— Что это еще за служба такая?
— Служба это служба, мама. Я не могу больше сидеть дома, мне слишком тоскливо... Я знаю, что это нехорошо по отношению к папе, но мне хотелось бы работать где-нибудь на людях...
— Какие глупости! Ты пойдешь куда-то работать, а отцу придется нанимать человека в аптеку,— где это видано? И зачем, спрашивается? Все равно служба теперь такая, что много не заработаешь. Да и отцу нелегко будет найти нового фармацевта. Выбрось это из головы и сиди дома. По крайней мере я хоть за тебя буду спокойна...— Мать говорила, а исхудалые руки ее тем временем ловко орудовали цветочными ножницами. Потом она поставила цветы на алтарь и зажгла курительные палочки перед поминальной дощечкой Митихико. Что-то одинокое, скорбное было в ее бледном лице, в изможденной фигуре, как будто со смертью сына мать и сама одной ногой уже ступила в могилу.
Зато профессор Кодама, в отличие от жены, не пытался отговорить дочь от ее намерения, когда вечером в тот же день Иоко, закрывая окна в отцовском кабинете, заговорила с ним о своих планах. Он слушал ее, откинув голову на спинку кресла, медленно затягиваясь дымом папиросы, потом проговорил только:
— Возможно, так и в самом деле будет для тебя лучше...
В этом коротком ответе звучала вся его большая любовь к Иоко. Отец понимал душевную боль и неудовлетворенность своей овдовевшей дочери. С его точки зрения, она тоже относилась к числу больных. Лучшим лекарством для нее была бы новая, свежая обстановка.
— А мама говорит, чтобы я выбросила это из головы...— тоном обиженного ребенка проговорила Иоко, ластясь к добряку отцу.
— Ничего, я сам поговорю с мамой... И куда же ты думаешь устроиться на работу?
— Сама еще не знаю. Что-нибудь поищу...
Кивнув в знак согласия, профессор вышел из кабинета и усталой походкой направился в дом по застекленной галерее. Мысленно он перебирал своих друзей и знакомых врачей, так же как он имевших свои больницы и которым можно было бы поручить дочь.
В годовщину смерти Тайскэ Иоко после обеда одна пошла на кладбище. С цветами в руках она шла знакомой дорогой, по которой так часто ходила в этом году, и множество горестных воспоминаний теснилось в ее душе. Стояла поздняя весна, деревья, окружавшие кладбище, покрылись гроздьями белых цветов, в воздухе плыл сладковатый нежный аромат цветущих каштанов.
На каменном надгробии, сделанном из простого куска гранита, вырезана строгая надпись: «Могила семейства Асидзава». Тяжелый это был камень. Вся прошлая жизнь Иоко погребена под этой массивной глыбой. Счастье и горе, волнения и страсти, увянув, покоятся под этим надгробием. Это прошлое до сих пор незримыми нитями опутывает душу Иоко, не дает ей дышать свободно. Любовь к мужу и поныне живет в ее сердце, но ее неотступно томит желание покончить наконец с прошлым, освободиться от воспоминаний даже о Тайскэ.
Дальше не может так продолжаться. Она не может больше жить такой бессмысленной жизнью... Прошлое покоится под этим камнем, оно уже не связано с ее настоящей жизнью. Да, Тайскэ был ее мужем,— но только при жизни... Смерть оборвала их союз... Склонив голову перед могилой Тайскэ, она в душе навеки простилась с любимым. Она не знала, удастся ли ей когда-нибудь забыть его навсегда, но время проститься уже настало.
Потом она навестила семью Асидзава,— давно уже Иоко не приходилось бывать в их доме! Под вечер пришел старый священник, прочитал отрывки из сутры, отслужил короткую панихиду.
В опустевшем доме Асидзава стало совсем уныло и тихо. Трое человек — пожилые супруги с прислугой — вели монотонный, замкнутый образ жизни. В комнате, где Иоко жила когда-то вдвоем с Тайскэ, теперь опустевшей, все оставалось по-прежнему; в комнате Кунио на втором этаже, так же, как и раньше, висели на стене таблицы и схемы самолетов. Госпожа Сигэко держалась приветливо и ровно, как обычно, но по движениям ее было видно, как она постарела. Война утомила людей. И Юхэй, и его жена, и супруги Кодама, и Юмико, и дядя Киёхара, и сама Иоко — все устали. Ведь уже сколько лет не было ни единого дня передышки от порывов беспощадного урагана.
Усталые сердца поддерживала только надежда, что когда-нибудь эта война благополучно закончится, и тогда все страдания, все лишения, которые выпали на их долю, будут вознаграждены и забыты.
В этот вечер, кроме Иоко, у Асидзава собрались супруги Окабэ и Сэцуо Киёхара, и ужин прошел оживленно. В девять часов Иоко распрощалась и вместе с четой Окабэ вышла на улицу. Ночная темнота словно усиливала не оставлявшее ее чувство смутной тоски — тоски женщины, еще недавно имевшей свой дом и мужа, а теперь потерявшей все — и любимого человека, и свой угол, и вынужденной идти обратно к родителям.
На станции электрички она рассталась с супругами Окабэ, которые жили в другом районе. Иоко стояла на платформе в ожидании поезда, когда чья-то рука неожиданно опустилась сзади на ее плечо.
— Кодама-сан, о чем вы задумались?
Оглянувшись, Иоко увидела молодую женщину в спортивных брюках, которая весело улыбалась ей, поблескивая стеклами очков. Лицо ее было покрыто густым слоем белил, и эта яркая косметика как-то не вязалась с модным спортивным костюмом. В первый момент Иоко не узнала ее, но, едва узнав, почувствовала, как на нее внезапно пахнуло беспечной порой юности. Это была одна из соучениц Иоко по фармацевтической школе.
— О-о, кого я вижу! Здравствуйте, как вы живете?...
— Спасибо, хорошо. А вы как? Я слышала о вашем несчастье... Бедненькая! Я так вам сочувствую... Но выглядите вы совсем неплохо.
—- Да что ж... живу понемножку...
— А у меня получается совсем наоборот...— собеседница рассмеялась озорным смехом.
— То есть как это — наоборот?..
— Выхожу замуж. Наверное, в конце того месяца отпразднуем свадьбу.
— В самом деле? Ну что ж, это прекрасно.
— Кто знает, прекрасно ли?.. Трудно сказать. Я решила не строить слишком радужных планов на будущее... Жених у меня — военный, служит на интендантских складах, здесь, в Токио. Лейтенант... Так что рано или поздно, наверное, отправят на фронт. В наше время выходить замуж — большая глупость...
Хотя говорившая называла замужество «большой глупостью», но выглядела тем не менее очень счастливой и радостно оживленной. Она как будто старалась не замечать страданий и горя, царивших в окружающей жизни,— естественный способ самозащиты для этих женщин. Жить было бы невозможно, если смотреть в лицо страшной действительности с ее тревогой и безысходностью. Над жизнью каждого молодого мужчины нависла угроза. И эту трагедию делили с мужчинами женщины. Оставалось одно из двух — либо совсем избегать брака, либо наглухо запереть сердце для всяких переживаний.
Подошла электричка, и Иоко вместе с приятельницей вошла в вагон.
— А вы все-таки постарели! — с безжалостной прямотой сказала подруга.
— Вы где-нибудь служите? — не ответив, спросила Иоко.
— Да, но в конце месяца увольняюсь. А вы?
— Нигде не работаю. Собираюсь куда-нибудь устроиться. А вы где работаете?
— В аптеке при Военно-медицинской академии. Ужасно много приходится работать. Но зато там почти все служащие — мужчины, так что я не очень-то утруждаюсь,— сегодня, например, удрала сразу после обеденного перерыва... Ходили с женихом в кино,— и она весело засмеялась.
Незамужняя подруга болтала весело и непринужденно, словно студентка, и казалась молодой и веселой. И все же, несмотря на веселость, опа тоже производила впечатление одинокой, хотя и по-иному, чем Иоко. Какой-то внутренней опустошенностью веяло от ее слишком уж подчеркнутого оживления.
Иоко записала ее адрес, поздравила с предстоящей свадьбой и первой вышла из вагона. Улица с затемненными на случай воздушной тревоги фонарями выглядела мрачно, очарования ночи как не бывало. Утомленная Иоко медленно шла по темной дороге. Вспоминались годы учения, и жаль было того беззаботного времени. Жизнь казалась тогда такой заманчиво-интересной, не омраченной никакими печалями. Не так уж много лет прошло с тех пор, а у нее, столкнувшейся с превратностями судьбы, такая тяжесть на сердце, словно она по рукам и ногам опутана стопудовыми цепями и ей так никогда и не удастся их сбросить... И Иоко страстно захотелось прочь из погруженного в уныние родительского дома, захотелось на работу, на люди.
Она вдруг подумала о Военно-медицинской академии. Подруга сказала, что в скором времени уходит оттуда. В Военно-медицинской академии Иоко получит ту же работу провизора, но зато это будет работа, непосредственно связанная с войной. Иоко инстинктивно стремилась к этому. Всякое занятие, не связанное с войной, казалось в те времена ненадежным, непрочным; не находясь под защитой государства, такая работа в любой момент могла быть отнята у человека, ликвидирована, закрыта. Только те, кто был связан с войной, чьи интересы совпадали с интересами воюющей армии, могли быть спокойны — их существование было до некоторой степени гарантировано.
И постепенно Иоко пришла к решению отдаться на волю этого непреодолимого течения.
В субботу 22 мая в министерстве военно-морского флота толпилось много народа. У входа в помещение информбюро стояли в ожидании приема журналисты и сотрудники издательств, представители кинокомпаний и компаний по производству граммофонных пластинок. Поток посетителей не прекращался до самого вечера. Вчера Ставка сообщила о гибели командующего объединенной эскадрой адмирала Исороку Ямамото.
Жадные до сенсаций работники кино и прессы сразу набросились на это событие. Одни заявляли, что хотят поставить биографический фильм об адмирале Ямамото, другие просили снабдить их необходимыми материалами: они намерены издать биографию адмирала, третьи клянчили по этому случаю дополнительных лимитов на бумагу, четвертые пытались добиться интервью у начальника информбюро, чтобы смастерить из этого интервью статью для журнала. Трагический эпизод сулил этим господам немалые выгоды. У них не было на уме ничего, кроме коммерческого расчета, кроме надежд на возможные выгоды. Меньше всего они заботились о том, как отразится гибель адмирала на судьбах Японии. Они думали только о том, что на этом сенсационном материале удастся «подзаработать». Помещение информбюро было до отказа забито подобной публикой.
Впрочем, господа журналисты толпились здесь не зря. Они давно уже при каждом удобном случае старались пригласить офицеров — сотрудников информбюро в рестораны, давали им щедрые взятки под видом «субсидий» и «помощи на военные нужды». Между работниками прессы и сотрудниками обоих информбюро — флота и армии — давно уже установились «деловые» связи, основанные на глубокой коррупции. Ведь информбюро, так же, как и Информационное управление кабинета министров, тоже контролировали издательства, кинопромышленность, театры. Заручиться поддержкой со стороны информбюро армии или флота означало застраховать себя от возможных придирок со стороны Информационного управления. Таким образом, наладив «контакт» с офицерами из информбюро, деятелям кино и прессы удавалось избегнуть цензуры Информационного управления и кое-как держаться па поверхности, лавируя среди подстерегающих их на каждом шагу опасностей в эту эпоху свирепого государственного контроля и беспощадной цензуры.
Сэцуо Киёхара вышел из отведенной ему комнаты, прошел по темноватому коридору и, бесцеремонно растолкав толпившихся перед дверью людей, вошел в канцелярию информбюро. Здесь тесными рядами стояло несколько десятков столов, за которыми сидели вольнонаемные служащие, счетоводы и машинистки. Вокруг столов теснились посетители, обмениваясь с сотрудниками торопливыми деловыми репликами. Пройдя мимо них, Киёхара вошел в соседнее помещение, где работали офицеры. Здесь тоже находились посторонние, слышались оживленные голоса и смех.
Гибель командующего военно-морским флотом Исороку Ямамото произвела удручающее впечатление па японский народ. Сегодня утром повсюду — в трамваях, на улицах, в магазинах — ощущалась тень смутной тревоги. Мрачное предчувствие возможного поражения заставляло людей испуганно настораживаться. Страх и неуверенность закрались в душу.
И вот теперь продажные журналисты рассчитывают поживиться за счет этого страха...
За большим столом, стоявшим в центре офицерской комнаты, никого не было, очевидно капитан I ранга Хирадэ беседовал с каким-нибудь посетителем в соседней приемной. За двумя столами возле окна сидели, весело пересмеиваясь, капитан II ранга Сирота — молодой мужчина с красиво подстриженными короткими усиками, и капитан III ранга Томияма с безупречным пробором в черных волосах. Лица у обоих были красные. На полу под столом стояли стаканы, в них поблескивала желтоватая жидкость. Напротив, за третьим столом, капитан II ранга Кавасэ обсуждал с журналистами вопрос о том, в каком ресторане удобнее провести встречу представителей прессы с сотрудниками информбюро, посвященную гибели адмирала Ямамото. Вся атмосфера офицерской комнаты резко контрастировала с настроением гнетущей тревоги, охватившей сегодня с утра весь город.
Сэцуо Киёхара подошел к столу капитана Сирота и, стараясь не выдавать своих чувств, официальным тоном спросил:
— Как обстоит дело с моей рукописью о положении на острове Атту?
— Ах, ваша рукопись... Она все ещё в Главном штабе,— улыбаясь, ответил капитан Сирота. Выражение лица у него было издевательское.
— Что? Рукопись до сих пор еще не вернули? Ведь прошла уже неделя, как мы отправили ее в Главный штаб...
— М-мм... Что ж поделать... Впрочем, неделя — это вполне нормальный срок. При самом большом везении должно пройти дней десять, не меньше,— капитан Сирота засмеялся пьяным смехом.
Американцы высадили десант на острове Атту двенадцатого мая. Ставка сообщила об этом вечером четырнадцатого. Радио Сан-Франциско и Мельбурна непрерывно твердило об этом событии, сопровождая это сообщение комментариями, гласившими, что взятие острова Атту даст возможность вести наступление на Японию по ближайшему пути с севера. Эти радиопередачи разнеслись по всему миру. А японское радио молчит. В од-ной-единственной передаче несвязно пробормотали, что «противник из кожи вон лезет», и только. Эти фразы не имеют никакого отношения к истинному положению вещей. Очередная трескучая болтовня, в которой окончательно тонет правда.
Сэцуо Киёхара написал подробный комментарий к высадке американского десанта на Атту. Он писал свою статью так, чтобы она годилась для передачи за границу, и вместе с тем — чтобы ее можно было транслировать по всей Японии. Это была серьезная статья, написанная без всяких словесных вывертов, которая, в противовес американской пропаганде, должна была разъяснить миру позицию Японии. Основная мысль статьи сводилась к тому, что северный фронт Тихого океана не имеет решающего значения. Следовательно, было бы ошибкой придавать слишком большое значение высадке американского десанта на острове Атту. Главные участки фронта по-прежнему находятся в районе Соломоновых островов и в Бирме.
На просмотр рукописи капитаном I ранга Хирадэ и его помощником капитаном II ранга Сирота ушло два дня, а со времени отсылки статьи на утверждение главного штаба миновала уже неделя. Материал, построенный на -последних сообщениях с фронта, за это время успел уже устареть. Американцы всегда отвечали на японские радиопередачи без малейшего промедления,— как правило, в тот же день, в крайнем случае — назавтра. А у японской стороны для ответа на пропагандистские передачи Америки уходит от семи до десяти дней только на просмотр рукописи цензурой! Капитану II ранга' Сирота, по-видимому, невдомек, как губительно подобное промедление. Распивая среди белого дня виски в служебном помещении, он весело шутит и пересмеивается с сослуживцами. А народ, ошеломленный гибелью адмирала Ямамото, со страхом следит за трагедией, разворачивающейся на острове Атту. Гнев охватил Сэцуо Киёхара.
Но на кого сердиться? И какой смысл ополчаться против одного лишь капитана Сирота? Тем более нелепо гневаться на Главный штаб — этот своеобразный орден с особыми привилегиями, своего рода тайную канцелярию. Никто не смеет даже приблизиться к этой тайной канцелярии, чтобы узнать, что происходит за ее вечно закрытыми дверями. И в конечном счете, даже если он, Киёхара, будет во весь голос кричать, что постановка пропаганды никуда не годится, потому что всеми делами заправляют военные, наивно было бы думать, что существующие в армии порядки могут внезапно и быстро измениться или что господа офицеры смиренно уступят гражданским лицам командные должности...
С юношеским энтузиазмом он пытался хоть чем-нибудь помочь этой несчастной стране, стоящей на краю пропасти,— в этом была его ошибка. В который уж раз его постигало разочарование! Часто заморгав глазами, как он это делал всегда в минуты душевного напряжения, Сэцуо Киёхара решительно произнес:
— Сирота-сан, попрошу вас взять обратно мою рукопись из Главного штаба.
Капитан, казалось, наконец заметил, что Киёхара рассержен. Но он не испытывал ни малейшей охоты серьезно обсуждать этот вопрос.
— Ну полно, зачем торопиться...— все тем же насмешливым тоном произнес он.— Не сегодня-завтра они сами пришлют весь материал обратно.
— Нет, я настаиваю. Этой статье уже незачем проходить цензуру. Извините, но я прошу вас немедленно получить ее обратно.
— Но раз мы отправили материал в Главный штаб, надо подождать, пока они сами возвратят нам его.
— Нет, совершенно незачем ждать. В радиопропаганде самое ценное — время. А такие офицеры, которые не способны понять эту простейшую истину, недостойны осуществлять цензуру над моей рукописью!
Капитан Сирота громко расхохотался.
— Вы так думаете? Но в армии существует определенный порядок, который не может нарушаться в угоду вашим желаниям... Понятно?
— Нет, непонятно. Хватит с меня, слышите? Кто вы вообще такие, господа офицеры, позвольте спросить? Для чего вы воюете — чтобы спасти Японию или чтобы погубить ее?
Несомненно, никто еще никогда не произносил таких слов в стенах информбюро. Киёхара и сам понимал, что его вспышка немедленно обернется против него самого. Но он больше нс мог сдерживаться. Уже тогда, летом 1943 года, он выразил тот гнев по отношению к военщине, который спустя два года закипел в сердце всего народа Японии.
Капитан II ранга Кавасэ, сидевший за столом напротив, побагровел и громко, тоном приказа, крикнул:
— Киёхара-сан, вы забываетесь! Немедленно возьмите свои слова обратно!
В комнате наступила тишина, все затаили дыхание. Киёхара, по привычке сощурившись, с трудом выдавил на лице улыбку и, нагнувшись, вытащил из-под стола капитана III ранга Томияма бутылку виски. Протянув руку, он поставил эту бутылку на стол перед капитаном Кавасэ.
— Если вы настоящий военный, то, прежде чем указывать мне, призовите к порядку своих коллег... Хорошо, я готов взять обратно свои слова, по думаю, что и всем вам не мешало бы многое пересмотреть в вашем собственном поведении.
Капитан Кавасэ заскрежетал зубами от ярости. Слова Киёхара вызвали у него злобу. Киёхара, не добавив больше ни слова, вышел из офицерской комнаты, прошел по темному коридору в «специальный отдел» и уселся за отведенный ему стол. В помещении «специального отдела» художник-карикатурист усердно рисовал никому не нужные карикатуры, юноша, приехавший из Америки, слушал радиопередачу из Мельбурна. Третий сотрудник стоял без дела, прислонившись к стене; лицо у него было мрачное, словно он оплакивал судьбу острова Атту.
Киёхара надел шляпу, взял портфель и, буркнув «до свидания!», вышел из комнаты. Снова пройдя по коридору, он спустился по ступенькам каменной лестницы, прошел через ворота, у которых стоял часовой, и очутился на улице. Ему было и досадно и грустно. В этой стране, поглощенной войной, не находилось для него места. «А все из-за моего дурацки-упорного характера...» — думал он. По широкому проспекту он дошел до дворцового рва и медленно зашагал в сторону Хибия.
На дверцах кабины лифта белело объявление: «Ввиду экономии электроэнергии лифт не работает». Многоэтажные здания делового квартала — сущее мучение для старика. Директору акционерного типографского общества «Тосин» было уже под шестьдесят, и вдобавок он страдал ожирением. Лысая голова и лицо вечно лоснились от пота, дышал он хрипло — мучила одышка. У директора было больное сердце. Цепляясь за перила, то и дело останавливаясь, чтобы перевести дух, он кое-как взобрался на шестой этаж, некоторое время постоял у открытого окна, утирая катившийся градом пот, и наконец толкнул дверь в помещение редакции «Синхёрон».
К посетителю вышел главный редактор Окабэ, в рубашке, без пиджака, и проводил гостя в кабинет директора Асидзава. Юхэй как раз просматривал рукописи предстоящего июльского номера.
Сегодня прибыл из типографии готовый июньский номер, и в производственном отделе кипела работа — нужно было обернуть бумажной полоской несколько тысяч экземпляров журнала и разослать подписчикам. В этот день завершалась работа целого месяца, и вся редакция с облегчением переводила дух.
Всего несколько месяцев назад журналы пересылались в картонных папках. Но сейчас уже невозможно было заказать картон. Все промышленные предприятия целиком перешли на выполнение военных заказов, готовую продукцию забирало военное ведомство, жизнь гражданского населения была ущемлена до предела. Чтобы обернуть журналы в бумагу, требовалась уйма времени.
Обычно вся работа по упаковке заканчивалась к трем часам, а сейчас пробило уже пять, но работе еще не видно конца. Асидзава намеревался пригласить сегодня несколько руководящих сотрудников в ресторан «Санко-тэй», чтобы отмстить выход в свет очередного номера, и ждал уже целый час, пока коллеги освободятся. В это время в кабинет вошел главный редактор вместе с главой фирмы «Тосин».
Гость, почтительно поклонившись, протянул свою визитную карточку. Директор Асидзава ответил на приветствие не вставая. Он внимательно оглядел тучного старика, которого видел сегодня впервые.
До сих пор журнал «Синхёрон» печатался в одной из самых больших типографий Японии, принадлежавшей компании «Нихон инсацу», но из-за жестких лимитов на электроэнергию половина линотипов «Нихон инсацу» остановилась. Кроме того, квалифицированных рабочих-печатников почти всех забрали на фронт. В результате договорные сроки все время нарушались, выход журнала задерживался. А это в свою очередь сразу же сказывалось на коммерческой стороне дела. Война чинила бесконечные препятствия гражданскому производству во всех областях жизни. В конце концов редакция «Синхёрон» решила заключить новое соглашение с типографией «Тосин» в районе Сиба.
— О да, о да, рабочих рук у нас в типографии, слава богу, хватает, и по части электроэнергии мы тоже пока, можно сказать, не испытываем особого недостатка... Линотипов у нас два. На начало месяца мы уже имеем два заказа, но на середину месяца, если вас это устраивает, можем принять ваш заказ с гарантией, что сделаем в срок. Есть у нас человек двадцать старых, опытных мастеров, так что по качеству исполнения, думаю, никому не уступим.— Старик говорил, утирая пот и тяжело отдуваясь, так что жалко было смотреть. Грузный, могучего телосложения, он напоминал борца сумо*, одетого в европейский костюм.
Предварительная договоренность уже имелась: главный редактор и заведующий производственным отделом уже не раз встречались с директором фирмы «Тосин». Сегодня всё окончательно согласовали — типография «Тосин» с будущего месяца принимала заказ на печатание журнала «Синхёрон». По этому случаю глава фирмы и явился в редакцию засвидетельствовать свое почтение директору Асидзава.
Секретарша внесла чашечки с чаем, и началась непринужденная беседа.
— Много рабочих в типографии «Тосин»?
— Сейчас стало меньше, чем раньше... Двести человек.
— И давно существует ваше предприятие?
— О да, давно. Я начал дело вскоре после переезда в Токио, тому уж лет двадцать, пожалуй, будет. Типографию открыл года через два после великого землетрясения. Что поделать, вы сами помните, наверное, как выглядел Токио после землетрясения, вот я и решил, что обстановка подходящая, можно заняться каким-нибудь делом... Приехал в Токио, купил в районе Сиба маленький лесопильный заводик — хозяин там разорился — и для начала -торговал строительным материалом... Ведь Токио тогда как на грех выгорел, можно сказать, дотла, так что торговля строительным материалом шла на удивление бойко... Сам я родом из Нагаока — теплые источники, слыхали наверное? У меня там до сих пор осталось десятка два домов, я их сдаю в аренду... Ну а стройматериалами торговал еще покойник отец, так что дело это было мне знакомо с детства... Вот и здесь, в Токио, тоже в первое время с этого начал. Ну а потом прежней прибыли уже не стало, и принялся я прикидывать, чем бы заняться. Думал, думал и решил, что жизнь теперь пошла новая, культурная. А для культуры что требуется в первую очередь? Конечно книжки, газеты, а это значит — типографии... И вот нанял я десятка два-три рабочих и начал с ними типографское дело. Так до сих пор этим и занимаюсь... Теперь-то уж хотелось бы на покой, да сын у меня — он у меня один — служит в армии; вот уж четыре года, как уехал из дома. Говорят, младшим командирам служить приходится долго... Кто его знает, когда вернется. Ну а пока его нет, мне никак нельзя отойти от дела... вот оно как получается. У меня, видите ли, сердце пошаливает, врачи не велят переутомляться, да никак не могу усидеть без дела...
Хотя гость жаловался на больное сердце, но говорил без умолку, пыхтя и задыхаясь. Он производил впечатление неглупого человека, настоящего дельца, который, когда речь заходила о деле, готов был с каждым говорить, как с приятелем, то ли потому, что плохо разбирался в людях, то ли потому, что не опасался людей.
— Вот и война эта самая... Поскорей бы уж наши победили американцев, что ли, а то ведь если надолго затянется, так беда, да и только... Как по-вашему, господин директор, как оно обернется, с войной-то?
— Право, затрудняюсь, что и ответить...— Юхэй держался с незнакомыми людьми гораздо осторожнее, чем его гость.
— Да, да, и работать-то стало трудно... На каждом шагу тебе какая-нибудь помеха... А у господина директора есть сыновья?
— Да, младший сын у меня в армии.
— Так, так, так... Младший, значит, один?
— Был и старший, да заболел на военной службе и после увольнения вскоре умер. Не повезло ему.
— Ай-яй-яй, какое несчастье! Нынче кругом только и слышишь об умерших да убитых... Я тоже в молодости воевал под Циндао. Помню, был там у немцев командир... как бишь его звали... Вальдек, так, что ли? — так он там попал к нашим в плен... А нашего генерала звали Ка-мио. Не знаю, что с ним потом стало... Помню, тогда впервые в боях участвовали японские самолеты... определенно, это было там, под Циндао...
Дверь кабинета отворилась, и вошел Сэцуо Киёхара. Вид у пего был растерянно-ошеломленный, он даже забыл поздороваться. Всегда неизменно вежливый, беспрекословно ожидавший в приемной, если у Юхэя сидел посетитель, он сегодня как будто даже не заметил, что в кабинете находится гость, и, не снимая шляпы, тяжело опустился на диван. Воспользовавшись появлением Киёхара, гость прекратил болтовню и начал прощаться.
— Что с тобой, ты чем-то расстроен? — обратился Юхэй к Киёхара, когда посетитель вышел из кабинета. Открыв ящик, он спрятал туда визитную карточку гостя, оставшуюся на столе. Это была большая карточка из толстой бумаги, на которой замысловатым шрифтом было написано: «Акционерное типографское общество «Тосин». Директор Хикотаро Хиросэ».
Вместо ответа Киёхара только неопределенно улыбнулся.
— Ты пришел вовремя. Сейчас мы все едем в «Санко-тэй». Поедем с нами.
Киёхара что-то сердито буркнул вместо ответа.
— Ты что, отказываешься выпить с нами чашечку сакэ?
— Нет, отчего же, я не против,— уныло пробормотал Киёхара.
Еще со времени жизни в Америке он почти не брал в рот спиртного, но сегодня решил, что с горя выпьет. Настроение у него было подавленное.
Вскоре упаковка журналов закончилась, и Юхэй вместе с тремя руководящими работниками редакции уселся в машину. Киёхара тоже поехал с ними. Было уже совсем темно, но на улицах почти не было освещения,— кое-где тусклым светом мерцали фонари затемнения. Исчезли яркие синие и красные огни реклам; война лишила улицы Токио былого оживления и блеска.
Ресторан «Санкотэй» встретил их широко раздвинутыми сёдзи отдаленного покоя в глубине дома, запахом ароматических курений. Знакомая хозяйка вышла навстречу и проводила гостей до порога гостиной.
— Сегодня, я вижу, собрались только свои,— приветливо сказала она. Старых знакомых она принимала с легким сердцем.
— Сегодня мы отмечаем выход июньского номера,— весело ответил Кумао Окабэ. Киёхара, оказавшийся на этом маленьком празднике случайно, по-прежнему угрюмо молчал.
Когда все уселись, хозяйка принесла сакэ и бутылку сидра.
— Я знаю, Киёхара-сэнсэй предпочитает сидр...
— Нет, сегодня я выпью вместе со всеми...
— Что я слышу! Вот чудеса! Не иначе, к перемене погоды! — пошутила хозяйка, наливая сакэ в чашку Киёхара.
— Ну как июньский номер? Очередного разноса не предвидится? — спросил Киёхара, обращаясь к Юхэю.
— Раз твоей статьи нет, думаю, что все обойдется благополучно,— засмеялся Юхэй.
— Как вам работается во флоте, сэнсэй? — осведомился Кумао Окабэ.— Довольны работой?
— Доволен? К черту всю их работу!
— Да ну?! То есть как это понимать?
— А вот так и понимай. Я ушел оттуда. Вот только сейчас, перед приходом сюда, окончательно разругался.
— Да почему же? В чем дело?
— Все из-за этой пропаганды злосчастной... Эти господа распивают себе виски средь бела дня, тут же, на службе... Впрочем, меня это не касается,— пусть пили бы себе на здоровье, лишь бы дело свое исполняли как надо. Но если сотрудники информбюро, которое специально создано для организации этих радиопередач, меньше всего интересуются тем делом, которым обязаны заниматься, о чем вообще может идти речь?
— Но чем же объяснить подобную нерадивость? Может быть, на них так сильно повлияла гибель адмирала Ямамото? Наверное, отчаялись...
— Отчаялись? Как бы не так! Это было бы еще хорошо... Когда люди способны впадать в отчаяние, значит в них еще не совсем угасли остатки совести... А эти просто ни о чем даже не помышляют. Полная деморализация... И так обстоит дело не только во флоте. Вся Япония деморализована. Напрасно я согласился служить там. Завтра же подам заявление об увольнении.
Юхэй, мягко улыбнувшись, несколько раз кивнул головой.
— Ничего, пройдет две недели, и ты опять не сможешь спокойно усидеть на месте. Я тебя хорошо изучил. Люди твоей породы органически не могут занимать пассивную позицию в жизни.
— Вот благодаря такому темпераменту сэнсэй и попал в черные списки,— заметил Окабэ.
— Может быть... Но Япония гибнет. В последних сообщениях Ставки говорится, что высадка американского десанта на острове Атту объясняется желанием Америки сорвать злость за поражение в районе Гуадалканал. А то пишут, что это просто очередной маневр Рузвельта, рассчитанный на то, чтобы добиться успеха на президентских выборах. Одним словом, комментарии самые низкопробные... А капитан второго ранга Сирота выступает по радио после возвращения с Соломоновых островов,— он ездил туда знакомиться с обстановкой на месте,— и заявляет, что «противник в сильнейшей степени страдает от малярии, а значит, можно не сомневаться, что победа будет за нами...» Не понимаю, чего они добиваются подобными выступлениями? Возьмите сегодняшние газеты, интервью начальника информбюро армии Танихаги. Он заявляет, что «героический дух гарнизона на острове Атту способен потрясти небеса!..» А ведь на Атту дела плохи. А он это всячески замазывает, приукрашивает. Вот уж поистине «слова пустые, речь неправды». За время моей работы в военно-морском министерстве я многое узнал. Положение на фронте, положение внутри страны далеко не так благополучно, как мы себе представляем.' Как ни скрывает военное руководство истинное положение вещей, сведения все-таки какими-то путями просачиваются в народ, порождая разного рода слухи и кривотолки... Жандармерия и полиция из кожи вон лезут, пытаясь пресечь распространение подобных слухов, жестоко карают за малейшее слово. В информбюро регулярно поступают секретные бюллетени, составленные полицейскими органами, в которых дается отчет о настроениях народа. Когда почитаешь эти бюллетени, ясно видишь, что признаки близкой гибели налицо. Дух народа надломлен. Никаких идеалов, никакой веры, ничего... Кругом полный разброд и смятение...
В гостиную вошли две молоденькие гейши, но, обескураженные серьезной беседой, сидели тихо, держа наготове бутылочки сакэ.
— Сэнсэй, знаете, что я слышал на днях? — начал Окабэ.— В префектуре Иватэ, в городке Камагиси имелась доменная печь. Руду привозили с материка. Но очень уж невыгодно возить такой груз за тридевять земель, да и плавание нынче опасное,— вот и решили, что целесообразнее будет лить чугун на месте, в Северном Китае. Домну разобрали, погрузили части на корабль, но противник через свою шпионскую сеть знал об этом все точно заранее. И, как я слышал, именно этот корабль подвергся атаке подводной лодки. Если это и выдумка, то построена она довольно логично...— Окабэ, как всегда, уже успел разузнать где-то эту новость.
— Все это истинная правда,— заморгав глазами, ответил Киёхара.— Правда, судно, кажется, не пошло ко дну, но что оно пострадало — факт. Все Тихоокеанское побережье блокировано подводным флотом противника. И вход в Токийский залив, и пролив Киэн, и внешний рейд Нагасаки, и окрестности Симоносэки, и Корейский пролив, и северное побережье Тайваня — все находится под строгим контролем американского подводного флота.
— И потом вот еще что я слыхал, сэнсэй... Говорят, на побережье у Кудзюкури прибило к берегу уйму мешков с мукой и ящиков с консервами — все американского производства. Мука только слегка подмокла снаружи, а внутри вполне съедобна. По слухам, близ Хокури и Катакан подобрали уйму таких ящиков и мешков.
Эта новость очень понравилась гейшам. «Вот хорошо-то! — смеясь от души, защебетали они.— Уж не поехать ли нам туда собирать муку и консервы?»
— Ну, ладно, все это так... Расскажи лучше, что Кироку Хосокава, все еще в тюрьме? — спросил Киёхара.
— Да, он еще сидит. Но, по всей видимости, скоро выйдет. Ну кто поверит, что Хосокава может заниматься восстановлением коммунистической партии или вообще причастен к таким делам?..
Летом прошлого года Кироку Хосокава опубликовал в журнале «Кайдзо» статью под заголовком «Тенденции мировой истории и Япония». За эту статью его лишили права печататься, а осенью 1942 года арестовали. Хосокава был пожилой человек, ему уже перевалило за пятьдесят.
Но к этому времени пресса уже слабо реагировала на аресты видных писателей или журналистов. С началом войны в Китае все деятели культуры, в прошлом имевшие хоть малейшее отношение к революционному движению, подверглись аресту. Даже люди, которых вовсе нельзя было ни в чем заподозрить, сидели в тюрьме по три месяца и по полгода с целью «проверки». Публицисты, писатели, кинорежиссеры, драматурги, ученые, журналисты, одаренные представители всех интеллигентных профессий один за другим исчезали в недрах тайной полиции. Огонь культуры почти угас, люди мрачно следили за все сильнее полыхавшим пожаром войны. Знакомые, друзья исчезали один за другим, а когда о них уже почти успевали забыть, вновь появлялись, исхудавшие, бледные. Все это стало самым обычным явлением.
Арест Кироку Хосокава расценивали как очередной пример подобного рода. Ведь ему было запрещено печататься, значит три месяца или полгода тюрьмы было обеспечено. К репрессиям такого масштаба деятели культуры в то время уже успели привыкнуть. И никто не представлял себе, что арест Хосокава вскоре будет иметь непосредственное отношение к судьбам журнала «Синхёрон», к судьбе его директора и даже главного редактора. А между тем трагический инцидент, который должен быть отмечен как особо кровавое дело в истории японской "тайной полиции, в то время уже исподволь подготавливался.
...Вскоре после начала войны с Америкой, летом 1942 года, из Соединенных Штатов в Японию прибыло первое судно с японцами, которых репатриировали из США в порядке обмена. Иокогамская полиция не дремала: ведь в числе репатриантов в Японию могли быть заброшены американские шпионы. Все мало-мальски приметные люди из числа репатриантов подверглись полицейской проверке. Но полиции не удалось ничего обнаружить. Единственное, что она сумела “выведать, это сведения, полученные от одного из репатриантов. Он рассказал, что в прошлом году из Америки в Японию вернулся некий Хироити Кавада с женой и что этот Кавада, в бытность свою студентом университета Кэйо, принимал участие в студенческом левом движении; вот единственные «ценные» сведения, которых удалось добиться полиции.
Никаких подозрений в отношении Кавада у полиции не имелось, но на всякий случай решено было проверить его еще разок. В Америке он изучал рабочее движение, а сейчас занимал должность заведующего отделом информации Института мировой экономики. Полиция города Иокогама без всяких оснований арестовала мужа и жену Кавада и начала «расследование». Но это «расследование» тоже не принесло никаких результатов.
Казалось бы, на этом можно было прекратить «дело». Но следователи тайной полиции, органически не любившие «бросать дело на полпути», убежденные, без всяких на то оснований, что супруги Кавада безусловно коммунисты, решили на всякий случай повнимательней приглядеться к Институту мировой экономики. Ведь если поискать хорошенько, всегда удается что-нибудь обнаружить...
Начали «приглядываться внимательней», и вскоре выяснилось, что в институте имеется сотрудник, некий Ясухико Мацуда, который занят сбором информации об экономике Советского Союза. Обнаружились и другие сотрудники, Таро Хирабаяси и Тамио Нисидзава, в прошлом служащие концерна «Мантэцу» и некогда причастные к левому движению... Тайная полиция насторожилась, как старатель, напавший на золотоносную жилу. Приставив агентов-сыщиков ко всем сколько-нибудь заметным сотрудникам института, полиция для начала арестовала помощника Мацуда — Иосио Такахама. Было это в январе 1943 года.
Такахама не понимал, за что его арестовали. Он так и не мог уразуметь этого, когда его подвергли жестоким пыткам. Такахама был не настолько силен, чтобы выдержать истязания. Единственной мыслью его было стремление любым путем вырваться из рук полиции. Арестованный без причины, лишенный права протестовать в законном порядке, он не имел иного выхода, если хотел остаться в живых. И, решив соглашаться с любыми небылицами, чтобы поскорее выйти на волю, он послушно давал на все вопросы такие ответы, которых требовал от него следователь. Да, Мацуда хотел бежать в Советский Союз и готовился к этому... Да, Хирабаяси и Нисидзава усиленно занимались изучением теории коммунизма...
За десять дней до того, как сотрудники журнала «Синхёрон» собрались на импровизированный банкет в ресторане «Санкотэй», чтобы весело отметить выход в свет июньского номера,— утром одиннадцатого мая,— из Иокогамы в Токио приехала группа полицейских, арестовала сотрудников Института мировой экономики Мацуда, Хирабаяси и Нисидзава и под конвоем препроводила их в вагоне электрички в полицейское управление, города Иокогамы. Так началось знаменитое «иокогамское дело» — чудовищное, беспредельно жестокое злодеяние.
Институт мировой экономики был вполне официальным учреждением, существовавшим на средства, которые отчислялись в его пользу министерством иностранных дел, Генеральным штабом, главным штабом военно-морского флота, посольством Маньчжоу-Го, концернами «Мицуи» и «Мицубиси», Японским Банком, акционерными обществами «Юсэн», «Осака-сёсэн», «Ямасита-кисэн» и многими другими, ежегодно переводившими на счет института по пятьдесят — шестьдесят тысяч иен. Институт располагал, таким образом, почти миллионом иен поступлений и на эти средства собирал материалы об экономическом положении зарубежных стран и об их военном потенциале. Эти материалы переводились на японский язык и рассылались заинтересованным организациям в виде секретных бюллетеней. Возглавлял институт Сэцудзо Савада, бывший посол в Бразилии.
С началом войны поступление свежей информации из-за границы почти прекратилось, и материалы института приобрели особую ценность. Изучение экономики СССР, которым занимался Ясухико Мацуда, проводилось по поручению Японского Банка, руководители которого выразили пожелание, чтобы любые, даже самые малозначительные на первый взгляд статьи экономического характера, публикуемые в советской прессе, подшивались и переводились. Этой работой и занимался Мацуда. Переводы этих статей под общим заголовком «Информационный бюллетень. Составлено по материалам советской прессы» поступали, как строго секретные документы, в Японский Банк и в другие правительственные учреждения.
Но тайная полиция города Иокогамы, едва услышав слова «изучение СССР», окончательно и бесповоротно уверилась, что Мацуда — коммунист, а Хирабаяси и Нисидзава — с ним заодно, и все они вместе безусловно замышляют восстановление Японской коммунистической партии и возобновление ее активной деятельности.
«Мацуда тайно замышлял поехать в Советский Союз». Действительно, Мацуда хотел поехать в Советский Союз. Однако он отнюдь не собирался совершить это путешествие тайно. Когда бывшего директора Института мировой экономики Горо Моридзима весной 1942 года назначили полномочным послом Японии в СССР, он хотел взять с собой Мацуда в качестве личного секретаря. Но новый директор воспротивился этому, и поездка Мацуда не состоялась. Вот и все. В глазах полиции этот эпизод превратился в план побега. Это была очередная химера, рожденная подозрительностью тайной полиции.
Полицейское управление Иокогамы распорядилось провести обыск на квартирах арестованных сотрудников Института мировой экономики и в результате этого обыска добыло множество «вещественных доказательств» инкриминируемых им преступлений; в числе этих доказательств фигурировал обнаруженный в ящике письменного стола Тамио Нисидзава фотографический снимок. На снимке была изображена группа одетых по-японски мужчин в саду, на фоне какого-то строения, напоминавшего здание гостиницы. В центре группы сидел какой-то старик. Сама по себе это была вполне невинная фотография. Но следователи отнюдь не посчитали ее невинной. Вот оно, вещественное доказательство состоявшегося недавно тайного совещания по восстановлению коммунистической партии!
Оказалось, что сидевший в центре старик был не кто иной, как Кироку Хосокава, с прошлого года находившийся в тюрьме в связи с запрещением печататься. Это был тот самый Хосокава, которого тайная полиция уже давно хотела считать главой «коммунистического заговора». Когда личность Хосокава на фотографии была установлена, все полицейское управление Иокогамы пришло в волнение. Грандиозное, из ряда вон выходящее дело!
А между тем сам Кироку Хосокава, ни о чем не подозревая и в душе уповая на то, что скоро его, наверное, выпустят, в несколько более спокойном настроении ежедневно являлся в кабинет следователя, где, греясь в лучах весеннего солнышка, страницу за страницей исписывал причудливые документы, именовавшиеся «протоколами личного показания», покорно отвечая на бесконечные вопросы: «Ваши политические убеждения? Ваше отношение к войне?..»
Об этой лихорадочной деятельности иокогамской полиции меньше всего догадывались люди, собравшиеся на маленький банкет в одной из уединенных гостиных ресторана «Санкотэй» в Токио. Благодаря всегдашней осведомленности Кумао Окабэ они слышали об аресте Ясухико Мацуда, но и только, и не придали этому событию большого значения.
— А что за человек этот Кироку Хосокава? — поинтересовался Сэцуо Киёхара.
— Хосокава-сан? Славный старик,— ответил раскрасневшийся от нескольких чашек сакэ Кумао Окабэ.— Что касается его убеждений, то по нынешним временам власти, конечно, могут на него коситься. Но только какой же он красный?.. Если таких, как он, считать красными, тогда и Тандзан Исибаси и Кин Асида тоже, выходит, красные... А человек он очень симпатичный. Любит выпить, держится просто. Вы, наверное, помните его статью «Тенденции мировой истории и Япония» в прошлогодних номерах «Кайдзо»? Он получил за нее тогда порядочный гонорар и на радостях решил выпить вместе с ребятами из редакции, с которыми был постоянно связан... Ну’а ведь в нынешнем Токио даже кусок говядины достать нелегко. А Хосокава сам родом из префектуры Исикава. Там с продуктами не так плохо, как здесь, и сакэ тоже можно достать. Вот он и пригласил нескольцих человек из «Кайдзо», из «Нихон хёрон» прогуляться в префектуру Исикава. Поехало человек шесть, не меньше. Есть там маленький курорт Томари на теплых водах. Ну, конечно, поехали все любители выпить. Кутили они в этом Томари двое суток подряд. Сакэ отличное, а угощение такое, что, как потом мне рассказывали, уж и не запомнят, когда в последний раз приходилось так пировать. Вот такой он человек, этот Хосокава... И с нами, молодыми, держится запросто, всегда готов вместе выпить, потолковать. Арестовать такого человека — просто идиотство со стороны полиции. Никакой он не коммунист — так, либерал, вот и все... Ну вот, погуляли они там, в Томари; а вернулись в Токио — рукопись-то, оказывается, изъята цензурой! И самого Хосокава уже поджидает полиция. Помню, как я был поражен, когда услышал об его аресте! Но, говорят, он скоро выйдет на волю. Надо будет непременно его навестить.— Кумао Окабэ с удовольствием предавался воспоминаниям о событиях прошлого года. Арест Хосокава представлялся ему чем-то далеким, не имеющим к нему никакого отношения. Он от души наслаждался приятной беседой за чашкой сакэ.
Юхэй Асидзава разговаривал с сидевшей рядом знакомой гейшей о праздничном спектакле в честь артистов Дандзюро и Кикугоро, состоявшемся на днях в театре Кабуки. Днем давали пьесы «Ворота Хуанмын», «Шесть поэтов», «Нао-самурай», вечерняя программа состояла из комедии «Муж-заика» и драматических пьес «Бэнкэй на корабле» и «Таскэ Сиобара».
— Ах, сэнсэй, неужели лошадь и в самом деле настолько понимает переживания человека? Мы с приятельницей рыдали навзрыд....
Юхэй, улыбаясь, слушал наивную болтовню молоденькой гейши. В комнате царило непринужденное веселье, даже Сэцуо Киёхара, расстроенный недавней стычкой в информбюро, постепенно развеселился. В эти суровые времена не часто выдавался такой отрадный, беззаботно-веселый вечер.
XIX
За завтраком Юмико почти не дотронулась до еды.. С наступлением лета у нее заметно ухудшился аппетит, она сильно похудела.
— Так нельзя, Юми, ты захвораешь,— говорила мать., Впрочем, сама госпожа Сакико тоже до неузнаваемости исхудала и поседела после смерти младшего сына. Мать понимала, отчего так осунулась Юмико. Ясно, что девочка думает только о Кунио, ее гложет тоска и тревога. У матери сердце сжималось при виде печального, повзрослевшего личика дочери, которая, сидя за утренним завтраком, рассеянным, отсутствующим взглядом смотрела на цветущие в саду ярко-желтые хризантемы. В свое время госпожа Сакико воспротивилась обручению дочери с Кунио, теперь опа готова была раскаяться в этом.
— Что, в колледже по-прежнему много работы?
— Много. Прямо конца не видно. Заказы все поступают; сейчас скопилась целая груда... Но зато мы вышли на шестое место среди всех женских колледжей Токио!
— Все это хорошо, но надрываться на работе тоже не следует. Всякому делу надо знать меру.
— Но, мама,— ответила Юмико, все так же глядя куда-то в пространство,— ведь солдаты на фронте не думают об отдыхе, когда воюют.
— Все это так, и все же...— Мать не знала, что отвечать.
Юмико говорила о Кунио. Ее любимый рискует жизнью на фронте, а она, Юмико, готова умереть, чтобы доказать свою преданность Кунио. Ему угрожает смерть в воздушном бою, а Юмико отдаст свою жизнь на трудовом фронте. Что-то твердое, упорное, какая-то решимость, идущая из самой глубины сердца, чувствовалась в этой юной, хрупкой девушке, которой едва исполнилось двадцать лет. И мать, пораженная этим непоколебимым упорством, с невольным удивлением смотрела на дочь.
Сама Юмико не могла бы определенно сказать, работает ли она из патриотических чувств, чтобы помочь воюющей родине, или отдает все силы труду потому, что любит Кунио.
Высадка американских войск на острове Атту, гибель командующего военно-морским флотом Ямамото означали для Кимико лишь то, что ее возлюбленному угрожает опасность. У нее замирало сердце от страха за Кунио.
Каждое письмо Кунио заставляло ее трепетать от страха. Эти письма, приходившие с фронта, наполняли ее безмерным ужасом. Подробно описывая опасности, которым он подвергался, Кунио будил мучительную тревогу в сердце влюбленной девушки. Заставляя Юмико тревожиться о себе, он бессознательно стремился привлечь и удержать ее сердце.
Вчера вечером она получила письмо со штампом военно-полевой почты. Прочитав его. Юмико не сомкнула глаз почти до рассвета. Страшное это было письмо.
«Я пишу тебе с нашей базы, только поднявшись с постели. Как я счастлив, как безмерно я счастлив, что остался в живых! Пишу это письмо с перерывами, так как еще не вполне окреп...
Пять дней тому назад я получил приказание нести охранение побережья. Мы вылетели после полудня. Под вечер, выполнив задание, я возвращался на базу и на обратном пути попал в густую облачность. Три часа я летел во мгле, среди облаков, а когда наконец выбрался из сплошного тумана, солнце, которое здесь, как и всюду на юге, садится очень быстро, уже закатилось, и я совершенно потерял ориентировку.
Пока я, по возможности снизившись, ползал над океаном, горючее кончилось. Наконец я увидел очертания маленького островка и белую пену прибоя, заметную даже сквозь ночную тьму. Пришлось сделать вынужденную посадку на воду вблизи от берега. Вместе с моим боевым другом мы вплавь добрались до земли.
Когда рассвело, оказалось, что поблизости нет ничего похожего на человеческое жилье. Целых два дня мы шли наугад, продираясь сквозь заросли джунглей. Двое суток ничего не ели и не пили. Только вчера на рассвете заметили поселок туземцев. Они оказали нам помощь, и к вечеру мы наконец добрались до базы. Все наши личные вещи были уже собраны и запакованы — нас считали погибшими.
При мысли, что я все еще жив, на душе становится так отрадно! Я не надеюсь, что сумею еще раз ступить на землю родины.
Но если бы, паче чаяния, мне удалось вернуться, удалось остаться в живых... Нет, не надо мечтать об этом. Все равно мне суждено погибнуть... Обстановка на фронте в районе Новой Гвинеи и Соломоновых островов очень тяжелая. Здесь решаются судьбы Японии. Придет час, и настанет наш черед выступить в бой. Что ж, я готов к этому. Я буду сражаться за тебя, Юмико, и погибну в бескрайних просторах неба, молясь за твое счастье. О, если бы после смерти я мог стать неугасимой звездой на небосводе, чтобы сверху любоваться мирной жизнью, которая станет твоим уделом...»
Когда завтрак был окончен и Юмико вышла из-за стола, госпожа Сакико сказала мужу:
— Послушай, если девочка и дальше будет так надрываться па работе, это кончится плохо! Она заболеет, вот увидишь!
Профессор Кодама уловил упрек в словах жены.
— Давай заберем ее из колледжа,— продолжала госпожа Сакико,— все равно их там ровно ничему не учат, занятий никаких нет... Просто превратили всех учениц в работниц.
Вместо ответа профессор пробормотал что-то неопределенное.
— А летние каникулы у них будут? — не успокаивалась госпожа Сакико.
— Юмико говорила, что во время каникул они будут работать, но уже по-настоящему.
— Ни в коем случае! Это уж чересчур! — закричала мать.— Если она не отдохнет летом, она свалится. Говорю тебе, она умрет, наша Юми!
Но отец знал, что этот тяжелый труд морально поддерживает дочь. Только те, кто непосредственно помогал войне, имели право спокойно смотреть людям в глаза.
Профессор снял со стены белый халат, надел его и, с сигаретой в зубах, не спеша направился по крытой галерее в лечебницу. Он шел откинув плечи, слегка выставив живот, усталой походкой немолодого человека.
В приемной уже ожидало несколько пациентов. Профессор заметил бедно одетую старушку с мальчиком-внуком. Время от времени они приходят в лечебницу,, хотя ни разу не заплатили за лекарство. У ребенка хроническое заболевание почек. Лимфатические сосуды тоже, очевидно, затронуты... Проходя мимо, профессор остановился и улыбнулся старушке и мальчику.
— Опять самочувствие ухудшилось?
— Ох, господин доктор, вот уже три дня, как ничего в рот не берет!.. И столько возни с этим ребенком, горе одно! Все равно, наверное, ему уже не поправиться, остались кожа да кости...
Краем уха прислушиваясь к этим знакомым жалобам, профессор приказал сестре позвать Юмико. Юмико вошла в кабинет, готовая к уходу в колледж.
— Ты меня звал, папа?
Отец набирал в шприц какую-то жидкость.
— Сядь-ка сюда на минутку.
Девушка послушно расстегнула пуговку манжета и молча завернула рукав блузки. Рука у нее была тонкая, с белой гладкой, как будто прозрачной, кожей. Было что-то жалобное, хрупкое в этой недостаточно округлой, недостаточно упругой руке.
Отец, обвязав предплечье дочери резиновой трубкой фонендоскопа, ввел иглу в тонкую голубоватую вену, просвечивавшую в сгибе локтевого сустава. Брызнула темно-красная кровь, тонкой струйкой проникла в раствор и повисла в нем красной каплей.
Отец, нагнувшись над рукой дочери и плавно нажимая на шприц, тихо проговорил:
— Послушай, Юми, что, если бы ты недельку-другую побыла дома? Можно ведь отдохнуть немножко...
— Нельзя, папа! — испуганно-напряженным голосом ответила Юмико. Но вдруг в горле у нее защипало, и глаза затуманились слезами.
Близко, перед самым ее лицом, блестела седина в волосах отца, виднелась его по-стариковски морщинистая шея. Глубоко растроганная любовью отца, Юмико почти задохнулась от сознания своего одиночества, от сознания, что душой она все больше и больше отдаляется от отца, от всех своих близких.
Под вечер, закончив амбулаторный прием, профессор, как всегда, обошел палаты больных в стационаре на втором этаже и уже спускался вниз, направляясь домой, когда у входа в аптеку заметил какого-то господина в отлично сшитом сером костюме, который ждал его, опираясь на трость. Это был Юхэй Асидзава, как всегда подтянутый и аккуратный. Подняв голову, он снял шляпу.
— Добрый вечер! — приветствовал он профессора.— Как поживаете, профессор? Семья здорова?
— Спасибо, спасибо, все в порядке. Ну а вы как? Опять желудок пошаливает?
— Да ведь я, как вам известно, ужасно недисциплинированный пациент. Чуть станет полегче — забрасываю лечение, а потом каюсь...
Профессор Кодама провел гостя через кабинет на затянутую сеткой веранду, выходившую в небольшой садик, разбитый между лечебницей и жилым домом. На веранде стояли плетеные кресла и небольшой легкий столик. Профессор усадил гостя, сам, как был в халате, уселся напротив и приказал сестре принести бутылку сидра.
— У вас кислотность повышенная, поэтому сидр вам полезен... Как поживает госпожа Асидзава? Скучает, наверное, одна...
— Да, конечно. Я с утра до вечера в редакции, ей целыми днями не с кем перемолвиться словом. Впрочем, ей то и дело навязывают разные работы от квартального женского комитета, так что удается убить время хотя.бы на это. В последнее время все шьет какие-то теплые наушники — для летчиков, что ли... Это у них называется «патриотический труд обеспеченных женщин квартала». Но, как видно, на сердце у нее тяжело, потому что в последнее время она разом сдала...
— Понятно, понятно... Когда мать теряет ребенка, она сама наполовину умирает с ним вместе. Моя жена тоже постарела за эти последние месяцы на добрый десяток лет. Старший сын у нас тоже ведь в армии, на южном фронте, вот она и тревожится...
Немолодые люди, они обменивались простыми, короткими фразами, рассказывая друг другу о тяжелых испытаниях, выпавших на их долю. Оба потеряли сыновей. Оба терзались душой, глядя на безутешное горе своих жен. Но говорили они спокойно, как будто беседовали о самых обычных делах. Профессор Кодама справлялся о состоянии здоровья Юхэя. Между человеком, потерявшим любимого сына, и его собеседником, который вынужден был вновь принять в дом овдовевшую дочь, установилась какая-то душевная близость, словно им хотелось как-нибудь утешить друг друга.
— Сколько сигарет вы выкуриваете в день?
— Гм... Как вам сказать... штук сорок, наверное...
— Многовато. Попробуйте курить не больше десяти — пятнадцати.
— Я уже сам думал об этом, но когда начинается спешная работа в редакции, сам не замечаю, как выкуриваю всю пачку...
— А сакэ как? Сакэ пьете?
— Сакэ сейчас не достать, так что позволяю себе только вечером чашечку. Ну, если случается бывать где-нибудь... Но, в общем, никак не больше трехсот — четырехсот граммов...
— В гольф играете по-прежнему?
— Хотел бы играть, но в последнее время против гольфа такое предубеждение... Людей, играющих в гольф, готовы считать чуть ли не антипатриотами. Сами понимаете, неприятно, когда на тебя кругом косятся, вот и пришлось забросить спорт. Некоторые считают даже, что раз гольф — игра английского происхождения, то сейчас увлекаться им по меньшей мере неприлично...
Они сидели вдвоем на веранде, отдыхая душой в обществе друг друга. Приятно ласкала прохлада летнего вечера, суета и тревога окружающей жизни как будто отодвинулись куда-то далеко. Эта простая, неторопливая беседа о самых будничных, каждодневных делах действовала необыкновенно отрадно на утомленные нервы.
— Нам, врачам, тоже нелегко стало работать...
— Надо думать... Говорят, на медикаменты теперь тоже введены карточки?
— Да, но дело не только в этом. Главное — лекарства дороги непомерно, а заработки становятся все ниже и ниже, так что люди совершенно не в состоянии платить за лекарство. А число больных увеличилось. Нынешней весной очень много заболеваний дифтерией. Самое удивительное, что участились случаи заболевания взрослых.
— Я слыхал, что бери-бери тоже очень распространилась.
— Да, бери-бери тоже. А также желудочные болезни.
В глубине сада, за кустами желтых хризантем, на веранде жилого дома зажегся свет. За тонкими шторами двигался худенький силуэт госпожи Сакико. Засветились окна и в кабинете профессора.
— Вот, например, вчера...— начал профессор и замолчал, как будто подыскивая слова. Потом, после небольшой паузы, продолжал:— Пришла ко мне на прием женщина лет тридцати, с братом, молодым еще человеком. Муж — он был лейтенант — ушел на фронт в тридцать восьмом году, а в сорок первом его убили где-то в Китае. Остался ребенок... Ну а в прошлом году эта женщина сошлась с другим и сейчас беременна. Любовник ее — человек холостой, казалось бы никаких препятствий к их союзу быть не должно, но, оказывается, недавно опубликовали указ о посмертном награждении убитого мужа... За особые заслуги ему пожалованы ордена — Золотого Коршуна 4-й степени и Восходящего Солнца 6-й степени... И вот из-за этого награждения все неожиданно осложнилось...
— Почему же?
— Да видите ли, по случаю этого награждения квартальный комитет устроил церемонию поминания духа убитого воина, далее начались визиты соболезнования от районной организации резервистов, потом учитель начальной школы приводит к ней весь свой класс для выражения благодарности родственникам погибшего... Одним словом, эта женщина вдруг очутилась в центре внимания... Теперь таких вдов называют, кажется, «жены сражающейся отчизны»... Короче, шум поднялся необыкновенный. Ну, понятно, в такой ситуации она уже никак не могла выйти замуж вторично. Больше того, она беременна и не смеет, бедняжка, показаться на улицу. Подумайте! Из-за того, что муж, убитый два года назад, посмертно награжден орденом, его вдова не может вторично выйти замуж!..
— И зачем же она приходила к вам?.
— Просит прервать беременность..
— Гм... И что же дальше?
— Ее брат, студент, развел здесь целую теорию. Он, дескать, категорически против того, чтобы сестра рожала. Ребенок, видите ли, покроет ее позором, и вообще, мол, вся эта история никак не способствует, поднятию морального уровня населения в тылу... Просил меня тайно сделать аборт.
— Странные доводы... И как же вы ответили?
— Отказался. Посоветовал выйти вторично замуж и раз навсегда покончить с этими разговорами.
— Совершенно правильно! Вообще-вдовы военных — самые несчастные женщины. Я в этой связи всегда с болью душевной думаю о Иоко-сан... Кстати, ее, кажется, нет дома сегодня?
— Да, она теперь ходит на службу.
— Да что вы?!
— Вот уже дней десять, как она устроилась на работу в аптеку при Военно-медицинской академии в Уси-гомэ. Один из моих друзей помог оформить все документы — анкету, клятвенное обязательство...
— Вот как... Но ведь и у вас в лечебнице нашлась бы работа провизора?
— Да, конечно... Видите ли, тут не только в работе дело. Я думаю, Иоко просто хотелось хоть на несколько часов вырваться из дома... Называйте это капризом. Но я не возражал — с ее характером тяжело сидеть дома в такие .бурные времена. Не знаю, долго ли она там пробудет. Во всяком случае, обязательство она подписала на год... Признаюсь, мне самому иногда тяжело бывает смотреть, как убивается по сыну жена...
Юхэй молча несколько раз кивнул в знак понимания и согласия. Да, конечно, и вдова, приходившая просить, чтобы убили ребенка в ее утробе, и Иоко Кодама, каждый день уходящая на работу в Военно-медицинскую академию,— обе напрягают все усилия, чтобы как-нибудь найти и утвердить свое место в жизни. И как ни странно выглядят со стороны их поступки, как ни противоречат они подчас здравому смыслу, обеим этим женщинам не остается ничего другого, кроме того, чтобы поступить так, как они поступили. Не они за то в ответе — всему виной окружающая действительность, в которой здравый смысл окончательно попран.
XX
Гарнизон острова Атту, окутанного туманами северных широт Тихого океана, погиб в полном составе во главе с полковником Тамоцу Ямадзаки — «разбился вдребезги, как разбивается драгоценная яшма...» Сообщение Ставки, составленное на этот раз уже в нескрываемо-траурном тоне, оповестило об этом по радио всю страну.
А вскоре после падения Атту войска Объединенных Наций наголову разбили армию держав «оси» в Северной Африке, переправились через Средиземное море и высадились в Сицилии; режиму Муссолини пришел конец. На смену ему явилось правительство Бадольо.
Дела немецкой армии па Восточном фронте шли все хуже и хуже. В июне японская армия оставила остров Кыска; в районе Соломоновых островов линия фронта отодвинулась от Гуадалканала к Бугенвилю. По мере того как осень близилась к зиме, положение Германии, Японии и Италии становилось все безнадежнее. С каж: дым днем все явственнее обозначался близкий крах-держав Тройственного союза. 8 сентября правительство Бадольо приняло безоговорочную капитуляцию; вся Италия к югу от Рима уже находилась под контролем английских и американских войск, а Муссолини, собрав остатки разбитых отрядов, учредил фашистское итальянское правительство на севере Италии. Однако этот отъявленный негодяй больше не внушал страха — пора его величия миновала.
В Японии тоже все сильнее чувствовалось приближение развязки. Слепое доверие к «империи, существующей непрерывно две тысячи шестьсот лет», мало-помалу сменилось ощущением смутной тревоги и опасения. Правительство и военное руководство все заметнее проявляли симптомы растерянности. «Просчет» в войне против Америки давал себя знать со всей очевидностью.
Флоту не хватало кораблей, авиации — самолетов. Продовольствие, железо, нефть, каучук — во всем чувствовалась острая недостача. Чтобы восполнить эту нехватку, правительство непрерывно и бездумно выдвигало все новые и новые лозунги, печатало все новые плакаты:
«Хоть одним кораблем больше, хоть одним самолетом больше!»
«Капля керосина — это капля крови!»
«Есть запасы — нет боязни!»
«Никаких личных желаний до полной победы!»
«Сто миллионов. человек — одно сердце, одна воля!»
Но народ уже осознал главное — что его собственные дух и решимость дрогнули. Чем больше правительство кричало о Мобилизации духа, тем более чуждым становилось оно японскому народу. При виде плакатов, которыми Ассоциация помощи трону, Молодежная ассоциация помощи трону и правительство обклеивали все перекрестки, люди с отвращением отворачивались. Ибо каждое слово этих плакатов сковывало по рукам' и по йогам, предвещало одно лишь горе.
Словами плакатов уже невозможно было поднять народ на новые дела и жертвы.„ Народ Японии больше не шел в ногу с правительством. Люди утратили веру и в правительство и в военное руководство, и это неверие порождало внутреннюю тревогу. Когда дух народа надломлен, перспективы войны безнадежны. Поражение неизбежно, хотя сулит неисчислимые бедствия. Но продолжать усилия, направленные на достижение победы, было невозможно: недоставало главного — доверия к власти.
Таясь от властей и от полиции, люди помышляли теперь только о своих узколичных интересах и выгодах. Каждый беспокоился лишь о себе самом, о своей жене и о детях. За два года до капитуляции Японии раньше и прежде всего капитулировал дух народа. И это произошло не из-за пропаганды противника, не под угрозой вражеских пушек. Разочаровавшись в правительстве и в военном руководстве, убедившись, что они не стоят тех жертв, к которым постоянно призывают народ, люди, охваченные усталостью и апатией, пришли в то состояние отчаяния, когда у человека опускаются руки и он в тупом бездействии ожидает наступления неотвратимого «завтра». Улицы гудели от самых невероятных слухов.
В эти тревожные, беспокойные лето и осень 1943 года Иоко ежедневно ездила электричкой на службу в Военно-медицинскую академию. Впервые она соприкоснулась с реальной жизнью, которую до сих пор знала плохо. Теперь она своими глазами увидела трагические будни страны, вот уже много лет подряд ведущей войну. Люди, с которыми она утром и вечером вместе ехала в электричке, выглядели встревоженными, угнетенными тяжелой, неотступной заботой. Взгляды были испуганными. Одежда стала жалкой, лица изможденными.
9 Тацудзо Исикава
257
Изящество и красота исчезли из жизни. Цветники превратились в огороды; на клумбах выросли стебли кукурузы, даже обочины дорог были распаханы, и на мостовую тянулись побеги тыквы. У лавок и магазинов стояли длинные очереди за продовольствием и табаком, которые выдавались по карточкам; палимые зноем, с усталыми лицами, люди простаивали в тупом ожидании много часов подряд.
Мужчины, точно по уговору, все носили за спиной рюкзаки. Пожилые служащие торговых фирм и правительственных учреждений возвращались вечером домой, до отказа набив эти рюкзаки брикетами прессованного угля, соей, которая выдавалась семьям фронтовиков, пачками грубой, серой хозяйственной бумаги.
Разговоры молодых женщин-служащих в вагонах электрички вертелись исключительно вокруг одной темы: одна рассказывала подруге, что в министерстве внутренних дел служащих снабжают неважно, и потому она устроилась через знакомых в военное министерство, другая с. завистью отвечала, что лучше всего снабжают на предприятиях, имеющих оборонное значение, например на судостроительных или авиационных заводах...
Иоко выходила из вагона электрички на станции Вакамацу в районе Усигомэ и шла по широкой дороге. Она носила светло-серые брюки и блузку с длинными рукавами, волосы были туго завязаны шелковой тесемкой. Так она одевалась на случай воздушной тревоги.
В конце широкой улицы высились величественные ворота Главного военного госпиталя. Сразу за воротами, слева, виднелось маленькое строение — приемная, где постоянно толпились жены и матери раненых, пришедшие на свидание. «Бедные...» — думала Иоко, глядя на этих женщин.
Влево от госпиталя тянулась дорожка, плавно сбегавшая вниз по отлогому склону. Эта дорожка вела на территорию Военно-медицинской академии. В центре двора был разбит сад; в зарослях вишневых деревьев стрекотали цикады; вокруг этой центральной площадки раскинулись корпуса академии. В глубине, прямо напротив ворот, высилось главное здание: там находились аудитории. В корпусе налево разместился склад медикаментов, этажом выше — конференц-зал. Направо виднелось главное здание больницы и пять прилегающих
к нему больничных корпусов. А еще дальше, в глубине территории, тянулись корпуса, предназначенные для гражданских больных, построенные на средства Императорского благотворительного общества.
Аптека помещалась в главном здании, направо от входа. Посреди просторного помещения на четырехъярусных стеллажах стояли бутыли с лекарствами; лекарства выдавались через прорубленное в стене окошечко, выходившее в коридор. В подвальном помещении стояли ящики с медикаментами. В провизорской работало четверо мужчин и пятеро женщин; они ежедневно готовили порошки и микстуры более чем для тысячи больных. Комната была пропитана запахом лекарств и наполнена звуком непрерывно бегущей струи воды.
Окна провизорской выходили на центральный двор, на котором с утра и до вечера не затихало движение. Непрерывной вереницей подъезжали и уезжали машины — одни привозили новых больных, другие увозили тех, кто выписывался. На машинах, украшенных звездочкой— эмблемой армии,— приезжало и уезжало начальство — старшие офицеры медицинской службы. Усталым шагом, волоча ноги, шли больные на амбулаторный прием; бодро, с узелками в руках, шагали посетители, пришедшие навестить больных. Проходили слушатели академии, направляясь в аудитории в главное здание, на их погонах блестели знаки различия лейтенантов и капитанов.
То и дело пробегали мимо медицинские сестры, шелестя подолами широких, похожих на цветы белых юбок. Среди них, по отлогой дорожке, ведущей из Главного госпиталя, бродили ходячие больные,— как и все раненые, тоже в белой одежде. Вот, осторожно нащупывая дорогу, проходит ослепший на фронте солдат с собакой-поводырем. Раненых несут на носилках, катят в колясках.
Молодые, крепкие солдаты и офицеры, могучего телосложения, с мужественными загорелыми лицами, здесь были всего-навсего беспомощными больными. Вдали от своей части, без оружия, свободные от приказов, они вновь превращались в тихих, молчаливых юношей. Ноги, которые еще так недавно карабкались по скалам, продирались сквозь заросли джунглей, теперь ступали осторожно и медленно, опасаясь споткнуться о камешек на дорожке. Совсем недавно на станциях железных дорог их провожали оглушительными криками «Бандзай!», и они уезжали, распевая «Не победив, мы не вернемся!» Теперь эти же люди, сосредоточенные, задумчивые, пытались по-новому осмыслить то, что с ними произошло. В солнечные дни раненые проходили через двор, и белые халаты их ослепительно сверкали в ярком солнечном свете. В дождливые дни они шли по подземной галерее, соединявшей Главный госпиталь со зданием Военно-медицинской академии. Все они считались привилегированными пациентами и в качестве таковых являлись на консультацию в Военно-медицинскую академию, где получали лучшую помощь, какой располагала японская военная медицина.
Однажды, после полудня, когда легкий ветерок смягчал зной и небо сияло безмятежной голубизной, как обычно бывает в начале осени, Иоко отправилась на склад за лекарствами. Опа обогнула стоявший в центре двора высокий памятник-обелиск и уже приблизилась к дверям склада, как вдруг неожиданная встреча заставила ее остановиться.
— Как, Огата-сан, это вы? — воскликнула Иоко.
— Кого я вижу! Иоко-сан! Здравствуйте!
— Здравствуйте! Вы работаете в госпитале?
— Уже полтора года. Ну, как вы живете? Вы тоже здесь служите?
— Да, с июня...
Огата-сан была медицинская сестра, когда-то работавшая в лечебнице профессора Кодама. Года четыре тому назад она вышла замуж и уволилась с работы. Сестре Огата было уже за тридцать. Сейчас она возвращалась из академии в Главный госпиталь, толкая перед собой кресло, в котором сидел раненый.
При звуке голосов полулежавший в кресле раненый поднял глаза и взглянул на Иоко. Это был человек атлетического сложения; энергичное, мужественное лицо его казалось несколько бледным в ярком солнечном освещении. Он выглядел еще совсем молодым, немногим старше тридцати лет, и очень сильным. Казалось, никакая болезнь не смогла бы сломить этот могучий организм.
— Ведь вы, помнится, вышли замуж? — спросила Иоко сестру Огата.
— Да... Мой муж умер. Убит на фронте. Вышла замуж себе на горе. Право, как будто специально .затем и шла, чтобы мучиться.
— Да?.. Я тоже.— Иоко улыбнулась и положила руку на спинку кресла, помогая Огата. Разговаривая, они пошли рядом.
— Да что вы говорите?.. Значит, вы, барышня, тоже успели за это время выйти замуж?
Услышав, как Огата называет ее «барышней», Иоко вдруг вспомнились девичьи годы, и сердце у нее-сжалось от какого-то безотчетного сожаления.
— Да. Я прожила с мужем всего лишь год.
— Вот оно что! — Огата сочувственно кивнула и вдруг резко, почти грубо проговорила: — Замужество вообще скверная штука! Ничего хорошего нет. Вот, например, мой муж: с утра до вечера только и знал, что играл в ма-чжан. И сакэ пил. Уйдет, бывало, из дома, по нескольку суток ночевать не является, невесть где пропадает, а то и в полицию угодит. В довершение всего, как попал на фронт—так сразу же и погиб. А женщина — все терпи. Честное слово, даже зло берет!
В этих с сердцем сказанных словах сквозила огрубевшая душа женщины, многое испытавшей на своем веку. В поисках работы сестре Огата пришлось немало поскитаться по свету. Не удивительно, что в ней почти не осталось душевной тонкости, деликатности, теплоты. Сердце у Огата-сан давно очерствело.
Услышав это откровенно брошенное признание, раненый в кресле улыбнулся. Улыбка у него была спокойная, привлекательная. Иоко почему-то почудилось, что на этом красивом лице лежит печать одиночества. Несомненно, он не мог не сознавать себя одиноким, как и всякий больной. В Главном госпитале находилось на излечении две тысячи, раненых, и, хотя все это были люди, попавшие в одинаковую беду, каждый чувствовал себя одиноким и обособленным от других, как бывает одинок человек, внезапно оказавшийся вне армии, вдали от фронта, наедине с самим собой. Выброшенные из бурного водоворота событий, потрясавших страну, все эти раненые солдаты как будто очутились в зоне мертвого штиля, не нарушаемого ни малейшим порывом ветра.
Прислушиваясь к беседе обеих женщин, раненый не сказал ни слова. Иоко и сестра Огата катили кресло наверх по склону до самого входа в госпиталь. Здесь Иоко
стала прощаться, и тогда Огата-сан сказала, что, когда смена кончится, она непременно забежит к Иоко в аптеку поболтать.
. — Желаю поскорее поправиться,— поклонилась Иоко незнакомому раненому. Это была стандартная фраза, общепринятая вежливость, какую всякий здоровый человек обычно оказывает больному.
Раненый в кресле оглянулся и вместо ответа только кивнул, внимательно глядя вслед Иоко. Иоко торопливо побежала обратно.
По дороге она думала не об Огата-сан, которую встретила впервые за эти годы, а о глазах раненого. Что-то пугающее было в его упорном взгляде. Наверное, на фронте он был отчаянным храбрецом... Она не обратила внимания на знаки различия, приколотые у него на груди поверх халата, по весьма возможно, что он офицер, во всяком случае он производит впечатление человека довольно интеллигентного. Ей особенно запомнился его взгляд. Много разнообразных чувств выражал этот взгляд, и все они как будто светились в глубине его глаз. Правда, сейчас этот взгляд казался несколько смягченным сознанием своей беспомощности — ведь раненый не мог даже самостоятельно передвигаться.
Иоко прошла -на склад, получила банки с мазями и вернулась в провизорскую. Какая-то непонятная тяжесть лежала у нее на сердце. В таком подавленном состоянии она ждала Огата-сан, ведь та обещала зайти поболтать в аптеку.
Рабочий день в провизорской кончался в шесть часов вечера. Пробило шесть, но Огата-сан так и не появилась.
На следующий день Иоко ждала визита Огата-сан с самого утра. Взвешивая и смешивая порошки, Иоко то и дело поглядывала в окно, выходившее во двор. Неизвестно, привезет сегодня Огата-сан раненого или нет? Возможно, ей сегодня вовсе незачем приходить сюда. И все-таки Иоко ждала. Она сама не смогла бы объяснить, почему она ждет.
Было уже далеко за полдень, когда, случайно бросив взгляд в окно, она увидела Огата-сан, которая, так же как вчера, возвращалась в госпиталь, толкая перед собой кресло-коляску. Они находились довольно далеко, но Иоко узнала вчерашнего раненого. Заложив руки в карманы белого халата, Иоко стояла и смотрела им вслед. Перед ней была та самая Огата-сан, которую она ждала со вчерашнего дня, но странное дело — Иоко не сделала ни шагу, чтобы выйти из помещения и догнать ее. Этот раненый в кресле почему-то внушал ей страх. Она инстинктивно чувствовала, что ей лучше не приближаться к этому человеку. Ноги Иоко как будто приросли к полу.
Огата-сан неторопливо, даже несколько лениво толкала кресло вверх по мощеной дорожке. Свежий осенний ветерок развевал широкий подол ее белой юбки, солнечные лучи, пробиваясь сквозь густую зелень сада, яркими бликами озаряли обе фигуры — сестры и раненого. От них веяло чем-то мирным, счастливым. Они не заметили Иоко, и это ее успокоило. Она боялась лица и глаз этого человека. Почему — этого Иоко сама не понимала. Просто ей казалось, что она не в состоянии выдержать этот взгляд. Хотелось знать, какая же душа у человека, имеющего такие глаза,— было и любопытно, и в то же время почему-то немного страшно.
По дороге домой она вдруг поняла, что в сердце ее закралась измена, и преисполнилась отвращения к себе самой. Иоко почувствовала, что душой уже неверна Тайскэ. Прошло полтора года с тех пор, как она его потеряла. Одиночество толкало ее к измене. Никогда в жизни ни один мужчина, кроме Тайскэ, не привлекал ее, ни к кому, кроме него, она не испытывала интереса. Иоко была убеждена, что полюбить кого-нибудь, кроме Тайскэ, значит стать низкой, порочной женщиной.
Прошло три дня, прошло четыре, а Огата-сан все не приходила в аптеку поболтать с Иоко. Сестры были так загружены работой, что некогда было перевести дух. В первом и в третьем хирургических отделениях в основном лежали тяжелораненые, по двенадцать человек в палате. Легкораненых, способных самостоятельно передвигаться, размещали по двадцать пять человек в палате. Весь уход за ними был возложен почти целиком на одну сестру. Даже если Огата-сан действительно хотелось прийти поболтать с Иоко, ей и впрямь нелегко было выкроить для этого время.
Постепенно Иоко забыла и об Огата-сан, и о ее подопечном. Она пришла к. заключению, что этот взгляд, как будто пронизывающий насквозь, всего лишь мгновенное и ошибочное впечатление, только и всего.
Каждую среду военнослужащие и вольнонаемные работники аптеки обедали вместе с начальством. Эти обеды проходили в форме своеобразных собраний, местом для которых служила столовая во втором этаже над аптекой. Офицер — начальник аптеки — проводил короткий инструктаж, после чего начиналась непринужденная беседа за едой. Со двора доносились усиленные репродуктором слова команды — это служащие госпиталя и медицинские сестры занимались зарядкой. После зарядки раздавались оживленные голоса и смех играющих в волейбол. Офицеры, ковыряя зубочистками в зубах, неторопливо беседовали и шутили между собой. Пока начальство занималось беседой, женщины-служащие тоже имели возможность немного передохнуть.
После обеда в одну из таких сред Иоко, не снимая халата, вышла во двор. У самого вестибюля она снова столкнулась с Огата-сан. Так же как в прошлый раз, Огата-сан катила кресло, в кресле сидел тот самый раненый. Он приветствовал Иоко легкой улыбкой.
— Здравствуйте, Огата-сан, что ж вы не приходили? — по возможности непринужденно и весело сказала Иоко, стараясь не глядеть на раненого.
— Ах да, да, ведь я обещала... Все время так некогда, что совсем позабыла.
— А я вас ждала...
— В самом деле? Ох, простите! Знаете что... завтра я непременно зайду к вам во второй половине дня. Но, может быть, вы заняты в это время?
— Я всегда занята. А разве вы завтра свободны?
— Думаю, что сумею выкроить часик. Этот раненый...— тут она указала на больного, сидевшего в кресле,— завтра назначен на операцию. Так вот, на то время, что его будут оперировать...
— Операцию? Какую? — Иоко задала этот вопрос, обращаясь к Огата-сан. Но ответил сам раненый, с легкой улыбкой глядя на Иоко чуть прищуренными глазами.
— Ногу будут резать. Вот здесь...— он указал на правую ногу.— Пулевое ранение в кость. Меня лечили на месте, в полевом госпитале; я уж считал, что совсем поправляюсь, да, оказывается, кость срослась не так, как положено. Совсем не могу ходить. Завтра еще разок разрежут и, кажется, отпилят кусок... Военврач сказал, что кость закрепят платиновой скобкой, и тогда все будет в порядке. Но правая нога станет короче на сантиметр. Одним словом, останусь хромым. Ну да это не беда, лишь бы ходить... Если смогу опять свободно передвигаться, то и на том спасибо, я так считаю.— Он говорил оживленно, почти весело, самоуверенным тоном человека, от природы незнакомого с чувством страха. Очевидно, он обладал крепкими нервами и от этого казался несколько резким, грубоватым. Люди такого склада часто встречаются среди военных. До конца жизни от них как будто исходит запах казармы.
Но прежде чем осознать все это, Иоко была поражена душевной красотой человека, дух которого оказался несломленным, несмотря на увечье, нанесенное его телу. Этот человек остался жизнерадостным, пройдя через тяжелые испытания, и был красив этим здоровым стремлением к жизни.
— Поистине война принесла мужчинам столько мучений! —с искренним состраданием сказала она.
— Пустяки, это вполне закономерно. Женщинам тоже приходится страдать не меньше. Вот, например, Огата-сан — ведь она тоже, пожалуй, жертва войны... Правда, Огата-сан?
— Еще бы! — резким голосом выкрикнула Огата-сан,— Жертва, самая настоящая жертва! Нет, в самом деле, и зачем только, спрашивается, придумали эту войну?! Сотни, тысячи здоровых, красивых мужчин искалечены, убиты... А вы, Кодама-сан, разве не жертва? Бедный ваш муженек,— ну разве не обидно умирать, когда жена такая молоденькая и такая красотка! А только наша женская доля еще тяжелее, хоть нас и не убивают на фронте! Правда?
При этих словах раненый снова поднял голову и пристально взглянул на Иоко своими сверкающими глазами.
— На каком фронте погиб ваш муж?
— Он умер в Японии, от болезни...
— Ах, так... Ну что ж, можно считать, что по сравнению со многими ему еще повезло...— эти слова были сказаны равнодушным, холодным тоном военного, привычного к смерти и к людскому горю.
— Повезло? А я, напротив, считаю, что судьба его очень несчастна.
— Ну, такие рассуждения — недопустимая роскошь. Вы слишком многого требуете. Если подходить к жизни с такими претензиями, так ведь конца края не будет нашим желаниям и капризам. А сколько солдат погибло неизвестно где и когда? Утонули в болотах, попали на съедение рыбам, растерзаны шакалами в джунглях... Хорошо еще, если тело удается найти и прах возвратить родственникам... Конечно, тяжело потерять мужа, и все-таки те солдаты, которые умерли в госпитале, здесь, в Японии,— это, можно сказать, счастливцы. Но я, разумеется, наверное, еще более везучий. Остаться слегка хромым — ведь это сущие пустяки!—и он засмеялся так громко, что Иоко даже вздрогнула. Что-то холодное было в его беспечном смехе. Этот холод как будто отметал все сложные, тяжелые переживания Иоко...
При первой встрече этот человек не сказал ни слова. Сегодня он, напротив, выглядел оживленным и, казалось, готов был говорить без умолку. Его речь звучала равнодушно, и вместе с тем во всей его манере держаться было что-то привлекательнее, властное. Иоко медленно шла рядом с Огата-сан, помогая ей катить кресло вверх по дорожке, по направлению к Главному госпиталю. Из зарослей, окаймлявших дорожку, доносилось слабое стрекотание поздних цикад.
— Мой брат тоже убит на фронте...
— В самом деле? Где?
— На юге. Собственно говоря, он не убит, а погиб из-за аварии с самолетом.
— Разбился?
— Нет, его ударило пропеллером. Он служил в аэродромной команде...
— А-а, вот оно что. Такие случаи бывают частенько...
Иоко вдруг рассердилась. Бессердечные, заносчивые слова! «Наверное, он лейтенант или капитан»,— подумала она и посмотрела на знаки различия, приколотые к халату раненого. Он был фельдфебель. «Ну ясно, младшие командиры все люди без сердца».
— Вы сами из Токио? — спросила она только для того, чтобы сказать что-нибудь.
— Я? Да, наш дом в районе Сиба.
— Ах так... Это хорошо, что дом близко. Родные навещают вас?
— Нет. Жена уехала в провинцию.
— Но она, надо думать, приезжает к вам иногда?
— А зачем ей приезжать? Отец здесь, в Токио, он иногда приходит. Но он у меня больной, пожалуй долго не протянет.
Иоко не сразу нашлась что ответить. Он говорил обо всем чересчур уж просто и грубо. Она почувствовала, что разговор с этим человеком утомляет ее.
— Огата-сан, я пойду обратно,— вздохнув, проговорила она.— Заходите завтра, хорошо?
— Да, думаю, что завтра выдастся часик свободный. Зайду непременно.
— До свидания!— раненый поднял правую руку, как ,бы приветствуя Иоко, и обернулся к ней с веселой улыбкой. Когда он улыбался, его лицо приобретало удивительно ласковое выражение, простодушное и привлекательное, как у ребенка.
Возвращаясь, Иоко вдруг подумала, что этот раненый, в сущности, очень несчастный человек. Правда, по его словам, его отец живет в Токио, но жена находится далеко в провинции и ни разу не навестила его. Несомненно, на это имеются какие-то особые и, по всей вероятности, веские причины. Получить ранение на фронте, вернуться на родину и не повидаться с женой — как это, должно быть, обидно!.. И Иоко стало жаль раненого.
Она торопливо вернулась в провизорскую и остаток дня провела в напряженной работе. Одно за другим появлялись в окошечке лица амбулаторных больных, озабоченные, невеселые. Получив лекарство, они, нахмурившись и шевеля губами, читали про себя написанный на рецепте способ употребления. Потом уходили, бормоча под нос что-то невнятное. Подошел младший провизор с бланками рецептов и попросил разъяснений. Из вестибюля долетели громкие голоса — это принимали новых больных и провожали тех, кто выписывался.
Сосредоточенно работая в этой деловой суете, Иоко думала о пациенте сестры Огата. Ей вспоминался его властный, проникающий в душу взгляд и ласковая улыбка. Потом вновь всплывал в памяти равнодушно-холодный тон его речи, и она думала о том, что в семье у него, по-видимому, не все ладно.
Завтра ему будут делать операцию, заново сращивать кость. Он говорил об этом легко, даже небрежно, и все-таки Иоко чудилось во всем его облике что-то мучительно одинокое.
«Да нет же, в конце концов он вовсе не так уж мне нравится»,—решила Иоко. От этой мысли ей стало спокойней. Он не производил впечатления глубокой натуры, способной понять движения сердца, мельчайшие переживания другого. Это человек грубоватый, типичный военный, из той категории людей, которые шагают по жизни, расталкивая встречных локтями...
Иоко вспомнился Тайскэ. Чуткий, всегда мягкий и ласковый, добрый — таким был Тайскэ. И, вспомнив о нем, Иоко почувствовала, как в груди ее теплой волной поднимается забытое ощущение счастья.
На следующий день, сразу после обеда, Огата-сан, проводив раненого в операционную, пришла к Иоко в аптеку поболтать. Они беседовали у окна в коридоре.
Огата-сан рассказала, что у нее есть ребенок, которого она отдала на воспитание в семью брата, что после смерти мужа ей пришлось перенести много неприятностей, так как у него оказались долги,— одним словом, поделилась всем, что пережила после ухода из лечебницы профессора Кодама. Свой рассказ она перемежала непрерывными сетованиями на жизнь. Во время разговора она то и дело поглядывала на часы. Выложив уйму всяких историй, она огляделась вокруг.
— Ах, как курить хочется... Да здесь нельзя, наверное?— сморщив нос, она засмеялась.— А этот Хиросэ-сан, доложу я вам!.. Все время пристает ко мне с расспросами насчет вас. Это наводит па размышления! — лукаво проговорила она, поддразнивая Иоко.
— Хиросэ-сан?.. А-а, тот раненый...
— Ну да. Он так мне надоел, что я его даже выругала. «На что это похоже, говорю: раненый — а туда же...» А он только смеется в ответ. Но парень он славный, симпатичный. Я таких люблю, никогда не придирается к сестрам. А о вас он говорит, что вы похожи на незамужнюю девушку. И еще сказал, что вы —женщина в настоящем японском стиле, только без старомодных манер. Как бишь он выразился... Развитая, что ли, умная... или, кажется, современная... В общем, разное говорил. Конечно, ему хорошо, лежит себе на койке, делать-то ему нечего, времени свободного уйма. А’ я ему так напрямик и сказала: Кодама-сан — дочь профессора, образованная барышня, не чета нам, медсестрам, и если он думает, что она из той же породы, так очень ошибается! Сейчас ему оперируют ногу — орет поди... Жена у него живет не то в Атами, не то в Ито, в общем где-то поблизости, а ни единого раза не приезжала проведать. Наверное, поссорились, не иначе... Но только, будь я на ее месте, даже если бы и повздорила немножко с мужем, а все-таки, уж если бы его, раненого, привезли обратно в Японию, то проведать по крайней мере приехала бы. Странно, правда? Упрямые, видно, оба — ни он, ни она не хочет мириться первым... Сколько бы это сейчас могло быть времени?..
«Ангел в белых одеждах» —таким красивым эпитетом принято называть медицинских сестер; но такая женщина, как Огата-сан, переслужившая во всех городских больницах, скорее всего напоминала увядшее растение. Грубые слова и резкие жесты служили ей своеобразной защитой от непрерывно терзавших ее тягот военного времени. Эта грубость была своего рода защитной оболочкой, абсолютно необходимой для того, чтобы одинокая женщина могла снести выпавшее ей на долю несчастье, уцелеть в жестокой борьбе за существование.
— Ну, пойду посмотрю, как там дела в операционной. Передайте от меня большущий привет профессору! — проболтав минут двадцать, сказала Огата-сан и торопливо побежала по коридору.
В провизорской как раз наступил обеденный перерыв. Иоко зачерпнула воды в мензурку и залпом выпила всю. Отчего это, когда она говорит с этим раненым, у нее такое чувство, будто дыхание останавливается в груди? Она попыталась представить себе его лицо. Сейчас ему рассекли ногу и пилят кость... А он, лежа на операционном столе, наверное шутит с врачом... Его нельзя было жалеть. Этот человек не внушал жалости. В нем не было ничего жалкого, напротив, он казался сильным, почти до отвращения сильным...
Эта сила безотчетно пугала Иоко. «Лучше мне держаться подальше от него»,— подумала она. Ей даже нравилось оставаться в отдалении и в то же время тайно думать о нем.
XX)
В деловом квартале Маруноути, на улицах, застроенных многоэтажными зданиями, проводились учения по противовоздушной обороне. В подъездах и на площадках стояли ведра и мешки с песком; распорядители в противогазах с озабоченно-строгим видом сновали взад и вперед, расталкивая толпу клерков и женщин-служащих. На улице качали воду пожарным насосом. Мощная струя воды радужным водопадом сверкала на фоне ярко синего неба и падала вниз, растекаясь по платановой аллее.
Директор Асидзава сидел за столом у себя в кабинете на шестом этаже, с холодным неодобрением прислушиваясь к царившей внизу суете. На столе перед ним лежал лист .бумаги — редакционный план предстоящего новогоднего номера.
«Январь, 1944 год:
1. «Независимый характер экономики «Восточноазиатской сферы совместного процветания».
2. «Историческая миссия правительства Ван Цзин-вэя на китайском материке».
3. «К вопросу о военных ресурсах».
Рукописи, обозначенные в оглавлении, все без исключения были не по душе Юхэю. Все статьи сводились по существу к прославлению войны. А между тем, если он, Юхэй, до сих пор продолжает издание журнала, то решился на это лишь затем, чтобы открыть народу глаза на истинный характер этой войны, только так он мыслит себе миссию своего журнала. Но что получилось на деле? Все статьи, намеченные для новогоднего номера, приветствуют и одобряют войну, обходят молчаливым согласием агрессивные устремления военного руководства, всячески оправдывают и принимают как должное трагическую участь порабощенного, измученного народа.
Он пытался выразить свое недовольство главному редактору Окабэ, но гот с легкой и чуть насмешливой улыбкой отвел аргументы директора:
— Все это я и сам понимаю, шеф. Нечего и говорить, все мы полностью разделяем ваши взгляды. Но дело вот в чем... Вы сами отлично знаете, шеф, что такое нынешняя цензура. Ведь мы, слава богу, не отряд смертников, чтобы мчаться во весь опор в бой, в надежде поскорее 270
сложить свои головы. Право же, гораздо умнее по возможности избегать опасности...
Слова Окабэ были совершенно справедливы. Юхэй, как директор, просто не имел морального права потребовать от главного редактора, чтобы он составил оглавление, равносильное смертному приговору для журнала. Но, издавая такой примиренческий, компромиссный журнал, не тащат ли они общественное мнение по угодному властям направлению, не придают ли они печати тот характер, который как раз и нужен агрессорам? Не станет ли преступлением этот компромисс, на который его журнал вынужден пойти как на временное отступление, только для того, чтобы пережить суровые времена?
Терзаемый такими противоречивыми мыслями, директор. подпирая подбородок рукой, смотрел на суматоху, царившую внизу, на улице. Учения были в самом разгаре, пронзительные голоса команды то и дело долетали до шестого этажа. После того как японская армия оставила Атту и Кыску, линия обороны северной зоны Тихого океана стала весьма ненадежной. По слухам, вражеская авиация уже бомбила Хоккайдо. Эскадры противника приблизились к берегам Японии. Значит, американские самолеты могут появиться в любое время. Кажется, недалек час, когда учения по противовоздушной обороне и в самом деле могут оказаться полезными...
Директор встал, взял лист с оглавлением новогоднего номера и, отворив дверь в соседнюю комнату, вошел в просторное помещение редакции. Здесь стояло несколько десятков столов, было шумно и оживленно. Каждый был занят своим делом — некоторые сотрудники о чем-то спорили, другие завтракали, третьи усиленно листали справочники и словари.
За большим столом у окна главный редактор Окабэ беседовал с молодым журналистом. Последний, по-видимому, только вернулся в редакцию и не успел еще даже снять шляпу.
При появлении директора молодой сотрудник Акао тотчас же вскочил и, сняв шляпу, поздоровался.
— Здравствуйте, шеф. Я только сейчас приехал.
— А, ведь ты ездил в Атами... Ну, как там?
Информационное бюро военного министерства раз в году устраивало в Атами банкет, на который приглашались связанные с бюро журналисты. Это был нехитрый маневр, с помощью которого информбюро пыталось задобрить журналистов, на долю которых в течение всего года доставались одни упреки и брань. Отказаться от участия в этом банкете было невозможно — это вызвало бы неудовольствие руководства информбюро. Поэтому от каждой редакции посылали на этот банкет по одному работнику.
— Признаться, до сих пор голова болит с похмелья...— На бледном лице Акао появилась улыбка, и он в замешательстве почесал в затылке.— Не удивительно, ведь пить начали с трех часов дня. А гейш собрали, кажется, всех, сколько их есть в Атами! Ох, и гуляли же! Под вечер, часов с семи, с восьми, начали потихоньку выходить из зала по двое, по одному... В результате из двадцати пяти приглашенных в гостинице ночевало всего лишь двое. Сегодня утром все, конечно, вернутся обратно и приведут «лошадок» с собой... Ну а бухгалтер информбюро выстроит их в саду, сам с торжественным видом усядется на веранде и начнет вскрывать пачки с деньгами и выплачивать, вскрывать и выплачивать... Не зря же, в самом деле, девушки гуляли с офицерами императорской армии — жадничать тут не приходится! Майор Сасаки и капитан Мидзогути еще сегодня шатаются с перепоя,— засмеявшись, закончил он.
Так вот на что расходовалась часть «экстренных ассигнований на войну», выжатых ценой пота и крови народа,— деньги тратились на кутежи и на гейш в Атами. Такова была закулисная сторона лозунга «Сто миллионов человек — одна воля, одно сердце!» Вот что совершалось органами пропаганды армии, кричавшими: «Хоть одним самолетом больше!»
Печать должна была бы осудить это беззаконие, эти порочные нравы, это бесстыдство... Но пресса бессильна. О подобных нравах не только невозможно рассуждать на страницах журналов — нельзя даже говорить на эту тему в стенах редакции: за одно неосторожное слово можно попасть в лапы жандармов.
— Гм, вот как? — улыбнувшись, сказал Юхэй. — Ну что ж, ведь офицеры информбюро тоже люди молодые...
Да, военщина не испытывает страха перед народом. Она считает, что угнетенный народ, лишенный их стараниями и зрения и слуха, ничего не видит, ни о чем не догадывается. Жестокое заблуждение! Народ все знает. Знает, но’ молчит. Народ ничего не забывает и никогда не забудет. Каждый факт, каждое событие откладывается и запечатлевается в его сердце. В сердце народа уже многое накопилось. Пусть пока это еще не проявляется внешне, но в самых потаенных уголках сознания миллионов японцев уже зародилась ненависть и отвращение к военщине.
Вошла девушка из гардеробной и подала директору визитную карточку — к директору пришел посетитель. «Такэо Уруки» — было напечатано на карточке. Стоявшие ниже слова: «Сотрудник газеты «Кокумин-сим-бун»—были зачеркнуты карандашом. Имя посетителя было незнакомо Юхэю.
Директор велел узнать, по какому делу пожаловал господин Уруки, и девушка, вернувшись, доложила:
—- Он говорит, что служил в армии вместе с господином Тайскэ Асидзава.
Распорядившись проводить посетителя в приемную, Юхэй сам прошел туда следом. У окна стоял рослый, несколько грубоватого вида мужчина, обутый в солдатские ботинки, и смотрел на улицу, на происходившие внизу учения. Когда он оглянулся, Юхэю бросился в глаза болезненно-желтый цвет его лица, какой бывает у больных желтухой. Не садясь, он в коротких словах пояснил, что служил вместе с Тайскэ Асидзава в полку Сидзуока.
— О кончине Асидзава-куна я узнал на фронте, из письма его супруги. Я позволил себе зайти к вам, чтобы выразить свое соболезнование по этому поводу и узнать, что случилось с Тайскэ после демобилизации.
— Благодарю вас.— Юхэй сел, усадил гостя и предложил ему курить.— Вы давно с фронта?
— Дней десять. На Целебесе я подхватил малярию, потом началась острая желтуха, и меня вернули в Японию.
— Понимаю... Вы уже приступили к работе?
— Нет. Я пошел было в редакцию «Кокумин-симбун», но оказалось, что за время моего отсутствия наша газета слилась с газетой «Мияко»,— знаете, на основании закона об упорядочении предприятий... Вот и вышло, что я очутился на положении ронина... Нелепая ситуация!—он невесело усмехнулся.— Ну, ничего, немного отдохну, а потом, не торопясь, исподволь, подыщу себе какую-нибудь другую работу...— беспечно добавил он.
— Так, так... Ну, расскажите, как идут дела на фронте в районе Целебеса?
— Плохо. Прежде всего, мы абсолютно не сумели завоевать симпатии местного населения. На Яве еще так-сяк, а вот на Филиппинах обстановка ужасная. Армия отбирает у населения все подчистую и ничего не дает взамен. Цены вскочили, товаров нет, население все поголовно нас ненавидит. В последнее время положение на фронте ухудшилось, а тут еще американцы ведут агитацию: ждите, мол, скоро мы прогоним японцев. И население только этого и ждет...
Рассказывая, он уже не казался солдатом, а говорил интересно, образно, как настоящий журналист. Из его рассказа Юхэй смог составить себе общее представление о положении в оккупированных районах. Там, за границей, творятся такие же беззакония, как и внутри страны... Здесь, в Японии, офицеры информбюро без стеснения кутят с гейшами в ресторанах, и точно такие же дела вершатся, по-видимому, за границей. Не за горами время, когда рухнет «вечное, нерушимое японское государство». Приостановить это движение к краху уже невозможно...
— Вот оно что...— Мрачное настроение с новой силой охватило Юхэя, но не в его правилах было обнажать свои переживания перед посторонними, и он сразу же вновь овладел собой.— Так вы хотели узнать о Тайскэ.. — спокойно произнес он.— Он вернулся из Сидзуока совсем здоровым на вид, но вскоре болезнь вновь обострилась, и он пролежал всю весну. Отец его жены — врач. Тайскэ лежал у него в больнице. Там и скончался... Умер он пятого мая, в день Праздника мальчиков... Воттак оно было.
— Понимаю... А супруга его живет у вас?
— Нет. В конце прошлого года мы отпустили ее домой. Ничего не поделаешь, ведь она еще молода, детей нет, задерживать ее слишком долго в нашем доме было бы не совсем справедливо.
— Значит, она живет у своих родителей? В письме, помню, она указывала адрес,— кажется, район Мэгуро.
— Совершенно верно, Мэгуро.
— Мне хотелось бы навестить ее.
— Если вы собираетесь нанести ей визит, то лучше всего в воскресенье. Она теперь поступила на службу.
— В самом деле? Куда же?
— Она служит в аптеке Военно-медицинской академии на улице Вакамацу. Родители, кажется, не слишком одобряли ее поступок, но она женщина очень энергичная, деятельная и никак не могла сидеть дома в такое время... Бедняжка!
— Да, это большое горе,— Уруки снова склонил голову.
— А ваша семья здесь, в Токио?
— У меня нет семьи. Живу по-холостяцки, снимаю комнату!
— Ах так... Сейчас, пожалуй, даже лучше быть одному...— сочувственно произнес Юхэй.
Когда разговор в основном был исчерпан, Уруки без дальних околичностей встал, поклонился, по привычке держа руки по швам, и вышел из приемной, громко стуча солдатскими башмаками.
В данный момент он находился в беспечном положении человека, не обремененного никакими обязанностями. На ближайший месяц-другой деньги у него имелись. Дело, которым ему предстояло теперь заняться, состояло в том, чтобы заглянуть в знакомые ресторанчики, где он часто бывал когда-то, разузнать о судьбе друзей и знакомых женщин и постепенно снова привыкнуть к атмосфере житейской суеты, от которой он был отлучен в течение двух лет.
После демобилизации, когда Уруки внезапно перенесся с далекой чужбины на родину и вновь очутился в самой гуще стремительной, бурной жизни, свободный, ничем не связанный,— эта жизнь показалась ему, сверх ожидания, стеснительной и неудобной. Здесь нельзя было жить так беззаботно, как за границей. Служба отнимала там всего несколько часов в день, учений и тренировок не проводилось вовсе, офицеры и унтер-офицеры держались по отношению к нижним чинам довольно снисходительно, совсем не так, как в Японии, в обстановке казармы. Порядок и дисциплина заметно ослабели, можно было делать что -хочешь — пить, гулять. В оккупированных районах военные были на положении некоронованных королей, не связанных ни законами, ни заповедями морали; можно было безнаказанно попирать местные обычаи и нравы. Солдаты могли не беспокоиться ни об одежде, ни о жилье, ни о питании; если бы не война, житье было бы такое привольное, какого не сыщешь.
Здесь, в Японии, вдали от армейской жизни, он обязан был отвечать за каждый свой поступок, и это тяготило его. Жизнь была полна непрестанных забот — о работе, о питании, о жилье, об одежде. Здесь уж нельзя было презирать обычаи и законы. Да, теперь он был свободен от армии. Но в то же время эта свобода с непривычки воспринималась так, словно о нем перестали заботиться. Было одиноко и как-то бесприютно.
Уруки разыскал прежних друзей и постарался возобновить былые знакомства и связи. Он не был нытиком и не любил скучать. Скорее наоборот, это был человек с сильным характером, умевший противостоять одиночеству. И если он искал теперь поддержки у старых друзей, то делал это только для того, чтобы поскорее влиться в русло «гражданской» жизни. Его не покидало ощущение, что два года, проведенные в армии, начисто вычеркнуты из его жизни, и он стремился поскорее наверстать упущенное.
Сестра Огата неожиданно явилась в провизорскую. В руках она держала завернутый в газету пирог.
— Это вам подарок,— сказала она, и на ее утомленном лице мелькнула лукавая улыбка.
— В самом деле?.. Спасибо! Что это?
— Да не от меня... Это вам подношение от того самого раненого. Сегодня утром к нему приходил отец и вот принес гостинец. Сейчас такой пирог днем с огнем не найдешь. Редкостное лакомство! А он велел мне передать его вам. Прямо не дает мне проходу, все время расспрашивает о вас. Берегитесь, он в вас влюблен. Даром что ходить не может!..— Она громко засмеялась.— Просил, чтобы вы навестили его, когда будете свободны. У самого-то времени девать некуда, вот он и думает, что всем делать нечего...
— Да?.. А как прошла операция?
— Пока все идет нормально. Но ходить сможет месяца через три, не раньше.
Она скороговоркой проболтала минут пять и почти бегом выскочила из вестибюля, развевая подол белой юбки. Иоко осталась стоять с пакетом в руках. Его тяжесть вещественным языком говорила о чувствах того, кто послал ей этот подарок. Иоко ощущала эту тяжесть не руками, а сердцем. Полуденное осеннее солнце бросало ослепительно яркие блики на белую форменную одежду Огата-сан, бежавшей вверх по дорожке. Там, куда она идет, находится этот раненый. Огата-сан может беспрепятственно подойти к нему. Иоко не может. Она не смеет пойти к нему первая,— разве лишь после того, как окончательно решится на это в душе.
На следующее утро, перед уходом на службу, Иоко срезала доцветавшие в саду астры и сделала небольшой букет.
— Зачем тебе понадобились цветы? — спросила с веранды мать.
— Я хочу послать этот букет в знак благодарности тому пациенту, который вчера преподнес мне пирог,-— спокойно ответила Иоко. Госпожа Сакико принесла вощеную бумагу и тщательно завернула цветы. Иоко смотрела, как мать заворачивает букет, и мысленно представляла себе проникающий в душу взгляд, привлекательную улыбку и уверенную манеру речи этого человека.
Кроме цветов, она захватила еще новый роман Андре Жида и перед началом работы занесла букет и книгу в Главный госпиталь, в комнату отдыха младшего медицинского персонала. Огата-сан в комнате не было; Иоко попросила одну из сестер передать подарок по назначению и пошла к себе, в Военно-медицинскую академию.
Это было первое непосредственное общение между нею и этим раненым. Обмен подношениями означал не что иное, как признание во взаимной симпатии. Иоко отдавала себе в этом отчет. «Берегитесь, он в вас влюблен...» Ее букет означал, что она готова ответить на его чувство.
Тем не менее мысленно она старалась отыскать доводы, к которым прибегают все женщины в подобных случаях. «В моем поступке нет ничего особенного. Вполне естественно отблагодарить за подарок. Смешно было бы придавать этим цветам какое-нибудь другое значение...»
И все-таки разве она не ждала, что посланный ею букет вызовет определенный отклик, поможет ей лучше понять то, что еще оставалось не вполне ясным? Разве с помощью этого букета она не пыталась нагляднее убедиться в его чувствах, выяснить, насколько серьезно и искренне он ею заинтересовался? И все-таки Иоко оправдывалась перед собой: «Вполне естественно отблагодарить за внимание...»
В этих попытках оправдать свой поступок сказывалась ее душевная слабость. Сказывалась и своеобразная хитрость, свойственная всякому слабому существу. Протягивая ему руку, она в то же время готовила себе путь к отступлению.
Иоко старалась убедить себя, что послала только букет и ничего больше. «То, что я сделала,— сущие пустяки»,— уговаривала она себя.
На протяжении четырех часов, вплоть до обеденного перерыва, она испытывала тревогу. Как будут встречены ее цветы, когда и в какой форме она получит ответ? Иоко не терпелось поскорее узнать этот ответ, и в то же время она боялась его. Напишет ли он письмо, или передаст что-нибудь на словах через Огата-сан? Но лазейка для отступления у нее есть. «Я не сделала ничего особенного... Я не виновата ни в чем...» — думала она и в то же время мечтала поскорее прочесть страстное признание в любви, которое напишет ей этот сильный человек.
Ей пришлось ждать до трех часов пополудни.
Едва стрелка электрических часов коснулась цифры «3», как, словно по сигналу, дверь в провизорскую приоткрылась, и показалось лицо дежурной из приемной.
— Кодама-сан, вас спрашивают,— позвала она.
Иоко вся вспыхнула. Вот и ответ!.. Но если бы он прислал его через Огата-сан, она сама пришла бы в провизорскую. Сам раненый еще не ходит. Значит, ответ пришел в какой-то иной форме. Возможно, письмо принес кто-нибудь из незнакомых Иоко сестер. С величайшей поспешностью она вымыла выпачканные в порошках руки и вышла в вестибюль.
В вестибюле стоял высокий незнакомый мужчина с болезненно желтым лицом. На голове у него была фетровая шляпа, на ногах — солдатские ботинки. Галстук был мятый. Наружность у незнакомца была неказистая, но держался он непринужденно.
Увидев Иоко, он достал из внутреннего кармана пиджака записную книжку, вынул заложенную между страницами визитную карточку и, слегка поклонившись, громко спросил:
— Простите, вы супруга Тайскэ Асидзава?
От неожиданности она опешила.
— Да, это я.
— Я — Уруки,— сказал он.
— Уруки?! Товарищ Тайскэ, которого отправили на фронт?