость и любовь — от великой жажды к жизни».
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀