— Эта женщина тебе кто?
— Жена.
Хиросэ начал неторопливо читать исписанные мелким почерком листы. В- помещении в этот момент не было ни души. Все ушли в столовую, и на короткое время воцарилась непривычная тишина. Стоя навытяжку, Тайскэ ждал, пока унтер-офицер закончит чтение писем сто жены.
Он испытывал нестерпимую нравственную муку. Ему казалось, что все сложные, топкие отношения между ним и Иоко, вся их любовь предстала обнаженной перед чужим, посторонним человеком. У Тайскэ было такое чувство, словно его голого выставили на всеобщее обозрение. Даже такие интимные личные тайны, оказывается, запрещено иметь солдату...
— Кто такой генерал Хориути?
— Осмелюсь доложить, я с ним незнаком.
В письме Иоко в нескольких словах сообщала, что ходила к генералу Хориути, но ничего не добилась. Зачем она к нему ходила — этого унтер-офицер, к счастью, не понял.
— Это еще что такое! — внезапно произнес он.— «Ты сказал, что не умрешь, что обязательно вернешься ко мне живой. Эти твои слова — единственное утешение в печальной жизни, которую я сейчас веду». Ты что же, говорил, что обязательно вернешься живой?!
Тайскэ не сразу нашелся с ответом.
— Говорил?! — наступал унтер.
— Жене я не мог сказать иначе.
— Болван! Разве можно воевать с такими мыслями? Война это не игра в солдатики! Гнилая душа! Ладно, я сделаю из тебя человека! Бери винтовку и выходи во двор, живо!
Командир отделения швырнул на кровать письма и, резко повернувшись, вышел из комнаты. Тайскэ поспешно собрал вещи, положил их на место, намотал обмотки и, схватив винтовку, выбежал во двор казармы. Он испытывал чувство, близкое к отчаянию.
Над просторным плацем перед зданием казармы только-только взошло утреннее солнце, солдат не было видно. Унтер-офицер Хиросэ ждал Тайскэ, стоя под большим деревом вишни. Ординарец командира полка верхом выезжал из ворот, держа на поводу другую, до лоска вычищенную лошадь,— поехал встречать полковника. Ветер завивал в струйки песок на плацу и гнал его к казарме.
Тайскэ быстро подбежал к унтер-офицеру и вытянулся перед ним по стойке «смирно». Унтер-офицер не смотрел на него,— отвернувшись в сторону и делая вид, что задумался, он дергал себя за ухо. Военная форма плотно обтягивала его зад, под кителем круто поднималась широкая грудь.
— Сейчас будешь в течение двадцати минут тренироваться в ходьбе. Пойдешь кругом по плацу, на каждом углу поворот. Да шаг отбивай как надо; Начинай!
Тайскэ взял винтовку на плечо и начал маршировать, энергично сгибая колени. Пустой плац был огромен. Светило солнце, дул ветер. На душе у Тайскэ была пустота. Дойдя до конца плаца, он повернул налево!, прошел до угла и опять повернул. Унтер-офицера уже не было. Офицер оставил его на плацу одного, а сам, наверное, пошел завтракать. Тайскэ еще ничего не ел. Вот показались солдаты, возвращавшиеся из столовой по галерее. Они высунулись в окно и смотрели, как маршировал Тайскэ.
Вчерашнее переутомление и пустой желудок быстро дали себя знать — Тайскэ сразу устал. Пройдя двести метров строевым шагом, Тайскэ весь вспотел, а через четыреста метров он уже задыхался от усталости. Куда ушел командир отделения? Он не понимал, за что его так мучают? Что-то произошло после того, как вчера его вызывал к себе командир роты. Из письма Иоко Тайскэ знал, что она ходила к генералу Хориути, но не мог и предположить, что генерал написал письмо! в жандармское управление.
Он начал сбиваться с шага, голова кружилась. Тайскэ обошел плац уже пять раз, делая повороты на углах; когда он начал шестой круг, появился унтер-офицер Хиросэ, ковырявший зубочисткой в зубах. Только теперь и началась настоящая, беспощадная тренировка. Хиросэ приказал ему ползти. Вперед, триста метров! И он полз, задыхаясь от пыли. Затем Хиросэ дважды заставил его обежать вокруг плаца, тренировал в отдании чести и потом снова скомандовал: «Бегом — марш!»
Унтер не спеша прохаживался по плацу и время от времени обрушивался на Тайскэ с бранью. Он спокойно, с мягкой улыбкой смотрел на солдата Асидзава, измученного голодом и жарой. Все это было для него самым привычным делом. Хиросэ нисколько не тревожило, что какой-то солдат, из студентов, еле держался на ногах от усталости, весь покрытый потом и пылью. В эту минуту унтер чувствовал себя представителем армии, представителем верховного главнокомандующего — императора.
Всякая физическая усталость вызывает в конце концов усталость душевную. Совсем измученный, Тайскэ стал постепенно терять всякую веру в свои силы. Возможно, его попытка ни о чем не думать, ни на что не реагировать была недостаточным компромиссом с его стороны. Законы армии жестоки и не знают пощады: те, кто не сотрудничают активно, должны быть безжалостно сметены прочь. Слабый, неокрепший росток тростника готов был сломиться под натиском жестокого урагана эпохи и беспощадных законов армии. Чтобы не сломиться, чтобы остаться жить, не оставалось ничего другого, как гибко, покорно клониться в ту сторону, куда пригибали его порывы ветра... В утренние часы занятия в полку проводились в классах, и на просторном плацу Тайскэ Асидзава один-одинешенек бегал, ползал, маршировал и поворачивался то кругом, то вполоборота. Несколько часовых, стоявших у проходной будки возле ворот, посмеиваясь, издали наблюдали за этим спектаклем.
Наконец тяжелая тренировка была закончена. Тайскэ прошел следом за командиром отделения в его комнату— неуютное помещение, в котором жили семь унтер-офицеров. Здесь стояло семь кроватей и три стола. В комнате никого не было. Хиросэ приказал Тайскэ сесть к свободному столу и положил перед ним стопку чистой бумаги. . .
— Слушай хорошенько! Пиши все свои мысли об армии, начиная со дня прибытия в полк. Сколько это займет времени, не важно. Не торопись и пиши все подробно. Когда кончишь писать, получишь еду.
Тайскэ еще не завтракал. От переутомления у него темнело в глазах. Усталой рукой он машинально взял ручку. О чем писать? То, что переполняло его душу, не могло быть выражено на бумаге даже намеком. Унтер уселся на стул, широко расставил ноги и неторопливо закурил, папиросу. Судя по его спокойному улыбающемуся лицу, можно было подумать, что он наслаждается этой пыткой. Лицо у него смышленое, жизнерадостное. На вид ему года тридцать два, тридцать три. Хиросэ был призван в армию из запаса.
Взяв перо, Тайскэ придвинул к себе лист бумаги и вдруг вспомнил контору адвоката Яманэ. Прошло всего десять дней с тех пор, как он занимался в этой конторе юриспруденцией. В то время у Тайскэ были какие-то надежды, какой-то интерес к жизни, честолюбие, цель, во имя которой стоило работать. И главное—была свобода. Сейчас он лишился всего, спим обращаются даже хуже, чем с рабом, безжалостнее, чем с заключенным. И когда Тайскэ на мгновение представил себя со стороны, несчастного, униженного хуже последней скотины, непрошеные слезы невольно выступили у него на глазах.
— Ну, что ты там возишься? Пиши быстрей. Не станешь писать, так и будешь сидеть здесь до вечера! — громко сказал Хиросэ.
Тайскэ положил ручку на стол и встал.
— Господин командир отделения, я хочу знать, в чем я провинился? Объясните мне, в чем моя вина? — с усилием выдавил он из себя. Его душил гнев.
— Что, что такое? — Хиросэ захохотал.— Прекрати болтовню. Твое дело выполнять приказания, и баста. Не сметь распускать нюни!
Стоя неподвижно, с вытянутыми по швам руками, Тайскэ закрыл глаза. Из-под закрытых век слезы скатились с ресниц и потекли по щекам. Здесь, в казарме, казались бессмысленными и ненужными все порядки, принятые в нормальной жизни. Здесь не существовало пи справедливых суждений, ни справедливых порядков, ни справедливого протеста. «Это ад, ад, на который обречены мужчины...» — подумал Тайскэ. Удар по щеке заставил его испуганно открыть глаза. Прямо перед собой оп увидел лицо унтера.
— Нечего распускать сопли! Здесь армия, понял? Такой хитрой бестии, как ты, я хорошенько вправлю мозги, заруби это себе па носу!
Стуча каблуками, Хиросэ вышел из комнаты. Оставшись один, Тайскэ уронил голову на стол, сраженный невыразимой тоской одиночества. Что ждет его в будущем? Какая судьба ему уготована? Впереди была неизвестность. Он будет жить, двигаться, повинуясь приказу, и, когда окончательно перестанет быть самим собой, когда полностью превратится в бесчувственную скотину, его погонят на фронт, там он превратится в кровавый труп, и его, как бездомного пса, погребут где-нибудь в чужой земле... Отчаяние странным образом успокоило его. Отказ от всех надежд притуплял чувства. Тайскэ вспомнил о жене. Любовь Иоко отошла куда-то далеко-далеко, так далеко, что до нее уже не достать.
Со вчерашнего дня по радио несколько раз предупреждали о приближении тайфуна. После полудня пошел дождь, к ночи превратившийся в ливень. Поужинав, Сэцуо Киёхара стоял у окна и, глядя на струившиеся по стеклам потоки дождя, слушал трансляцию речи военного министра Тодзё. В связи с торжественной передачей, посвященной десятилетию со дня так называемого «Маньчжурского инцидента», Тодзё без устали призывал к войне. Слушая речь министра, Сэцуо, почти не бравший в рот спиртного, курил сигарету за сигаретой. Было что-то наигранно-театральное в высокопарных интонациях, долетавших из приемника вперемежку с шумом дождя, и от этого внутренняя пустота речи чувствовалась еще сильнее. Едва закончилась передача, как у входной двери раздался звонок. Па пороге стоял плечистый человек в черном дождевике. Его рослая фигура, казалось, загромоздила собой всю маленькую прихожую; с зонтика стекала вода. Это был жандарм в штатском костюме.
Сегодня дождь продолжал лить с самого утра. Сэцуо Киёхара сошел с трамвая в Кудандзака. Сильный ветер, свистя, гулял по проспекту Каида, швыряя под ноги брызги дождя. Полураскрыв зонтик, Киёхара шел, стараясь держаться поближе к зданиям. Впереди, обращенный к проспекту, высился над маршами каменной лестницы величественный портик здания жандармского управления города Токио.
Киёхара предъявил визитную карточку, и его провели в небольшую приемную. Здесь он прождал добрый час, глядя в окно, по стеклам которого непрерывно струился дождь. Наконец в комнату вошел жандармский майор, человек с деревенским простоватым лицом и раздражающе-беспокойными, нервными движениями рук. «Допрашивая» Киёхара, он то вертел чашечку с чаем, которую ему подал служитель, то потирал пальцами трубку слоновой кости. Молодой человек в сером пиджаке, по-видимому секретарь, записывал главное из ответов Киёхара.
— Если не ошибаюсь, господин Киёхара изволил довольно долго проживать за границей?—спросил майор, употребляя неожиданно интеллигентные обороты речи.
— Да, я три года учился в Англии, а затем семь лет прожил в Америке.
— Чем вы занимались в Америке?
— Главным образом сотрудничал в газетах.
— Так... И надо полагать, вы до сих пор сохранили симпатии к этим странам?
— Да, симпатии сохранил,— ответил Сэцуо, часто моргая глазами.— Однако одно дело — питать симпатии к какой-либо стране, другое — осуждать политику и дипломатию ее правительства. Внешняя политика Америки часто не внушает мне ничего, кроме осуждения.
— Так, так... А во Франции вы бывали?
— Я путешествовал по Франции месяца два, вот и все.
— Так, понятно. А во Французском Индо-Китае?
— Нет, не бывал. По дороге в Англию пароход, на котором я ехал, заходил в Сайгон, и только.
— Видите ли, господин Киёхара, мы попросили вас явиться сегодня в связи с вашей статьей, недавно опубликованной в журнале «Синхёрон». Хотелось бы кое о чем спросить вас...—- сказал майор, придавая лицу несколько более строгое выражение. «Все, что говорилось до сих пор, была пустая беседа, настоящий допрос по всей форме начинается только теперь»,— казалось, говорил его вид.
Сэцуо и сам догадывался о причине вызова. Он не боялся жандармов и намеревался начистоту выложить все, что думал. Человек свободной профессии, журналист, он, больше чем кто-либо другой, полагался на себя, верил в правоту своих убеждений. Будь то жандармы, или тайная полиция, или военные власти, они не смогут не согласиться с ним, если он попробует изложить им свою точку зрения! У Сэцуо были обширные знакомства в правительственных и дипломатических сферах. Как ни тяжела и гнетуща была обстановка в Японии, никто еще не отнял у него права свободно высказывать свои взгляды...
— Как видно из вашей статьи, напечатанной в журнале «Синхёрон», вы придерживаетесь мнения, будто продвижение нашей армии в южные районы Индо-Китая есть не что иное, как подготовка войны с Америкой.— в» голосе майора послышались повелительные, не допускающие возражений интонации. Он пристально, исподлобья смотрел на Киёхара, и взгляд его говорил, что от пего не ускользнет никакая, даже самая малейшая, ложь. Не давая Киёхара опомниться, майор так и забрасывал его вопросами, занимавшими не менее четырех страниц в записной книжке, которую он достал из кармана.
— Да, я считаю это подготовкой к войне.
— Что дает вам основания утверждать это?
- Да ведь вступление войск само по себе есть не что иное, как подготовка к войне. Вот и вчера, выступая по радио, военный министр сказал, что «части императорской армии выступили за пределы родины, в далекий Индо-Китай, чтобы до конца выполнить свой моральный долг по охране безопасности и спокойствия Восточной Азии». За границей подобное заявление способно вызвать только смех.
— Вот как? Что же вам не нравится в этих словах?
— Да посудите сами! Что представляет собой это пресловутое японо-французское соглашение о «совместной обороне»? Франция вовсе не стремилась к этой злополучной «совместной обороне». Просто под нажимом Японии ее насильно принудили заключить это соглашение, раз уж Япония настаивает на своем желании во что бы то ни стало «оборонять» Индо Китай... И не считаясь с этими фактами, выступать по радио с речами о выполнении морального долга... Может быть, это и сойдет для японцев, поскольку они совершенно дезинформированы, но у иностранцев подобные заявления не.вызовут ничего, кроме смеха.
— Ведь вы не бывали в Индо-Китае и не знаете конкретной обстановки в стране?
— Да, что представляет собой Индо-Китай в последнее время — не знаю.
— Следовательно, вы не можете судить о том, выполняет ли японская армия свои моральные обязательства при осуществлении совместной обороны, или не выполняет. Ведь вам же об этом ничего не известно.
— Нет, известно.
— Что вам известно?
- - Наиболее существенное. Примерно неделю назад в Японию возвратился Синода-кун*, сотрудник нашего консульства в Сайгоне. Я два часа беседовал с ним в министерстве иностранных дел о положении в Индо-Китае и убедился, что мои предположения правильны. Кроме того, я встречался с господином' Кэнкити Иосидзава, который назначен полномочным послом Японии в Индо-Китае и в ближайшее время выезжает к новому месту службы. Что до Синода-кун, то, признаюсь, беседа с ним меня несколько разочаровала... Он дипломат, но смотрит на вещи глазами армейского офицера. Радуется, что «благодаря мощной поддержке армии» удалось привести переговоры к желаемым результатам, «сверх всякого ожидания, гладко и быстро»... Однако, с точки зрения дипломатии, подобный успех не может считаться настоящим успехом... А вот господин Иосидзава несколько по-иному оценивает события. Он едет в Индо-Китай, чтобы по мере сил пресекать беззакония, чинимые в стране нашими военными властями. Само собой разумеется, что военные руководители решили учредить в Индо-Китае посольство вовсе не для «нормализации отношений», как они об этом твердят, а просто для отвода глаз,— это сделано исключительно с оглядкой на заграницу, ради соблюдения внешних приличий... Но Коноэ, воспользовавшись этим, умышленно направляет в Индо-Китай такого видного дипломата, как Иосидзава, чтобы хоть таким путем несколько ограничить там произвол военных властей. Господин Коноэ говорил об этом непосредственно мне, так что все это абсолютно точные сведения. Полковник Тёг - представитель командования армии, и капитан первого ранга Хориути — представитель военно-морского флота, будут находиться под началом посла Йосидзава. Вся полномочная власть целиком и полностью передается послу. Этого добился Коноэ, чтобы хоть таким путем немного успокоить Америку... А тем временем военное руководство, совершенно не считаясь с усилиями премьера, сводит на нет все его начинания, крича о «моральном долге», о «безопасности Восточной Азии» и тому подобном...
— Сводит на нет все начинания премьера?.. Конкретно, какие факты вы имеете в виду?
— Возможно, вы не в курсе событий. Я тоже не касался некоторых фактов в своей статье, опубликованной в «Сипхёроне». Ведь они, пожалуй, носят секретный характер. По если вы спрашиваете, извольте, я поделюсь с нами тем, что мне известно.
За окном еще сильнее зашумел ливень, резкий ветер трепал густые ветви платанов. Очевидно, тайфун наконец разразился.
Вот нам первое доказательство того, что Япония в своих действиях по отношению к Индо-Китаю меньше всего помышляет о выполнении «морального долга» или о сохранении мира,— начал Киёхара, невольно сбиваясь па тон доклада.— Была полностью завершена подготовка к высадке японского десанта в заливе Камэруи и в Туране, на тот случай, если бы Франция отказалась подписать соглашение о «совместной обороне». Один этот факт говорит сам за себя. В составе эскадры конвоя, базировавшейся на острове Хайнань, имелось даже два авианосца... А потом, едва было подписано соглашение, с острова Хайнань немедленно вылетели самолетом в Сайгой три офицера Генерального штаба, которые изъездили Индо-Китай вдоль и поперек, осматривая все аэродромы и военные сооружения. Что это, как не подготовка к войне? Вступившие в страну воинские части приступили прежде всего к строительству и оборудованию новых аэродромов. Больше их ничто не интересовало. Начиная с тридцать первого- -с первого же дня оккупации — и вплоть до нынешнего времени армия и флот ведут строительство аэродромов чуть ли не в двадцати пунктах. Военные транспорты, прибывающие в Индо-Китай, везут почти исключительно оборудование для аэродромов... Недаром, узнав о вступлении японских войск в Индо-Китай, Черчилль обратился к Рузвельту с предложением направить Японии ультимативную ноту... Во имя чего, спрашивается, тратится столько сил на строительство аэродромов? Конечно же для того, чтобы Сингапур оказался непосредственно в радиусе действия японских бомбардировщиков. Сейчас все усилия сосредоточены на том, чтобы обеспечить японским бомбардировщикам возможность летать из Сайгона в Сингапур и обратно. Какая же это оборона? Это план наступления! И как бы ни старались здесь, в Японии, держать все эти действия в тайне, за границей обо всем отлично известно. Сейчас Франция капитулировала перед Германией, но се интересы по-прежнему кровно связаны с Англией и Америкой. Кроме того, в Сайгоне проживает много китайцев. В такой обстановке смешно говорить о сохранении военной тайны-. Речами о «выполнении морального долга» никого не обманешь. Это подготовка к войне... Господин Иосидзава говорил мне, что на него возложена сейчас довольно-таки неприятная миссия. Военные круги намерены воевать, а ему надо сдерживать их пыл и при этом еще умудряться сохранять контакт с индо-китайской стороной. И одновременно Япония пытается продолжать переговоры с Америкой — нет, такой трюк навряд ли удастся!
Жандармский майор все так же пристально, исподлобья смотрел на Киёхара. Он не перебивал его. Сэцуо неправильно истолковал его молчание, решив, что убедил своего собеседника. А в действительности майор не испытывал ничего, кроме ненависти к этому вольнодумцу, который осмеливается клеветать на действия военного руководства.
— Еще один вопрос, теперь уже из другой области...— майор откинулся на спинку стула и затянулся папиросой, приняв спокойную позу человека, чувствующего за спиной поддержку мощной организации — армии. Майор держал себя, как человек, который, зная о собственной полной безопасности, с высоты своего превосходства с осуждающим презрением смотрит на собеседника.— Вы, наверное, полагаете, что беда будет невелика, если нынешняя война кончится для Японии поражением?
Вопрос был не из приятных. Киёхара стало не по себе.
— Поражение было бы чрезвычайно прискорбно.
— Гм... По разве единство общественного мнения, единство всех помыслов народа не является главным, необходимым условием победы?
— Разумеется, является.
— Вам, вероятно, известно, какие огромные усилия прилагает сейчас и правительство и военное руководство для создания такого единства?
— Да, я знаю об этом.
— Отлично. В таком случае, для чего же, позвольте спросить, в то самое время, когда военное командование старается разъяснить народу, что наши войска вступили в Индо-Китай исключительно во имя выполнения взятых на себя моральных обязательств по совместной обороне этой страны, вы публикуете статьи, сеющие сомнения и вводящие в заблуждение общественное мнение?
— Вы ошибаетесь. Я вовсе не имел в виду ничего подобного. Моя статья — это просто-напросто справедливая критика, не больше.
— Справедливая критика? Значит, вы считаете, что если критика справедлива, то можно мутить умы?
— Что такое?! По послушайте!..— несколько растерянно проговорил Сэцуо Киёхара.— Вы сами все время упоминаете об общественном мнении. Но ведь если общество заблуждается, его надо направить по правильному пути!
— И вы считаете, что, опубликовав пару статей, вы сумеете направить общественное мнение в должное русло?— холодно сказал майор.— Вы считаете, что ваши статьи обладают столь могущественной силой воздействия? Руководство армии на протяжении долгих лет прилагало все силы для того, чтобы идейно возглавить народ, и добилось этого только ценой огромных усилий. Да и сейчас еще эта задача осуществлена далеко не полностью. Журнал «Синхёроп» выходит тиражом в шестьдесят или в семьдесят тысяч. Даже если предположить, что все его подписчики придерживаются одинаковых с вами взглядов, все равно, с точки зрения всего народа в целом, это не более, чем горстка смутьянов... Вот единственный результат, которого вы способны добиться.
— Но позвольте... Вы толкуете все это как-то уж чересчур произвольно! Ведь так же получается, что никакая критика невозможна! А без критики что же станет с нашим общественным мнением?
— Критику осуществляют органы, призванные руководить обществом, и делают это на основе тщательного изучения всех фактов. Этого вполне достаточно.
— Нет, я не могу с этим согласиться. Значит, критику со стороны вы считаете бесполезной?
— Неужели вы думаете, что ваше единоличное мнение более правильно, чем руководящий курс, который является результатом неустанного труда нескольких десятков людей, возглавляющих армию? Или вы считаете всех военных до такой уж степени ни па что не пригодными?
— Иными словами, вы запрещаете мне впредь заниматься обзорами текущей политики, так?
— Ничего подобного. Продолжайте писать, пожалуйста... Критиковать — ваше право, во желательно, чтобы ваша критика шла в ногу с руководящим курсом властей.
— То есть, попросту говоря, вы предлагаете мне славословить действия военного руководства?
Жандармский майор чуть усмехнулся, глядя со снисходительной жалостью на своего окончательно растерявшегося собеседника.
На обед Киёхара принесли чашку лапши с едва заметными признаками растительного масла; затем опять продолжалось «расследование». Вечером ему разрешили уйти, и он вернулся домой под проливным дождем, совершенно подавленный. А на следующее утро его снова вызвали в жандармское управление.
Он упорно отказывался писать объяснительную записку. Писать подобный документ казалось ему равносильным признанию своей вины и просьбе о снисхождении. А Сэцуо Киёхара не считал себя в чем-либо виноватым.
— В моей статье все факты изложены правильно. Мне не у кого просить прощения. Можете обвинять меня в чем угодно, но в этом пункте я уступить не могу. Если вы приказываете мне отныне не браться за перо, что ж, я перестану писать. Но если мне предложат восхвалять действия военного руководства, я сам первым откажусь от профессии журналиста. Только, пожалуйста, не поймите меня неправильно. Я не собираюсь выступать против курса наших военных руководителей, я просто стою за справедливую критику, вот и все.
Несмотря па непримиримую позицию, занятую Киёхара в процессе этого «дознания», жандармы, очевидно, все же не решились сразу его арестовать. Прочитав ему наставление угрожающего характера, они на сей раз ограничились предупреждением, что отныне будут внимательнейшим образом следить за всеми его статьями, и после полудня отпустили Киёхара домой. Тайфун уже миновал, небо то прояснялось, то вновь затягивалось тучами, погода была неустойчивая.
Выйдя из здания жандармского управления, Киёхара, понурившись, медленно побрел вдоль набережной по направлению к редакции «Синхёрон». Он устал, и настроение у него было подавленное. Тяжелее всего было сознание, что свобода слова растоптана окончательно. А он-то думал, что уж кто-кто, а он еще имеет возможность свободно критиковать и внутреннюю и внешнюю политику государства. Он считал это своим правом, привилегией, присущей его профессии международного обозревателя. Прислушивались же премьер Коноэ и министр иностранных дел Тоёда к его мнению!.. Но для жандармов это не имело никакого значения. Наступили удивительные времена, когда жандармерия руководила всем общественным мнением в стране.
А его собственное место в жизни, роль, которую он играл в обществе, па поверку оказалась ролью пустого, никчемного болтуна. Но этот болтун требовал свободы и уважения к печатному слову и готов был, если понадобится, отстаивать свои требования до конца. В этой решимости Киёхара черпал последнюю моральную опору... И все-таки оказалось, что фактически он бессилен. Отказ от подачи объяснительной записки — вот единственное, чего он сумел добиться. И если эта гигантская, располагающая разветвленной организацией машина — армия — окончательно подавит свободное слово, тогда он, Сэцуо Киёхара, будет слабее и беспомощнее комара. Сопротивление ничего не даст, оно только навлечет на него кару. Беспощадный ветер эпохи сметет и опрокинет его.
И все-таки в душе он немного гордился тем, что так непоколебимо, отстаивал свою точку зрения, вопреки нажиму жандармов. «Не посмеют они арестовать меня!» — думал он. Он спокойно шел по прохладному коридору высокого здания, в котором помещалась редакция журнала «Синхёрон». Ему хотелось поскорее увидеться с Асидзава и рассказать обо всем, что случилось со вчерашнего дня. Киёхара и во сне не снилось, что своим трагическим положением он обязан Иоко, невестке этого самого Асидзава, несколько дней назад побывавшей с визитом у генерала Хориути.
Плотные листья бананов в саду за окном растрескались, напоминая крестьянский соломенный плащ; в воздухе чувствовалось приближение осени. Прошло уже больше месяца с тех пор, как Иоко проводила Тайскэ в армию. Дни тянулись пустые, ничем не заполненные.
На письменном столе Тайскэ по-прежнему лежали книги по юриспруденции, на прежнем месте стояла пепельница и подставка для спичек. Иоко каждый день присаживалась к этому столу. Она пыталась представить, будто сидит за столом не она, а Тайскэ, всегда работавший дома по вечерам. В такие минуты сознание Иоко как бы раздваивалось — она как будто наблюдала за собой со стороны. И часто тяжелый вздох невольно вырывался из ее груди. Иоко не знала, как тяжело приходится Тайскэ в армии, какие муки ему приходится терпеть. Ее терзала только тоска по любимому, тоска брошенной, покинутой женщины.
Хлопоты по хозяйству перестали занимать ее, она не испытывала никакого интереса к бурным событиям окружающей жизни, которая день ото дня становилась все напряжённее. Только в чтении Иоко находила спасение от одиночества. Невыразимо тоскливо сидеть одной в этой комнате, в которой они прожили вдвоем целый год. За' что бы она ни взялась — ничто не помогало; расставляла цветы в вазах — ее терзала тоска, убирала цветы прочь — ей становилось еще тяжелее. Опустевшая комната угнетала ее и ночью и днем.
Кабинет Коноэ в полном составе подал в отставку. Иоко отнеслась к этому событию с полным безразличием. Император поручил генерал-лейтенанту Тодзё сформировать новый кабинет. Это произошло восемнадцатого октября, на следующий день после осеннего праздника урожая. Иоко пропустила мимо ушей выкрики мальчишек, бежавших по улице с экстренными выпусками газет. В этот день американское правительство приказало по радио всем американским судам на Востоке срочно укрыться в ближайших портах. Японо-американские переговоры достигли наивысшего напряжения. Иоко Асидзава оставалась совершенно равнодушной ко всем этим событиям, она вся ушла в чтение. Любовь, связывавшая ее с Тайскэ, была для нее значительнее, чем вся вселенная, все остальное казалось пустым и бессмысленным.
Она читала стихи Иосано Акико. Пламенные, искрившиеся огнем стихи Акико были ближе ее смятенной, расстроенной душе, чем холодные, прозрачно-ясные строчки произведений Итиё или Сосэки. В стихах Акико она находила большее утешение:
Сам государь нейдет па поле брани,
В бой не ведет вас во главе колонн.
Когда ж и вправду он сердец избранник,
То разве может слепо верить он,
Что доблестно лить кровь людей, как воду,
И в злобе уподобиться зверью?
И пасть таким велениям в угоду?
Не отдавай, любимый, жизнь свою!..
Сердце этой поэтессы, полное страсти, точно так же не признавало пи правительства, ни государства, оно знало только любовь, глубокую, беспредельную любовь женщины. «Не отдавай, любимый, жизнь свою!..» Все помыслы Иоко, проводившей мужа в армию, сводились к одной этой фразе. Когда она дошла до последней строчки, из глаз ее градом хлынули слезы.
В коридоре послышались шаги служанки.
— Госпожа! — раздался ее голос. Барышня Кодама пришла.
Иоко поспешно встала, по в эту минуту, раздвинув фусума34, в комнату вошла Юмико. В желтом вязаном свитере и темно-синей юбке, она вся так и сияла юностью и девичьей свежестью.
— Ой, Иоко, что с тобой?
Старшая сестра вытерла глаза и улыбнулась.
— Ничего. Читала книгу и расстроилась.
— Что?! Глупости какие! А я уж испугалась, не случилось ли что-нибудь с Тайскэ? — Юмико бросила портфель на стол и заглянула в открытый томик стихов.
— Ты идешь из колледжа?
— Да. Сегодня суббота, занятия кончаются рано. Как мама?
— Здорова. Только все время тревожится о мальчиках. О них только и говорит.-
— Письма были?
— Нет. И на наши письма тоже нет ответа. Наверно, и в самом деле почта не ходит...
— С чего ты взяла?
— Папа сказал.
— Да почему же?
— Потому что, наверное, скоро опять начнется война.
— Неужели будет война' с Америкой?
— Определенно.
— Неужели и вправду будет война?..— Только сейчас Иоко насторожилась. Если начнется война с Америкой, мужу придется сражаться с американцами.
— Конечно. Оттого-то мама так и беспокоится.
— А что говорит отец?
— Ничего. Папу никогда не поймешь, что он думает. Ему бы только лечить своих пациентов... Но только в душе он тоже тревожится о мальчиках. Я-то вижу!
— Ну, как твоя музыка?
— Совсем не остается времени для занятий. Каждый день трудовая повинность. Наш колледж тоже выполняет работу для армии. Домой почти всегда прихожу после шести.
Юмико говорила, скользя глазами по строчкам раскрытой книги, которую читала Иоко. Это была совсем еще юная девушка, чистая и душой и телом. Юмико только недавно исполнилось девятнадцать лет — безыскусный, не знающий сомнений возраст, возраст мечтаний и возвышенных идеалов. Она пробегала глазами строчки стихов Акико:
Твоя жена проводит дни в печали.
Ты помнишь ли еще в чаду войны,
Как свадьбы день вы радостно встречали? — Не длилось счастье и одной весны.
Про юную любовь ее так скоро Ужель забыл ты в боевом строю? В ком без тебя найдет она опору? Не отдавай, любимый, жизнь свою! 5
Стихи не произвели на Юмико ни малейшего впечатления. Не знавшая страданий любви, Юмико не способна была понять ни тоску старшей сестры, ни страстную мольбу создавшей эти стихи поэтессы.
— Кунио-сан должен скоро вернуться,— сказала Иоко.
— Да?
— Он сегодня опять тренируется на аэродроме в Ханэда. Скоро придет,— сказала Иоко, приглядываясь к выражению лица Юмико.
Не поднимая головы, девушка перелистывала книгу. Она была влюблена в Кунио. Это было красивое, искреннее, не знающее сомнений и страха чувство, еще не запятнанное ни единым ошибочным шагом, ни единым греховным помыслом, чистое, как кусок белого шелка. Старшую сестру тревожила эта наивная влюбленность. Будущей весной Кунио предстояло окончить колледж; после окончания он, очевидно, сразу же уйдет на военную службу, в морскую авиацию. Это означает, что Юмико будет точно так же покинута, брошена, как сама Иоко. Вот тогда-то девушка впервые узнает горечь любви. Удар, который ее ожидает, неотвратим — его можно с уверенностью предвидеть заранее. И такая судьба ждет не одну Юмико — у тысяч японских женщин и девушек война отнимет любимых, обречет их па безысходное горе.
«Не я одна...» — подумала Иоко. Ей показалось, словно она воочию увидела великую скорбь, ожидающую всех женщин Японии — матерей, жен, невест,— и ее сердце похолодело от страха.
Юмико была младшей дочерью профессора Кодама. Обоих сыновей профессора призвали в армию, старшая дочь, Иоко, вышла замуж за Тайскэ Асидзава, с родителями осталась одна Юмико. Отец с матерью дрожали над младшей дочкой.
Когда началась война с Китаем, Юмико училась во втором классе. Воспитание, которое давалось в последующие четыре года подрастающей девочке, было целиком проникнуто духом войны. Занятия в колледже, газеты и журналы, радиопередачи — все внушало ей, что война — «прекрасная битва, которая приведет Японию к ослепительно прекрасной победе», и что «весь народ должен не щадить сил ради этой победы, ради создания нового, прекрасного Востока!» Всеми разнообразными средствами государство воспитывало народ в духе этой идеи.
Юмико, еще совсем ребенок, не могла не поддаться этому мощному воздействию, не умела, да и не могла уметь критически относиться к тому, что ее окружало. Она считала войну чем-то величественно-прекрасным, каким-то благородным порывом во имя высоких идеалов. Она верила, что долг всех храбрых мужчин — идти воевать, и находила это вполне естественным. Кунио Асидзава собирался после окончания колледжа стать летчиком военно-морской авиации. При мысли об этом Юмико не испытывала ни разочарования, ни огорчения. Ей хотелось только, чтобы Кунио стал храбрым воином, похожим на легендарных героев. Тяжелые переживания старшей сестры, всем существом восстававшей против разлуки с мужем, ее мольба: «Не отдавай, любимый, жизнь свою!» — были еще непонятны Юмико. Это была целомудренная, чистая девушка, и такой же была ее любовь к Кунио,— в ее влечении к нему не было еще ничего плотского.
Платоническая влюбленность Юмико напоминала своего рода религиозный экстаз, искавший выхода в увлечении музыкой. Кунио тоже любил музыку, и это еще сильнее влекло Юмико к роялю. В этом году она переболела легким плевритом, болезнь помешала ей сдать испытания в музыкальную школу. Но в будущем году Юмико собиралась во что бы то ни стало держать экзамен.
Нечто сходное с наивностью и чистотой Юмико было и в характере Кунио. Начиная со школьной скамьи все мальчики получали воспитание в сугубо военном духе. Им внушали, что война вовсе не ужасна; что она не только не находится в противоречии с законами морали, но, напротив, является безусловно справедливой и правильной функцией государства. Кунио был веселый, энергичный, живой юноша. От природы деятельный, подвижный, он, казалось, был создан для профессии летчика. В характере Кунио причудливо сочетались юношеское легкомыслие, упрямство и безрассудная уверенность в собственных силах. Вернувшись домой, он, едва переступив порог, заявил госпоже Сигэко, что проголодался. Он схватил со стола неочищенное яблоко и, грызя его па ходу, широкой, размашистой походкой вошел в комнату Иоко.
— А, Юмико, здравствуй! Давно пришла? А я теперь каждый день занимаюсь на аэродроме Ханэда. Скоро буду сдавать экзамен на пилота второго класса. Сегодня мы три часа тренировались летать в строю. Здорово я загорел, правда? —Энергия переполняла его, казалось — он просто не мог не болтать.
Влюбленные, когда они молоды и любят впервые, обязательно совершают одну ошибку — они органически не способны предвидеть несчастье. Даже когда это несчастье подступает совсем близко, вплотную, они не в состоянии понять всего ужаса надвигающейся трагедии. Это своего рода духовная слепота, порожденная любовью. Страна, ведущая войну, требует от своего народа максимальных жертв: мужчины должны жертвовать жизнью, женщины—любовью. Война, которую ведет государство, губит любовь его подданных. Подлинная трагедия войны состоит в том, что рвутся бесчисленные узы любви, соединяющие сердца, и несметное множество людей обрекается па разлуку и великое одиночество. Война сеет в сердцах людей семена горя, которое ничем нельзя залечить. Независимо от того, закончится ли война победой или поражением, горе, посеянное войной, навеки остается в сердце народа. Ибо война разрушает любовь.
Осталось всего каких-нибудь пять месяцев до того срока, когда Кунио Асидзава станет офицером военно-морской авиации. Он будет летать над полями сражений, драться с вражескими самолетами. Каждый день, каждый час его будет подстерегать смерть. Юмико знала об этом. Знала, но не понимала всего ужаса такого существования. Она считала, что даже если Кунио суждено погибнуть, все равно их любовь останется жить' вечно. И, полная этих призрачных мечтаний и образов, она не сводила с Кунио влюбленных глаз. У себя в. комнате Кунио включил для Юмико патефон, и, слушая музыку, девушка сидела напротив него, почти завороженная ощущением переполнявшего ее счастья.
Кунио тихонько взял руку Юмико и сжал ее обеими руками. Сердце у него радостно забилось, и он подумал, что ради этого любимого существа он способен на любой подвиг. Ему хотелось, чтобы Юмико увидела его мастерство, хотелось показать ей самые трудные, опасные фигуры высшего пилотажа, чтобы она трепетала от страха за него. Ему хотелось, чтобы она видела, как он в стремительной атаке сбрасывает бомбы на вражеские позиции, как врезается в соединение вражеских самолетов, сбивает один, другой, третий самолет противника и возвращается обратно. Он жаждал как можно более опасных сражений, чтобы заставить Юмико тревожиться за него. Война представлялась ему игрой, любовь—-тоже.
— На днях я поеду в Осака. Общество друзей авиации и несколько газетных компаний устраивают там большой авиационный студенческий праздник. Праздник начнется двадцать восьмого числа... Я тоже буду участвовать в соревнованиях: в программу входит полет восьмеркой и посадка на заданную площадку. Думаю, что какой-нибудь награды обязательно добьюсь: или премии военно-морского министра, или премии министра просвещения.
— Как я тебе завидую! Счастливый!—улыбнулась Юмико.— Хорошо быть мужчиной! Что ни задумаешь, все можешь сделать! Мне бы тоже хотелось разок полетать на самолете.
— Вот кончу учиться, получу звание, тогда я тебя покатаю.
— Правда?
— Конечно!
— А когда же ты станешь офицером? .
— Как только призовут в армию, я сразу же получу звание младшего лейтенанта авиации.
— Да? И сразу уедешь на фронт?
— Ну, когда пошлют на фронт — это еще неизвестно. — Там, наверное, опасно.
— Конечно, не без этого... А ты за меня боишься?
— Нет, нс то что боюсь, а просто... В последнее время, стоит мне увидеть самолет, и сразу кажется, что это ты там летишь. Только услышу шум самолета, всякий раз вспоминаю тебя.
— Правда? А я, всякий раз, когда слышу музыку, думаю о тебе.
— Ну, я еще плохо играю. Но к тому времени, как ты вернешься с войны, я непременно научусь. С будущего года буду заниматься изо всех сил. Но только скажи — тебя не убьют?
— Ну вот еще! Чего это ради! Я не такой разиня!
— Правда? Обязательно возвращайся целый и невредимый! Я буду молиться за тебя...
Кунио развернул на столе аэронавигационную карту. Оп объяснял Юмико, как делают виражи, рассказывал о теории ночного полета и штопора. Это было наивное выражение его любви, юное, простодушное желание похвалиться своим мастерством, храбростью, знаниями.
Юмико, низко склонившись над картой, пряча лицо, делала вид, что восхищается его эрудицией и понимает объяснения, которых она в действительности вовсе не понимала. Этим невинным обманом она стремилась показать, что принимает его любовь.
Аромат ее волос еще сильнее разжигал фантазию Кунио, а звук голоса юноши завораживал Юмико. Молодое светлое чувство переполняло сердца обоих. Как ни странно, по при мысли о предстоящей разлуке и Юмико и Кунио испытывали даже какую-то своеобразную радость. Они понимали, конечно, что, как только Кунио станет летчиком, им придется расстаться. Потянутся полные опасностей годы, и кто знает, когда им суждено будет увидеться вновь? По зато они смогут переписываться. В письмах легче откровенно говорить о любви. Поэтому им казалось, что разлука сулит новые радости.
Юмико даже устала, так переполнилось ее сердце наивным, еще не умеющим найти свободного проявления чувством. Щеки ее пылали. Опа взглянула на настольные часы и, вздохнув, прошептала:
— Ой, уже половина пятого. Мне пора.
— Куда ты торопишься? Поужинаешь с нами, потом и пойдешь.
— Нет, нет. Сегодня вечером учения по противовоздушной обороне.
— Ты пойдешь?
— Конечно. Я никогда не пропускаю. От нас и так никто не ходит, кроме меня.
Вот уже неделя, как всех граждан в принудительном порядке заставляли участвовать в учебных тревогах. Юмико всегда послушно выполняла все распоряжения штаба противовоздушной обороны. Хорошенькая, с чистым белым личиком, таким белым, словно она только что вышла из ванны, с чуть рыжеватым отливом волос, оттенявшим светлую кожу ее лица, она застенчиво выдернула руку из руки Кунио и проворно сбежала с лестницы.
В тот же день вечером, часов около девяти, Иоко поднялась наверх и постучала в дверь комнаты Кунио. Сидя у стола, заваленного разными бумагами, Кунио читал комментированное издание «Кодекса бусидо»*.
— Ты занят?
— Да, читаю... А что?
— Я хотела кое о чем поговорить с тобой.
— Со мной? Пожалуйста...— он как будто несколько смутился и, словно спохватившись, закурил сигарету.— Поговорить? О чем это?
— О Юмико. Извини, может быть я вмешиваюсь не в свое дело...
— Отчего же, если разговор дельный... Послушаем.
На Кунио был джемпер, похожий на те, какие носят пилоты. Руки он скрестил на груди. И поза и речь были совсем как у взрослого, только неустоявшиеся, неопределенные черты лица выдавали, что их обладателю исполнилось всего двадцать три года. Иоко уселась в низкое кресло.
— У тебя был сегодня какой-нибудь решительный разговор с Юмико? — спросила она, вертя в руках пепельницу, украшенную маленькой серебряной моделью пассажирского самолета.
— Нет, мы все время беседовали только об авиации.
— Скажи, Кунио, что у тебя на уме?.. Ты собираешься жениться?
— А почему бы и нет?
— И ты говорил об этом с Юмико?
— Я же сказал, мы разговаривали только о самолетах.
Иоко почувствовала, что ее раздражают уклончивые ответы Кунио.
— А что думают об этом отец и мать?
— О, на этот счет я совершенно спокоен. Я знаю, как они относятся к семье Кодама, это мне хорошо известно еще с тех пор, как Тайскэ женился на вас, сестра. Можно не сомневаться, что мама и папа не будут иметь ничего против Юмико-сан.
— Ты успел уже и об этом подумать?
— Разумеется.
— А как отнесутся к твоим планам Кодама?
— Вот уж это вам, Иоко, лучше знать. Но мне кажется, что профессор, да и госпожа Сакико будут согласны.
— Да, пожалуй... Но вот о чем я еще хотела сказать... Ведь оба мои брата в армии. Если с ними случится что-нибудь, у моих родителей не останется никого, кроме Юмико.
— Да, это верно.
— Ну, и как же ты себе это мыслишь?
— Но, Иоко,— сказал Кунио каким-то нарочито небрежным тоном.— Ведь я тоже собираюсь на фронт., Ведь и со мной тоже может что-нибудь случиться!
— Вот именно. Как же тогда? Юмико ничего не говорила, как она себе все это представляет?
— Я сказал Юмико, что, пока война не кончится, я, пожалуй, не смогу что-либо твердо обещать ей или обручиться с ней официально. И Юмико ответила, что вполне меня понимает.
— Она так сказала?
— Да. И обещала ждать меня до тех пор, пока не наступит мир.
— Ах, вот как. Значит, вы уже и об этом договорились...— тихо сказала Иоко, чувствуя, что непрошеные слезы выступают у нее на глазах. Что будет с Юмико, если она прождет Кунио несколько лет и в конце концов все-таки не дождется? Неужели Юмико уготован тот же скорбный путь в жизни, что и ей, Иоко?..
Вошла служанка и сказала, что Кунио зовет отец. Иоко вместе с ним спустилась в столовую. Отец сидел у стола вдвоем с госпожой Сигэко за своей обычной вечерней чашечкой сакэ. Мать вышивала по бархату диванную подушку для обставленной по-европейски гостиной. Вот уже второй месяц, как она занималась этой вышивкой. Иоко села рядом со свекровью.
— Еще не готово? — спросила опа.
— Да, все еще не видно конца;..
— Вы меня звали? — сказал Кунио. Он уселся, скрестив ноги, возле жаровни и, не вставая, вытащил из шкафчика банку с печеньем.
— Мы хотели поговорить с тобой о Юмико-сан,— ответила мать, не поднимая глаз от вышивания. Она сделала небольшую паузу, ожидая, чтобы заговорил отец, но, увидев, что Юхэй молча наполняет вторую чашку, продолжала: — Не следует забывать, что в семье профессора Кодама она сейчас осталась одна.
— Да, я только сейчас говорила с Кунио как раз о том же,— сказала Иоко.
— Мы с отцом очень любим Юмико-сан и были бы рады такой невестке. Но кто может поручиться за будущее в такие трудные времена, как теперь? Ты что, обещал ей что-нибудь определенное?
Кунио грыз печенье и слушал неторопливо-спокойную речь матери.
— Да как сказать... Обещал не обещал... Не все ли равно в конце концов... Предоставьте все мне. Я сам знаю, как мне поступить,— сказал он.
Иоко прекрасно понимала такое стремление Кунио оградить свою любовь от вмешательства посторонних. Юноше хотелось самому решить вопрос своих отношений с Юмико. Но в это время Юхэй, поставив чашку, строго и даже как будто с укоризной сказал:
— Ты ведь решил по окончании учения стать летчиком?
- Да.
— Это уже окончательно решено?
— Да, окончательно. Формально дело обставлено так, будто мы вступаем в армию добровольцами, но фактически уже сейчас все согласовано и известно.
— Ну, значит, сейчас тебе не время думать о свадьбе. Даже от помолвки, и то следует воздержаться.
Лицо Кунио омрачилось. Он и сам колебался, следует ли ему сейчас обручаться с Юми. Но когда отец сказал ему о том же, и при этом столь обоснованно, в нем вдруг вспыхнул дух противоречия. Ему показалось, будто оскорбили его любовь,— любовь, которая никого не касается, кроме него и Юмико.
— Ты еще молод, Юмико тоже всего девятнадцать лет. Это не такой возраст, когда надо спешить с помолвкой.
Эти слова еще больше задели Кунио. Ему хотелось спросить отца, какое отношение имеет любовь к возрасту? Очевидно, отец считает, что сейчас ему еще рано жениться, а со временем намерен сам подыскать ему подходящую невесту. Ну а он, Кунио, любит одну лишь Юмико. Вопреки собственным первоначальным планам, он хотел спросить, что плохого, если он женится теперь же? В душе Кунио уже давно осуждал отца. Это недовольство заставляло его противодействовать всему, о чем бы пи заговорил Юхэй.
В этот вечер Юхэй был многословнее, чем обычно, возможно под действием сакэ. Кроме того, ему было нестерпимо сознавать, что его родной сын по своей воле подаст заявление о зачислении в армию.
— Ты сам, добровольно желаешь стать офицером воздушного флота. Таким путем ты, безусловно, рассчитываешь весьма и весьма послужить родине...— иронически произнес Юхэй. Насмешливый том был его обычной манерой, усвоенной еще в бытность студентом в Англии! Улыбаясь, он продолжал: — Испокон веков повелось, что люди, уходившие на войну ради служения государству, старались отрешиться от всего личного, да так оно, собственно, и должно быть..Оиси Кураноскэ*, например, сперва развелся с женой, а потом уже посвятил себя делу мести... Впрочем, феодальная месть, разумеется, дело не такое великое, как благо империи,— там речь шла всего лишь о расплате за обиду, нанесенную сюзерену..
*Но в общем суть-то одна. В твоем случае тоже, по-видимому, не следует торопиться связывать себя определенными обещаниями... Так я говорю?
В душе Кунио вихрем поднялись противоречия и сомнения. Отец ничем не жертвует ради войны, он занят своими обычными делами. Сидит себе за чашкой сакэ и благополучно здравствует в кругу семьи. А он, Кунио, готов пожертвовать жизнью, уходит на фронт. И несмотря на это, ему еще заявляют, что как раз поэтому он не смеет даже обручиться с любимой. Не слишком ли это несправедливо?
— Ладно, довольно. Предоставьте мне самому решать свои дела. Постараюсь не причинить вам никаких неприятностей,— резко произнес он.
— Какие же тут могут быть для меня неприятности? Вот только не хотелось бы доставлять огорчений профессору Кодама и самой Юмико.
— Ясно. Все зависит от того, как смотреть на вещи... Неприятности — это вопрос субъективный... Вот, например, Тайскэ сейчас в армии, но ведь Иоко не считает это «неприятностью», правда, Иоко?
Иоко посмотрела на свекра и улыбнулась, не найдясь, что ответить. Кунио был всего на год моложе ее, по в ее глазах выглядел настоящим ребенком.
Кунио залпом осушил чашку чая и, буркнув «спокойной ночи!», размашистым шагом ушел к себе наверх. У себя в комнате он подошел к окну и, опершись на подоконник, некоторое время смотрел в ночной сад. После предостережения, сделанного отцом, он внезапно проникся к нему недоверием. «Теперь и встречаться-то с Юмико надо будет где-нибудь вдали от дома, по секрету, украдкой»,— подумал он. Гнев шевельнулся в его груди. На столе лежал «Кодекс бусидо». Путь самурая — смерть на поле боя. Кунио зачитывался этой книгой. Вот и сейчас он погрузился в чтение. После предостерегающих слов, сказанных матерью и отцом, он внезапно решил во что бы то ни стало отстоять свою любовь. Он понимал, что может причинить Юмико горе, и все-таки ему хотелось, чтобы, когда он уедет на фронт, в Японии у него оставалась любимая. Кунио внезапно вспомнилась Иоко. Где бы она ни находилась, чем бы ни занималась — читала ли книгу, сидела ли за обедом, хозяйничала ли на кухне,— она всегда казалась олицетворенным ожиданием, всегда ждала Тайскэ. Кунио ощутил зависть к брату, которого любили и ждали так преданно, и сердце у него забилось сильнее. «А меня будет ждать Юмико!» — решил он.
В понедельник 20 сентября Сэцуо Киёхара, как обычно, поджидал Асидзава к обеду в одном из ресторанов в квартале Маруноути. Ресторан помещался в подвале с низкими потолками; посетителей было мало, и в зале стояла тишина: казалось, будто на улице ночь.
Юхэй, войдя, тотчас же подозвал официанта, распорядился побыстрее подать обед и, поздоровавшись с Сэцуо, уселся напротив него за столик.
— У нас опять неприятности. Меня вызывают в Информационное управление. Приказано явиться сегодня к часу дня.
— Что им еще понадобилось?
— Понятия не имею,— директор улыбнулся.— Как видишь, к вам придираются по причинам, которые нам самим неизвестны. Кроме меня, приглашения удостоился главный редактор и еще один сотрудник. Втроем и отправимся.
— Власти становятся раздражительными. Не знают, что еще им придумать. Ты слышал про историю с Одзаки-куном?
— Нет, ничего не знаю.
— Он арестован.
— Хидэми Одзаки? За что?!
— Понятия не имею. Знаю только, что он в тюрьме. Пока Коноэ оставался премьером, они не осмеливались его тронуть, но как только кабинет Коноэ ушел в отставку, поспешили с расправой.
— Вот оно что! —директор положил сплетенные руки па стол и опустил голову.
Арест Одзаки, консультанта бывшего премьера Коноэ, означает, что власти решили взять курс на полное подавление свободы мысли и слова. Так же как Киёхара, Одзаки был одним из ведущих корреспондентов журнала «Синхёрон». Возможно, что сегодняшний вызов в Информационное управление связан с, этим арестом. Асидзава близко знал Одзаки. Одзаки был весельчак, большой любитель выпить. Юхэю не раз случалось сидеть с ним за чашкой сакэ в одном знакомом ресторанчике в Акасака. Захмелев, Одзаки любил распевать какие-то старинные песни, смахивавшие на военные, нещадно путая при этом слова, и веселился, как юноша, забавляя гейш шутками и прибаутками.
— Одзаки собирал для Консэ различную информацию за границей,— сказал Киёхара.— По словам одного моего приятеля из министерства иностранных дел, его подозревают в разглашении каких-то секретных сведений или в чем-то вроде этого...
— Секретные сведения? Ты имеешь в виду военную тайну?
— Ну разумеется.
Принесли обед. Юхэй взглянул на часы и торопливо взялся за вилку. Без четверти час за ним должен был зайти главный редактор Окабэ.
— Война на носу, дружище, так что сохранению военной тайны сейчас придается особенно большое значение.
— Так, значит, все-таки собираются воевать?
— Безусловно. Кабинет Тодзё —это кабинет войны. Ты ведь помнишь недавнее выступление в Киото начальника информбюро военно-морского флота Хирадэ, как раз накануне отставки Каноэ: «Наш флот в боевой готовности, руки тянутся к оружию; поистине, пробил час, решающий судьбы империи!..» Когда дело зашло так далеко, уж ничем не поможешь.
— А японо-американские переговоры? Неужели они ничего не могут дать?
— Думаю, что переговоры будут продолжаться еще некоторое время. Но ты пойми! До вчерашнего дня эти переговоры велись ради сохранения мира. С сегодняшнего дня они не что иное, как хитрая ловушка, с помощью которой стараются просто-напросто оттянуть время, ввести противника в заблуждение, пока Япония полностью не завершит подготовку к войне. Вот каков теперь истинный смысл этих переговоров. Одним словом, я считаю положение безнадежным.
— Так что ж, выходит, что все труды Коноэ по организации переговоров с Америкой пошли насмарку?
— Да. Больше того, его же еще и обвиняют во всех грехах. В министерстве иностранных дел тоже все громче раздаются голоса, требующие полного отстранения Коноэ. Удивительные вещи творятся на свете!
— А ты оказался в одиночестве со своими никому не нужными взглядами? — улыбнулся директор.
Киёхара невольно ответил горькой усмешкой. После отставки кабинета Коноэ он тоже, казалось, потерял почву под ногами. Как видно, число людей, которые прислушивались к его мнению, резко сократилось. Настало время слепых, время глухонемых... Время, когда тем, у кого еще сохранилось зрение, выкалывали глаза, а тем, кто пытался говорить, зажимали рот.
Жить, дышать становилось с каждым днем все труднее и труднее. Скоро, по всей видимости, начнется война с Америкой. Авиационные базы в Индо-Китае воздвигаются лихорадочным темпом. В Сингапуре вдоль побережья построены липни проволочных заграждений..., В Маниле сейчас проводятся совместные учения английского и американского воздушных флотов. Высшие чины армии и флота обеих государств собрались на совещание. Катастрофа приближается. И самый сильный удар обрушится, несомненно, па тех японцев, которые еще преданны идеалам свободы. Старые друзья молча пили послеобеденный кофе. Бой доложил, что пришел Кумао Окабэ.
Война в Китае тянулась уже несколько лет, трудности все росли, и одновременно росла и ширилась сеть разного рода правительственных учреждений. «Штаб распределения материальных ценностей», «Управление контроля», «Комитет освоения» — новые учреждения росли, как грибы, заполняя улицы от Маруноути до Кодзимати. Число чиновников увеличивалось, и чем больше оно росло, тем тяжелее становилось бремя народа. Чиновники и военщина удобно расселись па самых верхних ступеньках государственной лестницы, а народу предоставлялось право умирать на войне и надрываться на производстве.
По мере того как разрасталась сеть правительственных учреждений, начала ощущаться нехватка помещений под канцелярии. Правительство в принудительном порядке скупало и арендовало частные здания; при этом всякий раз на фасаде появлялась новая вывеска. Информационное бюро кабинета министров тоже расширилось и превратилось в Информационное управление,— это был один из характерных примеров общей тенденции. Вновь созданное управление остро нуждалось в новом, более просторном помещении, и в конце концов ему передали здание Имперского театра, давно уже страдавшего от убытков. На набережной появилась новая вывеска. Огромный вестибюль, некогда украшенный пестрыми рекламами, изображавшими Чио-Чио-Сан, Садандзи или Хадзаэмона, был теперь закрыт, на площади перед театром рядами стояли автомобили со звездочкой — эмблемой армии. Военные с длинными саблями на боку и чиновники управления, одетые в «национальное платье»,— в большинстве своем зеленые юнцы, едва закончившие учение,— с высокомерным, заносчивым видом входили и выходили через боковой подъезд.
Юхэй Асидзава был одет на старинный манер — черный пиджак, полосатые брюки, галстук бабочкой, гладкая, без каких-либо украшений, легкая трость. Всем своим видом он словно хотел подчеркнуть, что никому не удастся поколебать ни его привычек, ни его выдержки. Он запаздывал к назначенному часу, но даже не подумал прибавить шагу. Информационное управление могло подождать. Все равно его ожидал разнос, основанный на бездоказательных обвинениях. Юхэй намеревался молча выслушать все, что бы ему ни сказали.
Главный редактор Окабэ и его заместитель шагали рядом. Кумао Окабэ привычной скороговоркой выкладывал директору очередные сплетни и новости, до которых он был такой охотник.
— А что творится сейчас на Хоккайдо — ужас! Бешеными темпами сооружаются аэродромы. Говорят, добрая половина пассажиров пароходной линии Аомори — Хакодатэ — военные. И еще: рабочие рыбных промыслов на Курилах все мобилизованы на трудовую повинность и превращены в землекопов. Все дни напролет ведутся земляные работы — разравнивают площадки под аэродромы. Консервированная треска и морская капуста, вырабатываемая на Хоккайдо, больше не поступают в Японию. Это значит, что на Хоккайдо создаются продовольственные запасы. Существует предположение, что с началом войны Япония первым делом атакует Филиппины и Сингапур. А Соединенные Штаты будут наступать с севера, вдоль Курильской гряды... Недаром в последнее время военные базы на Аляске усиленно расширяются. Интересно, как это все произойдет на деле? Если Америка собирается ударить с севера, это может случиться только весной, на будущий год. Зимой на севере воевать невозможно — там, говорят, ужасные туманы... Весьма вероятно поэтому,, что Япония действительно начнет войну нынешней же осенью, поближе к зиме. До весны покончим с южными странами, а потом будем воевать на севере... Я слыхал, существуют такие планы. А ведь, пожалуй, действительно таким путем можно будет успешно все провернуть!
«Совершеннейший школьник! — подумал директор.— Молодой, жизнерадостный, как мальчишка, и такой же увлекающийся и беспечный. Любопытно, как относится к нему жена, дочь Юхэя?»— При этой мысли Юхэю почему-то захотелось улыбнуться. Они вошли в полутемный боковой подъезд Имперского театра. Кумао Окабэ наконец прекратил болтовню.
В канцелярии второго отдела Информационного управления стояло десятка полтора столов, в глубине комнаты, за большим столом, сидел начальник отдела — майор Сасаки, в военной форме. Когда Асидзава и его спутники приблизились, майор с высокомерным видом откинулся па спинку кресла.
— А-а, пожаловали! — сказал он.
Лицо у него было скуластое, смуглое, взгляд недоброжелательный. Перед его столом стояло всего два стула. Директор Асидзава и главный редактор Окабэ сели, помощник главного редактора остался стоять. Майор Сасаки закурил сигарету, достал из ящика стола ноябрьский номер журнала «Сипхёрон» и бросил его на стол. Потом официальным, начальственным тоном произнес:
— Начиная с этого месяца будете представлять мне весь редакционно-издательский план очередного номера к десятому числу каждого месяца. Статьи, не представленные заранее, все без исключения публиковать запрещается. Все.
Майору можно было дать на вид не больше тридцати двух, тридцати трех лет. Директору Асидзава майор казался не старше призванного в армию его старшего сына Тайскэ. Наверное, майор учился в какой-нибудь офицерской школе или в пехотном училище, где только и читал, что учебник по тактике да различные наставления. Разве мог он иметь хоть какое-нибудь представление об издательском деле? Тогда откуда же- у него моральное право вмешиваться в вопросы идеологии и культуры? И тем не менее он дает директору Асидзава распоряжение касательно редакционного плана таким тоном, словно отдает приказание рядовому солдату, и при этом не чувствует, по-видимому, ни малейшего смущения. Юхэй едва удержался от иронической реплики. Он невольно улыбнулся.
— Если мы выполним ваше указание, получится, что на страницах журнала будут помещаться только такие статьи, которые соответствуют замыслам военного руководства,— сказал он.
— Вот и прекрасно.
— Иными словами, вы предлагаете нам работать по указке армии?
Майор Сасаки встрепенулся и злым взглядом уставился на директора. Асидзава, все так же улыбаясь, продолжал:
— В таком случае, не проще ли будет выпускать журнал текущей политики со штампом: «Составлено вторым отделом Информационного управления». Получится как раз такой журнал, какой вам угодно.
-— Что это значит? Вы что, возражаете? —голос майора звучал грубо.
— Нисколько. Я просто хотел бы, чтобы вы, со своей стороны, хоть немного вошли в наше положение.
— Ваше положение, ваше положение! Все вы только и умеете твердить о каком-то особом своем положении... Это уже само по себе вольнодумство. Оттого-то вы и выпускаете из месяца в месяц подобную дрянь! — майор два раза хлопнул ладонью по лежавшему на столе журналу.— Как, собственно, прикажете понимать это ваше пресловутое «положение»? А известно ли вам, какое сейчас время? Весь народ поголовно сотрудничает в войне. Каждый, без исключения, жертвует своими личными интересами. Чье положение сейчас важнее всего? Ну-ка, отвечайте! Положение государства, вот чье! А вы игнорируете интересы государства и думаете только о своей корысти, поэтому у вас и получается не журнал, а черт знает что. С такими журналами мы покончим. Все уничтожим, все до единого! Ясно?
Юхэй Асидзава слушал сыпавшуюся на него брань все с той же неизменной улыбкой. Он умел критически относиться к действительности, и это помогало ему сдерживать гнев. Джентльмен по натуре, он не хотел ронять свое достоинство, затеяв перебранку с майором.
— Простите, я говорил о другом. Когда я просил вас принять во внимание интересы журнала, я имел в виду не материальные соображения. Печатные издания имеют свою специфику. Вы, военные, думаете, что стоит только приказать, и народ пойдет туда, куда велено. Чиновники тоже так рассуждают. Однако в реальной жизни дело обстоит намного сложнее. Сколько ни пропагандировать «поддержку тропа», «осуществление священной миссии», весь парод не может по мановению ока перестроиться в новом направлении.
А все из -за того, что такие журналы, как ваш, распространяют дух вольнодумства и сводят на нет все начинания властей. Ясно? — Майор Сасаки снова хлопнул ладонью по лежавшему на столе журналу.
Директор Асидзава, не отвечая, продолжал:
— Чтобы руководить народом, нужно соблюдать какую-то последовательность. Только тогда, когда идея дойдет до сознания народа, он начинает двигаться в нужном направлении. Мы вовсе не собираемся ставить палки в колеса усилиям правительства или военного руководства. Если война не приведет к победе, это будет очень трагично. Чтобы избежать этого, нужно спокойно, без спешки руководить народом. А вы хотите тащить его за собой на веревке.
— А я заявляю, что это и есть либерализм! — заорал майор.— Знаю я эти рассуждения! Государство не может заниматься подобной прекраснодушной болтовней! Понял? Разве в теперешнее чрезвычайное время можно думать о настроениях каждого отдельного человека? Это тебе не воспитание младенцев в детском саду! Осуществление священной миссии, которым сейчас занято государство, требует от всех безоговорочного подчинения приказу. Каждый должен отбросить всякие личные побуждения и не щадить сил во имя общего блага. И в такое время — сказал тоже! — у-беж-дать народ, что-то ему разъяснять. Ничего не скажешь, хорошую песню запел! В армии любой приказ считается непререкаемым и безоговорочным. Если бы нашелся болван, который в ответ на полученный приказ заявил бы, что не может его уразуметь, разве можно было бы воевать?.. Подобные речи по самому существу своему — вольнодумство. Нет, я этого так не оставлю. Слушай, главный редактор! С директором толковать бесполезно, так я тебя предупреждаю: чтобы каждый месяц к десятому числу редакционный план был у меня на столе. Все рукописи должны быть здесь и пройти просмотр. Понял?
— Так точно, понял,— тихо ответил Кумао Окабэ.— Но только, что пи говорите, господин майор, журнал —-это специфическая штука, для издательской работы все ж таки требуется специальная квалификация и навык...
— Понимаю! — майор кивнул.— Конечно, издавать журналы должны вы,' гражданские люди. А вот направление должно целиком и полностью соответствовать тем указаниям, которые мы вам даем. Без этого я издавать журнал не разрешу. Ясно?
— Так точно.
— Ну, если ясно, то и хорошо. К исполнению приступить немедленно. Мы вовсе не собираемся закрывать такой влиятельный журнал, как «Синхёрон». Надеюсь, что отныне вы будете активно и плодотворно сотрудничать с нами. Все. Можете идти.
Директор Асидзава, повесив легкую трость на левую руку и держа шляпу в правой, ровным шагом вышел из комнаты. На лице его застыла мрачная улыбка отчаяния. Весь авторитет журнала «Синхёрон» был легко и просто растоптан тупостью и детским упрямством какого-то одного армейского майора. И такова судьба не только его журнала. Грубый произвол и губительное вмешательство военщины ощущается и в политике, и в экономике, и в области науки и культуры, даже в искусстве. Гибнут и разрушаются все порядки, испокон веков установленные в общественной жизни.
На улице Кумао Окабэ сразу же догнал Асидзава.
—- Шеф, честное слово, обидно! Они намерены подчинить себе всю культурную жизнь Японии. Эти тупицы хотят руководить журналами, прессой. Вот уж в буквальном смысле засилье военщины! Да, Действительно, с ними говорить бесполезно. Майор Сасаки уже успел прославиться как особо зловредный тип. Во всех редакциях от него стонут. Если только его не переведут куда-нибудь на другую должность, всем периодическим изданиям придет конец. Говорят, редактор одного женского журнала каждый месяц дает ему взятки, водит по ресторанам, спрашивает разрешения на каждую рукопись, вплоть до объявлений,— одним словом, на все лады старается угодить. И что вы думаете? — сумел таким путем добиться даже увеличения лимитов на бумагу!.. Вот майор и вообразил о себе невесть что и решил, что с нами тоже можно так обращаться... А что, шеф, давайте-ка пригласим его разок в ресторан, как вы на это смотрите? Возможно, это и впрямь лучший выход из положения.
Директор отрицательно покачал головой.
— Нет, я не согласен,— сказал он.
— Конечно, шеф, я вполне понимаю, что вам это не по душе. Но вам необязательно присутствовать самому. Мы сами, без вас, все провернем.
— «Синхёрон» — не проститутка!
Окабэ громко расхохотался.
— Но ведь когда цензура начнет просматривать все редакционные планы, тоже не сладко будет. Придется делать все по указке военщины. Вздохнуть не дадут.
— Вот и покажи свое искусство как главный редактор. Сумей как-нибудь вывернуться.
— Это само собой, что-нибудь уж придумаю. Надо будет составить один номер так, чтобы угодить этим господам. Я уже обмозговал такой план. Ведь хуже будет, если они вовсе закроют журнал. Но вот беда — читатели наши все придерживаются либерального образа мыслей... Если журнал вдруг возьмет курс вправо, это сильно отразится на коммерческой стороне... Одним словом, куда ни кинь, всюду клин...
Увядшие листья платанов падали на землю и, шурша, устилали тротуар. Стоял ясный, погожий осенний день. Какие-то люди, одетые в «национальное платье», направлялись на площадь перед мостом Нидзюбаси, чтобы, согласно традиции, издали поклониться дворцу императора. Ветерок развевал пурпурные знамена, которые они несли. Прошла другая группа, в молчании окружившая нескольких юношей-призывников с красными шнурками на рукавах серых пиджаков. На площадь направилось много народа. Некоторые распевали военные песни. Впереди, за темными густыми деревьями парка, в глубоком безмолвии высился императорский дворец. Известно ли императору, какие непомерные жертвы приходится приносить его подданным? Дворец безмолвствовал. В ответ на крики «Бандзай!», которые раздавались в толпе, только стая черных ворон взлетела в небо с высоких сосен дворцового парка.
Юхэй Асидзава шагал своей обычной размеренной, четкой походкой. Старомодный и чопорный, убежденный приверженец приличий и хорошего тона, он старался ничем внешне не проявить своих переживаний, как бы тяжело ему ни было.
Они поднялись в лифте на шестой этаж. Перед тем как войти к себе в кабинет, Асидзава, обернувшись, сказал Кумао Окабэ:
— Я хочу побеседовать кое о чем с сотрудниками. Попроси, пожалуйста, собраться всех в зале для заседаний.
Большая комната, где обычно происходили редакционные совещания, одновременно служила библиотекой — по обеим стенам тянулись полки, битком набитые словарями и собраниями сочинений различных авторов. Окно было небольшое, и от этого помещение казалось несколько мрачным. Иногда по белому потолку мгновенно проносились и исчезали светлые блики — отражение солнечных лучей, падавших на ветровые стекла и лакированные крыши автомобилей, пробегавших внизу по улице. Иногда солнечный зайчик падал на темные шкафы с книгами, и тогда внезапно разом озарялись и вспыхивали тисненные золотом буквы на корешках. Более двадцати сотрудников редакции разместились вокруг большого стола, стоявшего посреди комнаты, и, ожидая директора, от нечего делать курили.
Застекленная дверь отворилась, и вошел Асидзава. — Прошу извинить, что заставил ждать...
Директор сел в стоявшее в центре кресло. Он был одет изысканно и элегантно, словно артист. Вытащив из жилетного кармана золотые часы с двумя крышками, он бегло взглянул на циферблат и снова защелкнул крышку. Юхэй во всех мелочах придерживался старинной моды, по возможности отвергая все новомодное; ему правились незыблемые обычаи старины.
— Я попросил вас собраться, господа, чтобы сообщить вам следующее. Только что мы с Окабэ-куном вернулись из Информационного управления. Вам, конечно, хорошо известны стиль и манера обращения в этом учреждении. Однако сегодня мы, сверх ожидания, услышали нечто, выходящее за пределы обычных разносов. А именно — нам предложили до передачи материалов в печать присылать все намеченные к опубликованию статьи на просмотр военной цензуры. Говоря коротко, тем самым нас фактически лишают права составлять и редактировать наш журнал. Причина этого, как нам было заявлено, состоит в том, что «Синхёрон» — журнал либерального толка. Это единственный довод, который нам привели. Мы пытались пустить в ход все аргументы, но чем больше мы объясняли и протестовали, тем хуже был результат. Все, что мы говорили, было сказано совершенно впустую. Мы ничего не могли поделать. Вот как обстоят дела... Итак, на ближайшее время нам не остается ничего другого, как подчиниться так называемому «руководству» Информационного управления. Очевидно, несколько ближайших номеров нашего журнала будут представлять собой нечто весьма неприглядное. Я на это иду. Бесполезно сопротивляться насилию. В самом деле, всего какой-нибудь час назад майор Сасаки орал на меня, заявляя, что сотрет с лица земли все журналы, подобные нашему «Синхёрону». Очевидно, господа военные считают, что могут, если пожелают, полностью ликвидировать такой рупор общественного мнения, каким является вся пресса вообще., Говорить с подобными личностями о вопросах культуры, все равно что декламировать Байрона перед свиньями,;— директор сделал паузу и, спокойно улыбаясь, обвел взглядом сотрудников.
Молодые журналисты молчали. Некоторые сосредоточенно рассматривали потолок,— может быть, они уже па все махнули рукой. Другие не поднимали глаз от стола,— они, кажется, находились в состоянии крайнего замешательства. Третьи сидели закрыв глаза, со скрещенными на груди руками, и думали о чем-то своем. Два десятка сотрудников, каждый по-разному, безмолвно слушали речь директора. Юхэй зажег погасшую сигарету и продолжал:
— В наше время бесполезно говорить о таких понятиях, как свобода слова. Как известно, министр торговли и промышленности Накадзима был отстранен от своего поста только за то, что пытался взять под защиту Асикага Такаудзи*; профессор Минобэ предан суду за теорию о земном происхождении императоров. С этого момента в парламенте взяли верх реакционные силы; парламент сам похоронил право свободно высказываться со своей трибуны. При таких порядках военщина и бюрократия могут- совершенно безнаказанно творить произвол... Теперь японский народ полностью уподоблен ломовой лошади, впряженной в телегу. Его подгоняют сзади кнутом, и ему не остается ничего другого, как бежать вперед... Ну а сейчас мне хотелось бы послушать ваше мнение о том, как вы представляете себе дальнейшую работу в нашем журнале. Давайте подумаем над этим все сообща, хорошо?
Воцарилось молчание. Сотрудники все были молодые люди в расцвете сил, не старше тридцати семи, тридцати восьми лет, многие носили длинные волосы, как это заведено у поэтов. Первым заговорил сидевший в конце стола Мурата — высокий, худощавый молодой человек.
— Мне кажется, мы не можем примириться с тем, чтобы наш журнал целиком контролировался военными из Информационного управления. Что, если поступить так: сперва пойти в отдел культуры Общества содействия трону, показать весь редакционный план, заручиться их согласием и уже после этого обратиться в Информационное управление? Думаю, что даже у господ военных не хватит храбрости возражать против того, что уже одобрено Обществом содействия трону.
— Лечить болезни ядом?—засмеялся директор.
«— А можно последовать примеру журнала «Зарубежная и отечественная культура»,— заговорил другой сотрудник, грузный толстяк.— В одном журнале они печатают статьи, угодные военщине, и одновременно выпускают другой журнал, где помещают, по возможности, объективные материалы. Так сказать, стараются угодить и нашим и вашим...
— Это не годится. Такой способ ничего не дает. Всякий раз, когда мне случается бывать в Информационном управлении, я слышу, как майор Сасаки распекает журналистов из «Зарубежной и отечественной культуры»,— сказал Мурата.
Его слова вызвали общий смех. Все зашевелились, заговорили между собой. Юхэй еще раз взял слово.
Факт остается фактом — власти заклеймили наш «Синхёрон» как либеральный журнал. Все многочисленные цензурные органы — информбюро военного и военно-морского министерства, Информационное управление, тайная полиция, штаб военно-воздушных сил — все считают нас либералами. Не знаю, как вы, а я по секрету признаюсь, что горжусь такой славой... Я считаю, что сейчас, как никогда, народу необходима свобода слова, стране нужен по-настоящему глубокий патриотизм, мирный, искренний, направленный не на войну, а на мир. Нужна свободная энергия, рожденная свободной волей и свободными убеждениями. Не казенный, а свободный патриотизм — вот в чем мы сейчас так остро нуждаемся. Только такой патриотизм и верность идеалам свободы могут спасти Японию...
Вошла секретарша и позвала Мурата к телефону. Мурата на цыпочках вышел из комнаты. Вскоре он опять появился в дверях; на лице у него застыла растерянная улыбка.
— Окабэ-сан! — позвал он главного редактора.— Мне принесли призывную повестку.
Все, словно онемев, уставились па Мурата. Он испуганно и как-то даже виновато проговорил:
— Приказано прибыть в часть послезавтра, значит нужно немедленно выезжать... Ведь я уроженец Кагосима...
За день до отставки кабинета Коноэ военное министерство, министерство просвещения и Информационное управление кабинета министров одновременно опубликовали императорский указ об изменении порядка несения воинской повинности. Новый закон назывался «Чрезвычайный императорский указ о сокращении срока обучения в высших и других учебных заведениях Японии». Согласно этому указу, студенты, которым предстояло закончить образование весной, должны были получить дипломы уже в декабре этого года. Одновременно в экстренном порядке проводилось медицинское освидетельствование; все студенты-выпускники зачислялись в армию. Военные руководители готовили пушечное мясо для предстоящей войны с Америкой.
Кунио Асидзава тоже предстояло ускоренными Темпами сдать выпускные экзамены. В декабре он должен был окончить колледж и сразу же пройти призывную комиссию. Впрочем, в те времена многие студенты сами стремились поскорее покончить с учением. Университеты почти полностью превратились в казарму; дисциплины, которые должны были читаться студентам, фактически значились лишь на бумаге. Молодым людям приходилось отдавать большую часть своего времени и энергии военной муштре и трудовой повинности и при этом еще вносить плату за обучение. Жизнь студентов так мало отличалась от жизни солдат, что большинство предпочитало и в самом деле поскорее надеть военную форму. При тех уродливых, ненормальных порядках, которые установились в обществе, было даже выгоднее поскорее стать военным: как ни странно, но звание военного давало большее ощущение свободы по сравнению с положением всех остальных.
Кунио успешно выдержал испытания на звание пилота второго класса, и это необычайно воодушевило его. Ему хотелось как можно скорее стать морским летчиком и получить истребитель или бомбардировщик. Но прежде нужно было уладить вопрос о любви. Срок окончания колледжа был сокращен, и точно так же необходимо было сократить и приблизить сроки обручения с Юмико.
С тех пор как Кунио узнал об отрицательном отношении отца к его намерениям, он внезапно изведал страдания любви. До сих пор у него не было случая испытать огорчения, неизбежно сопутствующие любви. С возникновением неожиданного препятствия в нем вспыхнуло безудержное желание бороться за свое чувство. Нужно, было сломить сопротивление родных, завоевать любовь с боя, ему мерещилось в этом что-то героическое, что-то возвышенно-прекрасное.
— Иоко, я собираюсь сделать Юмико формальное предложение. Вы одобряете? — взволнованно и в то же время несколько смущенно сказал он, сидя в комнате Иоко на подоконнике.
— Право, не знаю, что тебе на это ответить...—Иоко, склонившаяся над выкройкой, задумчиво покачала головой.— Ведь Юмико еще совсем дитя. Она еще ничего не смыслит в жизни...— Как старшей, Иоко было больно, при мысли, что ее юная, кроткая сестренка узнает горечь любви, неизбежную в эти суровые времена.— Откровенно говоря, мне бы хотелось, чтобы Юмико ещё хоть немного пожила без тревог и волнений. Не знаю, поймешь ли ты меня...
Вот как? Ну, по правде говоря, об этом теперь толковать уже поздно.
— Что ты хочешь этим сказать?!
— Вчера я послал профессору Кодама письмо, в котором официально прошу руки Юмико.
Иоко была поражена. Делая вид, что не замечает ее удивления, Кунио потянулся и преувеличенно громко зевнул.
Лечебница профессора Кодама — двухэтажное желтое здание европейской архитектуры — стояла на открытом удобном месте, на небольшой возвышенности в районе Мэгуро. Профессор Кодама подкатил к подъезду на рикше. Он был в халате. Час назад профессора срочно вызвали к больному стенокардией, и он поспешно уехал, оставив в приемной больных, ожидавших приема. Из кармана его халата свисали резиновые трубки фонендоскопа. Сняв ботинки, профессор переобулся в комнатные туфли и вместе с вышедшей навстречу сестрой быстро прошел к себе в кабинет.
На столе лежало несколько писем. Пока заждавшиеся пациенты готовились войти в кабинет, профессор успел пробежать глазами адреса отправителей. Он надеялся найти письма от сыновей, служивших в армии, но от них писем не было. Зато ему бросилась в глаза размашистая, угловатая подпись Кунио Асидзава..
В кабинет вошла вдова, лет сорока, с увядшим лицом, -страдавшая застарелым катаром бронхов. Вытирая руки дезинфицирующим раствором, профессор думал про себя: «Что это вдруг понадобилось Кунио-куну?» Сестра надломила ампулу и готовила больную к уколу. Во втором этаже, где помещались стационарные больные, царила тишина. Пациенты входили один за другим: старушка, больная плевритом, молодая женщина, страдавшая воспалением почек, подросток, больной острым катаром кишечника, шофер, пытавшийся покончить жизнь самоубийством с помощью люминала... У каждого был свой особый характер, своя, непохожая на другие, болезнь. У профессора для каждого больного находилась приветливая улыбка. Все они стремились избавиться от своего недуга, все искали спасения у сэнсэя. И сэнсей тщательно, неторопливо обследовал пациентов, и это успокаивало их возбужденные нервы; когда человек заболевает, всякий, даже взрослый, становится капризным и неразумным, словно дитя... Профессор Кодама любил своих пациентов. У каждого из них имелось уязвимое место, свой особый недуг, с которым они были бессильны справиться сами. Отбросив стыд, не заботясь, что о них подумают, все они спешили за помощью к сэнсэю. И профессор относился к ним, как отец, великодушный и терпеливый.
В кабинете царил полумрак; усевшись на предложенный стул, больной успокаивался — тишина действовала благотворно. Вслед за женщиной, больной катаром легких, вошел старик. Подозрение на рак желудка... Старику около семидесяти, операция невозможна. Вряд ли он протянет еще полгода... Следующий больной — мальчик. По-видимому, у него глисты. С мальчиком — нарядная молодая мать. Профессор направляет их на анализ, и они уходят. Затем студентка — инфильтрат в легких. Профессор посылает ее в соседнее помещение на рентген. Наконец наступает перерыв. Уже полдень, пора обедать.
Пока собирали обед, профессор вышел в маленький садик, разбитый на небольшом пространстве между домом и зданием больницы, уселся в плетеное кресло подле горшочков с ярко-красной геранью и, закурив сигарету, распечатал письмо Кунио Асидзава.
С точки зрения профессора, Кунио тоже, несомненно, следовало отнести к числу заболевших. Принося извинения за неожиданное послание, он просил разрешения обручиться с Юмико. «Я принял решение в самом начале будущего года вступить в части военно-морского воздушного флота и, следовательно, готов отдать жизнь за империю»,— писал Кунио... Далее в письме говорилось, что перед вступлением в армию он тем не менее обязательно хотел бы обручиться с Юмико, «хотя бы ради того, чтобы унести с собой воспоминания о прежней жизни».
Пустые, эгоистичные доводы! Сыплет громкими, высокопарными фразами, а по существу — малодушный мальчишка. За рулем самолета, высоко в небе, он выглядит мужественным молодым воином, он сам, добровольно, идет служить в авиацию, торжественно провозглашая при этом, что готов отдать жизнь за империю... А на самом деле Кунио просто-напросто избалованный, своевольный мальчишка, сам не понимающий, как он еще слаб духом... Все так же улыбаясь своей неизменной улыбкой, профессор вложил письмо обратно в конверт. Об этом пациенте надо было посоветоваться с женой.
Не снимая халата, профессор прошел по застекленной галерее в просторную столовую, смежную с кухней, и уселся за стол. Легкий полдник состоял из ветчины с хлебом. Госпожа Кодама, наливая чай, бегло взглянула на письмо, которое муж, развернув, бросил на стол.
— Что это, он пишет о Юмико?!
— Да. Прочти.
Лицо госпожи Кодама омрачилось, словно она почувствовала что-то неладное. Это была худощавая женщина, аккуратно одетая в скромное, темных тонов кимоно, несмотря на преклонные годы сохранившая удивительно светлый оттенок кожи, хотя время, когда она употребляла белила, разумеется, уже давно миновало. Натура у нее была нервная, порывистая. Иоко целиком унаследовала бурный темперамент матери. Юмико, тихая, ласковая, пошла в отца.
Отодвинув тарелку, госпожа Кодама развернула письмо. Нахмурив брови, она старалась прочесть между строк то, о чем в письме прямо не говорилось ни слова — о том, что на сердце у ее дочери. С тех пор как оба ее сына были взяты в армию, любовь госпожи Кодама к Юмико стала еще ревнивее. Она тосковала по сыновьям; впрочем, тоска эта внешне проявлялась лишь в том, что госпожа Кодама еще более неутомимо и энергично руководила сложным хозяйством больницы, командуя медицинскими сестрами и распоряжаясь всей жизнью в доме.
Прочитав письмо, она вложила его обратно в конверт и молча принялась есть, запивая хлеб чаем. Профессор Кодама невозмутимо резал ветчину.
— Я уверена, что Асидзава-сан ни о чем не подозревает. Кунио написал это письмо, нс посоветовавшись с отцом.
— Возможно, возможно.
— Интересно, Иоко известно об этом?
— Очень может быть.
— Я, право, в затруднении... Ведь нам, пожалуй, не годится давать официальный ответ, раз родители не подтверждают предложение Кунио...
— Отчего же, можно ответить.
—- Да, но ведь неизвестно, как относится к этому предложению Асидзава-сан. Как же мы можем отвечать?!
— Это тоже, пожалуй, верно...— Профессора ничто не может вывести из равновесия.
— Я позвоню Иоко по телефону, попробую разузнать, что, собственно, там происходит. Я думаю, так будет лучше всего.
— Да, но... А как же Юмико?
— Ей еще рано выходить замуж!
— Ты права, но если они оба хотят этого, может быть нам следует согласиться?
— Пусть сперва кончится война и Кунио благополучно вернется домой. Что хорошего, если и у Юмико, как у Иоко, муж уйдет в армию, не прожив с нею и года!
— Все это, конечно, верно. Но если рассуждать по-твоему, подходящего времени для свадьбы никогда не наступит. Война кончится еще очень, очень не скоро! Здоровые мужчины все будут взяты в армию.
— Может быть... Но нельзя же, заранее все предвидя, самим толкнуть девочку в пропасть. Кунио-сан будет служить и авиации, он сам пишет, что собирается отдать жизнь за империю!
Профессор рассмеялся. Очевидно, жена считает, что юноши, горящие желанием отдать жизнь за империю, не должны вступать в брак. В галерее послышались торопливые шаги сестры из аптеки.
— Сэнсэй! — позвала она.— Звонят от Араи-сан. Температура очень высокая, вас просят приехать непременно сегодня же...
— Араи, говорите?.. А, книготорговец! Хорошо, скажите, что приеду.
Госпожа Кодама снова развернула письмо Кунио и принялась его перечитывать. Она пыталась найти основания для решительного отказа.
До самого вечера госпожа Кодама все думала, передумывала и колебалась, как быть с Юмико. Сказать дочери о письме или лучше все скрыть? Конечно, письмо Кунио нельзя считать официальным предложением, но если Юмико тоже желает этой помолвки, то все же, может быть, следует ответить согласием и дать делу ход? Однако, по совести говоря, то обстоятельство, что Кунио Асидзава намерен «отдать жизнь за империю», чрезвычайно смущало госпожу Кодама.
Был уже шестой час, но Юмико еще не возвращалась из колледжа. Госпожа. Кодама подошла к телефону и вызвала Иоко.
— Ну, что у вас слышно? Все здоровы?
— Спасибо, да, все в порядке.
— От Тайскэ письма были?
— Давно не получала. Он ведь служит недавно. Наверное, некогда писать...
— Вот это жаль... Видишь ли, дело вот в чем... Отец получил письмо от Кунио-сан... Да, сегодня... Относительно Юмико. Тебе известно что-нибудь об этом?
— Да, слышала.
— От кого?
— Кунио сам рассказал мне. Сказать по правде, все это меня очень тревожит.
— Ах, вот как... Скажи, а отец и мать в курсе дела?
— Нет, они ничего не знают.
— Я так и предполагала. Ну, ясно! Вот потому-то я и затрудняюсь, как быть... Ведь мы же не можем дать ответ, не зная мнения родителей.
— Разумеется.
— И потом, ведь Кунио-сан собирается поступить в авиацию... У тебя муж в армий, если теперь и Юмико ждет такая же участь, я, право, этого не переживу... Ведь летчик — это самое опасное, правда?
— Да... Даже не знаю, что посоветовать. Может быть, мне поговорить с мамой?
— Это было бы самое лучшее, но я боюсь, не будет ли это неприятно Кунио?
— Но ведь рано или поздно"родители все равно все узнают. Попробую посоветоваться с мамой.
— Вот хорошо, так и сделай. По-моему, Юмико нечего торопиться с замужеством.
Телефон в доме Асидзава находился в коридоре, неподалеку от кухни. Госпожа Асидзава, приготовлявшая ужин, слышала разговор Иоко.
— О чем это ты собираешься со мной советоваться?
— Дело в том, что...— сказала Иоко, заглядывая в котел, не кипит ли вода,—Кунио-сан написал письмо отцу: он просит разрешения обручиться с Юмико. Мама, конечно, встревожена. Она говорит, что не знает, известно ли вам об этом предложении. Не зная вашего мнения, они с отцом не могут решить что и ответить...
— Ах, как же нехорошо он поступил! Нам придется просить извинения у профессора и госпожи Кодама! А с Кунио я еще поговорю хорошенько!
— Мама, не обижайтесь на нас,— тихо сказала Иоко.— Но, честное слово, и отец, и мать, и я сама — мы все были бы рады этому браку! Если бы не война, право никого лучше Кунио...
— Ничего не поделаешь, война всем приносит одно лишь горе,— Спокойная, выдержанная свекровь почти никогда бурно не проявляла своих чувств. Она повернула выключатель. На улице уже совсем стемнело. В электрическом свете ярко заблестела серебристая чешуя рыбы, лежавшей на кухонной доске.
В этот вечер Юхэй задержался в редакции и пришел домой поздно. В десять часов Кунио позвали в гостиную. Отец и мать пили чай за круглым столом. Толстые
портьеры закрывали окна, отгораживая гостиную от царившего на улице мрака, горела только одна высокая стоячая лампа, и комната, погруженная в полумрак, казалась какой-то особенно тихой и неприветливой. Отец уже переоделся в японское платье. В коротком халате он выглядел старше, чем обычно.
В котором часу ты завтра едешь? — спросил отец.
— Хочу выйти из дома в восемь утра.
— Смотри не увлекайся там чересчур, Кунио. Ты такой неосторожный,— напомнила мать.
— Я хочу поговорить с тобой относительно Юмико,— снова заговорил Юхэй.— Да будет тебе известно, что я от души приветствую твое намерение жениться на ней.
Кунио, пораженный его словами, внезапно почувствовал, что всю сто внутреннюю настороженность и враждебность как рукой сняло. «Нет, я все-таки очень люблю отца!» — подумал он.
— Юмико характером непохожа на Иоко, но, по всей видимости, она тоже очень славная девушка. Впрочем, у профессора Кодама и не может быть плохой дочери... Я вполне одобряю твой выбор.
«Ну, значит, все уладилось!» — подумал Кунио. Все окончилось, сверх ожидания, легко и просто. Он вздохнул с облегчением, сердце радостно забилось. «Нужно сразу же сообщить об этом по телефону Юмико!» — подумал он. Но отец продолжал:
Да, я вполне одобряю твое намерение, но, как я уже говорил тебе однажды, я никак не могу согласиться, чтобы ты теперь же, немедленно обручился с Юмико. Пожалуйста, не пойми меня превратно и постарайся сам хорошенько все взвесить.
Юхэю хотелось поговорить с Кунио, как говорит отец с сыном, привести ему все свои соображения и доводы, чтобы сын по-настоящему его понял. Но его слова вызвали в душе Кунио совсем обратную реакцию. Он весь так и вспыхнул гневом, решив, что отец ведет с ним нечестную двойную игру. Сперва заявил, что согласен, обезоружил его этим заявлением, а теперь утверждает нечто диаметрально противоположное... Кунио усмотрел в этом исключительно хитрый, коварный маневр. Он почувствовал себя обманутым, преданным.
— В скором времени ты должен уйти на военную службу. Надо думать, ты попадешь и на фронт. Должен сказать, что я отчасти понимаю твое стремление именно в такое время обручиться с Юмико. Но не забудь, что тем самым ты свяжешь девушку. Юмико должна будет ждать тебя, а неизвестно, когда ты вернешься. При таких обстоятельствах заставлять ее ждать — чрезвычайно жестоко. Впрочем, это было бы еще полбеды, если допустить, что ты вернешься благополучно. А если нет? К сожалению, приходится подумать и о таком варианте. Представь себе, что ты не вернешься,— что тогда? Для Юмико ничего не может быть ужаснее и трагичнее... Вот тут-то и возникает вопрос об элементарной гуманности. Она будет ждать, тебе это, конечно, приятно, но ей-то каково? В самом деле, взгляни на Иоко! Каждый день для нее пытка, она глубоко несчастна. Я и перед Иоко чувствую себя виноватым. А если еще и на Юмико обрушится такое же горе, мне оправдания не будет перед профессором Кодама. Ты, говорят, ни с кем не советуясь, по собственной инициативе послал ему письмо и, как я слышал, поставил и профессора и госпожу Кодама в весьма затруднительное положение.
При этих словах Кунио, молча слушавший отца, вскинул голову.
— Откуда это известно, что Кодама находятся в затруднительном положении?
— Что, что? Да они сами звонили сегодня по телефону.
— Значит, они сказали, что они против?
— В данном случае не может быть никаких «за» или «против». Ты сделал это предложение, ни с кем не советуясь, но ведь профессор не может отвечать тебе одному. Всему виной твое легкомыслие.
— Я понимаю все ваши выкладки,— вызывающим тоном сказал Кунио.— Все это не более чем словесные выкрутасы. Жизнь не укладывается в эти словесные формулы.
Такая аргументация невольно заставила отца улыбнуться. Что это, сын, кажется, пытается поучать его?!
— Да, я считаю, что вопросы любви нельзя разрешать с помощью этих надуманных истин,— с жаром продолжал Кунио, Вы сказали сейчас, что заставить невесту ждать — жестоко, что это негуманно... Это только кажется так со стороны. В любви не может быть «объективных» суждений... То, что на посторонний взгляд выглядит жестокостью, для двух любящих, напротив, может быть самым великим счастьем, которое они ни на что не променяют. Откуда вы знаете, может быть именно это обручение принесет нам радость, даст нам смысл жизни. Такие вопросы должны решать мы сами! — Купно рассуждал горячо, уверенно, резко. Это была та логика любви, которой каждый человек хоть раз в жизни отдает дань в юные годы. Опираясь на эту логику, молодость всегда нападает на старость. Прекрасная логика! Не столько логика, сколько поэзия, красивая песня...
— Твоя теория до известной степени справедлива. Отчасти я согласен с тобой. Но жизнь не совпадает с теорией. Она вносит в нее поправки... Даже самая правильная теория не применима на практике целиком, без поправок. Я полагаю, что пока «надо повременить с твоим обручением. До тех пор, пока существует такой порядок, при котором человека насильственно гонят на фронт и заставляют умирать на войне,—до тех пор твои доводы неприменимы к жизни.
- Вы коммунист, отец? — глаза Кунио внезапно сверкнули враждебным блеском.
- А тебе кажется, будто я похож на коммуниста? — Юхэй с улыбкой посмотрел на жену. Госпожа Сигэко сидела тихо, как будто затаив дыхание, и молча глядела на Кунио.
— А я нахожу это правильным, когда человек отдает жизнь во имя империи. Я знаю, что вы с самого начала были против моего вступления и армию. У нас с вами разные убеждения. Мне кажется, вы для того и противитесь моей помолвке, чтобы повлиять на мое решение стать летчиком. Но даже если я не смогу жениться на Юмико, все равно я твердо решил пойти в авиацию, так что, пожалуйста, не питайте на этот счет никаких иллюзий! Я не шкурник, чтобы из-за личных интересов поступиться своими убеждениями.
— Постой, постой! У тебя получается все наоборот. Ведь я говорю, что поскольку ты уходишь в армию, то именно поэтому обручению сейчас не время.
— Вы-нарочно подстроили мне эту ловушку! — закричал Кунио. Безрассудная юношеская горячность заставила его позабыть всякую сдержанность.
— Кунио, не смей говорить глупости! — не выдержав, вмешалась госпожа Сигэко.
— Оставь, дай ему высказаться. Нужно же послушать и его доводы. Итак, что же, по-твоему, нужно сейчас делать? А если Кодама не дадут согласия, как ты думаешь тогда поступить? спокойно спросил Юхэй; слова Кунио огорчили его, но все же, как отцу, ему хотелось как-нибудь помочь сыщу и поддержать его.
— Этот вопрос касается только нас двоих—Юмико и меня. Мы уж как-нибудь сами позаботимся о себе. Вот и все. Вы только что сказали, что Юмико согласна. Это главное. Все остальное — чисто внешние преграды, с ними мы как-нибудь справимся.
— Но ведь ты уезжаешь на фронт.
— Да, уезжаю. Надеюсь, вы не будете возражать против этого? Моя жизнь дороже всего мне самому, и я сам сумею о себе позаботиться.
— Ну ладно, ладно! Хватит на сегодня. У тебя еще будет время обо всем хорошенько поразмыслить завтра в дороге. Конечно, очень хорошо действовать со всей горячностью и пылом. Но, принимая решение, необходимо сохранять хладнокровие.
. — Ясно! — Кунио сердито передернул плечами и вышел из комнаты. Когда дверь за ним затворилась, госпожа Сигэко тихонько рассмеялась.
— Ох и характер! Никакого сладу с ним нет. И что только из него выйдет!
— Все постепенно уладится.— Юхэй закурил папиросу и вытянулся на диване.— В его годы все таковы. В «Синхёроне» тоже есть такие сотрудники... Но, видишь ли, люди нашего поколения с годами имели возможность постепенно пересмотреть свои взгляды, научиться понимать жизнь, короче — сделаться взрослыми. А у сверстников Кунио такой возможности нет. Их поколение в большинстве своем обречено на гибель в огне войны. Для них так и не наступит время, когда они найдут общий язык со своими отцами.
Юхэй был не столько огорчен, что сын не понимает его, сколько до боли жалел Кунио за его духовную нищету. Тайскэ .ушел. Теперь уйдет Кунио. Из родных с ним остались только старая подруга — жена, да изнывающая от одиночества Иоко... Юхэй закрыл глаза, пронзительно-остро ощущая в сердце великую скорбь войны.
Кунио плохо спал в эту ночь. Любовь, так неожиданно встретившая преграду, мешала ему уснуть. Ему казалось, будто только теперь, когда отец воспротивился его планам, он понял, как ему дорога Юмико. Отказаться от нее было для Кунио равносильно смерти. Он сердился на отца за его хладнокровие, за его «хитроумные» доводы, за то, что отец не понимал возвышенной красоты любви. Мысленно Кунио представлял себе, как он, одинокий, никому не нужный, уходит на фронт, становится летчиком, так и не получив разрешения обручиться с любимой. Его собственная фигура представала перед ним овеянной ореолом трагизма.
Гнев туманил рассудок, и Кунио готов был решительно за все порицать отца. Его возмущали взгляды отца и его холодное отношение к жизни. Да, отец — либерал, из тех, которые ведут страну к гибели, он не хочет победы в этой войне, он просто-напросто равнодушный наблюдатель событий, неисправимый пацифист! И конечно же Кунио полностью прав, когда идет против отца, раз отец придерживается таких антипатриотических убеждений!
На следующий день Кунио встал рано, позавтракал в одиночестве и собрался в дорогу. Затем решительным тоном заговорил с невесткой:
— Иоко, вы, наверное, слышали о моем вчерашнем разговоре с отцом? Имейте в виду, я не собираюсь отказываться от задуманного. Я намерен добиваться своего и хочу, чтобы вы знали об этом.
Иоко, убиравшая гостиную, ничего не ответила. В душе она тоже не одобряла этой помолвки.
Кунио вышел из дома, не попрощавшись с отцом. Идти на вокзал было еще рано. Он вошел в будку автомата и вызвал лечебницу Кодама. Юмико уже встала и собиралась на занятия в колледж.
— Здравствуй, Юми! Я сейчас уезжаю в Осака. Слушай, твой отец ничего тебе не говорил?
Юмико еще ни о чем не знала. Ее голос звучал в телефонной трубке тихо и тревожно.
— А, значит еще не сказал... Видишь ли, я написал ему письмо, в котором делаю тебе официальное предложение. Вчера у меня была из-за этого стычка с отцом... Нет, вообще-то он согласен. Только говорит, что надо подождать, пока кончится война. Мы с ним поссорились... Возможно, твой отец будет говорить с тобой на эту тему, так ты слушай и молчи. Поняла? Когда я вернусь из Осака, мы с тобой обо всем подробно поговорим. А до тех пор молчи, ни с кем ни о чем не спорь и жди. меня. Поняла? И ни о чем не" беспокойся, всю ответственность я беру на себя. Тебе ни о чем не надо тревожиться... Ну, как ты, здорова? Сейчас уходишь в колледж?.. Ужасно хочется с тобой повидаться, да времени нет. Как приеду, сразу же дам тебе знать. До свидания!.. Ну что ты, ничего со мной не случится, не бойся! Я за себя ручаюсь. Ну, до свидания!
Кунио вышел из телефонной будки и размашистым шагом пошел к вокзалу. На нем была студенческая куртка и фуражка, спортивные летные ботинки; в правой руке он держал чемоданчик. Он был уверен, что у него хватит сил для сопротивления отцу. В основе этой уверенности лежало сознание, что он не одинок — с ним сотни и тысячи юношей, таких же храбрых и готовых сразиться с врагом. Само государство на его стороне. Народ в подавляющем своем большинстве тоже его союзник. Все это люди, которые уж во всяком случае не дадут сбить себя с толку кучке таких равнодушных либералов и пацифистов, как отец. Да, он, Кунио, идет в ногу с эпохой; исполняя всего-навсего крохотную роль в трагических событиях эпохи, он представлялся себе большой и значительной личностью. Он станет офицером воздушного флота, он будет участвовать в войне, которая ведется во славу империи... Такие мысли попеременно с мечтами о Юмико волновали его душу.
Утром двадцать пятого октября на втором аэродроме города Осака, близ предместья Ина, открылся Восьмой авиационный студенческий праздник. В этот день, подхваченные волной стремительно нарастающих событий, молодые люди — участники праздника — находились в центре внимания; с ними носились, словно они и впрямь были самым драгоценным сокровищем родины.' Учебные самолеты-бипланы с оранжевыми крыльями кружили с опасной скоростью в небе, подернутом легкой пеленой облаков. На западе сквозь сиреневую дымку виднелась гора Роккосан, к северу от нее черными силуэтами протянулись вдаль извилины горной цепи.
Крутые виражи, спуск по спирали, полет в строю, специальный полет — первого и второго разрядов, полет стайкой, приземление на заданную площадку, сбрасывание вымпела, техника обращения с мотором... Студенты всех областей Японии, соревнуясь в мастерстве, оспаривали право на премию министра просвещения и командующего военно-воздушным флотом. Впереди их ждали авиационные соединения, ждала близкая война с Америкой. Все они мечтали прославиться на войне. Они даже не пытались критически оценить действия высшего руководства армии, разобраться в политике, проводимой правительством. Покорно подчиняясь уготованной им судьбе, они просто чувствовали себя храбрыми, молодыми, и в этом заключался для них весь смысл жизни. Раз государство ведет войну, значит правильно-и справедливо участвовать в этой войне; раз генералы приказывают, значит правильно и справедливо выполнять их приказ. И даже если это не так — все равно двигаться вместе со всеми по указанному сверху, проторенному большому пути гораздо спокойнее, чем оставаться в одиночестве.
Кунио Асидзава, загорелый, энергичный, в летней фуражке с опущенным под подбородком ремешком, отдыхал в палатке. Вокруг глаз па загорелом лице остались светлые круги от очков-консервов. Выл уже четвертый час, когда в небе с юго-западной стороны внезапно показался пассажирский самолет. По резкому наклону бортового стекла кабины с первого взгляда можно было определить, что это самолет типа «МС». Вскоре от самолета отделился вымпел, украшенный разноцветной тесьмой. Описав кривую, вымпел упал на землю.
Репродуктор на аэродроме заорал: «Вновь назначенный премьер-министр Тодзё, вылетевший сегодня утром с аэродрома Татэгава в Кансай для верноподданнейшего доклада его величеству императору, специально изменил свой маршрут, чтобы поощрить этот авиационный праздник, и сбросил с самолета вымпел со словами приветствия всем участникам соревнований!»
В те дни Тодзё пользовался огромной популярностью. Зрители, окружившие аэродром, разразились восторженными возгласами и махали руками, приветствуя самолет «МС». Эти приветственные крики выражали доверие к Тодзё, готовность вручить ему судьбы Японии. К войне! К войне! Толпа на аэродроме хотела войны. «Разгромим Англию и Америку, агрессоров Восточной Азии!» — кричали они и при этом не задумывались, какой трагедией обернется война для них самих. «К войне! К войне!» Военные, которые в скором времени примут непосредственное участие в войне, и студенты — будущие участники ожесточенных боев были героями этого праздника. Кунио Асидзава тоже находился в числе этих молодых героев.
Самолет «МС» на бреющем полете ушел в южном направлении, над аэродромом начали сгущаться сумерки. Горы черными силуэтами вырисовывались в небе, над равниной повеяло холодом.
Кунио провел эту ночь в общежитии вместе с товарищами, а наутро скорым поездом выехал в Токио. По возвращении нужно было немедленно увидеться с Юмико. Не случилось ли чего-нибудь за время его отсутствия? Кунио не доверял отцу. Он опасался, что отец способен предпринять какие-нибудь решительные шаги, чтобы помешать его планам. На сердце у него было тревожно.
Шесть студентов-летчиков, участвовавших в авиационном празднике от одного колледжа, вместе выехали из Осака. Четверым из них предстояло окончить колледж в декабре и немедленно вступить в авиацию.
Не удивительно, что разговор вертелся исключительно вокруг вопроса о том, будет или нет война с Америкой, и если будет, то с чего и как она начнется и как закончится.
Кое-кто придерживался компромиссной точки зрения, заключавшейся в том, что поскольку Америка не располагает достаточным количеством военных кораблей, чтобы вести боевые действия одновременно на двух океанах, то в конце концов она будет стремиться! любым способом избежать войны. Другие утверждали, что Америка' находится слишком далеко от Японии, чтобы оккупировать Японские острова, Япония же, в свою очередь, не' сможет оккупировать Америку, так как территория последней слитком обширна, и, следовательно, в конечном итоге война неизбежно примет затяжной, хронический характер. Третьи смотрели на вещи оптимистически: японский подводный флот не имеет себе равных по силе, японские подводные лодки могут, не всплывая на поверхность, достигнуть берегов Калифорнии и вернуться обратно; это значит, что на территории противника начнется паника, что и приведет Америку к краху.
Эти задорные, жизнерадостные разговоры напоминали веселое оживление спортсменов-альпинистов накануне подъема в горы. Абсолютно уверенные, что война не может закончиться иначе, чем полной победой, они с наслаждением рисовали себе предстоящие испытания и трудности. Но так же как альпинисты, собираясь штурмовать высоту, набираются решимости в предвидении будущих испытаний, так и у этих юношей при мысли о предстоящих боях невольно возникало в душе чувство какой-то безотчетной тревоги и смутного опасения.
— Если действительно начнется война, весь народ должен по настоящему включиться в борьбу. Но, к несчастью, в современной Японии слишком много эгоистов...— рассуждал студент Мицуо Акаси, по-турецки усевшись на скамье и дымя сигаретой. Поезд шел по равнине Сэкигахара, затянутой дымкой дождя.— Взять хотя бы промышленников. Они делают вид, что сотрудничают в войне, а па самом деле наживаются на этом. Расширяют свои фабрики и заводы не столько ради увеличения производства, сколько ради наживы,— думают воспользоваться моментом, чтобы сделаться миллионерами... Я, как известно, не социалист, но теперешние капиталисты и впрямь ведут себя возмутительно! Пользуются трудностями для усиления собственного влияния. Нет, нужно, чтобы армия взяла предприятия капиталистов под самый жесткий контроль!
— А теперь, друг, не одни капиталисты такие! — поддержал его другой юноша, небольшого роста, с сосредоточенным загорелым лицом и живыми, умными глазами. Его звали Масахару Итано.— Да, Японии еще далеко до такого строя, который обеспечил бы ведение настоящей войны! Возьми торговцев, возьми чиновников—все помышляют только о собственной выгоде.
Даже профессора в университетах ничем от них не отличаются. Вы думаете, вопрос с профессурой удалось уладить арестом двоих человек — Оути и Каваи? Как бы не так! Все эти либералы до сих пор еще держатся на университетских кафедрах.
— Правильно! Что факт, то факт. Большинство профессоров относится к войне совершенно безучастно. «Для науки не существует границ!» — вот их любимая фраза.
— Они, видите ли, считают, что война их не касается, что война — дело военных. А „по правде сказать, они даже о студентах очень мало тревожатся. Думают только, как бы самим прославиться...
— Верно. Но свои речи они всегда подкрепляют «научной» подкладкой, и поэтому все их слова звучат довольно авторитетно. И тут, дружище, приходится признать, что пропаганда, которую ведет правительство, построена, к сожалению, слишком абстрактно и поэтому не дает большого эффекта... Нет, что ни говори, бюрократы действительно ни на что не способны. Ну, много ли пользы расклеивать везде и повсюду лозунги и плакаты? Ведь это же абсолютно ничего не дает! А вот либералы, не в пример властям, очень деятельны. Кироку Хосокава, Татио Морито, Сэцуо Киёхара... Все время пишут, да еще как плодовиты! Журнал «Синхёрон» каждый месяц печатает их статьи; и знаешь, ведь этот журнал пользуется огромной популярностью!