Они шли по темной дороге среди зарослей парка.

— Когда война принимает такие чудовищные формы, никто уже не смеет утверждать, что она ведется для блага народа. Кругом смерть и страдания. Государство не имеет права требовать от народа таких непомерных жертв. Даже у императора нет и не может быть таких прав. Всякой войне, всяким бедствиям должен быть какой-то предел. А сейчас все границы пройдены.

Идти предстояло далеко. По мере того как ночь сменялась утром, далекое зарево все усиливалось, и трудно было представить, что творится в объятом пламенем городе.

Районы Хондзё, Фукагава, Асакуса сгорели дотла, Передавали, что там не осталось ни одного уцелевшего дома. Пожар не утихал и на следующий день, и еще через день — огонь полыхал трое суток подряд. С наступлением сумерек тучи, покрывавшие небо, окрашивались красным сиянием, даже издали видно было, как взмывали ввысь огромные языки пламени. «Три месяца багровых полыхало зарево над дворцами Сянь-яня, в пепел и дым обратились все деяния тирана...» Предание гласит, что Сянь-янь, столица величия и славы, воздвигнутая Цинь Ши-хуанди, три долгих месяца горела от пожара, зажженного воинами Сянь-юя. Чтобы обратить в прах блеск и величие Токио, понадобилось только три дня. Погибли оживленные проспекты Хонго, Юсима, Кикудзака, Кудан и Фудзими-тё, в сплошное пепелище обратились районы Тоёдзима, Сугамо, Усигомэ, Сиба, Харадзюку, Аояма, Адзабу...

Сотни тысяч бездомных заполнили улицы. Старые и молодые, мужчины и женщины, в обгорелых одеждах, молча, без слез, без жалоб, дрожали под холодным небом ранней весны. Моросил мелкий холодный дождь.

Чтобы получить чашку кипятку, люди часами стояли в длинных очередях на привокзальных площадях. Капли дождя стекали по покрытым сажей и копотью лицам, оставляя на щеках светлые полоски. Люди не кричали, не плакали, не выражали ни возмущения, ни гнева. Дрожа от холода и голода, они неподвижным взглядом тупо смотрели в землю или, роясь в грудах пепла на все еще тлевших развалинах, пытались отыскать кости своих близких. Свершилась кремация, грандиознейшая крема-кия, какой не знали ни древние, ни новые времена. Десятки тысяч ни в чем не повинных людей в одну ночь подверглись смертной казни через сожжение. Так неужели император не виноват? Неужели руководители правительства и армии, затеявшие войну, не должны ответить за это? Но чудом спасшиеся погорельцы, плашмя растянувшись на земле перед мостом Нидзюбаси, как всегда, молились издали на дворец. Моросил мелкий весенний дождь, он падал на все еще дымившиеся развалины города и, превращаясь в белый пар, медленно стелился по земле.

На третий день после этого налета Дзюдзиро Хиросэ, нимало не обеспокоенный зрелищем обугленных руин, выехал из Токио в район Тохоку. До отказа набив портфель всеми деньгами, какие только ему удалось собрать, он отправился скупать лесные участки, намереваясь объехать весь район Тохоку от Оку-Никко до Фукудзима. Его управляющий Иосидзо Кусуми в тот же день выехал с вокзала Синдзюку в направлении Нагано и Иида. Он также должен был приобрести горные участки, поросшие лесом. Можно не сомневаться, что подобная расторопность сулила Хиросэ в недалеком будущем самые блестящие перспективы. Бедствия народа, гибнущего в огне войны, несли ему неисчислимые прибыли. Но кто знает?.. Не был ли он все-таки бесконечно одинок, этот Дзюдзиро Хиросэ, так мало озабоченный судьбами своей страны и народа?

Поезд, отправившийся от вокзала Уэно, был битком набит погорельцами, имевшими право на бесплатный проезд. У многих руки и ноги были забинтованы, у женщин — волосы опалены огнем. Расположившись в самой гуще этих несчастных, Хиросэ сохранял полное хладнокровие и казался совершенно спокойным. Он безмятежно дремал, зажав между колен набитый деньгами портфель. Рассказы о пережитом кошмаре, которыми обменивались соседи по вагону, его нисколько не беспокоили.

Юхэю Асидзава пришлось отложить отъезд на несколько дней. Он не мог достать билеты на поезд. Не только погорельцы, но и все вообще жители Токио внезапно устремились прочь из обреченного города, и поезда уходили, переполненные до отказа. Началась спекуляция удостоверениями погорельцев, их продавали, покупали, ими расплачивались вместо денег.

Выгоревшие районы Асакуса и Фукагава превратились в бескрайнюю равнину, покрытую ржавыми листами железа и обломками черепицы. И такая же страшная, огромная пустота царила в сердцах людей, бродивших по этой обгорелой пустыне, ибо не осталось ничего, на что можно было бы возлагать упования. Они знали, что ни правительство, ни законы, ни армия, ни финансовые круги не помогут им в их беде.


Во дворе дома, где жила Иоко, пышно расцвела вишня. В последний раз цветенье вишни символизировало древнюю страну «Ямато», в последний раз говорило о японском «пути самурая». Роковая развязка приближалась, люди, охваченные смятением, дрожали от ужаса при мысли о том, что сулит им завтрашний день, а цветы с наступлением тепла вновь распустились, как расцветали каждой весной, и благоухали точь-в-точь как раньше. Но красота цветов казалась теперь пустой и ненужной. Исчезла радость весны, людям стало не до любования цветами. После грандиозного воздушного налета в ночь на десятое марта почти каждый день раздавалось завывание сирены. С рассветом самолеты малого типа появлялись над заводскими районами. Как видно, американские авианосцы непрерывно курсировали вдоль побережья Японии.

Вишня протянула свои ветви к самому окну Иоко, украсив ее брачный покой бледно-розовыми цветами. Ее хрупкий приют утопал в цветах, весенняя луна, подернутая туманной дымкой, глядела сквозь лепестки в комнату. Вокруг царили паника и смятение, а Иоко, так долго метавшаяся в тревоге, постепенно успокаивалась и наслаждалась блаженным ощущением покоя. И война, и трагедия разгрома, подстерегавшая всю страну, воспринимались Иоко сквозь призму личного счастья. Даже воздушные налеты перестали пугать ее, как раньше. Казалось, разом притупились все тернии жизни. Не удивительно, что и сердцем Иоко смягчилась, стала совсем другим человеком. Да, она была счастлива. Иногда ей самой приходило в голову, что в целом Токио, пожалуй, она одна сейчас наслаждается счастьем. Однако жизнь была слишком сурова, чтобы сделать исключение для одной Иоко. Когда проносится свирепый ураган, ни один стебелек не может устоять перед его жестоким натиском.

Агентство «Домэй Цусин» помещалось в грязном, темном подвале в большом здании в районе Хибия. В обеденный перерыв, покончив с едой, принесенной из дома, сотрудники выходили на воздух покурить. Весеннее солнце излучало тепло, ярко освещая множество стоявших у подъезда мотоциклов с красными флажками. Такэо Уруки, в шерстяном свитере, в солдатских ботинках,— он всегда одевался так на случай воздушной тревоги,— вышел погреться на солнышке, как вдруг кто-то его окликнул. Молодой журналист, работавший здесь еще до Уруки, сообщил, что Уруки зовет заведующий редакцией.

Главный редактор, известный журналист, много лет проживший во Франции, держался, несмотря на свое громкое имя, непринужденно и просто. Поглаживая давно не бритые щеки и подбородок, он обратился к Уруки:

— А, Уруки-кун! Вот что, не хотелось тебя затруднять, да приходится... Как ты относишься к командировке в Синцзин, сроком на месяц, от силы на два?

— В Синцзин? Зачем?

— Ну, о деле мы еще потолкуем с тобой позже, а сейчас скажи — сможешь поехать? Жаль портить тебе медовый месяц, да ничего не поделаешь. Впрочем, в Маньчжурии тоже уже весна, так что там сейчас совсем не так плохо. Съездишь, поглядишь новые места... Девушки встречаются очень хорошенькие, русские, из белоэмигрантов... Ну как?

— Если нужно, поеду...— затягиваясь папиросой, без энтузиазма ответил Уруки.— А в чем, собственно, состоит поручение?

— Понимаешь, кроме тебя, послать совершенно некого. Людей не хватает. Оба наши сотрудника в Маньчжурии, как на грех, заболели. А в нынешних условиях Маньчжурия приобретает особое значение. Нужно присмотреться к настроениям населения, понаблюдать за действиями советской стороны... Наши военные, по всей видимости, что-то там Затевают. Ну, одним словом, желательно получить подробную информацию в этом плане... Поручение серьезное и интересное. Полетишь на военном самолете, в самое ближайшее время, на этой неделе. Ну как, согласен?

— Да... Что и говорить, интересное поручение...— прошептал Уруки.

Иоко узнала о предстоящем отъезде мужа уже после того, как все было окончательно решено. Вечером, вернувшись домой, за ужином, который жена кое-как умудрилась приготовить из скудных продуктов, полученных по карточкам, Уруки сказал:

— На днях уезжаю путешествовать месяца на два.

Что-то как будто оборвалось в душе Иоко.

— Путешествовать?..

— Еду в Маньчжурию. Приходится... -Командировка на месяц, самое большее — на два, так что страшного ничего нет...

— С чего это вдруг в Маньчжурию?..

— Маньчжурия сейчас в центре внимания. Дел там много.

— Когда ты едешь?-

— Наверное, через неделю. А ты как думаешь жить в это время? Переедешь к родителям? По-моему, так было бы лучше. И мне спокойнее.

— Не волнуйся,— потупившись, ответила Иоко.— Да, но... это уже определенно, твоя поездка?

— Да, все уже окончательно согласовано.

— Я, конечно, против, но, видно, ничего не поделаешь...

— Ясно, ведь это же работа... Приказано выехать, как только будет место на самолете...

Работа, работа, работа... Вечно эта работа становится ей поперек дороги. Работа дает возможность существовать им обоим, и она же приносит несчастье. Пища не шла Иоко в горло. Чем больше она размышляла, тем больше негодовала в душе. Она сама толком не понимала, на кого она сердится. Но мысль, что ей придется остаться на два месяца совсем одной, покинутой, была нестерпима. Когда-то давно Иоко побежала к генералу Хориути протестовать против призывной повестки, которую получил Тайскэ. Сейчас ее охватило почти такое же исступление. Конечно, за эти годы она хорошо узнала всю беспощадность законов, управляющих жизнью, и не собиралась бежать теперь к заведующему редакцией, чтобы излить перед ним свое возмущение. Но гнев и досада душили ее, и она не могла удержаться от резких слов.

— Я не желаю оставаться одна. Слышишь, не желаю! — сказала она, швырнув палочки для еды на стол.

Уруки удивленно посмотрел на нее.

— Вот потому я и говорю, что тебе лучше переселиться на это время к Кодама. И Юми-тян обрадуется.

Мужская непонятливость еще больше раздосадовала Иоко. Что ей Юмико, что ей отец и мать? Разве он не понимает, что без него она и в родном доме все равно будет чувствовать себя одинокой?

— Я не об этом... Ведь Маньчжурия — это же за границей! Собираешься на два месяца за границу и решаешь такой вопрос один, не посоветовавшись со мной... Это просто ужасно с твоей стороны!

— Допустим, но что же делать? Ведь я на службе!

— А разве нельзя было отказаться?

— Может быть, и можно было. Если уж очень протестовать...

— Значит, ты сам хотел ехать?

— Что ж, съездить было бы любопытно.

— Ах так... Ну что ж, тогда не о чем говорить. Мне остается только смириться.

— Пойми, речь идет всего об одном, самое большее—о двух месяцах. Это же пустяки!

— Конечно, для тебя пустяки. Ты всегда думаешь только о себе!

Так вот, значит, что такое — жена! Уруки почти с удивлением подумал о том, как неузнаваемо меняется женщина после брака.

— В Маньчжурии, наверное, опасно?

— Да нет, не особенно. Воздушные налеты, кажется, иногда бывают, но гораздо реже, чем в Токио.

— Да ведь самолетом лететь опасно.

— Ну что ты! Пароходом гораздо опаснее. Пароходного сообщения по Восточно-Китайскому морю, очевидно, фактически уже больше не существует.

Иоко вздохнула. Все ее слова напрасны. Не оставалось ничего другого, как покориться судьбе. Ужас войны, от которого ограждал ее муж, опять придвинулся к ней вплотную. Надежные стены рухнули, и она снова должна очутиться во власти жестокой бури, сотрясающей мир.

В эту ночь она не сомкнула глаз почти до рассвета. Вот опять ей приходится убедиться в том, как трудно полагаться на мужа. Иоко тихонько плакала, уткнувшись в подушку. Со времени замужества она стала удивительно слаба душой. Ей следовало бы быть более твердой, более мужественной, а у нее, напротив, нервы, кажется, совсем развинтились...

На шестое утро после этого разговора Уруки уехал. Сборы были недолгие — он отправился налегке, взяв с собой только рюкзак со сменой белья, словно собирался на экскурсию в горы.

— Если будет налет, бросай все, ничего не старайся вынести. Главное — была бы ты сама в целости, а остальное не важно. Поняла? Если соскучишься — поезжай к Кодама. А обо мне не тревожься...—сказал он, обняв ее перед уходом из дома. Иоко слушала эти ласковые слова, понимала, что он полон любви к ней, вместе с тем не могла подавить огорчения и досады по поводу его отъезда. Она не в состоянии была проводить его нежной улыбкой. Гнев, обида, тревога за него перехватывали ей дыхание.

Однако около полудня Уруки вернулся.

— Денек выгадал! С мотором что-то не ладится, и полет отменили,— улыбаясь, сказал он.

Это неожиданное возвращение принесло Иоко не столько радость, сколько новую муку. Сегодня она счастлива, а завтра нужно опять так мучительно расставаться. Каждый короткий миг, отделявший ее от новой разлуки, сделался вдруг драгоценным, сердце до боли переполнялось любовью. Уруки казался ей по-новому привлекательным и желанным. В состоянии, близком к безумию, провели они эту короткую весеннюю ночь.

На следующее утро прощание было еще тяжелее, чем накануне.

Проводив Уруки, Иоко словно оцепенела, не хотелось приниматься ни за какую работу — все валилось из рук. Вишневый цвет за окном облетел, распускались красноватые лепестки. Иоко присела за стол Уруки. Его перо, нож для разрезания бумаги, книжные полки — все пробуждало дорогие воспоминания, а сердце в груди, казалось, совсем перестало биться. Даже подушка для сиденья как будто еще хранила тепло его тела. Однако после полудня в коридоре раздались шаги, и кто-то постучал в дверь. Уруки опять вернулся.

— Прямо как будто нарочно издеваются, честное слово! Какой-то тип, подполковник, что ли, должен срочно выехать в Маньчжурию, и мое место забрали. Теперь говорят — завтра!

Это было уж слишком! Завтра расставание будет безусловно еще мучительней, чем сегодня. Уж если надо расстаться, пусть бы уезжал поскорее, перестал ее мучить! Вцепившись в плечо Уруки, Иоко заплакала.

— Не хочу, не хочу, не хочу! Если уж нужно ехать, уезжай поскорее! Я не могу этого вынести. Каждый день, каждый день такая мука, я умру!

Этот взрыв отчаяния несколько озадачил Уруки. Он считал, что выгадал еще день, и только. Увидев, как вздрагивают от рыданий плечи Иоко, он впервые понял, какое страдание причинял ей его отъезд.

Но помочь ее горю он был бессилен. Чем сильнее хотелось ему приласкать ее и утешить, тем больше он терялся. И тогда каждая минута стала невыносимо тяготить их обоих, часы, отделявшие их от завтрашнего утра, показались вдруг бесконечными, мучительно долгими. Чтобы как-нибудь избавиться от этого мучительного состояния, они после обеда пошли в кино.

Когда они вышли из кино, уже смеркалось. В лавках горели тусклые огоньки, улица тонула во мраке. В темноте двигались мрачные силуэты людей.

На следующее утро Уруки, улыбаясь, сказал:

— Ну, сегодня уж определенно все будет в порядке.

Желая поскорее закончить прощание, Иоко не пошла провожать его до станции электрички. Тем не менее, когда он ушел, ей захотелось, чтобы к обеду он снова вернулся. Для совместной жизни Уруки оказался удивительно утомительным человеком. Не то чтобы он был чересчур привередлив или предъявлял непомерно большие требования. Нет, в жизни это был спокойный, ласковый человек. И все же Иоко чувствовала, что он ее утомляет. С утра и до вечера она ни на минуту не забывала о нем. И потом, хотя он никогда не делал ей никаких замечаний, она видела, что он подмечает всякую мелочь. Оттого ли, что он долго жил холостяком, но женскую работу он знал лучше всякой хозяйки. Чтобы угодить ему, ничего нельзя было делать спустя рукава.

Прошел полдень, но Уруки не возвращался. Пробило час, потом два, и Иоко почувствовала, что не в силах вынести одиночества. Даже на расстоянии Уруки продолжал владеть ее мыслями. Когда пробило три, она поняла, что больше не может находиться одна в этой комнате. Уруки наверняка летит где-нибудь в районе Ионэго, а может быть, уже и над Кореей. Все предметы, попадавшиеся на глаза, терзали ей душу. Самый воздух, казалось, колол кожу. Кое-как дотерпев до начала пятого, она заперла комнату и пошла ночевать к родителям.

Профессор Кодама по роду своей работы не мог эвакуироваться из Токио. Его больница предназначалась для оказания помощи пострадавшим во время бомбежек.

Госпожа Сакико нервничала; ей хотелось отправить имущество и одежду куда-нибудь подальше от Токио, в безопасное место, но близких знакомых у них в провинции не было, к тому же вокзалы были забиты тоннами грузов, и вещи все равно уже не принимали в багаж. Она пыталась обсудить этот вопрос с мужем, но он только мягко улыбался в ответ.

— Что ж делать...— говорил он.— Не хлопочи и не тревожься понапрасну, ты же видишь — крутом полный хаос.

Работа занимала все его помыслы; для забот о государстве существовало правительство, а о войне пусть думают генералы. Ни слова недовольства, ни одной жалобы нельзя было услышать от этого человека. Не хватало лекарств для обезболивания, не хватало средств для борьбы с паразитами, даже спирт для дезинфекции инструментов достать было нелегко. Малолитражный автомобильчик, в котором профессор разъезжал с визитами, стоял без употребления из-за отсутствия бензина, рикши исчезли — всех забрали на фронт.

Из-за продовольственных трудностей и угрозы воздушных налетов стационарных больных почти не осталось. И все же профессор продолжал работать; неслышно ступая, он ходил по кабинету, сам сматывал бинты, сам дезинфицировал инструменты. Сейчас он напоминал не столько директора лечебницы, сколько самого обыкновенного фельдшера. Побывав на приеме, больные, как правило, вторично не появлялись. Получив совет, взяв лекарство, они исчезали, не заплатив. Если улучшения не наступало, больные опять робко приходили за помощью. Долго, пространно оправдывались, жаловались на бедственное положение, получали необходимую помощь, выслушивали наставления, уходили — и больше уже не показывались.

Но не мог же профессор отказывать в лечении тем, кто в нем нуждался. Казалось, сэнсэй служит верой и правдой не столько отдельным пациентам, сколько самой медицине. Когда он видел больного, он не мог отпустить его, не осмотрев. Он верил в медицину — дело всей своей жизни -— и, казалось, не испытывал ни сомнений, ни разочарований. Усы профессора стали совсем серебряными, щеки, когда-то полные, покрылись сетью морщин и обвисли.

В начале апреля пришло официальное извещение о том, что старший сын профессора, Томохико, от которого родители давно уже не имели известий, погиб на Новой Гвинее. Было около десяти часов утра, когда сестра позвала профессора. Оставив в кабинете ребенка, больного бронхитом, профессор пошел в дом, на ходу засовывая в карман халата фонендоскоп. Госпожа Сакико сидела перед алтарем и, поникнув головой, беззвучно плакала. Похудевшие, заострившиеся плечи и по-старчески согнутая спина выражали безысходное горе.

Профессор Кодама сел па веранде, скрестив ноги. Раннее весеннее солнце согревало ему колени. В саду на развороченной при рытье щели земле цвели ярко-красные азалии. Уставившись в одну точку, профессор медленно выкурил сигарету. Потом снял белый халат, достал из гардероба пиджак, оделся и вышел на улицу, не сказав никому ни слова. В приемной ждало множество пациентов, но наступил полдень, а профессор не возвращался. Никто не знал, куда он ушел. .

Выйдя из больницы, профессор Кодама направился прямо к станции электрички и сел в вагон. Поезд вышел за черту города. Никакого определенного плана у профессора не было. Проехав минут двадцать, он вышел из вагона и очутился у плотины, тянувшейся вдоль реки Тамагава. Здесь не видно было следов войны. На насыпи цвели одуванчики и фиалки, вишневые деревья шелестели густой, молодой, еще чуть красноватой листвой. У насыпи виднелись склоненные фигуры старух и детей, собиравших траву,— трава стала теперь существенным подспорьем в питании. Река текла чистая, полноводная; прозрачная вода весело искрилась в лучах весеннего солнца. Сквозь туманную дымку низкой лиловатой грядой проступали далекие горы.

Профессор пошел вдоль насыпи вверх по течению реки. На берегу, прямо на траве, сидело множество рыболовов. Широкая отмель под насыпью была вся распахана и засеяна, колосья овса волновались под ветром. Белели цветы картофеля. Настойчивые попытки как-нибудь пополнить недостаток в питании вторглись и сюда, в этот мирный пейзаж, придавая ему черты тревоги и беспокойства. Высоко в небе, над насыпью, по которой шел профессор, то взлетая ввысь, то приближаясь к земле, непрерывно лилась звонкая песня жаворонка. Широкая дорога белой лентой протянулась далеко к горизонту, ослепительно сверкая на солнце. Сейчас он не был больше профессором, доктором медицины, он был всего-навсего человеком, таким же, как все другие,— и как человек стоял лицом к лицу с одной из тех проблем, с которой сталкиваются все люди. Больше года назад он потерял младшего сына, теперь погиб старший. Обоих отняла у него война. Он был далек от того, чтобы пуститься в рассуждения о том, допустима или недопустима война, какую пользу или вред она приносит. Да и что пользы! Разве рассуждения могут дать утешение? Оба его сына уже в могиле. Профессор думал не столько о сыновьях, сколько о том, как жить теперь ему самому, где и в чем еще можно найти утешение.

За все сорок лет, которые прошли с тех пор, как он начал заниматься медициной, он никогда не испытывал никаких сомнений в правильности избранного пути. Труд врача приносил глубокое удовлетворение, поддерживал его внутреннее спокойствие. Но сейчас это спокойствие готово было рухнуть. Он чувствовал, что нуждается в какой-то моральной опоре, которая поддержала бы его просто как человека. Он забыл надеть шляпу, и яркое солнце пекло седую голову. Прекрасный весенний пейзаж не трогал сердце, казался бессмысленным и далеким. Иногда профессор останавливался, рассеянно глядя на цветущие в траве фиалки. Возможно, люди, собиравшие траву, принимали его за почтенного господина, который беспечно гуляет, наслаждаясь теплом весны. Но хотя профессор почти не замечал окружающего пейзажа, все же красота весны безусловно в какой-то мере облегчала его горе.

Когда часа через четыре профессор вернулся домой, он выглядел спокойным, как всегда. Не обедая, он молча прошел в приемную и начал, по обыкновению, тщательно осматривать заждавшихся пациентов.

На ботинках профессора, сброшенных в прихожей, засохла глина и грязь. Только госпожа Сакико, увидев эти запачканные ботинки, поняла всю боль его сердца. Но она не стала ни о чем расспрашивать мужа. Задавать вопросы было слишком мучительно.

И все же смерть Томохико явилась наиболее тяжелым ударом не для отца, а для матери. Двоих сыновей она родила, и оба погибли. О Томохико у нее сохранились бесчисленные воспоминания. Она помнила даже, как тридцать лет назад была беременна этим сыном. Тело ее до сих пор хранило память об этом. Для матери это были драгоценные воспоминания, они были как пуповина, когда-то связывавшая ее тело с ребенком. И, медленно перебирая эти воспоминания, она ощущала свою неразрывную связь с сыном. Она и сейчас чувствовала себя по-прежнему связанной со своим первенцем. Смерть Томохико на Новой Гвинее означала, что какая-то часть госпожи Сакико умерла вместе с ним.

По натуре консервативная, боявшаяся всяких перемен в жизни, госпожа Сакико всегда льнула душой к прошлому. Воспоминания о прошлом, о прежней, ушедшей жизни служили ей источником душевной энергии. Она заботливо сохраняла рисунки и образцы чистописания, которые дети выполняли, когда только начали ходить в школу, тщательно приводила в порядок старые фотографии, аккуратно наклеивая их в альбом. Но вот не стало Митихико, а вслед за ним и Томохико. Воспоминания о прошлом, поддерживавшие госпожу Сакико, утратили смысл, прежняя жизнь превратилась в пустую сказку. Несчастья одно за другим сыпались непрерывно на протяжении этих последних лет. Душевные силы госпожи Сакико, и без того уже постоянно трепетавшей от ужаса, который наводила на нее война, были окончательно подорваны. Смерть Томохико явилась для нее последним ударом. Она потеряла аппетит, стала совершенно безучастна ко всему окружающему. Излечить подобную болезнь было не во власти профессора Кодама. Госпожа Сакико страдала от бессонницы, ее мучили тяжелые сновидения. Среди ночи она внезапно вскакивала с постели и зажигала огонь перед алтарем или вдруг торопливо бросалась в прихожую и распахивала входную дверь. Ей мерещились призраки. Когда муж спрашивал, что с ней, она, подбирая рассыпавшиеся в беспорядке волосы, шептала: «Томохико вернулся. Сейчас я ясно слышала, как он стучался в дверь и звал меня...» В такие минуты лицо у нее искажалось, глаза блуждали.

Злосчастная война раздавила госпожу Сакико. Ее нервы не выдержали жестокого испытания. Иоко пришлось ухаживать не только за сестрой, но и за матерью. В день отъезда Уруки, спасаясь от тоски, она пошла ночевать к родителям, да так и осталась у них, взяв на себя все заботы по дому.

Разумеется, смерть брата и болезнь матери были большим горем для Иоко, и все же эти несчастья не могли сокрушить ее до конца. В глубине ее души жило прочное сознание своего счастья. Хлопоты по дому и уход за больными, напротив, лишь помогали забыться на время отсутствия мужа. Она думала о радости, которая ждет ее, когда вернется Уруки, и горе не прилипало к сердцу, как вода не пристает к маслу. Из всей семьи она одна была здорова, заботливо ухаживала за матерью, стараясь приободрить ее.

Юмико не заплакала, узнав о смерти старшего брата. Она лежала в постели и, широко открыв глаза, пустым взглядом смотрела в потолок. С тех пор как она заболела, глаза у нее стали огромные, ясные. Казалось, она не может постичь, что брата уже нет в живых.

— Зачем только люди воюют?

Юмико никак не могла уразуметь этого. Рузвельт, Черчилль, Гитлер, Трумэн, Тодзё—все такие знаменитые, умные люди... Когда они произносят речи, то непременно говорят о культуре, о мире для всего человечества. Почему же, несмотря на все это, вдруг происходит война? Юмико была не в состоянии постичь этого.

Ее охватывает горестное разочарование в людях, во всем окружающем. Грязь и неправда, пронизывающие весь мир, заметнее бросаются в глаза. Жестокая действительность угрюмой тенью ложится на девичье сердце, А когда в сердце закрадывается сомнение, весь мир представляется безрадостно-серым. Хитрость, лживость, отталкивающий вид приходящих на прием пациентов... Высокомерие начальства на заводе, лесть и подобострастие всех остальных... Зависть, ядовитые насмешки, взаимное предательство среди подруг... А ее собственная жизнь, полная таких прекрасных мечтаний... Не была ли эта жизнь гораздо более грязной и безрадостной, чем она сама думала? Лежа в постели, Юмико страдала от горестных размышлений.

— Скажи, Иоко, ради чего живут люди? Неужели на свете нет ничего прекрасного? Скажи, ведь должна же быть какая-то радость...

Иоко не понимала, что творится в душе Юмико.

Она вся принадлежала реальной жизни. Пусть эта жизнь была грязной, безрадостной, но все же — как-никак это была жизнь. Связь Юмико с жизнью не была такой неразрывной. От болезни кожа у нее стала бледная, почти прозрачная, тело исхудало, и вся она больше походила на бесплотный призрак, чем на живое существо.

В погожие дни, когда не было воздушных налетов, Юмико, накинув поверх легкого кимоно ярко-лиловое узорчатое хаори, спускалась с веранды в сад. В каждом маленьком уголке запущенного сада прекрасным цветом распускались азалии, фиалки, тюльпаны, вьющиеся розы, камелии. У каждого цветка- своя неповторимая форма, свои совсем особенные лепестки, тычинки, стебель. От цветка к цветку хлопотливо перелетают бабочки, снуют шмели. По теплой земле ползают маленькие, едва заметные глазу жучки с хоботком и множеством ножек. Война, которой поглощены люди, не имеет никакого значения в этом мире природы.

Юмико подолгу следила за каждой мошкой. Она думала о боге, властвующем над всей вселенной. Опа пыталась найти утешение в красоте и беспредельном разнообразии природы. Бог, управляющий мирозданием, несомненно щедр и великодушен. Стать выше житейской суеты, в которую погружены люди, слиться с богом, царящим в природе,— вот, пожалуй, самый прекрасный удел для человека...

Игра на рояле утомляла больную Юмико. И все-таки иногда она порывисто вскакивала и садилась за рояль. В такие часы она с вдохновением играла самые трудные, почти недоступные ее исполнению пьесы. А когда она чувствовала себя настолько плохо, что не имела сил подняться с постели, то часами слушала патефон.

Одна лишь музыка помогала ей забыть окружающее. Музыка уводила ее прочь от действительности, прочь от этой ужасной войны, открывала перед ней величие природы. Лист, Бах, Гайдн, бесчисленные гении музыки пламенной душой искали мира, красоты и любви!.. Жизнь на этой земле, где закат и восход сменяли друг друга в беспрерывном убийстве и взаимном истреблении, перестала интересовать Юмико. В мечтах ей рисовалась совсем другая страна, далекая, идеальная. Болезнь матери, гибель обоих братьев постепенно перестали волновать Юмико, собственное существование подчас казалось ей нереальным. От Кунио Асидзава уже десять месяцев не приходило никаких известий. Любовь тоже оказалась на поверку всего лишь мимолетным призраком счастья.

Когда звуки рояля раздавались чересчур бурно, отец в белом халате входил в гостиную.

— Нельзя, нельзя, Юми...— тихо говорил он, опуская руку на плечо дочери,— опять температура поднимется...

Возвращенная на землю из страны призраков, девушка вздыхала, прислонившись вспотевшим лбом к груди отца, и, перебирая пальцами пуговицы его пиджака, отвечала:

— Ну и пусть, папа... Ты думаешь, я боюсь умереть? Нисколько...

Безрассудные, по-детски несдержанные слова больно ранят сердце отца. Ведь у девочки не осталось никакой другой утехи, кроме музыки. И профессор Кодама, понимая, что утомление может повредить дочери, не решался отнять у нее последнюю радость.

Ни яиц, ни молока, ни масла, ни мяса, ни сыра — ничего не было в магазинах, по карточкам выдавали такое мизерное количество продуктов, что прокормиться ими было просто невозможно. Из неочищенного риса, полученного на всю семью, Иоко кое-как удавалось приготовить рисовый отвар хотя бы для одной Юмико.

По мере того как проходило время, болезнь госпожи Сакико пошла на поправку, но она стала еще более консервативной, чем раньше, и была окончательно надломленным человеком. Каждый наступающий день внушал ей страх. Казалось, она изнемогает от ужаса при мысли об очередном несчастье, которое поджидает семью. У нее не было, как у Юмико, райской страны призраков, и ей некуда было бежать от действительности.

— Когда же окончится эта война? Чем бы ни кончилась— победой ли, поражением,— теперь уже все равно. Лишь бы поскорее...— шептала девушка.

Эта настойчивая мольба отдавалась болью в груди всех, кто слышал ее слова. Подавляющее большинство людей по всей Японии молили.о том же, хотя и не высказывали этого вслух. Ничего не осталось — ни желания помогать войне, ни попытки сопротивляться тем, кто вершил судьбы Японии. Люди молча, опустив руки, наблюдали за ходом событий на фронте.

Американские войска высадились на Окинаве. Завязались ожесточенные бои. «Когда возьмут Окинаву — конец!» — думали все.


Конец священной империи, воспетой в поэтических легендах и мифах, «страны обильных зарослей тростника и тучных колосьев», наступил быстрее и проще, чем можно было предположить, собственно говоря, даже не конец, а полный крах.

Еще раньше чем отгремели последние бои на острове Окинава, все крупные и средние города Японии, засыпанные градом зажигательных бомб, превратились в сплошное пепелище. Торговля, промышленность, средства связи, пути сообщения, правительственные учреждения — все было парализовано, миллионы людей постигла участь бездомных, бесприютных бродяг.

Токио был уничтожен зажигательными бомбами во время двух воздушных налетов в ночь на двадцать четвертое и на двадцать шестое мая. Сгорело семьсот шестьдесят семь тысяч жилых домов, число погорельцев составило три миллиона сто тысяч человек. Кроме Токио, бомбардировке подверглись города Тиба, Уцуномия, Маэбаси, Иокогама, Кофу, Сидзуока, Хатиодзи. В одну ночь все они обратились в беспорядочное нагромождение развалин. Предчувствие не обмануло Дзюдзиро Хиросэ-цены на строительный материал на черном рынке разом вскочили. Быстрое обогащение было ему гарантировано, и притом в самом ближайшем будущем,— в этом можно было не сомневаться. Хиросэ вообще сопутствовала удача: в вихре огня, бушевавшего над Токио, его типография «Тосин» осталась невредимой.

Дом Иоко сгорел на рассвете двадцать шестого мая. Иоко пришлось снова вернуться к родителям в Мэгуро. За несколько дней до пожара она получила через агентство «Домэй Цусин» весточку от мужа. Уруки писал, что приедет, как только сможет получить место в самолете. Он так и не успел вернуться, пока их дом был цел. В водовороте пламени, когда тысячи, десятки тысяч строений пылали одновременно, не было возможности снасти вещи, да и некуда было их выносить. Иоко удалось вытащить из горящего дома только рюкзак, второпях набитый одеждой. Летняя ночь подходила к концу, когда Иоко в предутреннем сумраке пешком отправилась в Мэгуро. По обеим сторонам улицы тянулись пожарища, кое-где еще тлел огонь. Весь город от района Сиба до Эбису и Мэгуро, насколько хватал глаз, представлял собой бескрайнее нагромождение обгорелых руин. Иоко была беременна. Она шла, задыхаясь от быстрой ходьбы, в шароварах, с противогазом, болтавшимся у пояса. За спиной у нее висел рюкзак, к рюкзаку был прикреплен стальной шлем, голова повязана черным от копоти полотенцем. В одном месте на пожарище из водопроводной трубы била вода. Иоко приложила губы прямо к трубе, напилась и опять зашагала дальше.

Вопреки ужасающему бедствию, окружавшему ее со всех сторон, в ней жило ощущение счастья, которое ничто не могло заглушить. Дитя Уруки, дитя их любви живет в её теле! Иоко казалось, будто эта мысль постоянно согревает ее душу.

Исход войны был уже предрешен. Япония как государство безусловно погибнет. «Англо-американские дьяволы», возможно, истребят всех японцев... Но Иоко хотелось жить, жить вопреки всему, что бы ни произошло с погибающим государством. Она готова была на все, лишь бы уберечь свое дитя от бедствий войны. Она обязана была жить. Никогда еще Иско так не дорожила собственной жизнью.

Район Мэгуро, куда она наконец пришла, тоже почти целиком выгорел. Знакомые улицы стали неузнаваемы. Лечебница профессора Кодама тоже сгорела, на том месте, где еще вчера стояло двухэтажное здание больницы, тлели обгоревшие головешки. Легкий ветерок время от времени вздымал на пожарище снопы искр. К счастью, дом профессора уцелел, слегка обгорев только по карнизу. Сад был затоптан, живая изгородь сломана.. Отец, совсем седой, в растерянности стоял в саду, опираясь на лопату, среди разбросанных в беспорядке вещей. Он выглядел таким старым, что Иоко на секунду даже опешила,— раньше она как-то не замечала, что отец уже совсем глубокий старик.

— Что в вашем районе? Дом как? — спросил профессор.

— Все сгорело дотла,— ровным, бесстрастным тоном ответила Иоко.— Наши все целы?

— Да. Они там...— профессор кивнул в сторону дома.

На веранде, пропитанной застоявшимся запахом гари, мать подметала пол. Все кругом было покрыто грязью и копотью.

— Счастье, что хоть дом уцелел...— все тем же безучастным тоном проговорила Иоко. Мать не ответила. Ни утешать, ни успокаивать друг друга уже не было сил. В этой суровой действительности не осталось больше места для рассуждений, требовались только смирение и покорность. Юмико спала у себя к комнате беспробудным, как у мертвеца, сном. На лбу у нее блестела испарина.

Еще через двое суток, поутру, воздушным налетом, продолжавшимся всего три часа, была уничтожена Иокогама. Стоял ясный, очень ветреный день. Ветер гнал клубы дыма на север, в сторону Токио, черной пеленой застилая весь город.

В последующие дни Иоко много раз ходила в агентство «Домэй Цусин» справляться о муже, но ей так и не удалось узнать что-либо. Уруки писал, что вернется, как только достанет билет на самолет, но в агентстве Иоко объяснили, что получить место сейчас, по всей видимости, очень и очень трудно. Потом ей стали говорить, что путешествие самолетом в данное время вообще сопряжено с большой опасностью. В те дни самолеты брали исключительно военных, гражданскому лицу получить билет было почти невозможно. Да и эти самолеты в пути часто подвергались обстрелу, так что воздушное сообщение фактически почти прекратилось и рассчитывать на него было больше нельзя.

В июне, в июле весь японский народ вел бессмысленное существование, занятый разве лишь подсчетом городов, один за другим погибавших от налетов американской авиации. Передавали, будто американская армия высадится в Кудзюкури; по другим версиям, местом будущей высадки считалось побережье Сагами. Дрожа от этих наводящих ужас слухов, люди в тупом отчаянии слушали радиопередачи, в которых военные руководители призывали всех поголовно «разбиться, как драгоценная яшма!»

После того как Токио был сожжен и японская авиация уничтожена, «Б-29» почти перестали совершать налеты на разрушенный город. Вместо них прилетали теперь целыми соединениями небольшие самолеты, базировавшиеся на авианосцах. Они часами кружились в небе над Токио. Время от времени они резко пикировали над уцелевшими заводами, вокзалами или портовыми сооружениями, сбрасывали бомбы и поливали землю пулеметным огнем.

И все-таки люди жили. Они привыкли даже к этому изо дня в день повторявшемуся кошмару. Все, что можно разрушить воздушными налетами, уже было разрушено; больше гореть было нечему. Но когда в начале августа пришла весть о необыкновенной бомбе, сброшенной на Хиросиму, о том, что от взрывной волны и от страшных излучений в Хиросиме разом погибли десятки тысяч людей, все снова затрепетали от страха. «Это конец, спастись, очевидно, никому не удастся»,— с пустой, бессмысленной улыбкой говорили жители Токио, впавшие в состояние не то шока, не то тупого отчаяния.

Жертвы, которых требовало от своих подданных государство, уже перешли границы возможного, и когда пределы людского горя были исчерпаны, когда военные руководители и сановные господа досыта нажрались человечьего мяса и напились человеческой крови, только тогда они наконец решились заявить о капитуляции. Раньше у них не хватало на это мужества. Ведь им требовалось во что бы то ни стало сохранить не «безупречное государство» и «извечную, нерушимую династию», созданную не для блага народа, не для процветания нации, а далекое от народа абстрактное государство и легендарную, ничем не связанную с народом династию. Эти красивые легенды сбили с толку парод и в конце концов отняли у него все — мирный повседневный труд, имущество, самую жизнь.

Столь запоздалое решение о прекращении военных действий совершенно очевидно объяснялось тупой косностью и медлительностью правительства и ответственных лиц в государстве. Уповая на «защиту неба и помощь богов», возлагая надежды на отряды смертников, все они стремились избежать личной ответственности за поражение. Из-за этой косности и медлительности сотни тысяч простых людей понапрасну погибли в огне войны, а жилища и все их достояние обратилось в пепел.

Таковы были плоды, пожатые правителями Японии, Таковы были результаты, которых им удалось достичь после того, как они придавили народ тяжким бременем непосильных налогов, отняли у него свободу, лишили всех прав, опутали бесчисленными повинностями; после того, как высосали из народа всю кровь и все соки. Родители и дети, мужья и жены, разлученные войной, ничего не знали о судьбе своих близких, братья и сестры, потеряв друг друга в огне пожаров, не знали, кто из них жив, а кто умер; люди лишились одежды и пищи, лишились крова, лишились работы щ скитаясь по дорогам среди развалин, доходили до того, что занимались ночным разбоем и грабежами. Таковы были конечные итоги войны. Император в своем манифесте, возвещавшем окончание войны, провозглашал, что «противник, применив новую разрушительную бомбу, убивает невинных и причиняет поистине неописуемые бедствия», пытаясь перенести всю вину за разгром на противника. Текст его манифеста изобиловал противоречивыми и пустыми, излишне красивыми фразами. Прикрываясь этими красивыми фразами, подлинные виновники войны пытались уйти от ответственности за совершенные преступления.

В полдень пятнадцатого августа, когда по радио передавали императорский манифест о прекращении войны, профессор Кодама, в одной рубашке, без пиджака, сидел, скрестив ноги, на веранде. Обугленные деревья уныло протягивали в небо черные ветви, ветер все еще доносил запах гари. Голос императора, лившийся из приемника, звучал меланхолически-скорбно. Когда передача окончилась, наступила какая-то особая тишина, как бывает, когда стрелявшее над самым ухом орудие внезапно замолкает.

Профессор Кодама с улыбкой оглянулся па жену,— как видно, он хотел что-то сказать, но госпожа Сакико молча сидела перед шкафчиком, на котором стоял приемник, и беззвучно плакала, закрыв глаза рукой. Опа была достаточно наивна, чтобы прослезиться при звуках «яшмового голоса». Однако, при всей своей наивности, даже она никак не могла уразуметь, как же могло случиться, что война отняла у нее обоих сыновей и все таки все эти жертвы оказались напрасными. Если «забота о спокойствии наших подданных и стремление мирно процветать совместно со всеми государствами мира действительно являлись, как гласил манифест, «нерушимой традицией наших блаженной памяти предков, всей правящей династии и предметом наших неустанных забот», то разве нельзя было вообще не начинать эту войну? Дальнейших слов манифеста госпожа Сакико, попросту говоря, толком не поняла, так же, как не поняло их подавляющее большинство населения Японии.

Больше всех радовалась окончанию войны Юмико. Лежа в постели, она плакала от счастья.

— Как хорошо, Иоко! Война кончилась! Подумать только, с сегодняшнего дня нет больше войны! Как же это будет, без войны?! Ах, как хорошо!

На протяжении долгих девяти лет, с тех самых пор, как Юмико начала ходить в школу, непрерывно продолжалась война. Юмико даже не могла себе представить жизнь без войны. Лежа в постели, она размышляла о переменах, которые наступят теперь в окружающей жизни. Вероятно, Кунио Асидзава тоже вернется. Он тоже измучен войной и, наверное, жаждет мира. Со дня на день, ожидая его возвращения, девушка так волновалась, что у нее даже подскочила температура. Болезнь Юмико в последнее время резко ухудшилась — бедствия войны, голодный паек и летняя жара тяжело отразились на ее состоянии. Отец был бессилен помочь больной дочери — пи один из известных ему способов лечения нельзя было применить в йх бедственном положении.

На следующий день, шестнадцатого августа, небольшой самолет, взлетевший с американского авианосца, с утра и до вечера с видом победителя летал в' небе над Токио. Он летал так низко, что отчетливо виднелись звездочки опознавательных знаков. Японские вооруженные силы не оказывали никакого сопротивления, все зенитные орудия молчали. Стоявшие на пожарищах люди, которым больше не нужно было прятаться в щели, задрав головы под палящими солнечными лучами, в каком-то отупении провожали самолет взглядом. Факт поражения все глубже проникал в сознание.

Первым было оккупировано небо Японии, небо над Токио. С этого дня его бездонная синева больше не принадлежала Японии. Казалось, Япония стала чем-то плоским, что поддавалось отныне лишь одному из трех измерений. Но странное дело-—враждебного чувства не возникало. К всеобщему удивлению, поражение оказалось не так трагично, как думали. Сильнее, чем скорбь по поводу поражения, было чувство облегчения, принесенное долгожданным, наконец наступившим миром.

Иоко не спала ночами, тревожась о муже, так и не успевшем выехать из Маньчжурии. Девятого августа Советский Союз внезапно объявил воину Японии. Одновременно Советская Армия,' как река в половодье, хлынула в Маньчжурию. Японские войска покатились к югу. О дальнейших событиях поступали крайне сбивчивые, путаные сведения, никто ничего не знал толком. Что происходит в Синцзине, какая судьба постигла корреспондентов японских газет — никто пе мог ответить на эти вопросы.

Япония гудела от самых разноречивых слухов... Говорили, что все японские солдаты, взятые в плен, будут убиты. В отместку за зверства, совершенные японской армией, американцы и китайцы будут обращаться с пленными так же жестоко... Америка, Англия, Советский Союз и Китай разделят территорию Японии между собой... Женщины все поголовно будут обесчещены солдатами оккупационных войск; им придется рожать младенцев с рыжими волосами. А кто не хочет, те пусть спешат забеременеть сейчас же, пока не поздно... Наступит смешение нации. Извечная императорская династия погибнет, Япония превратится в колонию. Вклады в банки будут аннулированы, имущество конфисковано, все станут нищими. Императора принудят отречься от престола... Передавали, что авиационная часть в Кисарацу подняла бунт в знак протеста против капитуляции. В авиационной части Ацуги тоже, по слухам, вспыхнуло возмущение. Войска, находившиеся в Северном Китае, якобы заявили, что не сложат оружия. Они, мол, намерены собрать на севере все части японской армии, воевавшие в Китае, и основать там повое японское государство. Иными словами, Япония переместится в Китай...

Прислушиваясь к этим слухам и толкам, Иоко все больше тревожилась за судьбу Уруки. Его ребенку, которого она носила под сердцем, пошел уже пятый месяц. Скоро Уруки станет отцом. Чтобы узнать, где находится сейчас отец ее будущего ребенка, Иоко много раз ходила в агентство, но в последнее время туда вообще перестали поступать какие-либо сведения.

Шестнадцатого августа кабинет Судзуки целиком подал в отставку. На следующий день был сформирован кабинет принца Хигасикуни. Его высочество выступил по радио с заявлением, в котором говорил, что его кабинет возьмет курс на решительную ликвидацию коррупции и разложения правительственного аппарата, а также будет поощрять свободу слова и печати. Но в этой поверженной, разоренной стране само существование правительства казалось чем-то совершенно невероятным и даже нелепым. Палимые летним зноем, похожие на отощавших кузнечиков, люди рыли землянки в уцелевших от огня фундаментах зданий и среди беспорядочного нагромождения ржавого железа. В этих норах ютились семьи. Кому нужна была теперь свобода слова? Какое дело было всем этим людям до упадка нравов в правительственном аппарате? И что за польза была перестраивать кабинет и громогласно объявлять по радио о новом политическом курсе, когда жизнь народа была низведена до уровня существования животных? Вполне естественно, что заявление нового премьера не вызвало ни малейшего отклика в сердце народа.

За окраиной городка тянутся поля, покрытые дозревающими колосьями риса, ивы густой зеленью окружили крестьянские хижины. Вдали, там, где кончается тропинка, бегущая вдоль канала, свинцовым блеском сверкает озеро Сува. Госпожа Сигэко шла по дорожке, одетая в легкое кимоно из хлопчатобумажной ткани, в низких гэта, обутых на босу ногу. Забытое ощущение простой, привычной тишины радовало душу. Кончилась наконец война, и можно было опять носить легкое кимоно,— этот костюм, казалось, символизировал все счастье мира. Ветерок, ласкавший шею и грудь, словно омывал тело. Что бы ни принесла капитуляция, какая бы судьба ни постигла империю, сейчас, во всяком случае, мир был драгоценнее и желаннее всего.

На плоском берегу озера расположилось множество рыболовов в широкополых шляпах. Госпожа Сигэко неторопливо шла по дорожке вдоль канала. Утреннее солнышко припекало все жарче. Мутноватая вода в озере казалась совсем неподвижной. Этот пейзаж выглядел точно так же и неделю и месяц назад, но и в фигурах рыболовов, сидевших с удочками в руках, и в фигурах крестьян, косивших траву поодаль, чувствовалось что-то радостное. Люди как будто вздохнули свободнее. Не оттого ли, что гнет, которым придавило их государство, внезапно исчез? Даже озеро, казалось, повеселело и стало красивее, чем раньше. «Государство может погибнуть, но страна, ее горы и реки остаются навеки»,— гласит древнее китайское изречение. Больше того, горы и реки, напротив, как будто даже похорошели после того, как государство оказалось разгромленным. Страшные бедствия войны истерзали не только людей, но и землю.

На мостках, устроенных позади крестьянского дома, сидел Юхэй, забросив удочку в воду, в полосатом кимоно, в соломенной шляпе, с полотенцем, обмотанным вокруг шеи. Заметив на противоположном берегу капала госпожу Сигэко, он достал из рукава кимоно сигарету и закурил. Он пришел сюда на рассвете и успел проголодаться. Госпожа Сигэко перебралась через утлый дощатый мостик и, неслышно ступая, опустилась на землю рядом с мужем.

— Как улов?

Четыре штуки...

— Вчера ты тоже, кажется, поймал четыре?..

— Да. Сегодня попалась одна большая...

— Приготовить араи? 7

— Для араи, пожалуй, недостаточно крупная...

Проплыла мимо лодка. В лодке, управляя веслом, стояла крестьянка, по-деревенски повязанная платком. Юхэй вытащил удочку. Пока он сматывал леску, госпожа Сигэко разобрала складное удилище и убрала его в чехол. Юхэй ежедневно приходил сюда удить рыбу и сильно загорел. Когда он поднял корзинку, в ней затрепетали еще не уснувшие карпы.

Пожилые супруги неторопливо шли рядышком вдоль канала, и фигуры их отражались в воде. Ни от чего они не бежали и ни к чему не стремились. Эта старая чета выглядела по-деревенски простодушно и скромно. Но за этой простой, скромной внешностью крылись одиночество и тоска, наполнявшие их души-. От Кунио уже давно не приходило известий. Какая судьба постигла Токио, как сложится дальнейшая работа и жизнь Юхэя— ничего неизвестно. Они были теперь более одиноки, чем в ту пору, когда только что поженились. Они говорили о рыбной ловле, и в немногословных репликах, которыми они обменивались, сквозила большая любовь и желание как-нибудь поддержать и утешить друг друга. Оба изведали всю горечь изгнания, когда каждый стал друг для друга единственным спутником жизни.

В тот же день, впервые за долгое время, Юхэй получил письмо из Токио от Сэцуо Киёхара. Письмо было датировано пятнадцатым августа и пришло лишь на четвертый день.

«Надеюсь, вы оба здоровы,—писал Киёхара.— Как достижения в области рыбной ловли? У меня все в порядке. Сегодня, часов в одиннадцать утра, зашел в редакцию «Синхёрон», прослушал выступление императора по радио, а потом вздремнул на диване в приемной. Сейчас было бы очень кстати хорошенько помыться в бане. Во всяком случае, великое очищение свершилось. Итак, все произошло точь-в-точь, как я предполагал,— полный разгром! Полный и окончательный крах! Поистине, как это все нелепо! Хорошо, если военщина беспрекословно сложит оружие, но если они вздумают шуметь, то могут причинить еще немало хлопот. В самом деле, вчера и сегодня взбунтовались гвардейские части, говорят—они собираются занять дворец и заварить какую-то кашу. Я слышал также, будто отряды гвардейцев ворвались в помещение управления радиовещания. Одним словом, похоже, что они собираются продолжать войну до последнего солдата. Очевидно, господа военные, одержимые пресловутым «духом императорской армии», до сих пор еще не прозрели. Поскольку это отчаянная публика, способная с голыми руками бросаться на танки, никак нельзя ручаться, что они не попытаются чего-нибудь затеять. Весь их «дух» построен на отрицании цивилизации и культуры, они стремятся отбросить народ назад, к эпохе далекой древности. При таких моральных основах можно было заранее с уверенностью предвидеть, что выиграть войну никак не удастся...

О принятии Потсдамской декларации я знал еще двенадцатого числа. Поглядел бы ты на панику, охватившую сановных бюрократов! С самого утра во всех министерствах—-внутренних дел, иностранных дел, в полицейском управлении и в других учреждениях — со дворов поднимались клубы черного дыма — жгли документы (что касается министерств военно-морского флота и юстиции, то они успели заблаговременно сгореть дотла еще во время бомбежек...). Удивленные прохожие останавливались, не понимая, что происходит. Ясно, что бумаги жгли не ради сохранения военной тайны — какие уж теперь военные тайны! — а просто для того, чтобы хоть немного замести следы собственных преступлений. Говорят, некоторые служащие Информационного управления, предвидя, что их управление непременно будет ликвидировано, уже сейчас подыскивают себе новую службу. Поистине можно им посочувствовать! Впрочем, растерянность охватила не только власти. Хозяева крупных военных заводов тоже дрожат от страха, боясь, как бы их не постигла кара за то, что они сотрудничали (или вынуждены были сотрудничать) с милитаристами. В редакциях крупных газет и в управлении радиовещания тоже все перетрусили, поскольку вели пропаганду по указке военных руководителей. Сейчас никто не знает, какого курса придерживаться, а пока что все стараются как-нибудь затаиться в ожидании новых приказов, которые последуют от оккупационных войск. Кругом только и слышишь что самые невероятные слухи и толки. Некоторые, окончательно растерявшись, собираются спешно эвакуироваться, другие, наоборот, возвращаются в Токио, в расчете на то, что в общей неразберихе удастся чем-нибудь поживиться. Да, немало я прожил на свете, но никогда еще не случалось наблюдать подобный переполох...

Однако, несмотря на всю эту панику, на каждом шагу убеждаешься, с каким облегчением и радостью восприняли люди весть об окончании войны.

Женщины хотя и плачут о том, что Япония оказалась разбитой, но в то же время радуются наступлению долгожданного мира. И эта радость безусловно искренняя; думаю, что жизнь постепенно наладится. В каком направлении и какие произойдут изменения — пока неизвестно, одно лишь ясно — хуже, чем раньше, не будет.

Довелось мне слышать рассказы о последнем заседании кабинета, состоявшемся во дворце в присутствии императора. Военные руководители, кажется, изрядно упрямились. Говорят, будто Тодзё находился в состоянии крайнего волнения и возбуждения. Этому я готов поверить! Говорят также, что нынешний кабинет в полном составе подаст в отставку. Думаю, что это будет вполне закономерно.

Как бы то ни было, военный разгром несомненно послужит делу обновления и переустройства Японии. А объектов для подобного переустройства — великое множество. Я считаю, что тебе необходимо вернуться в Токио. Сейчас, как никогда, на печать возлагается важная миссия. «Синхёрон» должен как можно скорее вернуться к жизни. Типографии почти все разрушены, бумаги нет, но что-нибудь придумаем. Полагаю, что теперь можно будет работать до некоторой степени свободно, без таких пинков и подзатыльников, как раньше. Я тоже собираюсь много писать. Столько накопилось всего, о чем нужно поведать людям! Прогнозов на будущее делать пока не стану, но, во всяком случае, нужно сделать многое по части всякого рода реформ.

У меня сложилось впечатление, что японцы, испытывая величайшую радость по случаю окончания войны, в то же время полны глубокого отчаяния в отношении перспектив будущего развития и лишены каких бы то ни было планов на будущее. Великая миссия печатных органов как раз и состоит в том, чтобы вселить в этих отчаявшихся людей новые надежды, указать им путь к будущему.

Вероятно, все публицисты шовинистического толка теперь окажутся не у дел... Ты должен немедленно возобновить издание своего журнала. Твой дом и помещение редакции уцелели, так что в этом отношении ты находишься в более благоприятном положении, чем многие другие. Я знаю, что путешествие по железной дороге сейчас дело нелегкое, и все-таки, по-моему, тебе пора подумать о возвращении.

Честное слово, не такое сейчас время, чтобы проводить его за ловлей карпов в озере Сува! И я по тебе очень соскучился...»

Прочитав письмо Киёхара, Юхэй внезапно почувствовал, что этот городок на берегу озера Сува стал для него окончательно постылым и скучным. В этом городе Юхэй был чужим, ни с кем и ни с чем не связанным. Во всяком случае, в ближайшие дни он должен вернуться в Токио... У Юхэя невольно поднялось настроение, захотелось опять войти в свой кабинет, в редакцию, снова приняться за работу. Он подумал о своих арестованных сотрудниках — какая судьба их теперь ожидает? Журналисты, заключенные в тюрьму в Иокогаме, к счастью не пострадали во время воздушных налетов. Как теперь с ними поступят? Это будет зависеть от того, какой курс станут проводить отныне административные органы в отношении коммунистической партии... Нужно посоветоваться с юристом, выяснить обстановку, принять необходимые меры.

Спустя неделю после окончания войны Юхэй Асидзава выехал в Токио, чтобы своими глазами увидеть, что происходит в столице. Поезд опаздывал больше чем па час. На всех станциях, во всех вагонах кишмя кишели демобилизованные солдаты. Встречались также матросы. Все они тащили огромные, чуть ли не больше самих себя, узлы с вещами, держались вызывающе, грубо. Лица у всех были злые, настороженные. Это были люди, которым посчастливилось остаться в живых и вернуться на родину. В обычное время их радостно встречали бы на станциях друзья и родные и весело провожали до самого дома, размахивая флажками. Сейчас они выглядели жалко, как разбежавшиеся остатки разбитой и рассеянной армии. Никто не встречал их, и они, сойдя с поезда, в угрюмом молчании одиноко брели по проселочным дорогам, сгибаясь под тяжестью огромных узлов. Так, на глазах, разваливались армия и флот Японской империи, возглавляемые верховным главнокомандующим — самим его величеством императором. Знамена их былой славы волочились в грязи, и последняя страница истории была предельно позорна и безобразна. Огромные узлы, которые тащили демобилизованные солдаты, были битком набиты награбленным на воинских складах обмундированием; сапоги, одеяла, рис, белье, носки, канцелярские принадлежности — все расхищалось и растаскивалось, все без остатка, подряд, что под руку попадет.

За исключением крайне малого числа военнослужащих, случайно оказавшихся честными, подавляющее большинство солдат и офицеров стали теперь, попросту говоря, ворами. Без всяких законных оснований они делили между собой военное имущество,.присваивали казенное добро, прятали его в потаенных местах и в короткий срок дочиста разграбили государственное достояние. Огромные склады разнообразного военного имущества, заготовленного на средства, добытые ценой тяжелых налогов, которые приходилось выплачивать народу Японии, исчезли неизвестно куда в первые же десять дней после окончания войны.

Все это, в сущности, было вполне закономерно. Юхэя нисколько не удивляли подобные факты. Показная, формальная дисциплина японской армии, построенная на насилии, страдала органическими пороками. В японской армейской организации, основанной на попрании прав личности, не могло быть места для высокой морали. Ибо именно личность является, в конечном итоге, основой всякой морали. Армия, отрицавшая права личности, в то же время отрицала мораль. Частые случаи воровства в японских казармах, зверства, которые совершали японские солдаты на фронте в Китае,— все это подтверждало отсутствие какой бы то ни было морали у японских военных. Теперь, когда порядок в армии рухнул, отсутствие моральных принципов проявилось с особой силой — и это было, пожалуй, даже закономерно...

Впрочем, аналогичные явления наблюдались и среди гражданского населения. Баки с горючим на аэродромах, в предместьях города Нагано, спрятанные на случай воздушной тревоги в окрестных полях и под насыпями плотин, каждую ночь расхищались жителями соседних поселков. Разграблению подвергались также оставшиеся на складах продовольствие и обмундирование. С учебных самолетов, укрытых в лесу, срывали брезент, снимали резиновые покрышки с шасси,— в короткий срок от самолетов остались лишь голые остовы. Один из пассажиров, рассказывавший об этом своему попутчику, сказал:

— Одним словом, происходит нечто вроде воровства во время пожара... Да, в наше время только тот в выигрыше, кто сумеет не растеряться.

Упадок морали. Об этом много толковали еще во время войны. В чем же причина такого упадка? Само деспотическое правительство породило в народе упадок нравов. Только те, кто сопротивлялся этому деспотизму, у кого не сломилась душа под тяжестью этого деспотизма, смогли сохранить свою мораль в чистоте....

Поезд бежал среди гор, то и дело скрываясь в тоннелях. «Да, пожалуй, ущерб, причиненный войной, сказывается в духовной жизни народа даже острее, чем в материальной...» думал про себя Юхэй.

В середине сентября Юхэй наконец получил подробные сведения о судьбе журналистов, арестованных в Иокогаме.

Во время грандиозного воздушного налета 29 мая американские бомбы падали в непосредственной близости от тюрьмы, однако обвиняемых не выпустили из одиночек—двери их камер так и остались наглухо заперты. Два с лишним часа заключенные провели в ожидании смерти. Во время бомбежки они сидели на полу, натянув на себя одеяла,— единственный способ самозащиты, который им оставался.

Следствие по «иокогамскому делу» началось в июне. Повсеместное разложение нравов среди правительственных чиновников в полной мере сказалось и в мире юстиции; следователь, который занимался подготовкой процесса, вел себя буквально по-хулигански: во время допроса звонил по телефону в дома свиданий, перебрасывался скабрезными шуточками с женщинами легкого поведения, не стесняясь присутствием обвиняемых. В ответ на попытку арестованного дать объяснение по существу громко зевал, усаживался на стул с ногами, орал: «Вон! Убирайся! С таким отпетым вралем разговаривать бесполезно!» Нередко следователь с самого утра являлся навеселе, с красным от перепоя лицом. Трудно было даже приблизительно сказать, когда может наступить конец этому следствию.

Но уже на пятый день после капитуляции следователь внезапно явился в тюрьму й вызвал по очереди Ясухико Мацуда и Кумао Окабэ.

— Вот что, парень, война кончилась, наши подписали капитуляцию, значит нужно и нам поскорее закончить предварительное следствие и передать дело в суд. Ну а после суда всех вас, надо полагать, в тот же день освободят из-под стражи. Давай-ка пиши быстренько протокол показаний.

— Что такое?..— удивился Кумао Окабэ.— Разве протокол буду писать я, а не вы?

— Да уж ладно, не важно, можешь и сам писать... Главное — поскорее.

Всю важность судейского чиновника как рукой сняло, во взгляде сквозило что-то трусливое, подленькое, хитроватое.

— Да, вот какие дела, приятель... Раз война проиграна, тут уж ничего не попишешь...— Маленькие глазки пожилого низкорослого чиновника растерянно бегали за стеклами очков.— Все получилось прямо-таки шиворот-навыворот. Мы-то думали, что Тодзё-сан самый за; мечательный человек в стране, а на поверку молодца-ми-то оказались коммунисты! Ничего не поймешь... Ну да ладно, теперь уж все равно. Главное, нужно скорее покончить с этим вот делом... Понял? Ты тоже, наверное, как выйдешь теперь на волю, начнешь задирать нос. Ведь теперь наступила эта — как бишь ее? — свобода... Ну что ж, желаю успеха... Э, да что попусту толковать... Если наступили такие времена, что, как говорится, камни плывут, а листья тонут... Да, нечего сказать, здорово все переменилось!.. — Он захихикал.

Это говорил человек, облеченный доверием государства, строгий судья, еще недавно выносивший приговоры именем императора. Однако порядок, на который он опирался, отныне не существовал. Законы, на основании которых в течение долгих десятилетий подвергали преследованиям и гонениям компартию, теперь обратились в ничто. По указанию из центра, следствие по делу всех политических преступников должно было быть закончено в кратчайшие сроки, все заключенные подлежали освобождению. Растерянность, охватившая прокуроров и судей, их замешательство, страх за собственную судьбу поистине не поддавались описанию. Каждый из них имел все основания опасаться, что теперь уже не коммунистов, а их самих объявят подлинными врагами, народа.

Спустя неделю всем арестованным по так называемому «иокогамскому делу» вручили обвинительное заключение. А еще через день, когда жена принесла Кумао Окабэ передачу, ей впервые за долгое время разрешили свидание с ним. До сих пор свидания были запрещены.

— Я принесла тебе летний пиджак, потому что все говорят, что послезавтра, после суда, вас сразу отпустят...— волнуясь, сказала Кинуко, дрожа от радости,

К Мацуда тоже пришла жена. Она запаслась даже железнодорожными билетами, чтобы, как только мужа освободят, немедленно уехать с ним в провинцию, куда уже эвакуировалась их семья, и поправить там его расшатанное в тюрьме здоровье. Таким образом, еще до суда стало известно, что все обвиняемые будут освобождены.

Наконец наступил день суда. Это был самый удивительный процесс за все время существования судопроизводства в Японии. Обвинительное заключение по делу Окабэ, которое зачитал судья, совершенно расходилось с протоколом предварительного следствия.

— Этот документ не имеет ничего общего с тем, который я подписывал,—поднявшись с места, заявил Кумао Окабэ.— Председатель суда оперирует подложными документами!

Судья засмеялся трусливым, угодливым смехом и ничего не ответил. Поднялся прокурор и начал произносить обвинительную речь. Она звучала чрезвычайно любопытно.

— ...Обвиняемый Кумао Окабэ,— сказал прокурор,— по всей видимости, не признает себя виновным в коммунистической деятельности, но, с точки зрения органов прокуратуры, он совершил все-таки ряд поступков, которые заслуживают наказания. Однако, поскольку обвиняемый, будучи редактором журнала «Синхёрон», занимает видное положение в обществе, пользуется известностью в журналистских кругах и вообще может считаться человеком довольно заслуженным, следует признать, что он внес немалый вклад в японскую публицистику... Принимая во внимание все эти обстоятельства, можно прийти к выводу, что проступки и заслуги обвиняемого, так сказать, взаимно перекрывают друг друга... Тем не менее вина все же остается виной... На основании параграфа первого закона об охране общественного спокойствия требую в качестве меры наказания трех лет каторжных работ.

Следующим выступил адвокат, которого нанял Юхэй Асидзава для защиты по делу Окабэ. Однако все, что намеревался сказать защитник, уже было сказано прокурором в обвинительной речи. Защитник без всякого воодушевления что-то невнятно бормотал в течение десяти минут, не больше, и закончил требованием полного оправдания.

Под конец председатель суда спросил у прокурора, нет ли у обвинения какого-либо дополнительного мнения. Прокурор, не вставая с места, ответил:

— Окончательное решение предоставляю на усмотрение председателя... Действуйте, господин судья!..

Тогда председатель, повернувшись к обвиняемому, сказал таким тоном, точно спрашивал у него совета:

— Что, если нам прийти к такому решению: два года каторжных работ с отсрочкой исполнения приговора на три года,— иначе говоря, условно?.. Если вы не удовлетворены, вам предоставляется право апеллировать к вышестоящим инстанциям.

В случае подачи апелляции нужно было пробыть в тюрьме еще по крайней мере несколько дней, поэтому Кумао Окабэ согласился с приговором и был тут же освобожден из-под стражи. ,

Суд над Ясухико Мацуда проходил в таком же духе. Это был удивительный судебный процесс, где все было известно заранее. Судьи и прокурор выглядели такими растерянными и жалкими, что у самих обвиняемых не хватило духу сердиться на них.

Международный обозреватель Кироку Хосокава, из-за которого и загорелся весь сыр-бор — пресловутое «иокогамское дело»,— тоже предстал перед судом вскоре после окончания войны. Однако, в отличие от других журналистов, этот старик занял непримиримую позицию по отношению к суду. Он не хотел удовлетвориться лишь тем, чтобы выйти наконец на свободу, а пытался теоретически объяснить весь этот процесс и посрамить судебные власти. Поэтому судьи не имели возможности разыграть с Хосокава такой же фарс, как с другими; им пришлось сделать попытку повести процесс так, чтобы все обвинения действительно выглядели обоснованно и концы сходились с концами. Но закон об охране общественного спокойствия, каравший политические преступления, уже отошел в область предания. Судье пришлось из кожи вон лезть, чтобы найти законные основания для немедленного освобождения Хосокава.

В конце концов «главный зачинатель движения за восстановление компартии» Кироку Хосокава был освобожден за отсутствием . каких-либо прямых улик. Суд над ним окончился без всякого приговора. Дело было просто прекращено.

Так завершилось наконец «иокогамское дело», длившееся в течение трех лет.

Что вообще представляли собой эти так называемые законы, лежавшие в основе японского государства? «Плохих законов не бывает. Закон — благо. Нарушение закона — зло»,— так постоянно внушали народу Японии. Однако эти столь «совершенные» законы за одно утро внезапно утратили всякую силу и перестали быть благодатью, а судьи — чиновники императора, па которых было возложено осуществление этих законов,- лишившись опоры, совершенно растерялись... Таковы были эти удивительные таинственные законы, к подчинению которым на протяжении десятилетий вынуждали народ Японии, согласно которым его карали, арестовывали, казнили!.. Несчастный народ! Лишенный права малейшего возражения, придавленный налогами и поборами, он вынужден был ценою жизни защищать то, что признавалось благом согласно этим законам, вынужден был по одной лишь «красной бумажке» беспрекословно идти в армию, нести всевозможные тяготы, повиноваться приказам офицеров и старших начальников, и в довершение всего погибать, как об этом поется в песне:

Глянь на море — В море трупы, За волной и под волной. Выйди в горы — В горах трупы

Поросли густой травой...

Такова была судьба верноподданных Японской империи, свято чтивших законы.

Да, в Японии народ был рабом государства, рабом императора и «вечной династии». «Император—символ государства». Быть покорным рабом этого государства и означало быть верноподданным японцем. «Защищать вечную нерушимую династию» — таков был высший, непререкаемый приказ правительства народу.

Следовательно, и законы Японии были направлены на то, чтобы сделать японцев рабами государства. Народ верил, что такой строй и такие законы — высшее благо. Но вместе с капитуляцией рухнул авторитет династии, и «благостные» законы перестали быть благом. На деле оказалось, что закон считал благом лишь то, что было выгодно государству.

В Японии нужно было создать новое государство и новые законы. Нужно было воспользоваться благоприятным моментом, чтобы поднять народную революцию. Вот почему среди японской интеллигенции все больше распространялись надежды на так называемую «бескровную революцию».

Японский «древний порядок» внезапно рухнул. Нужно было с величайшей поспешностью думать о «новом порядке», который пришел бы на смену старому. В обстановке растерянности и разброда, охватившего всю страну, был сформирован кабинет Хигасикуни — такой же беспорядочный и сумбурный, как и вся жизнь в те дни.

После того как пала власть военщины, развалилась полиция, на которой лежала обязанность поддерживать порядок в обществе. Когда провозгласили уважение к правам личности и к свободе, когда ликвидировали тайную полицию—полицейские органы, как зверь, у которого вырвали зубы и когти, уже никого не пугали. Ночные грабежи стали обыденным явлением, вооруженные бандитские шайки каждую ночь убивали мирных граждан. Нередко бандитами становились молодые люди, совершенно развращенные на военной службе. В течение полугода, пока заново создавалась японская полиция, только полицейская служба оккупационных войск кое-как поддерживала видимость относительного порядка в обществе.

В конце августа оккупационные войска вступили во все крупные города Японии, и в первую очередь в Токио. Тридцатого августа на аэродром Ацуга прибыл генерал Мак-Артур и обосновался в Иокогаме, в бывшем Главном штабе. Второго сентября был подписан акт о безоговорочной капитуляции, а двадцать седьмого сентября японский император, потомок вечной династии, в терновом венце стоял у ворот резиденции победителя и униженно просил аудиенции.

Близилась осень, и вместе с дыханием осеннего ветра в маленьких лачугах, выстроенных в Токио на месте старых пожарищ, вновь загорелись огоньки электрических лампочек; на улицах, бывших когда-то центрами торговли. и развлечений, появились крохотные лавчонки, где, в обход строгих законов о контроле над торговыми предприятиями,- продавали подозрительные на вид продукты. Их открывали истерзанные войной японцы, чтобы не умереть с голода. Солдаты оккупационной армии, в первое время ходившие по городу опасливо озираясь по сторонам и ни на секунду не расставаясь со своими автоматами, мало-помалу перестали носить оружие и стали свободно разгуливать по ночным улицам Токио.

А вскоре районы Уэно, Юраку-тё, Симбаси внезапно оживились ночным весельем. Женщины, всего два месяца назад плакавшие от страха при мысли, что их могут обесчестить американцы, теперь стояли на мостах, под путепроводами, цеплялись за рукава прохожих и нашептывали им слова на ломаном английском языке, торгуя собой, чтобы получить кусок хлеба.

Бедствия, которые причинила народу война, не окончились вместе с капитуляцией. Они продолжались, не давая людям опомниться от страданий и нищеты, и конца им не было видно. На станции метро Уэно копошились сотни бездомных детей, осиротевших в пожарищах войны. На улицах, где длинными рядами протянулись бараки, за дощатыми заборами торговали по баснословным ценам продовольствием, спиртными напитками. Вагоны поездов были переполнены нагловатыми молодыми парнями— их называли «добытчиками»; они ехали в провинцию ‘скупать рис и картофель. Азартные игры, разбой, проституция, вымогательство... улицы кишели подозрительными субъектами. На улицах Гиндза и Синдзюку каждую ночь находили убитых. Но люди, совершавшие преступления, тоже были, в сущности, жертвами войны, потерявшими дом и имущество, потерявшими своих близких, потерявшими возможность трудиться и лишенными всех других источников существования, кроме преступления. Их толкало безысходное отчаяние, и, махнув на все рукой, они очертя голову бросались в преступный мир.


Круглый купол Токийского вокзала, разрушенный во время бомбежки, все еще зиял дырами, а привокзальная площадь выглядела уже совсем по-новому. Непрерывной вереницей катились сверкающие лаком американские автомашины, по тротуарам размашистой походкой шагали американские военные, одетые в легкую летнюю форму, вдали, за аллеей платанов, высоко в небе развевался американский флаг, поднятый над одним из зданий, стоявших на набережной; у императорского дворца, перед мостом Нидзюбаси, у ворот Сакамото стояли американские часовые с автоматами.

Юхэй Асидзава сидел у себя в кабинете, из окон которого как на ладони была видна вся привокзальная площадь, и просматривал план очередного номера «Синхёрон», составленный Кумао Окабэ. Окабэ стоял у окна, грея спину на солнышке, и курил сигарету. На диване, откинув голову назад, сидел Сэцуо Киёхара; он щурил глаза, как делал всегда, когда сосредоточенно думал о чем-нибудь.

— Мне кажется, нам следует выждать еще некоторое время,— сказал Юхэй.— Пусть несколько прояснится общая обстановка, тогда можно будет давать такое содержание, как ты наметил...

— Нет, шеф, вы не правы,— решительно возразил Окабэ.— Конечно, обстановка сейчас неблагоприятная. Но именно поэтому нужно поспешить с возобновлением журнала, чтобы силой печатного слова поскорее добиться улучшения во всех областях жизни. И в первую очередь необходимо поставить вопрос о военных преступниках, а также о гуманизме — сейчас это самые насущные проблемы.

Кумао Окабэ нисколько не изменился. Больше полутора лет просидел он в тюрьме, перенес страшные пытки, но, несмотря ни на что, остался таким же живым и энергичным, как раньше, и по-прежнему неутомимо охотился за всякими новостями.

— Я думаю, если и впредь все будет, как сейчас, ни о каком восстановлении страны и речи не может быть...— продолжал он.— В политическом мире, в финансовых кругах, в области идеологии и культуры по-прежнему подвизаются все те же знакомые личности. А разве нет?. Возьмите, хотя бы Хатояма или Инукаи... Или Тюдзо Мицути и Иосидзиро Хорикири... Или Сэйхин Икэда и Итидзё Кобаяси. Разве эти люди способны на что-то новое? Для того чтобы провести кардинальное переустройство всей жизни в стране, нужно заставить всех этих господ, повинных в развязывании войны, всех, сколько их ни есть, уйти с политической арены. Я слыхал, что МакАртур выразил крайнее недовольство тем, что до сознания японских политических и финансовых деятелей как будто вовсе,не доходит факт поражения... Согласитесь, он имеет для этого основания. Во всяком случае, раз Япония приняла безоговорочную капитуляцию, значит нужно безоговорочно следовать указаниям оккупационных властей и не медлить с демократизацией. Совершенно очевидно, что все люди, занимавшие во время войны ответственные посты в государстве, являются военными преступниками. Я считаю, что в первом же номере нашего журнала, впервые выходящего в свет после долгого перерыва, следует поместить список военных преступников. Представляете, шеф, как расхватают этот номер? Список военных преступников не ограничивается только теми людьми, которые подлежат наказанию со стороны оккупационной армии. Есть и такие, которых должны наказать сами японцы. Хотя 61.1 тот же известный вам майор Сасаки, работавший в Информационном управлении, или, например, начальник отдела тайной полиции Асадзиро Накамура... Или тот же Сиро Инохара, этот горе-поэт, писавший дрянные стихи, ведавший отделом художественной литературы Информационного управления.

— Хорошо, я подумаю...— неопределенно ответил директор.

Окабэ поспешно вышел из кабинета. После его ухода Юхэй и Киёхара некоторое время молчали. Хотелось курить, но сигарет не было. Чтобы купить пачку сигарет, нужно было с самого утра становиться в длинную очередь перед табачной лавкой. Юхэй с унылым видом откинулся на спинку кресла.

— Беда, честное слово...— проговорил он.

— Ты это насчет Окабэ-куна?

— Да. Вовремя войны я еще кое-как мирился с подобным стилем работы, но сейчас так не пойдет. Придется подыскать кого-кого-нибудьдругого на его место. А Окабэ надо будет, пожалуй, перевести в издательский отдел... В такие смутные времена журналу нужен редактор с более твердыми убеждениями и более принципиальный. Если пресса будет идти на поводу у каждого нового течения, возникающего в охваченном смутой обществе, это не только не будет способствовать ликвидации этой смуты, но, напротив, только усилит разброд. У Окабэ никогда не было своей точки зрения на вещи. Он всегда как будто несется по воле волн.

— Но боюсь, что Окабэ-кун будет недоволен подобным перемещением.

— Что ж делать,— спокойно, но твердо ответил директор.— Признаться, раньше, когда он был моложе, я думал, что из него получится более дельный журналист. Он всегда отличался острым чутьем и энергией, было в нем что-то свежее, молодое. Одним словом, я думал, что из него получится толковый редактор... Но теперь я вижу, что это был всего-навсего способный юноша, по-столичному бойкий, и только. Взять хотя бы этот его план, который он составил для предстоящего номера. Все рассчитано на эффект, с оглядкой на дурацкую неразбериху,- которая царит сейчас в обществе. Вот он сказал сейчас, что если приложить к журналу список военных преступников, то журнал расхватают,— но ведь это же самый низкопробный прием! Под крылышком оккупационных властей лисица пытается строить из себя тигра... Скажи, разве я не прав?

— Всюду так,—с горькой усмешкой сказал Киехара.— Все ловкие люди действуют сейчас именно таким образом. Громогласно ратуют за изгнание реакционных элементов и при этом держат себя так, словно они-то и есть подлинные сторонники мира. Это; если хочешь, своего рода способ самосохранения. Болтают о демократии, о свободе, с верноподданническим усердием выслуживаются перед оккупационными властями, строчат друг на друга тайные доносы, а' в конечном итоге стремятся таким путем поправить собственные дела...

Киёхара облокотился на подоконник-и взглянул на раскинувшуюся внизу площадь. До земли было не меньше ста пятидесяти метров. Аллея пожелтевших платанов казалась совсем маленькой. Непрерывным потоком текли элегантные серые, коричневые, черные автомобили.

Отсюда, сверху, казалось, будто наблюдаешь за человеческой жизнью откуда-то со стороны.

Разнообразные события, совершившиеся в этом мире за каких-нибудь три месяца, как нельзя более красноречиво отражают неумолимую суровость переходного периода, переживаемого страной. Первые дни после капитуляции были отмечены многочисленными самоубийствами. Покончили с собой начальник "штаба гвардейской дивизии полковник Оядомари, военный министр Анами, маршал Сугияма с женой, бывший министр здравоохранения Коидзуми, бывший министр просвещения Кунихико Хасида, генерал Сэйити Танака, вице-адмирал Такидзин Ониси и многие, многие другие... Затем, примерно с середины сентября, начались аресты военных преступников, общим числом чуть ли не в две тысячи человек, во главе с генералом Тодзё, неудачно пытавшимся застрелиться. Видные государственные"деятели, бывшие министры и генералы, люди, еще недавно руководившие политической, финансовой и идеологической жизнью страны, были арестованы и заключены в одиночные камеры. Народ, затаив в груди сложные чувства, в которых гнев переплетался с удовлетворенной жаждой возмездия, молча следил за тем, как тюрьма одного за другим поглощает виновников их несчастий.

Начиная с четвертого сентября, после того как по приказу штаба оккупационных войск были освобождены все бывшие политзаключенные — Кюити Токуда, Иосио Сига, Дзютоку Куроки,— наступила пора активной деятельности компартии. Парк Хибия и прилегающие к нему улицы полыхали красными знаменами и звенели революционными песнями. В эти дни вся японская интеллигенция, кипевшая возмущением против войны и произвола жандармов, была настроена в большей или меньшей степени революционно.

Потом началась пора массовых преступлений, совершаемых демобилизованными военными, безработными, бездомными, потерявшими кров во время бомбежек, пора политических интриг и рабочих конфликтов. Вся Япония напоминала грязное, взбаламученное болото. Начались взаимные обвинения, доносы, демонстрации... Острая нехватка товаров и засилье черного рынка. Разорение состоятельных в прошлом классов и внезапное обогащение новоявленной буржуазии.

— Да, но что за польза сердиться понапрасну? — с улыбкой сказал Юхэй, отхлебывая из чашки остывший чай. Его седые волосы блестели на солнце.— Работа просветителя всегда требует выдержки. Нельзя поддаваться отчаянию.

— Верно. Ты способен сохранять хладнокровие, ну а у меня никогда его не хватало.

Юхэю вспомнилась ночь в парке Дзингу-гайэн во время пожара, когда Киёхара ударил Хиросэ палкой, и он улыбнулся.

Телефон еще не работал, и по каждому делу приходилось таскаться из конца в конец Токио. Автобусное движение тоже еще не было восстановлено, единственным транспортом служила городская электричка. Вагоны были так переполнены, что люди висели на подножках, цепляясь за рамы, за поручни.

Сойдя с электрички, Кумао Окабэ некоторое время шагал по улице, по обе стороны которой тянулись обугленные руины. Покоробленные сейфы, погнутые ванны и осколки расплавленного стекла, валявшиеся среди развалин, до сих пор напоминали о страшной ночи великого пожара. Окабэ не пришлось быть свидетелем этого пожара. В то время он находился в тюрьме.

Стены типографии «Тосин» еще больше почернели от копоти, но зато рядом со старым зданием виднелось наспех построенное помещение нового цеха; земля под ногами сотрясалась от грохота машин: чувствовалось, что работа идет здесь полным ходом. Крупные типографии Токио, пострадавшие от бомбежек, еще не успели возобновить работу, а типография «Тосин» уже работала на полную мощность.

Директор отсутствовал. Управляющий Иосидзо Кусуми тоже куда-то отлучился. Оказалось, что оба ушли во вновь открытую контору Хиросэ. Узнав адрес, Окабэ снова пустился в путь, вышел из электрички на станции Симбаси и разыскал небольшое двухэтажное здание. Здесь, на втором этаже, он увидел застекленную дверь, к которой кнопками была пришпилена бумажка с наименованием фирмы: «Торговая компания Хиросэ».

В конторе работало около десятка служащих. Иосидзо Кусуми сидел за большим столом у окна, беседуя с посетителями.

Окабэ провели в соседнюю комнату. Там, за большим полированным столом сидел Дзюдзиро Хиросэ и пил ароматный кофе. В комнате стояла обитая бархатом мягкая мебель, в углу помещался сейф, из маленького заграничного радиоприемника неслись песенки на английском языке.

— Здравствуйте, отличный у вас кабинет! — сказал Кумао Окабэ, озираясь по сторонам.— Давно вы здесь обосновались?

— С прошлого месяца. Да вы садитесь. Есть неплохой кофе. Сейчас вам принесут чашку...

Хиросэ пополнел и выглядел великолепно. Волосы у него отросли и лежали красивой волной, одет он был в свободного покроя пиджак из ткани, имитировавшей простую домотканую шерсть. Сейчас Хиросэ ничем уже не походил на военного,— с какой стороны ни посмотри, он выглядел внушительно, как настоящий директор. Сидя в непринужденной позе на диване, покрытом шкурой леопарда, он приказал секретарше принести гостю кофе и достал заграничные сигареты.

— Я вижу, ваши дела идут неплохо,— Окабэ угодливо засмеялся.— Все кругом страдают из-за инфляции, а у вас, как видно, полное «просперити»!

— Пустяки, ничего особенного... Как поживает Асидзава-сан?

— Все еще выжидает чего-то... Нет у него коммерческой жилки. Говорит, что начинать издание журнала покамест рискованно, так как из-за инфляции понизилась покупательная способность.

— Ну, это, пожалуй, он зря...— спокойно сказал Хиросэ.— Книги сейчас в цене, ведь в одном Токио сгорели миллионы книг. Это видно хотя бы по ценам у букинистов. Если он собирается начинать, то чем раньше, тем лучше.

— А вы могли бы взять на себя печатание?

— По правде сказать, у меня заказов уже полно, так что едва успеваю отказываться, но «Синхёрон» — наш старый заказчик, придется уж как-нибудь для вас постараться. Но только стоить будет теперь дороже.

— Понятно. Значит, вы сможете составить для нас калькуляцию?

— Калькуляцию я могу приказать составить хоть завтра, но нужно знать, какой тираж вы планируете и какой будет объем журнала.

— Видите ли...— сказал Окабэ.— Все дело упирается в бумагу. Этот вопрос тоже причиняет шефу немало беспокойства.

— Не может достать?

— Не то чтоб не мог, а бумага все разная. Ведь торгуют теперь на стопы...

Хиросэ отвернулся и принялся рассматривать улицу за окном. Выражение лица у него было презрительное. Казалось, он совсем забыл об Окабэ, который маленькими глотками пил кофе. И вкус и аромат кофе были превосходны.

— О, да .это не сахарин, а настоящий сахар!

Хиросэ встал, снова уселся за стол и принялся разбирать письма. Он прочитывал их, рвал и бросал в корзинку для мусора, потом достал блокнот, что-то записал и, как будто совершенно позабыв о госте, добрых десять минут даже не оглядывался на Окабэ. Окабэ, чувствуя себя довольно неловко, сидел в кресле, краем уха рассеянно слушая английские мелодии, лившиеся из приемника. Вошел Иосидзо Кусуми, шепотом, на ухо, что-то сказал директору и, получив согласие, торопливо удалился. Часы пробили четыре.

Наконец Хиросэ закрыл ящик стола, отыскал ключ в связке, запер ящик, открыл сейф в углу комнаты, положил туда бумаги, дверцу сейфа тоже тщательно прикрыл и, даже не взглянув на Окабэ, проговорил:

— Если вам нужна бумага, я могу достать.

— Ах, вот как? У вас бывает бумага?

— Сколько вам нужно?

— Э-э, как бы это сказать... В данный момент журнал предполагается выпускать очень тонкий, по крайней мере на первое время... Ну а что касается тиража... Во всяком случае, триста стоп — это минимум...

— Ну, триста — это пустяк,— как ни в чем не бывало сказал Хиросэ.

Окабэ удивился.

— Спасибо... Да, но видите ли, господин директор, речь идет не о том, чтобы получить бумагу, так сказать, единовременно... Ведь она нужна нам из месяца в месяц... Боюсь, что покамест на это мало надежды?..

— Отчего ж, можно и каждый месяц,— невозмутимо ответил Хиросэ и со скучающим видом выпустил изо рта кольцо дыма.— Только вот что... Эта бумага, сами понимаете, поступает ко мне с черного рынка, и мне не хотелось бы, чтобы посторонние знали, что вы получили ее через меня. Если вы будете твердо соблюдать это условие, я могу каждый месяц гарантировать вам столько бумаги, сколько вам понадобится.

Кумао Окабэ затряс головой и что-то промычал. Казалось, он не верит своим ушам.

— Здорово у вас поставлено дело! Откуда вы достаете такое количество бумаги?

Хиросэ, не отвечая, негромко засмеялся.

— Скажите, торговая компания Хиросэ — чем опа, собственно, занимается?

— Спекуляцией! — Хиросэ опять засмеялся.

— А-а, понимаю! Спекуляцией?.. То-то дела у вас идут блестяще! —иронически сказал Окабэ.

— Что, не одобряете? — Хиросэ встрепенулся и остро взглянул на собеседника.— Я вижу, вы готовы презирать меня за то, что я спекулянт? Ну что ж, тогда и журнал выпускайте собственными силами, не прибегая к помощи спекулянтов... Что, не выйдет? Да, уважаемые господа, можете сколько угодно разглагольствовать о миссии печати, о высокой морали, а в нынешние времена ни одного листа бумаги не достанете без помощи спекулянтов.

— Да, да, конечно...— Окабэ покраснел,— Не только с бумагой такое положение. Теперь все добывается только на черном рынке. Даже политика, возможно, зависит от черного рынка... Карандаши, которыми пишут мои детишки, тоже куплены у спекулянтов. Беда, честное слово!

— Вот я слышу все обвиняют спекулянтов, ругают их, а на самом деле они, право, ни в чем не повинны. Всему виной правительство. Правительство бездействует, товаров нет. Ну, а там, где товары не поступают к потребителю,— естественно, возникает спекуляция; и скажу вам, население Токио попросту пропало бы без спекулянтов. Посудите-ка сами: сейчас в Токио ежедневно поступает с черного рынка не меньше пятисот мешков риса, а то и больше. Только благодаря этому рису люди кое-как существуют. Точно так же обстоит дело и с рыбой и с мясом. Об одежде и говорить не приходится — достать одежду можно только на черном рынке. Сакэ, табак, обувь, железо, цемент, стекло — да все, что ни возьми, все поступает только через черный рынок. Действуй правительство немного оперативнее, никаких затруднений не возникало бы. Возьмите, например, уголь. Будь достаточно угля, на транспорте не было бы перебоев. Значит, поступали бы товары с мест. А сейчас они залеживаются в провинции. Товаров-то покамест еще хватает. Надо только уметь доставить их куда надо, и всем будет хорошо. А правительство не способно наладить эту доставку. Значит, приходится действовать спекулянтам... Ясно? Так чем же они плохи, эти самые спекулянты? В чем же, спрашивается, их преступление? Нет, кроме шуток. Они труженики — да, труженики, работающие на благо страны! Попробуйте-ка представить, что произошло бы, если бы контроль за торговлей рисом действительно строго проводился в жизнь? Тысячи людей умерли бы голодной смертью... Если уж правительство решило взять торговлю рисом под свой контроль, так пусть же, черт возьми, примет меры, чтобы люди могли обходиться без спекулянтов! Но господа министры не способны на это. И при этом еще называют деятелей черного рынка преступниками. Смешно, честное слово! Сыплют громкими фразами, а сам премьер-министр Сидэхара или министр финансов Сибудзава, ручаюсь, тоже едят рис, купленный на черном рынке, определенно! Так как же они смеют упрекать других за то, что те прибегают к помощи спекулянтов?

Окабэ молча слушал, дымя сигаретой. Суждения Хиросэ вовсе не отличались оригинальностью. Такие речи часто раздавались в среде интеллигентов, настроенных враждебно по отношению к правительству. В последнее время спекуляция достигла таких размеров, что подобные взгляды получили широкое распространение; меры по борьбе с черным рынком, предпринимаемые правительством, не имели успеха. Одежда, жилище, питание —-все добывалось исключительно с помощью спекулянтов. Даже органы печати, горящие благородным желанием поскорее включиться в дело преобразования Японии, вынуждены были поддерживать свое существование с помощью темных сделок, основанных на нарушении законов. Впрочем, подобное противоречие наблюдалось не только в области прессы. Чтобы возобновить работу учебных заведений и отстроить обгоревшие школьные здания, приходилось покупать строительные материалы на черном рынке, иначе невозможно было бы мечтать о возобновлении занятий. Экономический контроль уже проявлял все признаки краха и фактически сошел на нет. Пытаясь предотвратить этот крах, правительство еще жестче проводило контроль, усиливало всяческие ограничения. Тюрьмы были переполнены преступниками. Но все это были люди, повинные в мелких, незначительных нарушениях законности, крупным же преступникам, как правило, почти всегда удавалось благополучно избегнуть сетей закона. Они обогащались, открывали новые конторы и предприятия, обзаводились роскошными виллами и, придя на смену имущим классам довоенной Японии, становились новоявленной буржуазией. Они заключали сделки с правительственными чиновниками, задыхавшимися от вздутых, непомерно растущих цен, вступали в сговор с чиновниками полиции, которые не могли прокормить себя и семью на казенное жалованье, и нагло, открыто, в крупных масштабах занимались спекуляцией, ничуть не мучаясь при этом угрызениями совести, так как все свои действия подкрепляли рассуждениями о том, что «помогают бедствующему народу».

Дзюдзиро Хиросэ тоже был на пути к тому, чтобы превратиться в одного из таких новоявленных капиталистов. Идея скупить участки леса, внезапно осенившая его в ночь грандиозного воздушного налета на Токио, когда он так равнодушно, глазами постороннего наблюдал, как погибает Япония, блестяще оправдала себя. Война закончилась быстрее, чем можно было предполагать. Миллионы людей, потерявших кров, должны были строить бараки, любые лачуги, иначе им негде было приклонить голову. Торговля строительными материалами находилась под строгим контролем, однако цены на лес на черном рынке росли не по дням, а по часам. Незадолго до окончания войны стоимость одного кубометра древесины составляла около ста семидесяти, ста восьмидесяти иен, а в октябре — ноябре она уже перевалила за тысячу. Несмотря на трудности, связанные с доставкой, строительные материалы все-таки были нарасхват. Дзюдзиро Хиросэ изрядно нажился на операциях с лесом. Подкупая начальника станции и диспетчеров он получил в свое распоряжение товарные вагоны, подкупая служащих полиции, обеспечил дальнейшие перевозки леса на грузовых автомашинах. Строительный материал прямо со станции переправлялся на фабрики, потребителю.

Торговля по самому своему существу вообще всегда таит в себе антиобщественный элемент. В интересах наживы игнорируются и государство, и общество, и мораль, и законы — таково уж свойство торговли. Известно, что страсть к наживе, порождаемая торговлей, нередко толкает даже на продажу вооружения враждебному государству. И хотя народ, лишенный крова, тер,-пел жестокие бедствия, торговцы лесом вздували цены и без зазрения совести наживались на народной беде.

Дзюдзиро Хиросэ получил изрядную прибыль от купленных им лесных участков в горах: На эти средства он приобрел еще несколько лесных участков и основал «Торговую контору Хиросэ». Потом, прикинув в уме, что кругом ощущается острая нехватка топлива, он приобрел партию угля. Это было как раз в то время, когда все заводы в районе Токио — Иокогама пытались возобновить производство и испытывали острую потребность в угле; спрос на уголь был почти неограниченным. Подкупом и взятками Хиросэ добывал этот дефицитный товар, а дальнейшей перепродажей занимался Иосидзо Кусуми.

Цены продолжали расти с такой головокружительной быстротой, что трудно было даже предположить, до каких размеров они дойдут. С августа по декабрь стоимость различных товаров возросла в пять — десять раз; поговаривали, что экономике Японии грозит крах в результате инфляции, как это случилось в Германии после окончания первой мировой войны. Никакое перо не могло бы описать нищету и трудности, переживаемые народом. Особенно тяжелый удар нанесла инфляция по тем, чье существование зависело от ежемесячной зарплаты, и по людям, жившим на сбережения. Для Дзюдзиро Хиросэ подобная обстановка была как нельзя более благоприятной. Человек, привыкший жить в условиях стабильного, прочного общественного строя, сразу теряет почву под ногами, как только наступает период неустойчивости и смуты, но для торгаша-спекулянта, умеющего ловко лавировать среди волн бурной эпохи, шансы на обогащение тем более велики, чем сильнее смута и безвременье. Успех Хиросэ наглядно подтверждал эту истину.

Редакции газет и журналов пытались вновь наладить работу, возобновилось издание книг, а между тем производство бумаги никак не покрывало растущего спроса полиграфической промышленности. Не хватало угля, не хватало древесины. Бумагу можно было получить лишь в обмен на уголь или на лес. Поскольку Хиросэ располагал и тем и другим, он имел возможность задешево приобрести дефицитный товар бумагу. На черном рынке цены на бумагу были взвинчены до предела.

В течение нескольких месяцев Хиросэ нажил миллионное состояние. Его дом в районе Сиба сгорел во время пожара. Хиросэ купил себе особняк, во время войны принадлежавший какому-то депутату верхней палаты, и поселился в нем с секретарем и двумя служанками. Унтер-офицер, еще недавно расправлявшийся с подчиненными именем императора, превратился теперь в буржуа, которому не было больше никакого дела ни до императора, ни до империи.

Как-то раз в особняк Хиросэ явился удивительный посетитель.

— Моя фамилия — Ивамото... Господин Хиросэ дома? — спросил он у вышедшего навстречу секретаря.

Его бритая голова поросла, как щетиной, седыми короткими волосами, лицо, черное от загара, поражало худобой, глаза за стеклами очков казались неестественно большими, взгляд был робкий, бегающий. Дужки очков поломались, и очки держались с помощью черных тесемок, надетых на уши. Одежда на нем была тоже черного цвета — это был перекрашенный военный китель.

— О-о, Хиросэ-кун! Наконец-то свиделись! — закричал он, вытянув руки по швам, как только Хиросэ появился в прихожей.— Ого, да какой же ты стал молодец! Право, молодец! А дом у тебя какой роскошный, даже зависть берет! Вот наконец-то собрался тебя проведать. Захотелось вспомнить прошлое... Я уже давно собирался тебе написать, да все некогда было... Что поделаешь, не зря говорится, что у бедняка мало досуга!..— Он засмеялся.— Ну да это все пустяки. Скажи-ка лучше, как твоя нога?.. Зажила?

Это был бывший начальник Хиросэ, его ротный командир в полку Сидзуока и в дальнейшем, на фронте, тот самый поручик Ивамото, который расследовал настроения Тайскэ Асидзава, когда тот прибыл в полк. Человек холодной души, хитрый и даже, пожалуй, подлый, он успел к окончанию войны дослужиться до капитана. Теперь он выглядел совсем жалким, приниженным; убогий вид его как нельзя более убедительно свидетельствовал о разительных переменах, совершившихся в результате капитуляции.

Когда гость и хозяин уселись в гостиной, обставленной старинной массивной мебелью, разница в их теперешнем положении стала еще заметнее.

— Ну, как же вы жили после окончания войны? Вы тоже попали в число лиц, подлежавших чистке?—хладнокровно спросил Хиросэ, сверху вниз поглядывая на Ивамото. Он держался вполне независимо, и с первого взгляда было видно, что ему наплевать на бывшего ротного командира.

— Да конечно же, дружище! Когда-то, до армии, я преподавал в сельскохозяйственном институте, но теперь бывшим военным запрещено заниматься педагогической деятельностью.

— Так, понятно. И где же вы находились все это время?

— Да видишь ли, родители моей жены живут в Окаяма, ну вот, я и жил там все эти месяцы. Но Окаяма тоже вся выгорела. Да и нельзя же вечно оставаться нахлебником. Я уже давно собирался съездить в Токио, посмотреть, нельзя ли как-нибудь тут устроиться, да сам понимаешь — началась оккупация; кто их знал, этих американцев, что они предпримут в отношении бывших военных. В первое время было еще неясно... Вот я и выжидал... Подожду, думаю, пока обстановка более или менее прояснится. Ну, а пока ждал да собирался — время шло...

Чувствовалось что-то недосказанное в его обрывочных, бессвязных словах, какая-то тревога, мешающая прямо заговорить о главном. Хиросэ уловил это, и лицо его приобрело холодное, замкнутое выражение. Наконец после долгих разговоров обиняками Ивамото решился робко изложить свою просьбу: не может ли Хиросэ приютить его на несколько дней, пока он подыщет себе работу в Токио? Он пробудет у него два-три дня, не больше.

— Сам понимаешь, дружище, теперь такая инфляция, что платить за ночлег да за проезд по железной дороге— для безработного недоступная роскошь... Вот пришел к тебе, решил обратиться за помощью... Совестно причинять тебе беспокойство, да что поделаешь...— он опять засмеялся.

Хиросэ уже было решил про себя, что прикажет накормить Ивамото и потом выставит его за порог, но внезапно передумал. Он усмехнулся.

— В доме у меня тесновато,— сказал он.— Живет секретарь, две служанки, да и гости часто бывают... Ну да что-нибудь придумаем. Если не ошибаюсь, где-то в доме должна быть свободная комната. Но только вот что, капитан Ивамото. Конечно, искать работу—похвальное намерение, но бывшему военному найти место сейчас далеко не просто. Поищите не торопясь... А что касается питания, то об этом не беспокойтесь, насчет питания устроим.

— Спасибо, Хиросэ-кун, благодарю вас! Спасибо! — Бывший командир роты смиренно опустил руки и низко поклонился Хиросэ.

Хиросэ продолжал сидеть неподвижно, неторопливо выпуская изо рта клубы дыма.

Ивамото еще в армии отличался крайней нерасторопностью, а став безработным, сделался еще более нерешительным и медлительным. Ему было немного больше сорока лет, но, в отличие от Хиросэ, он не имел желания окунуться в бурные волны жизни, чтобы использовать в своих интересах смутное время, и не чувствовал никакого стремления как-нибудь выбраться из бедственного положения. Став нахлебником в доме Хиросэ, он в течение первой недели еще выходил по утрам в город и, как видно, действительно делал попытки найти работу, по возвращался всегда очень рано и, сидя у жаровни в отведенной ему комнатке в задней половине дома, проводил остаток дня в полной праздности, за чтением журналов и сборников легких рассказов.

Вскоре он и вовсе перестал выходить из дома, если погода была плохая, а недели через три, окончательно смирившись с тем, что работу найти не удастся, б»рал метлу, сгребал в саду опавшие листья, а то часами си-

дел у жаровни, протянув руки к огню и проводя день за днем в полном безделье.

Хиросэ, казалось, вовсе не замечал Ивамото, он даже не разговаривал с ним, когда бывал занят делами. Он только ощущал своеобразную гордость при мысли о том, что «человек, который когда-то командовал ротой», теперь живет в его доме на положении нахлебника.

Шестнадцатого декабря отравился Фумимаро Коноэ. Три раза он возглавлял кабинет, пытаясь открыть новые перспективы для грядущего развития Японии, три раза потерпел неудачу, был объявлен военным преступником, и в то утро, когда его должны были отправить в тюрьму, покончил с собой, оставив исполненное трагизма послание. Это самоубийство как нельзя лучше символизировало исторические судьбы Японии.

Однако даже это большое событие не произвело особого впечатления на Хиросэ. Он не любил попусту цепляться за прошлое. Точно так же как он не питал больше ни малейшего уважения к бывшему своему командиру поручику Ивамото, так же не печалился он по поводу самоубийства бывшего премьер-министра. Сейчас все его интересы были сосредоточены на делах. Дела занимали все его помыслы. Он снял в аренду третий этаж в одном из больших зданий неподалеку от Симбаси и готовился открыть там кабаре. Официальным хозяином кабаре считалось подставное лицо — кореец.

С помощью подставных лиц неяпонского подданства удавалось избавиться от надзора экономической полиции. В то время японская полиция еще не получила права как-либо ущемлять интересы корейцев или китайцев. Торговцы и коммерсанты, стремившиеся воспользоваться послевоенной смутой и всеобщим упадком нравов, наперебой привлекали лиц неяпонского подданства и открывали бары и кабаре сомнительной репутации. В таких заведениях собирались дельцы черного рынка, нажившие шальные деньги на инфляции и разрухе, шелестя пачками денег, приглашали женщин, кутили напропалую. Безработные женщины толпами собирались вокруг таких кабаре, где царил бесшабашный разгул, и торговали собой, чтобы не умереть с голоду в этот жестокий переходный период.

Восстановление Токио началось с восстановления притонов разврата. Улицы, дышавшие пороком и разложением, вновь ожили. К тому же эти предприятия приносили владельцам хорошую прибыль. Все полномочия по организации кабаре Хиросэ передал своему управляющему Кусуми, поставив его во главе предприятия, а сам оставался в тени, сохраняя реноме солидного делового человека.

Кроме того, располагая бумагой, добытой на черном рынке, и используя свои возможности как владельца типографии, он собирался начать издание эротических, бульварных журналов. Все эти планы подсказывал ему Кусуми.

Этот Кусуми всегда готов был браться за все. Он преодолевал нерешительность Хиросэ, который склонен был прежде осторожно взвесить все «за» и «против» намечаемого предприятия. При этом планы Кусуми все до единого всегда завершались успешно. От природы хладнокровный, хитрый и сообразительный, он не стремился к деньгам, не гнался за славой, а просто испытывал как бы безотчетную радость, когда ему удавалось обвести вокруг пальца партнера и нажиться за его счет. Казалось, в голове Кусуми не существует понятий ни о морали, ни о законах. Это был прирожденный делец, гений черного рынка.

В такие времена, когда общество и все окружающие еще не оправились от потрясений, вызванных военным разгромом и капитуляцией, возможностей для наживы было сколько угодно. Все покоилось на шаткой основе, было непрочно, подвержено всяческим колебаниям. Хиросэ нравилось ловко пользоваться этими обстоятельствами. Казалось, вся жизнь зажата у него в кулаке и мир отступает перед ним, побежденный. Однако пружиной, приводившей в действие весь механизм предприятий Хйросэ, всегда был Кусуми.

Когда на черном рынке поднимались цены на стекло, он вкладывал деньги в стекольный завод, получал колоссальные прибыли от продажи готовой продукции, потом скупал черепицу в префектуре Акита и выжимал последние гроши у бесчисленных погорельцев, строивших бараки на выжженных пустырях.

Кусуми оставался все таким же тощим — не человек, а кожа да кости; выражение лица у него было всегда озабоченное. Однако, несмотря на невзрачную внешность, в нем жил дух своеобразной отваги, помогавшей ему при всех обстоятельствах сохранять хладнокровие,— что бы ни случилось, Кусуми и бровью не поводил.

С виду его можно было принять за обыкновенного рядового служащего. Загадочная это была личность, и никто не мог бы сказать, какие новые проекты гнездятся в его голове.

Каждый вечер, потягивая сакэ, Хиросэ выслушивал новые планы Кусуми. Эти планы распространялись буквально на все области промышленности или торговли.

— Хозяин, надо бы нам приобрести немного бензина. Тогда мы сумеем получить большую партию соленой кеты... Потом насчет соли. Сейчас на черном рынке соль можно продать с большой прибылью. Кроме того, можно начать соляное производство под вывеской коллективного предприятия. Для этого потребуется кое-какое оборудование, я уже распорядился навести справки насчет этого... Кроме того, я внес деньги на фабрику циновок в Бидээн. Это дело верное. Циновки у нас оторвут с руками. Ведь дома-то строят, а Циновок нигде не достать... И потом вот еще о чем я хотел с вами поговорить... Пожалуй, нам следовало бы приобрести несколько грузовых автомашин, чтобы не зависеть от транспортных контор. Очень уж дорого обходятся перевозки. А по железной дороге доставка грузов всегда запаздывает, товары не успевают прибыть к нужному времени. Грузовики — самое надежное дело. Хорошо бы, конечно, иметь небольшое транспортное суденышко, но это, пожалуй, чересчур уж громоздко — дорого станет.

Дела, которые затевал Кусуми, все до одного заканчивались успешно. И всякий раз при этом в кошелек Хиросэ сыпались новые десятки и сотни тысяч иен. Казалось, будто война, причинившая такие безмерные страдания всему народу, одному лишь Хиросэ не принесла никакого ущерба, словно он один сумел избежать бедствий, связанных с поражением и капитуляцией. Представитель так называемой «послевоенной буржуазии», он, казалось, без особых усилий плыл наперекор течению жестокой эпохи. Если считать, что именно он, Хиросэ, оказался умнее других, а те, кого погубила и разорила война, остались в дураках, тогда всякие понятия о морали, о чистой совести, о духовной культуре превратились бы в пустые слова. И действительно, в то время у многих нередко возникало такое сомнение. Все честные люди неизбежно оказывались в проигрыше. «Победителя не судят» — в этой краткой формуле заключалась мораль, распространенная в эти смутные времена.

Загрузка...