— Прошу тебя, сперва посоветуйся с отцом, хорошо?

— Хорошо, хорошо, конечно...

— Послушай, Иоко...— На худом морщинистом лице матери выразилось замешательство.— Кто знает, может быть для Юмико будет лучше, если она даже не узнает, что Кунио приезжал. Ведь ты сама видишь — война с каждым днем разгорается все сильнее... Не может быть, чтобы Кунио благополучно вернулся. Он же летчик, ты сама понимаешь, что это значит... А девочка только привяжется к нему еще больше... Подумай, как она будет страдать... Мне и на тебя-то смотреть — сердце обливается кровью...

— Ничего, мама! Никто не знает, что кого ждет впереди. В такое время, как сейчас, нельзя упускать даже пяти минут счастья, если судьба дарит нам эти минуты. Ведь жизнь так безотрадна! Подумай о нашей Юми — бросила музыку, пожертвовала всем, что имела, уехала на завод... Нет, мы должны дать ей возможность увидеть Кунио, чего бы это ни стоило. Пусть она будет счастлива хоть сегодня.

Когда дело касалось сестры, Иоко, так упорно отвергавшая в споре с Уруки возможность счастья для себя лично, высказывала совсем противоположные взгляды. Взволнованная, точно ей самой предстояла встреча с любимым, она позвонила по телефону на военный завод в Канагава, где работала Юмико. Профессор Кодама, по обыкновению, не возражал. Казалось, он решил ни во что не вмешиваться, предоставив событиям идти своим чередом, по воле судьбы.

Кунио Асидзава явился незадолго до наступления вечера. Зазвенел звонок в передней, и Иоко, вышедшая навстречу гостю, увидела высокого молодого человека в форме морского офицера, стоявшего .перед ней навытяжку.

— Здравствуйте, Иоко! — сказал он, поднося руку к козырьку фуражки.

Иоко широко раскрыла глаза.

— Боже, Кунио, да тебя не узнать!

За два с лишним года Кунио до неузнаваемости переменился, возмужал, стал выше ростом и шире в плечах. Держался он спокойно, выглядел превосходно. Иоко, пораженная этой переменой, почувствовала даже легкую зависть к Юмико. Война и ежеминутно подстерегавшая на фронте опасность совсем преобразили Кунио. До отъезда на фронт это был юноша, способный лишь витать в небесах, а сейчас он выглядел так внушительно, и Иоко почти робела в его присутствии.

В гостиной, куда она его проводила, он отцепил украшенный золотом кортик, положил его вместе с фуражкой па маленький столик и неторопливо опустился в кресло. В его движениях чувствовалась спокойная уверенность офицера, привыкшего командовать десятками подчиненных.

Ты уже слышал, наверное, что Юмико мобилизована в патриотический отряд и работает па заводе? Я звонила по телефону, она скоро придет. Посиди, подожди ее...

— Долго ждать я не могу. Нужно еще побывать у стариков. А завтра в шесть утра опять уезжаю.

— Куда же?

— В Кисарацу.

— А оттуда опять куда-нибудь на фронт?

— Да, рассчитываем вылететь завтра в полдень.

— А сейчас ты зачем приехал?

— Получить самолеты.

— Правда, будто морской авиации не хватает?

— Да, очень уж крепко нас потрепали...

— А ты сейчас на каком самолете летаешь?

— Раньше летал на бомбардировщике. Но авианосцев почти не осталось. Теперь получаю армейский штурмовик «Рикко-1».

Неужели так мало авианосцев?

Да, можно сказать, почти не осталось.

Боже мой! Куда же они подевались?

Затонули у острова Уэйк и в Коралловом море...

- Да что ты! Но ведь там были одержаны такие победы!

Смешно, честное слово...— Кунио покачал головой. Сообщения, которые передаются здесь у вас в Японии, сплошная выдумка, несусветная чушь. Ничего похожего на истину! На фронте полный развал. Наверное, Токио тоже скоро начнут бомбить. Да, безусловно! Помешать этому больше не в нашей власти.

Это говорил Кунио, приехавший с фронта и, следовательно, знакомый с действительным положением вещей. Иоко содрогнулась от безотчетного ужаса.

— Ну хорошо, довольно об этом... Хочу сказать вам, Иоко, что мне очень жаль брата. Он вообще не годился для службы в армии и не любил военное дело. Такие люди, как Тайскэ, не приспособлены для теперешней жизни. Это представители «мирной расы». Им не хватает жизненной силы.

Слова Кунио больно задели Иоко. Внешне он изменился, но рассуждал по-прежнему. Чем же плохо принадлежать к «мирной расе»? Она уже готова была в' упор задать ему этот вопрос, но, закусив губу, подавила поднимавшийся в душе гнев.

Слова о «людях мирной расы, не приспособленных к жизни», которые осуждающим тоном произнес Кунио, говоря о покойном брате, нередко звучали в устах сторонников войны, к числу которых относился и Кунио. В эту эпоху жестокости и всеобщего одичания успех и власть принадлежали только грубым, беспощадным людям. «Может быть, Тайскэ действительно не хватало «жизненной силы», но как личность он стоял неизмеримо выше Кунио,— подумала Иоко.— И когда на земле вновь воцарится мир, люди помянут добрым словом именно Тайскэ, а не Кунио. Как пуста и бессодержательна его жизнь, полная показного блеска и мишуры! Недалек час, когда этот юноша погибнет в бою где-нибудь далеко от родины, под южными небесами, и быстротечная память о нем сохранится на короткое время лишь в сердцах нескольких его ближайших родных. Вся его жизнь так похожа на мимолетный «век» мотылька-однодневки!..»

В передней зазвенел звонок, кто-то вошел.

— Вот и Юмико... Хорошо, что успела!..-—взволнованная Иоко поспешно вышла в прихожую.

Юмико, в брюках, с сумочкой в руках, только успела подняться из прихожей на веранду. Как видно, она спешила, потому что тяжело переводила дыхание. Лицо, обращенное к сестре, так осунулось, что Иоко была поражена. Резко обозначились скулы, губы пересохли. Из-под шарфа, небрежно накинутого на голову, на лоб спадали спутанные пряди волос, глаза блестели лихорадочным блеском.

— Кунио-сан уже здесь. Иди скорей!

— Подожди минутку, я причешусь... Прости меня, Иоко!

В это «прости» было вложено много разных оттенков, по Иоко без объяснений все поняла. Плечи Юмико, торопливо переступившей порог своей комнаты, казались удивительно хрупкими. Тяжелый, изнурительный труд На заводе совсем надломил девушку. И вместе с тем и ее облике было в эту минуту нечто необычайно женственное, явственно ощущался трепет женщины, взволнованной предстоящим свиданием с возлюбленным, готовой броситься к нему, не заботясь ни о соблюдении приличий, ни о том, что подумают окружающие. Иоко была взволнована. И в то же время сознание собственного одиночества ледяным холодом наполнило душу. Не было никого в целом свете, кто заставил бы тик затрепетать ее сердце.

Она направилась по темной галерее в больницу. Захотелось поговорить с Уруки — хотя бы о положении на фронте. Постучавшись, она приоткрыла дверь в его палату. Уруки спал. Тусклый свет лампочки еще сильно подчеркивал болезненный, желтоватый цвет его лица.

Тем временем Юмико, сидя перед зеркалом, с лихорадочной поспешностью приводила себя в порядок. Ни помада, ни пудра не ложились как надо. Опа выглядела расстроенной; все душевное волнение отражалось во взгляде, во всех чертах. Бессознательно стараясь оттянуть время, она зачем-то прошла в столовую и спросила мать, подали ли Кунио чай. Потом внезапно, точно спохватившись, торопливо распахнула дверь в гостиную.

— Юми, здравствуй! — Кунио поднялся и широко расставил руки, как бы приглашая Юмико полюбоваться гноим импозантным видом. Юмико, прислонившись к закрытой двери, широко раскрытыми глазами смотрела на стоящего синего перед ней мужчину.

— Живой! — шепотом проговорила она и вдруг, |о'шо отдав себе отчет в трагическом смысле сказанных ею слов, прижала тыльной стороной руку к губам и, коротко всхлипнув, заплакала.

Слезы неудержимо лились по щекам, не столько от радости, сколько от жалости к самой себе. Ведь она два с лишним года неустанно, страстно ждала этой встречи. Слишком юная и неопытная, чтобы первой броситься на грудь Кунио, она не сделала ни шагу ему навстречу, продолжая все так же неподвижно стоять у двери, задыхаясь от волнения.

Кунио с некоторым удивлением смотрел на полудетскую фигурку Юмико. Он несколько растерялся и в то же время ощутил сознание собственного превосходства. В нем уже ничего не осталось от того студента, каким он был два года назад. За эти годы он узнал много женщин — уроженок острова Окинава, проституток в офицерских публичных домах на островах Тиниан и Сайпан, девушек голландского происхождения из семей бывших чиновников на острове Ява — всюду, где ему пришлось побывать. И по мере того как накапливались опыт и привычка к разврату, он постепенно утратил способность уважать женщину, ценить красоту любви. Если он явился теперь к Юмико раньше, чем навестил дом отца, то это объяснялось лишь желанием как можно скорее покончить с той клятвой, которой они обменялись перед отъездом на фронт. Сердце Кунио огрубело и очерствело. Обещание, данное Юмико, тяготило его. Он жаждал полной свободы, такой, какая, по его мнению, и пристала «морскому орлу». Ему хотелось одиночества — одиночества сильного, независимого и свободного мужчины.

Большими шагами он подошел к Юмико и положил руки на плечи девушки.

— Не надо плакать. Ведь я же вернулся!

— Да... Как тебе удалось?

— Приехал получать новые самолеты. Дали отпуск на день.

— Значит, ты опять уезжаешь?

— Да, завтра. Рано утром.

Юмико, неотрывно глядя ему в глаза, коротко кивнула. Она была готова к новой разлуке. Привычным жестом Кунио обнял ее за плечи, мягко привлек к себе на грудь и ласково поцеловал в губы. Потом, не выпуская из объятий, сказал:

Я приехал, чтобы навсегда распрощаться. Завтра уеду—уж теперь навсегда. Больше я не вернусь, это ясно.

Юмико, широко распахнув ресницы, смотрела в глаза Кунио. Глаза его были совсем близко, всего в нескольких сантиметрах от ее лица. И глядя в это серьезное девичье лицо, Кунио продолжал:

— Поэтому давай покончим с тем обещанием, которое мы когда-то дали друг другу. Все равно ведь мне суждено погибнуть. Я уже приготовился к этому. В свое время отец возражал протий нашей помолвки. Теперь я вижу, что он, пожалуй, был прав. В моем положении нельзя брать на себя ответственность за твое счастье. Ты меня понимаешь?

— Я не требую от тебя никакой ответственности.

— Возможно, но я-то все равно чувствую себя связанным нашей клятвой. А когда человек идет на смерть, ему лучше быть совсем одиноким, свободным от каких-либо обязательств. Вот об этом я хотел тебе сегодня сказать. Не знаю, сможешь ли ты понять меня?

— Не беспокой себя мыслями обо мне,— прошептала Юмико.— Ни о чем не тревожься. Я буду ждать тебя. Вуду ждать, сколько бы лет ни прошло! А ты не думай ни о какой ответственности. Делай свое дело. Обо мне можешь совсем забыть... Ведь ты воюешь для родины. А я, я буду ждать, ждать одна... Я сильная.

— Но ведь ждать меня, право, напрасно.

— Пусть напрасно, не важно!.. Почему напрасно?! Ты непременно вернешься целый и невредимый. Я верю!

— Не говори так, этому не бывать! Ведь это война!

— Ничего, ничего... Я буду ждать! — Юмико с досадой передернула плечами.

— Нет, Юми, если ты будешь ждать меня, это станет мне в тягость... Сегодня я пришел, чтобы навсегда с тобой распроститься. Да, это разлука навеки. Больше нам не суждено увидеть друг друга... Прощай, Юмико-сан!

— Подожди, не уходи!

Нет, я должен еще побывать дома. Но перед уходом мне хотелось бы послушать музыку. Сыграй что-нибудь на прощание! Я так давно не слышал, как ты играешь.

— Хорошо, я сыграю. Но только не говори о вечной разлуке. Нет, нет! Я ждала тебя каждый день... Ради тебя пошла на завод. Поэтому я давно уже не подходила к роялю...

— В самом деле? Как я перед тобой виноват!.. Ну сыграй же мне что-нибудь!

Охваченная смятением, Юмико говорила несвязно, мысли разбегались,— она чувствовала, что не может ясно и отчетливо высказать все, что у нее на сердце. Неверной походкой, точно ее несли волны, она подошла к роялю, открыла крышку и заиграла «Голубой Дунай». Она сама не могла бы объяснить, почему выбрала именно эту пьесу. В голове неотступно стоял образ Кунио Асидзава. Пальцы сами находили нужные клавиши. Ей казалось, словно мягкая ласковая мелодия увлекает ее куда-то прочь, в далекую страну счастья. Под звуки этой мелодии Кунио Асидзава неторопливо прицепил к поясу лежавший на столе кортик и, взяв фуражку, приготовился уходить. Потом закурил и стал ждать, пока Юмико перестанет играть. Ласковая мелодия не тронула его сердца.

Свидание длилось не более получаса, Юмико вышла из дома вместе с Кунио, сказав, что проводит его до станции электрички, но вскоре вернулась обратно. Тихо, точно крадучись, она отворила дверь в прихожую и снова вошла в гостиную. Теперь, когда она осталась одна, ей удалось наконец овладеть собой, и она попыталась осмыслить то, что сказал Кунио. Когда спустя некоторое время Иоко заглянула в гостиную, Юмико сидела перед роялем неподвижная, как мертвец. Она смотрела прямо перед собой широко раскрытыми глазами, но, казалось, ничего не видела. Не слышно было даже ее дыхания, она была совершенно убита.

— Что с тобой, Юми?

Сестра не пошевелилась. Иоко с горечью подумала о том, как больно ранит душу любовь. Обещание, которым девушка, против воли родителей, обменялась с Кунио два года назад, до сих пор причиняет ей такие страдания.

— Что с тобой? — Иоко положила руку сестре на плечо и заглянула ей в лицо. И вдруг Юмико зарыдала. Слез не было, только плечи и грудь ее сотрясались от судорожных рыданий.

Когда Иоко узнала, что Кунио приходил только затем, чтобы распрощаться навеки, она пожалела, что пы '.вала сестру с завода. Опасения матери оправдались— Юмико действительно лучше было бы не встречаться с Кунио. Но ведь рано или поздно неизбежна развязка трагедии, раз кругом бушует война и Кунио служит в авиации... Утирая мокрые от слез ресницы, Юмико прошептала:

— Но все-таки я рада... Рада, что его повидала...

Удивительная логика у влюбленных! Говорят о вечной разлуке — а сами верят в новую встречу; плачут от горя расставания — и в то же время счастливы коротким свиданием. Возможно, слова Кунио о прощании навеки тоже были сказаны только в порыве экзальтации, навеянной ложным героизмом военной эпохи. Наверное, ему кажется весьма романтичным бросить любимую, чтобы отдать жизнь за родину. Со стороны трудно судить о том, что творится в душе влюбленных.

«Я буду ждать, ждать одна... Я сильная!»

Зачем он вообще приходил сегодня, этот юноша? Уж не за тем ли только, чтобы причинить боль беззаветно преданному девичьему сердцу? Объявив о разлуке, он завтра утром улетит на Окинаву. Что ж, с точки зрения мужчины, может быть, так и следует поступать. А покинутая женщина — ей каково? Все еще не снимая руки с плеча сестры, Иоко испытывала тягостное сомнение, камнем давившее душу. Юмико, прижавшись щекой к закрытой крышке рояля, сидит так неподвижно и тихо, что не слышно даже ее дыхания. Душа в ней умерла. Вернее, убита. «Нельзя любить, нельзя любить!» — твердила про себя Иоко. Нельзя никого любить. В это жестокие, полное бурных событий время нельзя допускать, чтоб в сердце поселилась любовь. Разве сама она не живой пример этому? Она верила, что настоящая, боль-111;! я любовь дает счастье, она верила, что счастье женщины заключается в любви. Она ошиблась! Чем сильнее любовь, тем мучительнее трагедия. В это беспощадное время всякая любовь неизбежно ведет к трагедии. Где найдется уцелевшая от бури любовь? Где найдется любовь, не ставшая источником страдания? Связь между людьми безжалостно рвется бесчисленными законами о мобилизации и военной службе, счастье любви лишилось всякой опоры. По всей Японии женщины насильно разлучены с любимыми и обречены на скорбное одиночество.

— Ничего не поделаешь. Надо смириться...— с глубокой печалью прошептала Иоко. Но в полном противоречии с покорным-тоном этих слов в душе у нее бушевали гнев и отчаяние. Гнев на государство, гнев на все это злосчастное время, и скорбь, которая не могла найти утешения в смирении. Сознанием Иоко все сильнее овладевала обманчивая иллюзия: будто будничная, обычная жизнь с ее повседневными мелочными заботами никак не может принести счастье; и напротив, если человек полностью отчаялся и махнул рукой на все, что считал когда-то незыблемым и священным, тогда перед ним еще может открыться что-то новое в жизни.

Кунио тяготила настойчивость Юмико. Она твердила, что проводит его до станции электрички, но он почти насильно расстался с ней у перекрестка. Они обменялись простым коротким рукопожатием. Юмико снова спросила: «Ты будешь писать мне?» И опять повторила: «Я буду ждать!»

Это «ждать» можно было понять двояко — «ждать письма» и «ждать возвращения». Девушка не умела яснее выразить свои чувства. Казалось бы, ее привязанность к Кунио носила пассивный характер, а на деле оказалось, что чувство женщины гораздо активнее, чем его любовь. Юмико подавляла Кунио своей любовью, и это его стесняло.

Расставшись с Юмико, он быстро зашагал по темной дороге. Мало-помалу хладнокровие снова вернулось к нему. «Так оно лучше»,— подумал он. И все же ему было приятно вспоминать ее «буду ждать!» Женщина, которую он отверг, сказала, что все-таки будет ждать его,— это приятно льстило его самолюбию. В конце концов все это была детская игра. И кроме того, Юмико все-таки нравилась ему. «Если вернусь живой, женюсь на ней»,— решил он.

Теперь надо было подумать о предстоящей встрече с отцом. Если отцу известно о тайном доносе, который он когда-то послал в полицию, и он станет его бранить, Кунио собирался просить прощения. Но все же он самонадеянно полагал, что отец не захочет омрачать упреками последнее свидание с сыном.

Чем ближе он подходил к дому, тем почему-то ярче запоминались дни, проведенные на южном фронте. Целебес, Манила, Тиниан, Ява... Кунио представлялся себе триумфатором. Расправив плечи, он толкнул дверь пригожей. Вопреки ожиданиям, навстречу вышла старшая сестра, Кинуко.

— Здравствуй, здравствуй! Как ты поздно!

— О, это ты, Кинуко? Почему ты здесь?

— Я?.. Уже месяц, как живу здесь. И дети со мной.

- А что с Кумао?

-- Да ничего... так, кое-какие дела...

«Уж не разошлись ли они?» — подумал Кунио. Сестра была приветливая круглолицая женщина, добродушная и всегда вполне довольная жизнью. Выбежал мальчик, уже переодетый в ночное кимоно, и прижался к матери. Ребенок успел позабыть этого молодого дядю.

— Знаешь, Кунио, папа болен.

— Правда? Что с ним?

— Да все желудок. Кажется, особенно серьезного ничего нет, просто переутомился, наверное.

Вышла мать. Она заметно поседела, стала носить очки, но держалась еще спокойнее и ровнее, чем раньше.

— Добро пожаловать! О, да какой же ты стал!..— мать засмеялась.— Настоящий военный, как я посмотрю...— Чем взрослее выглядел сын, тем ярче вставал и памяти матери его облик, когда он был еще ребенком.

Следом за матерью Кунио прошел в глубину дома. Отец, лежа в кровати, что-то читал. Стоявшая у изголовья лампа со светло-зеленым абажуром отбрасывала легкую тень на его лицо. Кунио, как был, в форменных брюках, сел по-японски на циновки. Отец похудел, но лицо у него по-прежнему было спокойное.

- Опять сразу же уезжаешь? — устало спросил он, бесстрастно выслушав традиционные приветствия Куино.

- - Да. Завтра в шесть утра. В Кисарацу.

А потом?

Завтра же предполагаем быть на Окинаве.

Как на фронте?

— Трудно сказать, как пойдет дальше. Во всяком случае, тяжело. Дальше будет, наверное, еще хуже.

— Да, пожалуй ты прав. Дальше будет еще ужаснее.

— Ты, наверное, еще не ужинал? — спросила госпожа Сигэко.— Ужин готов.

Юхэю не хотелось упрекать сына.

Может быть, двухлетнее пребывание на фронте изменило и исправило Кунио? Внешне он выглядит отлично, стал совсем взрослым, не осталось и следа от прежней юношеской угловатости. Под богато украшенным военным мундиром угадывается вполне возмужавшее тело, тело, которое успело все изведать. Отец инстинктивно почувствовал, что на фронте у сына было много женщин. Что-то в его спокойной манере позволяло безошибочно догадываться об этом. На фронте мужчины становятся похожими на самцов... Какое-то брезгливое чувство охватило Юхэя при этой мысли, и, закрыв глаза, он откинулся на подушку.

— Дело в том, что,— заговорил Кунио, и в голосе его зазвучали торжественные интонации,— мне дали служебную командировку для получения новых самолетов, но я постарался выкроить время и вырваться хоть на минутку домой, чтобы навсегда распрощаться...

Юхэй молча кивнул.

— Теперь я уже твердо знаю и окончательно приготовился к тому, что мне не суждено вернуться живым. Война становится все ожесточеннее, особенно велики потери в воздушном флоте. Больше половины моих друзей, призванных одновременно со мной, уже погибли. Поэтому на сей раз мы расстаемся навеки... Я сожалею, что до сих пор причинял вам только одни огорчения и плохо выполнял свой сыновний долг... Но я прошу вас простить меня во имя родины. А я со своей стороны обещаю отдать все силы для служения отечеству...

Наступила напряженная пауза. Словно для того, чтобы нарушить эту гнетущую тишину, госпожа Сигэко рассмеялась.

— Ох, как ты торжественно выражаешься, Кунио! Совсем как в сцене прощания на станции Сакурада! 6 Вернешься ты или нет —этого никто знать не может. 11 вовсе не нужно заранее думать о смерти и горевать прежде времени. И для папы это нехорошо, ведь он болен! Давай-ка лучше пойдем поужинаем!—Она снова приглушенно засмеялась.— И отчего это, хотела бы я знать, мальчики так любят напыщенные слова и жесты? —с этими словами она увела Кунио в столовую.

Оставшись один, Юхэй думал о сыне, время от времени прижимая руку к тому месту под ложечкой, где он чувствовал боль. Как-то незаметно сын успел отойти от него далеко-далеко. Когда сын становится взрослым и перестает нуждаться в родителях, отец невольно чувствует грусть. Вот он вернулся, чтобы- произнести слона разлуки, звучащие для отца страшнее, чем приговор. Два года прошло с тех пор, как Юхэй потерял старшего сына. А сейчас наступает черед лишиться и младшего. Иоко ушла к родителям, в доме стало пусто и мрачно, ничто не способно было скрасить их одинокую старость.

Он взял в дом Кинуко с детьми, так как сомнительно было, чтобы Кумао Окабэ скоро освободили, но сделал это главным образом для того, чтобы присутствие дочери и внуков хоть немного развеяло тоску, поселившуюся в доме.

Да, не осталось ни одного человека в его семье, который жил бы полноценной, счастливой жизнью. Точно в таком же положении находились все без исключения его знакомые и друзья. При мысли о том, что теперь и младший сын Кунио тоже уедет умирать где-то в чужих южных странах, Юхэй чувствовал, что душа его готова разорваться от горя. И словно для того, чтобы сдержать эту нарастающую в душе бурю чувств, он тихонько проводил рукой по больному месту под ложечкой. Он давно уже страдал язвой желудка, но сейчас ему нередко приходила в голову мысль: может быть, язва перешла в рак? Его собственной жизни тоже угрожала опасность.

Наутро, едва рассвело, Кунио пришел попрощаться. Усевшись у изголовья отца, он молча выкурил сигарету. Госпожа Сигэко, подавая мужу лекарство, сказала:

- Военным, бедным, тоже нелегко достается. Хоть бы поскорее закончить эту войну, честное слово...’

И тогда, словно вызванный на откровенность словами матери, Кунио утвердительно кивнул:

— Да, ты совершенно права, мама. Когда пробудешь два года вдали от родины, бывает, что всем нутром начинает хотеться мира. В последнее время я, кажется, стал немного сочувствовать этому папиному либерализму...

Отец улыбнулся, но промолчал и не стал допытываться о том, что у Кунио на душе. Двухлетнее пребывание на фронте, кажется, научило этого мальчика разбираться в том, как человеку следует жить на свете. Вот так бывает всегда — после бесчисленных ошибок и блужданий молодые люди в конце концов обязательно отыщут свой путь в жизни. Плохо только, что зачастую они находят этот путь слишком поздно. Понадобился горький опыт этой страшной, опустошительной войны, чтобы они смогли по-настоящему понять и оценить святость и благость мира. И отцу опять пришло в голову, что сыну,' наверное, суждено погибнуть на фронте.

Приподнявшись на постели, он смотрел вслед уходившему Кунио. Воинственный вид молодого офицера отнюдь не приводил Юхэя в восхищение, но, как отцу, ему хотелось верить, что, несмотря на все, в груди этого юноши живет какая-то частица отцовского духа.

После ухода Кунио Юхэй остался один. Он лежал в постели в тихой, опустевшей комнате и пытался представить себе тот день и час, когда ему принесут извещение о смерти сына. Он почти не сомневался, что этот час неизбежно наступит.

Выдумав какой-то предлог, Иоко отказалась от новой встречи с Хиросэ. Иоко казалось, что она не сумеет устоять, если увидит его еще раз; сознавая, что близка к падению, она страшилась самой себя. Она утратила уверенность в своей нравственной силе. Пусть еще некоторое время все остается так, как сейчас, думала она,— и в то же время каждый день был так невыносимо тяжел, как будто ей нечем было дышать. Она мучительно страдала от сознания своего одиночества. «Нет, нужно как можно скорее опять выйти замуж...» — думала она. Это стремление было сильнее всяких умственных выкладок. Покончить с одиночеством, вновь обрести любовь было необходимо, как необходима была одежда, пища,— все то, без чего нельзя жить.

— Сейчас нужно затаиться в своем углу и переждать, пока минует лихое время,— сказал Такэо Уруки, прощаясь с Иоко в то утро, когда он выписывался из больницы. Была суббота в начале мая — в этот день газеты сообщили о гибели командующего соединенной эскадрой адмирала Кога.— Я согласен с вами, многое, с чем мы сталкиваемся в жизни, не может не вызывать гнев. Но что за польза выходить из себя, сердиться? Сейчас нужно думать только о том, чтобы выжить. Удастся выдержать и остаться" в живых — и то уже хорошо. Я и в армии всегда придерживался такой позиции. Били меня, оскорбляли, а я все сносил молча, как бессловесный болван. А вы слишком непримиримо относитесь к жизни. И Асидзава был такой же. При теперешних диких, ненормальных порядках излишняя прямота и непримиримость ни к чему хорошему не ведут. Только беду на себя накличете...

Эти слова, похожие на наставление, не вызывали сочувствия Иоко. Уруки всегда говорил туманно, обиняками, и его речи не будили никакого отзвука в ее сердце. Тем не менее, когда вечером, вернувшись с работы, она увидела, что палата, в которой он лежал, опустела, ее охватила грусть, как будто она стала еще более одинокой. Сгущались сумерки. Иоко повернула выключатель,— небольшая комната показалась ей удивительно пустой и какой-то чужой. Ее охватило чувство странной растерянности.

В конце концов за десять дней пребывания в больнице Уруки как будто не оставил никакого следа в ее сердце. Может быть, что-то и было, но такое едва заметное, неуловимое, что не поддавалось определению. Вся лечебница вдруг показалась Иоко унылой, как пепелище.

Через день, в воскресенье, на смену Уруки в больницу лег Юхэй Асидзава. В палате, где два года назад умер Тайскэ, приготовили теперь постель для его отца.

Каждый вечер в палату к Юхэю приходили сотрудники редакции «Синхёрон», засиживаясь до поздней ночи. Некоторых из них вызывали в качестве свидетелей в полицейское управление Иокогамы, и они прикопили, чтобы рассказать об этих посещениях Юхэю.

Допрашивали их со всей строгостью с утра и до самого вечера, так что все журналисты выглядели усталыми и измученными. Один сотрудник «Синхёрон» рассказывал:

— ...Одним словом, требовали, чтобы я признал, что директор симпатизирует красным. Спрашивают меня: «Ведь ваш директор давал деньги Икуо Ояма, когда тот эмигрировал в Америку?» Я ответил, что это было еще до моего поступления в редакцию, и мне об этом ничего не известно. Но они слушать ничего не хотят. Я считаюсь свидетелем, а фактически со мной уже обращаются как с преступником. Очевидно, они хотят во что бы то ни стало заставить нас признать, что «Синхёрон» занимался коммунистической пропагандой. Всякие мои попытки объяснить, что это ошибка, вызывают злобу, да какую! Думаю, что и вы, господин директор, на днях получите вызов. Судя по их речам, они вас тоже собираются вызвать.

Директор молча кивал головой, откинувшись на подушки. Каждый день приносил все более печальные вести. Сэцуо Киёхара слышал в информбюро военно-морского флота, что армейские руководители твердо решили ликвидировать «Синхёрон» и несколько других либеральных журналов и создать вместо них новые печатные органы — националистического толка, чтобы подогреть остывший военный энтузиазм. Выполняя эти директивы, власти пытаются обвинить «Синхёрон» в сочувствии коммунизму. Вся история с арестом Кироку Хосокава стала теперь не более чем предлогом. За всем этим инцидентом чувствовалась направляющая рука армейских руководителей. Это были происки наиболее реакционных элементов во главе с Тодзё. А раз дело приняло такой оборот, то никакие, самые логически обоснованные аргументы не помогут.

Госпожа Сигэко заботливо ухаживала за мужем. Утром и вечером заходила Иоко посидеть час-другой у постели бывшего свекра. Времена наступили такие, что трудно было купить хотя бы бутылку молока для больного. Законным путем невозможно было достать даже яблока, чтобы порадовать больного, особенно нуждавшегося в диете. Хозяева продуктовых лавок, все без исключения, держали себя так высокомерно, словно были не торговцами, а важными государственными чиновниками, и буквально издевались над покупателями. Тем, кто не соглашался брать тухлую рыбу, не отпускали и свежую. Редьку продавали облепленную землей, чтобы набавить вес. Жизнь превратилась в кромешный ад, полный борьбы, ожесточения и людской подлости.

В эти мрачные дни Юхэй Асидзава лежал в больнице, прикованный к постели. Его журнал, его детище, которое он лелеял долгие годы, погибал на глазах, раздавленный сапогом военщины, но помешать этому было уже не во власти Юхэя.

Об аресте Сэцуо Киёхара он узнал на десятый день. своего пребывания в больнице. Ему сообщили об этом по телефону из «Бюро по изучению истории дипломатии».

К телефону подошла Иоко; она же и принесла эту несть в палату.

— Папа, сейчас звонили по телефону... Дядю Киёхара арестовали.

— Что?! —-закричал Юхэй с неожиданной для больного силой,-— Когда?

— Сказали только, что сегодня утром.

— Полиция или жандармы?

— Полиция.

— Уже повесили трубку?

— Нет, они ждут...

Юхэй спустил ноги с постели, хотя вставать ему было запрещено. Опираясь на плечо госпожи Сигэко, он медленно побрел по полутемному коридору. Когда они спускались по лестнице, госпожа Сигэко тихо спросила:

— Наверное, это из-за его планов свержения кабинета?

— Не знаю, в какой мере он успел приступить к действиям, знаю только, что он пытался расшевелить Коноэ. Если из-за этого, дело плохо.

Из телефонного разговора не удалось узнать всех подробностей. Юхэй позвонил на квартиру Киёхара. К его удивлению, выяснилось, что Киёхара арестован не главным, а районным полицейским управлением Сэтагая в Токио. Больше он ничего не узнал.

Уложив мужа в постель, госпожа Сигэко сказала, нарочно стараясь говорить как можно более бодрым гоном:

— Я думаю, все обойдется. Наверное, они просто решили подержать его несколько дней для проверки. В последнее время он читал много лекций и, возможно, сказал что-нибудь лишнее.

— Нет, вряд ли. Все это гораздо серьезнее. Полицейские сумеют состряпать какое-нибудь обвинение. К тому же ты ведь знаешь его характер — начнет еще, чего доброго, на чем свет стоит честить всех следователей подряд. Этого я боюсь больше всего. Ведь он совершенно не признает каких-либо компромиссов.

— Да, ужасная жизнь! — вздохнула госпожа Сигэко.— Подумать только, такие люди, как ты, как Сэцуо,— оба такие глубоко порядочные, честные,— а поступают с вами, точно с убийцами или с ворами. И в то же время всякие темные дельцы и хозяева военных заводов, которые наживаются на войне, на военных поставках и совершают прямые преступления против закона, получают ордена. Правда, Йоко-сан?

— Завтра сходи к нему на квартиру. Узнай все подробно. Надо будет сделать .все, что в наших силах...

С арестом Киёхара Юхэй окончательно утратил душевный покой.

Он всегда предвидел, что Киёхара могут арестовать. Тем не менее в свое время он не пытался отговорить Киёхара от его планов: кто знает, вдруг ему и в самом деле удалось бы добиться каких-нибудь перемен... В душе Юхэя все еще теплилась слабая надежда, что в случае удачи еще возможны какие-то перемены к лучшему. И все же он не стал ни помогать Киёхара, ни отговаривать, предпочел остаться сторонним наблюдателем. Теперь он раскаивался в этом, жестоко кляня себя в душе. Нужно было вмешаться. Юхэй всегда опаздывает. Но он не мог, он просто не в состоянии был очертя голову бросаться навстречу событиям. Всегда и во всем он действовал медленно, с оглядкой, осторожно нащупывая почву ногой, прежде чем сделать шаг. А сейчас наступило такое время, когда почва перестала быть надежной и прочной. Законы, справедливость, мораль—-все рухнуло, надломился самый костяк, поддерживающий Японию, и нога, которую он заносил, чтобы поставить на твердую почву, тотчас же увязала в трясине.

IV

У перекрестка Иоко свернула за угол живой изгороди и едва не натолкнулась на каких-то людей в черных одеждах. Она невольно посторонилась.

Впереди осторожной походкой шел подросток лет шестнадцати, в гимназической форме. Лицо у него строгое и сосредоточенное, между бровями, как у взрослого, залегла складка, взгляд устремлен в землю. В руках, на уровне груди, он нес портрет, украшенный черными траурными лентами.

С портрета смотрит изображенное крупным планом лицо военного с твердо очерченным подбородком — безжизненные черты безвозвратно ушедшего человека, отмеченные пустой, никому уже не нужной торжественной строгостью. Подросток очень похож на отца. Так вот она, «славная смерть на поле боя»! Печатью скорби легла эта слава на лицо сына.

За подростком шла женщина с угрюмым лицом, одетая в черное кимоно с гербами. В руках женщина несла ящичек с прахом покойного, завернутый в кусок белой ткани. Она шла понуро, как приговоренный к казни преступник. Ветерок, насыщенный весенними ароматами, развевал выбившиеся из прически волосы, падавшие печальными прядями на ее утомленное лицо. Сердце женщины разрывается надвое свалившимися на нее безмерным горем и безмерными почестями. Завтра почестей уже не будет, останется только горе...

Отступив в сторону, Иоко смотрела вслед удаляющейся процессии. Процессия насчитывала всего человек тридцать. Проплыли мимо флаги районной организации резервистов, украшенные пурпурными кистями, прошел усатый старик, по-видимому председатель районного муниципалитета, женщины из общества патриоток, в белых передниках, с рукавами, подвязанными шнурками... Иоко ненавидела эти шествия... Смерть афишировалась в них, выставлялась напоказ, как что-то почетное. Что-то неестественное, фальшивое было в этом обряде. Жена старается изо всех сил показать, что гордится мужем, павшим за родину, а сама умирает от горя... И что ей эта посмертная слава? На что ордена и медали? Ведь она потеряла мужа! Иоко была не в силах взглянуть на лицо женщины, несущей ящичек с прахом. Сердце у нее сжалось, она дышала с трудом, словно сама шла с прахом Тайскэ в руках.

Не доходя до станции, она повстречала другую такую же процессию. В вагоне электрички тоже ехала группа молчаливых людей с фотографией, с ящичком. Итак, вот они снова дома, на родине, эти солдаты, павшие на чужбине, в неведомых далеких лесах и долинах, вернулись к женам, когда-то трепетавшим от их ласк... горстью белых костей, лишенных тепла и страсти. С этого дня муж становится призраком, далеким и нереальным.

Электричка миновала Одзаки, миновала Синагава и заскользила вдоль побережья, мимо бесчисленных заводов и фабрик. Вдоль' железнодорожного полотна на специальных шестах-подставках развевались государственные флаги, на фабричных тумбах и заводских оградах виднелась нарисованная красной краской эмблема солнца. «Да возвысится родина!», «Да сопутствует победа в бою!»

Вид государственного флага будил ненависть в душе Иоко. Этот флаг стал для нее символом беспредельно жестокого государства. А само это государство разве не стало источником всех несчастий народа на протяжении нескончаемо долгих лет? Это знамя с изображением красного солнца на белом фоне отняло у женщин мужей, у родителей — сыновей, оно принесло голод и нищету, разрушило до основания всю жизнь. В сердце Иоко давно уже не осталось ни следа уважения или любви к государству. Сохранился лишь гнев, все добрые чувства давно исчезли.

Она вышла из вагона на станции Симбаси. Стрелки часов на платформе показывали ровно десять утра -— время, на которое она условилась встретиться с Хиросэ. Он уже ожидал ее в вестибюле станции вместе с управляющим Иосидзо Кусуми. На улице царило воскресное оживление, ярко светило солнце.

— А, привет! Погода отличная, хороший улов обеспечен...

На Хиросэ были его неизменные вельветовые бриджи, вязаный свитер, простая резиновая обувь. По знаку Кусуми подъехал грузовик, ожидавший на другой стороне площади. В кузове лежали какие-то узлы, по-видимому сети, садки для рыбы и ящик с продуктами.

Мужчины взобрались в кузов, Иоко поместилась рядом с шофером.

Грузовик свернул с проспекта Сёва к Цукидзи и проехал по мосту Сёкёхаси на остров Цукидзима.

Остановились у лодочной станции — полутемного покосившегося строения на морском берегу, укрепленном каменной кладкой. Прямо на стенке была намалевана красной краской надпись: «Имеются черви для наживки». В сенях, на земляном полу и у самого порога, ведущего в комнаты, ползали моллюски. Женщина лет сорока сидела на деревянном ящике и, расставив колени, чистила ракушки.

Лодочником оказался старик лет семидесяти, а то и старше, в темно-синих трусах на сухощавом бронзовом теле. Когда Хиросэ, Кусуми и Иоко уселись в лодку, он вывел ее вперед, отталкиваясь шестом. Запахло бензином — старик завел мотор. Остроносая лодка легко заскользила по мутной, застоявшейся воде.

В лодке были расстелены чистые рогожи, имелись две подушки для сиденья и маленький столик. Старик лодочник зажег дрова в небольшой переносной печурке, стоявшей на корме, и поставил на нее котелок с рисом.

Кусуми уселся, скрестив ноги, спиной к Хиросэ и Иоко и, расстелив на коленях сеть, принялся чинить ее, проворно перебирая пальцами. Море ослепительно сверкало, солнце жгло шею Иоко.

— Отец очень любил рыбачить. Пока он был здоров, каждое воскресенье выезжал в море. Бывало, всегда при-, возил уйму рыбы — макрель, креветок — и угощал всех' домашних. Я тоже не раз с ним ездил, но, признаться, терпеть не мог таких развлечений. Бывало, отец только начнет собираться на рыбалку, а я заранее убегаю к товарищу.

— Покойный хозяин, помню, очень сердился,— все так же склонившись над сетью, вставил Кусуми.— Все жаловался мне, что сын, мол, нисколько не слушается... И всегда говорил, что в такие дни улов, как нарочно, плохой. Одни ерши или фугу... Да, ничего не скажешь, характер у него был крутой. На обратном пути бросит, бывало, меня одного в лодке, а сам прямиком отправляется в Акасака.

Хиросэ весело рассмеялся. Слушая их беседу, Иоко убеждалась, какими давними узами связаны слуга и хозяин, Лодка, легко тарахтя мотором, скользила все дальше в море. Куда же они плывут? Иоко, не умевшая ориентироваться на воде, ощутила смутное беспокойство.

Издали, с моря, Токио казался линией выстроившихся длинной цепочкой зданий; Иоко словно со стороны смотрела на город, в котором жила. Газгольдеры Сибаура, подъемные краны на пристанях, светлая плоскость осушенного участка... Время от времени, накренив сверкающие на солнце серебристые крылья, над головой проносились самолеты к аэродрому Ханэда. Солнце припекало все сильнее, и старый лодочник, укрепив по бортам шесты, натянул между ними кусок парусины. Дул теплый, насыщенный испарениями ветер, зной стоял нестерпимый.

Ну как? Неплохо иногда прокатиться по морю, правда?

— Да, очень хорошо. Здесь так привольно.

— Порой следует забыть о службе и позволить себе немного развлечься. В академии, наверное, много работы?

— Очень много. Ведь мы обслуживаем и приходящих больных.

— В последнее время, не пойму, отчего всем стало постоянно некогда. Честное слово, как будто в Японии все стали вдруг страшно занятыми. То нужно карточки отоварить, то спешить на трудовую повинность, а тут еще повышение производительности труда да разные тренировки и подготовки... Прямо голова кругом идет! — Хиросэ, опираясь локтем о борт лодки, благодушно болтал. В его голосе, во всей его позе сквозила спокойная уверенность в себе. Шум мотора прекратился. Почти физически ощутимой стала светлая тишина над морем.

— Может, попробуете закинуть разок? — спросил лодочник.

Кусуми обмотал вокруг запястья веревки, прикрепленные к сети, и поднялся.

— Что здесь водится?

— Креветки, может быть, попадутся. Закиньте разок-другой.

Лодочник работал веслами, Кусуми, перегнувшись Через борт, бросил сеть. Сеть призрачной тенью погрузилась в воду, пронизанную ярким солнечным светом, лодка закачалась. Когда сеть вытащили, в ней оказалось несколько маленьких, неизвестных Иоко рыбок, одна камбала и три-четыре креветки.

Лодочник снял с крюка котелок и поставил на огонь сковороду. Хиросэ откупорил бутылочку сакэ. Пир на воде начался. Сеть забрасывали несколько раз. Лодочник ловко очистил и выпотрошил рыбу и, распустив масло на сковороде, мигом поджарил ее. В сеть попался крупный морской окунь и несколько макрелей.

Лодочник снова завел мотор и погнал лодку на новое место. Тем временем Кусуми, вымыв пахнувшие рыбой руки, забрался на циновки и принялся за еду, закусывая сакэ свежеизжаренной рыбой.

— Ну как, вкусно обедать в лодке, правда? Весь секрет в том, что рыба прямо из моря. Тут всякая рыба покажется хорошей.

Хиросэ предложил Иоко закусить; она взяла хаси и вдруг, сама не зная отчего, почувствовала себя удивительно счастливой. Угнетенное состояние, в котором она находилась все эти дни, как-то незаметно рассеялось. Ей правились серебристые рыбки, прыгавшие в сетях; ей даже стало немножко жаль их, когда, выпотрошенные, они через несколько минут появились перед ней на тарелке. И в то же время она испытывала какую-то безотчетную радость. Эта рыба была совсем непохожа на ту, которую обычно видишь на кухне или на обеденном столе дома: в ней как будто все еще сохранился трепет жизни, и казалось, будто поедаешь что-то совсем живое. Позавчера Хиросэ внезапно прислал Иоко письмо с посыльным, приглашая в воскресенье прокатиться на лодке. Иоко долго колебалась. Опа решила больше не видаться с Хиросэ. И все же не могла противостоять искушению.

Вчера она окончательно решила, что не поедет. Но утром вдруг переменила решение. Однако она все еще пыталась уверить себя, что видит сегодня Хиросэ в последний раз, больше она не станет встречаться с ним. Радость сегодняшней прогулки будет последней. Всякие отношения с ним — и хорошие и плохие — на этом закончатся. Сегодня у нее так радостно на душе! «Что ж, тем лучше, пусть это и будет конец...» — думала Иоко.

Несколько раз они меняли место ловли. Улов становился все богаче. Незаметно появились другие рыбачьи лодки, несколько раз они едва не столкнулись бортами. Слышно было, как пойманная рыба бьется о днище.

— Хороший улов! Ну, пора и к берегу.— Изрядно захмелевший Хиросэ оглянулся на лодочника. Солнце уже склонилось к западу.

За день, проведенный в море, все загорели. Иоко немного утомила долгая поездка, ее потянуло к людям, на оживленные улицы, полные движения и шума. Кусуми устелил листьями плетеную корзинку и ловко укладывал туда лучшую рыбу, украшая зеленью, чтобы подарок для Иоко выглядел’ как можно наряднее. Креветки, завернутые в листья, все еще шевелились.

Причалили к незнакомому берегу. Все трое поднялись по ступенькам, выложенным в каменной кладке, укреплявшей берег, и выбрались на узенькую тропинку. Хиросэ отворил калитку, устроенную сбоку в живой изгороди.

— Отдохнем здесь немного...

Они очутились в саду; в глубине виднелся большой дом. Это был ресторан. У порога их встретила служанка. Кусуми передал ей корзинку с рыбой.

— Ну-с, я, с вашего разрешения, откланяюсь...— сказал он, приподняв соломенную шляпу и отвешивая Иоко поклон.— Прошу извинить, надо присмотреть за лодкой...

Это был ловкий ход. С утра и до вечера он хлопотал, принимая гостью, а когда его миссия закончилась, искусно ретировался, оставив ее наедине с Хиросэ.

«Уж не ловушка ли это?..» — мелькнуло в голове Иоко. Но страха она не чувствовала. В ресторане, довольно обширном, имелось много комнат с видом на море. Служанка провела их на второй этаж уединенного флигеля, и когда Иоко облокотилась на перила маленького балкона, перед ней открылась широкая панорама Токийского залива, где она провела сегодня так безмятежно весь день. Заходящее солнце окрашивало море алым сиянием.

— Где мы находимся?

— В Омори,— ответил Хиросэ.— Хороший вид, правда? Я часто захожу сюда поужинать после рыбной ловли. Вы, наверное, устали? Жарко было на море.

Как ни в чем не бывало, он положил руку на плечо I !око. У нее почему-то не хватило духу стряхнуть эту руку. Утратив волю к борьбе, она чувствовала, что слабеет с каждой секундой, и казалось, готова была поникнуть под прикосновением его руки. Плечо ощущало тепло его пальцев. Мужское тепло. Человеческое тепло, которое она успела забыть, вернее — от которого ее отлучили насильно. Это тепло,проникало в самую глубину существа Иоко. Она вдруг вспомнила Тайскэ. Ее тело все еще хранило память об опьянении, которое она испытывала в его объятиях.

Хиросэ специально заказал легкий ужин и чай, но Иоко еще не успела проголодаться. Пока она пила чай, приятно охлаждающий горло, небо на востоке подернулось вечерней мглой, алый отблеск заката на море превратился в свинцовый; море, отражавшее небо, казалось тихим и неподвижным, как озеро. После вступления в силу указа о введении чрезвычайного положения рестораны официально считались закрытыми, поэтому с наступлением сумерек все кругом погрузилось в безмолвие. Казалось, будто дом совершенно необитаем, и они остались совсем одни в пустом, безлюдном помещении. Даже служанка не появлялась, чтобы зажечь электричество,— когда зажигался свет, приходилось закрывать ставни, спускать маскировочные шторы.

Высоко в небе заблестел тоненький лунный серп. Иоко сидела у окна и глядела на море. Хиросэ, чуть прихрамывая, подошел, уселся рядом и молча взял ее руку. Она не противилась.

Далеко в море засветились неподвижные огоньки.

— Что это светится там вдали? Рыбачьи огни?

— Да.

— Зачем они там?

—- Вы подумали о том, что я вам говорил? — спросил Хиросэ, не отвечая на вопрос.

— Да,— Иоко резко кивнула.

— Согласна?

— Нет!

Хиросэ чиркнул в темноте спичкой и медленно закурил. Казалось, отказ нисколько не огорчил его. Чувствуя совсем близко его широкие плечи, Иоко изо всех сил старалась не поддаться его обаянию.

Докурив сигарету, он протянул руку и, с силой обхватив Иоко за плечи, притянул к себе, пытаясь поцеловать. Он всегда действовал подобным образом. Любовь, приличия, доводы разума — все это не имело для него никакого значения.

Иоко, изогнувшись, отвернула лицо, уклоняясь от поцелуев.

— Пусть вы сильнее меня, все равно не будет по-вашему...— задыхаясь, проговорила она. Пытаясь вырваться из объятий Хиросэ, она резко отстранилась всем телом. С треском оторвался крючок на блузке.

Хиросэ коротко засмеялся.

— Перестань капризничать...

— Лучше я умру, а вашей не буду...

— Посмотрим!

— Мне надо задать вам один вопрос. Пустите!

— Какой там еще вопрос?

— Нет, мне обязательно нужно спросить вас.

— О чем это? Ну спрашивай, спрашивай все что хочешь!

Он уже перестал быть джентльменом, директором, респектабельным господином. Он опять стал тем фельдфебелем Хиросэ, каким был когда-то. Ей удалось высвободить плечи, но рука все еще оставалась стиснутой в его пальцах. Он держал ее крепко, словно живой залог.

— В сорок первом году, когда началась война, вы были на учениях у подножья Фудзи?

— Что такое?.. С чего это вдруг...

— Вы помните случай, который произошел там?

— Какой случай?

— Там был солдат по фамилии Уруки...

— О-о!.. Ты что, его родственница?

— Нет. Никакого отношения к нему не имею.

— Уруки почти все время служил со мной в одной части на южном фронте, пока меня не ранили. Почему ты спрашиваешь?

— Я не о нем хочу говорить.

— Вот чудеса!.. Так о ком же?

Иоко почти задыхалась. Щеки горели, в глазах потемнело.

— У подножья Фудзи проводились ночные учения, да?

— Проводились, верно.

— И вот тогда... тогда... один солдат потерял ножны от штыка.

— Правильно! Это я помню... Как бишь его звали... Не то Нисидзава, не то Иосидзава...

— Значит, вы помните? — почти крикнула Иоко.

— Помню, конечно. Этот солдат был красный. Он с самого поступления в полк попал на заметку, командир роты глаз с него не спускал. Но только на самом деле вовсе он не был красным... Так, просто тряпка немножко, а вообще-то смирный был парень. А ты откуда об этом знаешь?

— Этого смирного солдата вы избили, повалили на землю, пинали ногами! Из-за каких-то несчастных ножен! Изувечили его так, что он попал в госпиталь! Вы должны это помнить!

— Я помню.

— Еще бы! Два месяца он пролежал в госпитале, а потом был признан негодным к службе...

— Это мне неизвестно. Нас тогда сразу отправили на фронт.

— Когда он вернулся домой, плеврит повторился, и он... проболев два месяца...

— Знаю, умер. Я слышал об этом уже на Борнео, правильно.

— Вы убили его. Ведь это же убийство, самое настоящее! Вы убийца! И вы можете быть спокойны?!

— Ничего подобного,— Хиросэ в темноте поднял руку, как бы останавливая Иоко.— Не забудь, это было как раз накануне войны с Америкой. А солдаты к нам прибыли все совершенно неподготовленные, все первого года службы, обучение проходили ускоренное. Поэтому и маневры были сложные, а уж о жалости или о снисхождении и речи быть не могло. Сам командир роты, помню, измотался тогда вконец. Ну а мы, младшие командиры, которым непосредственно приходилось иметь дело с солдатами, прямо можно сказать, ночи недосыпали. Конечно, я не отрицаю, я тогда здорово разозлился! Но опять же в отношении этого солдата командир роты дал мне специальное указание хорошенько вправить ему мозги, ток что в случае чего и мне пришлось бы отвечать за его провинность. Да и успехи всего отделения тоже нужно было принимать во внимание. Заработать на маневрах плохую оценку — не поздоровилось бы всему отделению... Вот ты говоришь — какие-то несчастны -ножны, но дело вовсе не в том, ножны ли он потерял, или целиком всю винтовку. Тут вопрос стоял об оценке успехов всего отделения!

— Значит, вы считаете себя ни в чем не повинным?

—- Постой, постой...

— Значит, по-вашему, убить человека — это не преступление?

— Да постой, говорят тебе!

Он все еще удерживал ее за руку. Свободной рукой Иоко изо всех сил с размаха ударила Хиросэ по лицу. В темноте раздалась звонкая пощечина. В ту же секунду она ударила еще раз. Хиросэ поймал и крепко сдавил ее руку. Иоко плакала. Ей хотелось бить его еще и еще.

Некоторое время длилось молчание. Молодой месяц светил ярче, и слезы, струившиеся по ее щекам, блестели в лучах лунного света.

— Ладно!.. В таком случае, я тоже скажу все начистоту...— глухо сказал Хиросэ, в упор глядя на Иоко. Он все еще удерживал ее за руку,— Как военный, как командир отделения, все, что я тогда сделал, было самым обычным поступком. И с твоей стороны глупо на меня за это сердиться. Иначе тебе пришлось бы надавать пощечин всем младшим командирам по всей Японии.

— Все это пустые слова, отговорки, вы просто уклоняетесь от ответственности...

— Как хочешь, можешь считать это отговорками. Но сейчас, когда я уже больше не служу в армии, я раскаиваюсь в своем поступке!

— Ложь! Вы не раскаиваетесь!

— Нет, я тебе правду сказал. Честно говоря, я тогда же сразу почувствовал, что перехватил через край. О его смерти я услыхал примерно через год после всей этой истории, кажется мы стояли тогда на Борнео. Я еще подумал тогда: уж не из-за моих ли побоев он умер,— и, помню, так на душе стало скверно! Поверишь ли, ночью не мог уснуть. Напился виски, хотя пить мне тогда совершенно не хотелось. Только так и сумел наконец заснуть... А ты что, родственница этому Нисидзава?

Иоко, закрыв лицо руками, задыхалась от рыданий. Прежняя любовь к умершему мужу с новой силой вспыхнула в сердце. Наконец-то она ударила этого человека! но сознание, что она отомстила, не придавало ей сил, напротив — она чувствовала огромную слабость, как это чисто бывает после большого душевного напряжения, и не столько гнев, сколько горе владело ее душой.

— Я долго служил в армии и допускаю, что огрубел гам немного. Но я вовсе не питал какой-то особой ненависти к этому Нисидзава, просто я считал, что нужно с ним обращаться построже, чтобы сделать из него настоящего солдата. Вот и все. Но он был из интеллигентов и вообще для военной службы мало годился. Гораздо умнее было бы совсем не призывать его в армию, пусть бы работал в тылу по своей части. Да, несчастный был парень, вот уж подлинно несчастный... Я, конечно, обошелся с ним не совсем справедливо, но только Все равно, к какому бы унтеру ни попал Нисидзава, благополучно служить ему все равно не удалось бы...

— Значит, вы раскаиваетесь в своем поступке?

— Конечно раскаиваюсь.

— И признаете, что виноваты перед ним?

— Признаю.

— Это правда? Правда? Так вы готовы просить у пего прощения? — плача, спросила Иоко. В этом заключалась ее главная цель. В ожидании этого она страдала так долго.— Скажите же! Вы действительно согласны просить прощения? — с жаром повторила она, в темноте вглядываясь в лицо Хиросэ. Она словно молила его. Вся ее дальнейшая жизнь зависела от его ответа.

— Разумеется готов. Если хочешь, я пойду к нему па могилу и поклонюсь земным поклоном, прося прощения.

Судорожные рыдания вырвались из груди Иоко. Она заплакала громко, в голос. Плача, она думала, что наконец выполнила свой долг перед мужем. Железные оковы, до этой минуты сжимавшие ее сердце, распались, ей стало легко, словно с плеч свалился тяжелый груз. «Наконец я ударила этого человека. Я заставила его просить прощения у Тайскэ...»

Удивленный ее рыданиями, Хиросэ, казалось, несколько растерялся. «Уж не я ли причина ее горя?» — подумал он и, обняв Иоко, привлек к себе на грудь.

— Ну полно, не надо плакать. Успокойся, будет...

Плачущая Иоко казалась ему привлекательной. Запрокинув ей голову, он поцеловал ее в мокрые от слез губы. Иоко не могла избежать этого поцелуя. В душе она уже простила Хиросэ. Настала пора простить. Не встретив сопротивления, Хиросэ поцеловал ее еще раз, потом еще. И вдруг, зарыдав еще сильнее, она сама прижалась к нему. В груди горела тоска по умершему Тайскэ. «Я любила его, я была ему верной женой, я любила его всем сердцем...»

Сознавая, что слабеет, она в то же время не находила в себе силы сопротивляться. Да и не было желания сопротивляться. «Теперь уже все пропало, у меня больше нет сил бороться, никто не спасет меня, я совершенно бессильна, совершенно бессильна, совершенно бессильна...» Ее охватила какая-то горькая радость, похожая на отчаяние.

Заметив, что она не сопротивляется, Хиросэ не замедлил воспользоваться благоприятным моментом. За окном простиралось темное море, лунный серп быстро мелькал в просветах между белыми облаками. Комната, озаренная только смутным отсветом моря, тонула в густом полумраке, даже лицо женщины невозможно было рассмотреть хорошенько. Хиросэ обнял Иоко и осторожно опустил на циновки.

Иоко задыхалась от муки. В душе она звала мужа, просила у него поддержки. Но она уже понимала, что мысли о муже ей не помогут. Руки Хиросэ шарили по ее одежде. Они искали пуговицы, шнурки, завязки. Иоко не сопротивлялась. Ее сердце покорилось раньше, чем тело. Воля ее надломилась. «Тайскэ, Тайскэ, Тайскэ!» — мысленно звала она мужа и просила у него прощения за то, что, любя его так беспредельно, она все-таки не нашла в себе силы к сопротивлению.

Когда Хиросэ отпустил ее, она не раскаивалась. Образ мужа исчез из сердца. На свет появилась совсем другая, новая женщина, которая уже не была больше женой Тайскэ Асидзава.

Грудь наполнилась холодом, страсть, кипевшая минуту назад, бесследно исчезла. Она сидела- неподвижно, с застывшим лицом, в том состоянии бездумного отупения, которое наступает вслед за порывом страсти, отупения, похожего на оцепенение, наступающее в природе после того, как пронесется тайфун.

Хиросэ почудился новый протест в этой безмолвной, неподвижной фигуре. «Она раскаивается»,— подумал он. Но в сердце Иоко не было ни следа раскаяния. Да, она не раскаивалась, но сердце сжималось от смутного сожаления, как будто она обманулась в чем-то. Она ожидала чего-то неизмеримо более трагического, более мучительного и скорбного.

Некоторое время она молча боролась с неудержимо нараставшим волнением. Хиросэ с невозмутимым видом курил сигарету. Маленький красный огонек вспыхивал в темноте при каждой затяжке и снова угасал. И вдруг, не в силах больше владеть собой, Иоко уронила голову па колени Хиросэ. Отныне кончилась ее былая связь с мужем. Спасти от одиночества мог только этот человек, которому она только что отдалась. Но ей необходимо убедиться, что Хиросэ действительно любит ее, любит по-настоящему, глубоко и искренне, иначе она сойдет с ума от отчаяния. Побежденная, она жадно искала его любви.

Обхватив рукой плечи женщины, спрятавшей лицо у него в коленях, Хиросэ продолжал курить. Плечи были влажны от испарины и время от времени судорожно вздрагивали. Обняв женщину, он вдруг вспомнил сцену недавней ссоры и рассердился. Сейчас его возмущало, как она осмелилась ударить его. Но вместе с тем она ему правилась. Он думал о ней с чувством некоторого снисходительного превосходства. Артачилась, капризничала па все лады, а в конце концов оказалась такой же, как и все остальные. Его забавляла эта женская непоследовательность — сперва сопротивлялась, а потом вдруг сама бросается к нему на колени. «Чем капризнее женщина, тем она интереснее»,— сказал Иосидзо Кусуми. Хиросэ показалось, что он начинает понимать смысл этих слов.

Но все-таки кто она такая, эта женщина? По правде сказать, ведь он почти ничего о ней не знает. Очевидно, она была женой этого солдата, этого — как бишь его — Нисидзава... Удивительное предопределение, судьбы! При этой мысли он насмешливо улыбнулся. Он отчетливо вспомнил глубокую ночь у подножья Фудзи, темный холм, по гребню которого ползли волны густого тумана, и солдата, которого он повалил на землю пинком ноги, как собаку. И вот жена этого солдата, вволю покапризничав и поломавшись, только что отдалась ему! При мысли об этом удивительном совпадении у него на сердце стало еще веселее. Да, ему повезло — она действительно хороша! И он вспомнил тело этой женщины, которое только что впервые узнал. Он пол ностью подчинил ее своей воле — это сознание рождало ощущение спокойного удовлетворения. Теперь она сама ни за что его не покинет.

По дороге домой Иоко не произнесла почти ни слова. Прохожие на улице, пассажиры в электричке, чудилось ей, все знали о том, что с ней сегодня случилось, и смотрели на нее сурово и укоризненно. Она не в состоянии была поднять головы, .как человек, совершивший тяжелое преступление. И ее неотступно мучило ощущение какой-то неудовлетворенности. С Хиросэ она рассталась на станции Синагава. Прощаясь, он передал ей корзинку с рыбой и сказал, нагнувшись к самому уху:

— Постарайся выкроить время и на днях приходи ко мне домой, хорошо?

Иоко молча отвернулась. Вид Хиросэ вызывал в ней непонятное раздражение. Тем не менее она знала, что непременно пойдет.

Расставшись с Хиросэ, она пересела на другую линию электрички... и вдруг почувствовала себя смертельно усталой. Так вот зачем она потратила сегодня целый день! Ее мучила какая-то неудовлетворенность, ощущение пустоты и тоски, подступавшее к горлу. Сейчас ей необходим был Хиросэ, он должен был принадлежать ей весь целиком. И совершенно независимо от этого чувства где-то в глубине души рождалось сознание чудовищной, непоправимой ошибки, которую она совершила. Но упрекать себя не хотелось.

В окне палаты, где лежал Юхэй Асидзава, еще светился тусклый огонек. Очевидно, госпожа Сигэко бодрствует у постели больного мужа. Стараясь ступать неслышно, Иоко прошла мимо окна.

Мать еще не ложилась. Разложив на столе десяток фотографий погибшего сына, на которых он был изображен начиная с детского возраста, она о чем-то глубоко задумалась. Часы пробили одиннадцать.

Когда Иоко вошла к себе, ей показалось, словно знакомая, обжитая комната дышит затаенной враждебностью. Вся комната, или, вернее, она сама, та Иоко, которая жила здесь до вчерашнего дня, враждебно противостояла женщине, которой она стала сегодня. Платье, висевшее на стенке, стол, комод — все вещи как будто и и.шали к ней с немым укором. На столе лежало письмо. Конверт был повернут обратной стороной. Иоко бросилось в глаза имя отправителя — «Такэо Уруки».

Что-то словно толкнуло ее в грудь. Странно, почему Уруки вздумал писать ей? Она нахмурила тонкие брови, содержимое туго набитого конверта почему-то пугало ее. На мгновенье ей представилось, будто Уруки известно о ее падении. И она снова вспомнила то, что произошло сегодня между ней и Хиросэ.

Иоко переоделась в домашнее кимоно и, сев на постель, резким движением, словно она спешила поскорее покончить с докучной обязанностью, вскрыла конверт. Сама не зная почему, она рассердилась на Уруки. Сейчас ей не хотелось выслушивать наставления. Но пальцы у нее дрожали. Необъяснимая женская интуиция помогла ей догадаться о содержании письма.

«Я долго колебался, прежде чем написать Вам. В больнице, когда Вы ухаживали за мной, я все время думал только об этом. Но тогда я еще не решился откровенно поговорить с Вами. Я только смотрел на Вас, на каждый Ваш жест, на каждое движение Ваших прекрасных губ и старался понять Вас глубже и лучше, чем те, кто Вас окружает.

Сейчас я наконец решился просить Вас стать моей женой. Если мне потребовался столь долгий срок для того, чтобы решиться на это, то объясняется это тем, что я никак не мог по-настоящему разобраться в собственных чувствах. На фронте я думал о Вас только как о жене моего товарища Асидзава. Когда я впервые увидел Вас, да и после, когда по совету профессора Кодама я лечился у него в больнице, я продолжал относиться к Вам только как к жене товарища, как к вдове Асидзава. Нас разделяла нерушимая преграда. Даже когда я заметил, что люблю Вас и эта любовь с каждым днем становится все сильнее, даже тогда Ваш образ как бы раздваивался и моем сознании — я всегда мысленно видел перед собой Асидзава. И меня постоянно терзало сомнение — не является ли мое чувство к Вам преступлением по отношению к моему умершему другу?

Прежде всего мне необходимо было разобраться, откуда это сознание вины, в -чем она? Безусловно, это было сознание вины по отношению к Асидзава. Мне казалось, словно я хочу отнять у него жену. Я не мог отделаться от мысли, что, хотя его уже нет на свете, душой Вы все еще принадлежите ему. И я боялся, что своей любовью я невольно толкаю Вас на неверность. Я отнюдь не придерживаюсь тех старинных воззрений, которые выражены в формуле: «У добродетельной женщины не может быть двух мужей». Но я хорошо знал и уважал Асидзава и, следовательно, считал, что не имею права обмануть доверие, которое он питал ко мне. Даже если бы мы поженились, думал я, это сознание вины, как мрачная тень, будет преследовать нас всю жизнь, и мы никогда не сможем быть счастливы. Несомненно Вы и сейчас по-прежнему горячо любите Вашего покойного мужа, и образ его вечно с Вами. И когда я думал об этом, я тысячу раз давал себе слово похоронить любовь в своем сердце, навсегда скрыть от Вас эту тайну.

Незадолго до того как я покинул больницу, одна случайность вдруг придала моим мыслям новое направление. В этот день, не знаю отчего, Вы выглядели очень печальной. Казалось, Вы страдаете под гнетом какого-то горя. Или, может быть, Вы думали о том, как отомстить Хиросэ? Эти Ваши думы о мести свидетельствовали лишь об одном — что Вы несчастны. Если бы Асидзава был жив, он пошел бы на все, приложил бы все усилия, чтобы Вы никогда не узнали горя... И тогда, как луч надежды, у меня вдруг возникла другая мысль: «А не могу ли я сделать для Вас то, что в силу несчастной случайности не удалось Асидзава? О, если б я только мог!..»

И я понял, что чувство вины, которое постоянно преследовало меня, происходит оттого, что я хочу отнять у своего боевого друга жену только в погоне за личным, эгоистическим счастьем. Я подумал, что иная, неизмеримо более скромная цель — смягчить горе, которое принесла Вам смерть мужа, разделить его вместе с Вами— может стать основой нашего будущего союза.

Но об этом я тоже не обмолвился ни словом. Мне не хотелось бы, чтобы эта мысль стала просто удобным предлогом для оправдания собственных неблаговидных поступков. Я чувствовал потребность еще раз хорошенько разобраться в самом себе. И потом я задавал себе вопрос: достоин ли я, выходец из провинции, заурядный маленький журналист, стать Вашим мужем? И еще одно сомнение меня удерживало: в эти тревожные времена, когда час трагического поражения Японии уже недалек, смогу ли я, в конечном итоге, обеспечить Вам счастье? Об этом я тоже думал не одну ночь напролет. Грядущее скрыто от нас, и в качестве гарантии счастья я не могу предложить Вам ничего' кроме своей любви и клятвы сделать все от меня зависящее во имя этой любви...

Я уже как-то раз говорил Вам, что в преступлении, которое совершил Хиросэ, виновен не он один, а вся японская армия в целом, эта варварская организация, где ни человеческая личность, ни элементарные права человека не имеют никакого значения. Я сам некоторое время служил в армии и имел подчиненных. И вот, исходя из собственного опыта, я не могу считать вину Хиросэ только его личной виной. Следовательно, я тоже отчасти в ответе за то, что произошло с Аеидзава. И если только допустима такая смелость, то мне хотелось бы взять на себя часть той вины, которую совершил по отношению к Вам Хиросэ, или, вернее сказать, вся японская армия. Говоря проще, я хотел бы попытаться вернуть Вам то счастье, которое Вы потеряли. По всей вероятности, не за горами тяжкие, испытания, когда даже мужчине — существу более сильному, чем женщина,— нелегко будет выжить. Если бы я сумел продержаться в эти тяжелые времена и уберечь от бури свою жену, если бы я смог защитить ее и помочь вместе пережить это страшное время, то ради одного этого стоит жить — это достаточно благородная цель для мужчины, для человека. Чем ужаснее события окружающей жизни, тем теснее должна быть связь между людьми. Чтобы устоять перед бурей, необходима любовь, крепкая и глубокая. Одна лишь любовь дает нам силы снести и пережить все невзгоды. В Вас я хочу видеть ту силу, которая вселит в меня мужество, хочу видеть смысл своей жизни. И я был бы счастлив, если бы в моих объятиях Вы вновь обрели мир и покой...»

Читать дальше у Иоко не было сил. Для той Иоко, которой она стала сегодня, мучительнее всего было узнать, что она любима Уруки. Она уронила голову на подушку и зарыдала. Ненависть она могла бы снести, но любовь... любовь причиняла страдание. Как бы она была счастлива, если бы получила это письмо хоть на день, хоть на несколько часов раньше! Она пыталась найти какой-то выход в близости с Хиросэ,— теперь она поняла, какая это была огромная, какая роковая ошибка. Письмо Уруки со всей беспощадностью говорило об этом. Более жестокого, ранящего душу признания в любви, кажется, никогда еще не существовало на свете! Иоко казалось, что ее стегают железным прутом. При мысли, что она отдалась постороннему, как проститутка, она испытывала непреодолимое отвращение к самой себе. Месть Хиросэ, о которой она так долго мечтала, обернулась, вопреки ожиданиям, ее же собственным поражением.

Вплоть до сегодняшнего дня она не чувствовала никакой особой симпатии к Уруки. И все же его письмо не явилось для нее неожиданностью. Значит, в глубине души она все-таки смутно чего-то ждала.

Брак с Уруки, если бы она решилась выйти за него замуж, никому не показался бы странным. А в связи с Хиросэ было что-то непростительное, противное разуму. Да, она совершила непоправимую, чудовищную ошибку...

«Хочу умереть...»—подумала Иоко. Плотнее запахнув кимоно, она долго сидела на постели, неподвижно уставившись глазами в пространство. Для женщины с характером Иоко самоубийство было самым естественным выходом при данных обстоятельствах. Ей вспомнились банки с ядами в отцовской аптеке. Собственное тело внушало гадливость. Мучительно тяжело было видеть свои руки, колени. Она взяла зеркало, взглянула на себя и отбросила его прочь в таком отчаянии, что едва не заскрипела зубами. Это оскверненное тело, эта грязная кожа!.. При мысли, что Хиросэ дотрагивался до нее, она готова была ножом соскоблить с себя кожу. И душа ее страдала, стремясь вырваться из оскверненной оболочки.

Едва рассвело, она пошла в ванную и вымылась с ног до головы холодной водой. Как безумная, в слепом раздражении она терла тело мочалкой, пытаясь смыть с себя ту скверну, в которую погрузилась вчера. Потом она сказала матери, что не пойдет сегодня на службу, и, завернув мокрые волосы полотенцем, тихо легла в постель. Вскоре вошел отец и, как всегда, ласково спросил, что с ней. Она промолчала — отвечать не было сил.

V

5 июня 1944 года немецкая армия оставила Рим, итальянский фронт рухнул. На следующий день войска Англии и Америки начали высадку на французском побережье Ламанша. Германий слабела. Япония тоже. Японская армия уже оставила все до одного острова в центральной части Тихого океана, бросив гарнизоны на произвол судьбы погибать под огнем американских бомбардировщиков.

«Поднимемся все как один!», «Ляжем костьми на трудовом фронте!» Правительство выдумывало все новые и новые лозунги, пытаясь подхлестнуть народ. Но народ, вконец измученный войной, все меньше доверял и властям и военным руководителям. Апатия, возмущение и тайное противодействие давали себя знать с каждым днем все сильнее, точно параличом сковывая разнообразные функции государства.

Государство казалось живым существом, гигантским живым организмом с неуловимыми очертаниями. В мирное время могло создаться впечатление, будто государство служит народу. Но по мере того как неотвратимо приближалась трагическая развязка, государство отдалилось от народа, стало самостоятельным, независимым от народа живым организмом и вскоре превратилось в какое-то зловредное, деспотическое создание, которое насильно тащило за собой народ. Государство требовало от своих подданных кровавых жертв, пытаясь такой ценой продлить собственное существование.

Сэцуо Киёхара сидел в камере при полицейском управлении района Сэтагая. Прошло уже больше двух недель после его ареста, но его еще ни разу не вызывали к следователю. Целыми днями Киёхара читал английские книги, которые ему приносили с передачами. Иногда его водили в помещение, где работали районные следователи. Там он получал чашку чая.

— Ну что, скучно? — равнодушно спросил его как-то один из полицейских.

— Очень. Когда начнется следствие по моему делу? — Кто его знает... Нам об этом ничего не известно.

— Вам — это, иными словами, здешнему полицейскому управлению?

— Не знаю, ничего не знаю...

— Скажите, за что меня вообще сюда посадили?

— Не знаю.

— Не может этого быть! В чем меня обвиняют?

— Сказано, здесь нам ничего не известно.

Погода стояла удушливо-жаркая, как всегда перед дождливым сезоном. Киёхара, в тонком кимоно, наброшенном на голое тело, подпоясанном тоненьким как шпагат, пояском, с удовольствием грелся на солнце после долгого прозябания в темной камере. Давно не бритый подбородок зарос щетиной, седина на висках стала заметнее. Услышав ответ полицейского, он улыбнулся безнадежной улыбкой. Отчаяние и покорность судьбе как ни странно, находили выражение в форме мягкой улыбки.

Адвокат, нанятый Юхэем для защиты Сэцуо Киёхара, навестил арестованного. Побывал он и в главном полицейском управлении. Затем он явился с отчетом к Юхэю, в больницу Кодама. Адвокат был человек лет пятидесяти, с мягкими, приятными манерами.

— Пытался стучаться во все двери, но все напрасно...— сказал он, в замешательстве покачивая головой.— Существо дела так и не удалось выяснить. Завтра попробую еще раз наведаться в главное управление, постараюсь добиться толку... Ничего не поделаешь, господин директор, времена скверные, времена...

— Что сказали в полиции?

— Да знаете ли, похоже, что полиция действительно не в курсе данного дела. Я беседовал с начальником районного управления и со следователем отдела тайной полиции, но оба утверждают, что это приказ сверху. Дескать, приказали им арестовать Киёхара — вот они и арестовали... Я спросил, как понимать этот «приказ сверху»,— это, что же, распоряжение главного управления? Ответ последовал довольно невразумительный; мол, возможно, что и оттуда...

— Ну а в главном управлении?

— Там совсем ничего не добился. Действительно, приказ об аресте был отдан их отделом тайной полиции, это они подтверждают, но когда я попытался спросить о причинах — молчат. Единственное, чего удалось добиться,— это разъяснения, что арест предпринят не по единоличному решению полиции. Иными словами, это означает, что они получили указание откуда-то со стороны. Кто отдал это распоряжение — жандармское управление или прокуратура, этого мне не удалось выяснить. Я сказал: «Как же так получается, арестованный сидит в тюрьме, к следствию даже не приступали. Нужно же, говорю, поскорее начать следствие и- разобраться, в чем дело...» В ответ я услышал довольно иронический смех. Мне было заявлено, что в это дело лучше не вмешиваться со стороны: «Вот единственное, что мы можем вам посоветовать...»

Юхэй, откинувшись головой на подушку, слушал отчет адвоката. Он думал о том, каким бесправным стал японский народ. Никакие законы не охраняли больше справедливых прав народа Японии. «Подданные Японской империи не могут быть подвергнуты аресту, допросу и наказанию, иначе как на основании закона»,—гласит 23-й параграф японской конституции. На основании какого же закона арестовали его шурина Сэцуо Киёхара? Никто не мог бы ответить на этот вопрос. А раз так, значит вообще сомнительно, что его арестовали на законном основании.

«Подданные Японской империи обладают неотъемлемым правом быть судимыми судом, установленным законом»,— сказано в 24-м параграфе конституции. Но японцы фактически утратили право быть судимыми настоящим судом. Конституция Японской империи была ничем иным, как пустой бумажкой.

— В таком случае, может быть, следует подать апелляцию и потребовать освобождения на том основании, что арестован он незаконно? — сказал Юхэй.

— Разумеется, с точки зрения закона все это можно сделать. Да только... опять-таки обстановка очень уж неблагоприятная... Ничего не выйдет. Мы будем утверждать, что арест незаконный, а нам ответят, что все вполне законно. Уверток и отговорок найдется сколько угодно. Уверяю вас, ничего не выйдет, тягаться с ними нам не под силу. Одним словом, с такими делами лучше не связываться...— Адвокат невесело усмехнулся.— Но еслт’ господин директор настаивает, я посоветуюсь с Киёхара-сан, и можно будет составить апелляцию по всей форме... В полицейском управлении мне посоветовали не вмешиваться в это дело... Правда, полиция всегда обычно дает такие советы, потому что вообще не любит, когда посторонние суют нос в их дела, но все же...

Юхэй, закрыв глаза, слушал, что говорил ему адвокат. Он не мог отделаться от какого-то удивительно неприятного ощущения. Этот юрист думает лишь о том, как бы объяснить свои капитулянтские настроения, нимало не заботясь о невинно страдающем человеке.

Всего два-три года назад приемная в больнице Кодама блестела безукоризненной чистотой. Теперь от былого блеска не осталось и следа. Оконные стекла помутнели от грязи, ножки стульев погнулись, линолеум "на полу покрылся серым налетом пыли. Служащих не хватало, да и доходы с каждым днем сокращались.

Резко участились случаи кожных заболеваний не только у детей, но и у взрослых. Эти болезни плохо поддавались лечению. Да и как могло быть иначе, если питание состояло из овса, молотого гороха и сухих овощей? Кожа теряла эластичность, волосы секлись и ломались, глаза тускнели, работа внутренних органов нарушалась. Участились случаи заболевания туберкулезом. Все чаще встречались грудные дети, заболевшие бери-бери. Мать не замечает, что заболела, но у ребенка, которого она кормит грудью, симптомы бери-бери сказываются тотчас же — он худеет и чахнет.

1 июня американцы начали бомбить Сайпан, завязались жестокие бои с высадившимся па остров американским десантом; но еще задолго до этих грозных событий профессор Кодама понял по дыханию своих пациентов, слышному в его фонендоскопе, что час поражения близок. Только люди, обладающие исключительной жизненной силой, смогут выжить и дождаться лучших времен. Уцелеют разве лишь так называемые «антипатриотические элементы», которые нарушают законы экономического контроля, не обращают внимания на призывы правительства и тайно скупают продукты питания. Люди самой различной социальной принадлежности, самых различных профессий стали теперь преступниками с точки зрения закона, занимались спекуляцией, скупкой продуктов. И все-таки почти у всех налицо были явные признаки дистрофии.

Законы об экономическом контроле стали прямой угрозой для жизни людей. Оставалось одно из. двух — либо умереть, соблюдая закон, либо жить, нарушая его. Интересы народа и государства диаметрально противостояли друг другу, и этому противоречию не видно было конца.

Этим летом власти усиленно призывали население сажать тыкву. Тыква бедна питательными веществами, но, на худой конец, дает ощущение сытости. Повсюду в жилых кварталах по обочинам дорог виднелась обработанная земля. -Побеги тыквы вились вокруг оград, цеплялись за крыши, выползали на проезжую часть дороги, протягивая к солнцу бесплодные желтые пустоцветы. Ограду больницы Кодама тоже сплошь увили побеги тыквы, растущей на соседнем участке. Кое-где уже завязались маленькие зеленые плоды. Люди жадно смотрели на эти жалкие плоды, с нетерпением ожидая дня, когда они наконец созреют; в этих безмолвных унылых взглядах сквозило молчаливое проклятие бесконечной войне.

Закончив утренний прием, профессор Кодама отправился с обходом в стационар. В последнее время стационарных больных почти не осталось. Лечь в больницу было теперь далеко не просто — больным приходилось самим обеспечивать себя и постельными принадлежностями, и питанием, и даже прислугой,— нужно было привести с собой человека, который исполнял бы обязанности сиделки. К тому же люди окончательно обнищали из-за тяжелых налогов, принудительного размещения государственных займов, разнообразных законов, запрещавших заниматься профессиями мирного времени. Из шести палат больницы Кодама были заняты только две; в одной лежала пожилая женщина, больная воспалением брюшины, в другой — Юхэй Асидзава. Профессор направился к больным по веранде, огибавшей здание больницы. Из сада веял прохладный ветерок, слышался стрекоз цикад, впервые напомнивших о себе в этом году.

В палате Юхэя профессор застал посетителя—это был заведующий производственным отделом редакции «Синхёрон». Он принес Юхэю повестку с вызовом от полицейского управления Иокогамы.

— Кодама-сан, как по-вашему?—спросила госпожа Сигэко, сидевшая у постели больного мужа.— Предлагают явиться завтра к девяти часам утра... Как вы думаете, поездка ему не повредит?

— Куда это?

— В Иокогаму.

— Категорически возражаю. В электричке теперь такая давка, что не только больному, но и здоровому станет худо. Так что прошу воздержаться.

— Может быть, поискать такси? — вставил заведующий производственным отделом.— Если вы поедете, господин директор, я попытаюсь найти машину.

— А если в автомобиле? — спросила госпожа Сигэко. Профессор Кодама с улыбкой взглянул на Юхэя.

— Обязательно нужно ехать? — спросил он.

— Да, хотелось бы, если можно. Если бы речь шла обо мне, я, разумеется, попросту отказался бы, и дело с концом. Но ведь арестованы мои сотрудники, несколько человек. Я должен лично побывать там, разъяснить это недоразумение. Ведь главная ответственность, что ни говорите, лежит на мне... Я обязан добиться, чтобы их поскорее освободили...— Однако Юхэй, как видно, мало надеялся на успех, потому что прибавил: — Во всяком случае, я обязан сделать все, что окажется в моих силах...

В конце концов удалось разыскать такси. Договорились, что госпожа Сигэко будет сопровождать Юхэя.

На следующее утро Юхэй надел кимоно и хакама*, которые ему принесли из дома, и, опираясь на палку, спустился вниз, в вестибюль. Поездка из больницы в полицию означала переход от физических страданий к моральным. Перед самым отъездом профессор Кодама вышел из приемной со шприцем в руках и сделал Юхэю вливание глюкозы. Стоя на ступеньках крыльца, профессор провожал глазами удалявшуюся машину. В белом халате, со шприцем в руках, он стоял неподвижно, улыбаясь своей неизменной мягкой улыбкой. Что-то скорбное, просветленное сквозило в этой улыбке, напоминавшей улыбку Будды, и трудно было сказать, что она означает — высшую спокойную мудрость или безграничное отчаяние...


Шоссе Токио-Иокогама выглядело так, словно оно проходило где-то в непосредственной близости к фронту. Непрерывной чередой двигались колонны военных автомашин, танков, бронеавтомобилей. Грохот не прекращался ни на минуту. Юхэй сидел закрыв глаза, откинувшись головой на подушку. Он думал о Кумао Окабэ и других арестованных журналистах. Со времени их ареста прошло уже больше четырех месяцев. Юхэй знал, что они подвергаются страшным пыткам. Знал, но помешать этому был бессилен. Хотя пытка запрещалась законом, но, когда дело шло о близости к коммунистам, даже адвокаты предпочитали не вмешиваться. Тайная полиция могла действовать безнаказанно. Юхэй и сам невольно затрепетал от страха при мысли о том, что его, возможно, тоже ждут пытки. Физическое надругательство казалось оскорбительнее всего. Как держаться, как вести себя, если это случится? Он скрепя сердце приготовился к худшему.

Юхэя Асидзава допрашивали пять дней. Повестка, которую он получил, гласила: «По приказу прокурора Рюдзи Яманэ вам надлежит явиться для дачи свидетельских показаний по делу арестованного Кумао Окабэ и других шести обвиняемых». Однако фактически Юхэя допрашивали не как свидетеля, а как самого настоящего преступника, вымогая показания угрозами. Каждое утро, полулежа в автомобиле, он отправлялся из больницы в полицию. Госпожа Сигэко без единого слова протеста или недовольства сопровождала больного мужа. Допрос заканчивался около семи часов вечера. Госпожу Сигэко не допускали в помещение, где производился допрос, и она оставалась ждать в другой комнате, терпеливо и неподвижно просиживая целый день на скамье с приготовленным для Юхэя завтраком на коленях.

Когда допрос заканчивался, муж выходил к ней такой измученный, что едва передвигал ноги. Госпожа Сигэко, поддерживая его, усаживала в автомобиль, и они возвращались обратно по шоссе Токио — Иокогама, над которым сгущались сумерки.

Допрашивали Юхэя крайне грубо и нагло. Допрос производился в небольшой комнате, в присутствии нескольких следователей. В комнате стояли два стола: за одним сидел Юхэй, за другим писал протокол следователь Эйдзи Мацусита.

— Твой журнал в последние годы приобрел популярность. Чем ты это объясняешь?

— Я думаю, это следует приписать возросшему интересу к печатным изданиям...

— Тебя не об этом спрашивают. Не воображай, что вотрешь нам очки! Что, по-твоему, было самым удачным в направлении журнала? Вот об этом нам расскажи!

— А, вы об этом... Мне кажется, весь секрет успеха «Синхёрона» в том, что мы всегда старались сделать журнал как можно более интересным, привлекали молодых, прогрессивных, хорошо ориентированных сотрудников...

— Так, так... Вот на этот раз попал в точку!

— Полагаю, что все дело в этом.

— Гм... «Прогрессивные»... Иными словами—левые?

— Я не это имел в виду.

— А я тебе заявляю, что это!

— Передовые — это значит остро чувствующие время, эпоху... Живые, энергичные, молодые... Прошу понимать меня в этом смысле.

— А это и значит — левые!

— Отчего же? Нисколько!

— Нет, левые! Да что много толковать, взгляни-ка на свой журнал! Ведь это же самая настоящая левая пропаганда!

— Пропаганды мы не вели.

— Нечего нам голову морочить. Я спрашиваю, помещались в твоем журнале статьи левых авторов?

— Да, такие статьи мы помещали.

— Значит, по-твоему, марксизм имеет свои положительные стороны?

— Да, я считаю, что имеет.

— Ага, понятно... И поэтому, значит, из номера в номер печатали такие статьи?

— Что ж... выходит так.

— Гм... То-то твой журнал сделался вдруг таким популярным! Вот, оказывается, где собака зарыта! Ладно же!

Согнувшись над столом, следователь написал: «Причина успеха и возросшего тиража моего журнала состоит в том, что я ввел в состав редакции многих прогрессивных сотрудников, разделяющих левые убеждения, и ежемесячно помещал в журнале статьи левого толка».

— Ты давал деньги Икуо Ояма, когда тот удрал в Америку?

— Давал.

— Почему?

— Ояма-сан долгое время сотрудничал в нашем журнале. Когда такой талантливый и опытный корреспондент уезжает за границу, послать ему небольшую сумму денег в качестве прощального подарка — просто долг вежливости.

— Долг вежливости?! И ты надеешься отвертеться с помощью таких нехитрых уловок? А тебе было известно, что Ояма — коммунист?

— Да, я об этом знал, но в данном случае это не имело значения. Просто наш старый корреспондент уезжал за границу и поэтому...

— Ах так? Значит, коммунист ли Ояма, или нет — это не важно? Каковы же тогда твои собственные убеждения? Значит, тебе все равно, с кем иметь дело — с коммунистами или со сторонниками тоталитаризма? Так могут рассуждать только идеологические проститутки! Только продажные твари так поступают! Или ты, директор, тоже публичная девка?.. Смотри, болтай, да не забывайся! Ну а это что? Передовая статья «Под знаменем диалектического материализма», автор Иоситаро Омори... С какой целью ты ее поместил?

— Эта статья толкует об основах марксизма, и я считал, что знакомство, с этой теорией необходимо каждому, независимо от его убеждений...

Один из полицейских, стоявший рядом, заорал:

— Что, что?.. Ах ты мерзавец! — сжав кулаки и потрясая ими перед самым лицом Юхэя, он обрушился на него с угрозами:

— Ладно же, мы тебя проучим! Можешь ныть сколько угодно, будто болен, домой мы тебя не пустим! Таких изменников нужно убивать без пощады. Решаются судьбы империи, а тебе наплевать, да? Ты — пятая колонна коммунистической партии! Попробуй отрицать, если можешь! Небось посылаешь шпионские донесения в Советский Союз и в Америку? Выкладывай все начистоту, |'лышишь? Все равно нам уже давно все известно! И нечего тут очки втирать,— и вдруг, отхаркнувшись, он плюнул в лицо Юхэю.

Юхэй сидел не шевелясь, закрыв глаза. Он чувствовал, как теплая вонючая слюна полицейского стекает вдоль носа к губам. В груди пламенем вспыхнул гнев. И все же усилием воли он сдержал себя. В такие минуты у него появлялась необыкновенная выдержка. Полицейский продолжал орать, но до сознания Юхэя уже не доходил смысл его слов. Он слышал внутренний голос,— этот голос ободрял его, помогал гордо снести унижение. Он подумал о той работе, которую выполнял как руководитель журнала. Нет, он ни в чем не раскаивается. Вплоть до сегодняшнего дня он, как мог, сопротивлялся гнету. Он вытащил из рукава кимоно платок и спокойно вытер лицо.

Иногда во время допроса он чувствовал, что теряет сознание от слабости. Поднимались судорожные боли в желудке, на лбу выступал холодный пот, он сжимал зубы; лицо бледнело, губы синели. Облокотившись на стол, Юхэй старался превозмочь боль. В такие минуты даже следователи прерывали допрос и молча пялили на него глаза.

В этот вечер внезапно раздался сигнал воздушной тревоги. Радио объявило, что соединения американской авиации приблизились к территории Японии.

— Делать нечего, пока придется на этом закончить...— сказал следователь, прерывая допрос несколько раньше обычного.

На обратном пути, в машине, Юхэй медленно рассказывал жене о сегодняшнем допросе. Госпожа Сигэко, видевшая по лицу мужа, в каком он находится состоянии, молча слушала его рассказ и, отвернувшись, беззвучно плакала.

— Помнишь, Сигэко?.. «Ты же не молись за этот народ и не возноси за него молитвы, ибо я не услышу тебя...» Помнишь эти слова?—закрыв глаза, спросил он.

— Кажется, это из книги пророка Иеремии? Я уже успела позабыть библию,— ответила госпожа Сигэко.

Она не спросила, почему муж вспомнил эти слова, полные гнева и скорби. Но она поняла, какие мучительно тяжелые испытания выпали сегодня на его долю.

Пять дней, страдая от нестерпимых болей в желудке, Юхэй ездил на допрос в Иокогаму. Когда следствие было в общих чертах закончено, полицейский сказал ему:

— Вчера вечером я еще раз внимательно перечитал твои показания. Для нас ясно, что ты сочувствуешь красным, но пока у нас нет зацепки, чтобы прижать тебя по-настоящему. А признаться, мы именно так и собирались с тобой поступить... Но недаром же ты стреляный воробей— сумел-таки отвертеться. На сей раз твоя взяла. Однако на этом дело не кончилось, это ты хорошенько заруби себе на носу! Сегодня можешь убираться подобру-поздорову. Послезавтра чтобы снова был здесь, ровно к девяти часам утра! Смотри не опаздывай, чтобы был на месте минута в минуту!

Чудом избежав ареста, Юхэй вернулся в больницу. Был поздний вечер. Его уже дожидались сотрудники редакции, в надежде узнать что-нибудь новое.

Юхэй разделся и как подкошенный упал на кровать. Пришел профессор Кодама. Внезапно у Юхэя началась кровавая рвота. Он потерял не так много крови, но было совершенно очевидно, что допрос, продолжавшийся почти неделю, резко ухудшил состояние больного.

В понедельник утром госпожа Сигэко одна поехала в Иокогаму и сообщила, что Юхэй не может явиться. Полиция немедленно запросила профессора Кодама, может ли больной вынести допрос на месте, в постели. Профессор решительно заявил, что больной нуждается в абсолютном покое.

Юхэй обладал твердым духом, он мог вынести любую боль, любые издевательства. Но допрос в Иокогаме показал, что дальнейшее сопротивление бессмысленно.

Несмотря на то что он находился в больнице, он был хорошо информирован о том, что происходит вокруг. Юхэю было ясно, какие силы и с какой целью хотят уничтожить его «Синхёрон». Попытка обвинить «Синхёрон» в пропаганде коммунизма была лишь нехитрым трюком в этой нечистой игре. Премьер-министр Тодзё больше всего на свете боялся, что неудачи японской армии на фронте породят критические настроения в среде японской интеллигенции, вызовут к жизни новое общественное движение, угрожающее существованию его правительства. Вот почему предпринятые по его инициативе репрессии были направлены на подавление всей интеллигенции в целом. Задача состояла в том, чтобы заставить народ молчать, слепо повиноваться правительству оголтелых милитаристов. Иными словами, повторялось «сожжение книг, убийство ученых», которое произошло когда-то в далекой древности по приказу императора Цинь Ши-хуан-ди, но только теперь оно совершалось в XX веке. Правительство полагало, что, уничтожив интеллигенцию, удастся привести войну к победоносному завершению.

Прежде всего решено было закрыть «Синхёрон» и другие журналы, которые считались ядром прогрессивной мысли. Прямо и косвенно участвовали в осуществлении этого гнусного замысла министр внутренних дел и его заместитель — начальник II отдела Информационного управления при кабинете министров, ответственные руководители Общества служения родине, игравшего теперь роль союза работников прессы, начальник канцелярии главного полицейского управления, губернатор префектуры Канагава и многие другие представители бюрократических и военных кругов.

Тюрьма и законы военного времени угрожали всем и каждому. Естественно, что журналы — беспомощные печатные органы, издаваемые частными гражданскими лицами,— не могли оказать никакого сопротивления этим репрессиям. Ведь протестовать можно было одним лишь путем — апеллировать к закону. Однако суд, «священный и справедливый», да и все без исключения работники юстиции подчинялись только приказам угнетателей.

Юхэй Аеидзава решил посоветоваться со своими друзьями, тесно связанными с журналом. Все это были люди, совершенно неприемлемые для нынешнего режима,— такие, как Цунэго Баба, Бунсиро Судзуки, Маса-мити Рояма. Оказалось, что их мнение в основном совпадало с решением Юхэя.

«Чтобы продолжать издание журнала, пришлось бы пойти на постыдный компромисс с правительством и руководством армии. В этом случае журнал не оправдал бы надежд своих старых сотрудников и читателей и, кроме того, способствовал бы распространению порочных взглядов в среде японской интеллигенции. Миссию «Синхёрон» можно считать законченной. Наиболее мудрым выходом из создавшегося положения является самоликвидация, причем сделать это нужно немедленно, пока не опорочена честь журнала».

Юхэй полностью разделял подобную точку зрения. В конце июня он вызвал к себе в больницу нескольких сотрудников редакции и объявил о ликвидации журнала «Синхёрон».

Вскоре, в начале июля, его вызвали во II отдел Информационного управления. Одновременно вызвали также и директора журнала «Кайдзо». С трудом поднявшись с постели, Юхэй потащился в Информационное управление. К этому времени оборонительные бои на острове Сайпан приняли безнадежный характер, авиация противника уже бомбила остров Нань-у-дао, остров Суль-фур, архипелаг Огасавара. Пламя войны с каждым днем подбиралось все ближе.

Крутая дорога, взбегавшая к возвышенности Миякэ, вела к старинному зданию, когда-то служившему помещением Главного штаба. В зарослях деревьев, растущих по сторонам дороги, оглушительно трещали цикады. Юхэй, задыхаясь, взобрался наверх. Он хорошо знал, зачем его вызывают. Ясно, что это простая формальность, церемониал для вручения! приговора.

Приговор был кратким и беспощадным. Поскольку характер журналов «Синхёрон» и «Кайдзо» недопустим в военное время, обоим журналам предлагается самим объявить о прекращении издания. Передача другому лицу названия журнала, издательских прав и тому подобного запрещается.

Работа по ликвидации издательства «Синхёрон» требовала от трех до пяти месяцев. Но директор Асидзава решил, что и после окончания этих работ он оставит помещение за собой. Золоченые иероглифы «Синхёрон» па входных дверях он тоже решил не снимать. Он твердо верил, что наступит время, когда вместе со всеми своими многочисленными сотрудниками он возобновит издание журнала. Возможно, это произойдет уже после войны, и как раз в том случае, если война закончится не победой, а поражением... Если он терпеливо переждет тяжелые времена, не растеряв своих устремлений, буря обязательно прекратится. А когда ураган пронесется, пригнутый ветром к земле тростник снова распрямит стебель и зазеленеет в ласковых лучах солнца новыми листьями... Ночами, лежа под синим пологом от москитов, Юхэй думал о журнале. Он верил и ждал наступления этого дня. Несгибаемый дух его не сломился — он только затаился и как бы оцепенел. Печально и одиноко было у Юхэя на сердце.

Иногда в больницу навестить отца приходила Кинуко, она рассказывала ему о Кумао Окабэ и плакала. Вечерами заходила проведать Юхэя усталая после работы Иоко. Всякий раз при виде красивой, совсем еще молодой невестки Юхэй вспоминал Тайскэ. Он хотел, чтобы Иоко снова вышла замуж. Однако военные руководители объявили вторичный брак преступлением. Женский журнал, поместивший статью под заглавием «Вдовы убитых имеют право выходить замуж», конфисковали, а вскоре и совсем закрыли... Всякий раз как Иоко заходила к свекру в палату, Юхэй думал о безвыходном положении, в котором очутились миллионы японских женщин — вдов погибших солдат, и сердце его сжималось от боли.


Сайпан и Тиниан — два маленьких островка, покрытые зарослями сахарного тростника, отделенные друг от друга узкой полоской воды. Живущие здесь японцы в большинстве своем уроженцы острова Окинава, приехавшие сюда на заработки. К 11 июня 1944 года американцы завершили окружение Сайпана и Тиниана. Американский флот располагал огромными силами — в составе эскадры насчитывалось свыше двадцати авианосцев, более десяти линкоров, свыше сотни транспортных судов.

Потеря острова Сайпан была бы равносильна потере всей южной зоны Тихого океана,— для Японии это означало потерять весь Тихий океан в целом. Вот почему 18 июня японский военно-морской флот выступил для выполнения важнейшей задачи — отбросить противника от Сайпана и Тиниана. Одновременно для поддержки боевых операций со всех японских авиационных баз на островах Тихого океана вылетели соединения военно-морских бомбардировщиков.

Операция закончилась полным провалом. В очередном сообщении Ставки говорилось, что, «несмотря на огромные потери противника (потоплено пять авианосцев, один линкор и другие суда, а также сбито свыше ста вражеских самолетов), нашим вооруженным силам не удалось добиться решающего перевеса». В действительности же дело обстояло намного хуже, чем гласило сообщение, а слова: «Наши потери: один авианосец, два транспорта и пятьдесят самолетов» — вообще от начала до конца являлись чистейшим вымыслом. Авианосцы «Тайхо» и «Сюкаку» пошли ко дну, авианосец «Хио» получил такие сильные повреждения, что фактически выбыл из строя. Самолеты, базировавшиеся на этих авианосцах, были на три четверти-уничтожены.

Лейтенант Кунио Асидзава вылетел в составе эскадрильи бомбардировщиков с авиационной базы на острове Перирю. Перирю — крохотный плоский островок на юго-западе архипелага Палау, окруженный коралловыми рифами и как будто плавающий на поверхности моря. Это абсолютно безлюдный островок, заросший кокосовыми пальмами и папайей.

Американские подводные лодки дни и ночи держали архипелаг Палау под наблюдением. Как видно, массовый' вылет японских самолетов с острова Перирю был замечен, и сообщение немедленно передано американскому командованию. А может быть, обнаружить японские самолеты помогли чуткие радарные установки. Рассчитав предельную дальность полета японских бомбардировщиков, соединения американского флота поспешно отодвинулись за пределы зоны полета японской авиации.

Кунио и его боевые друзья обшарили весь район к западу от Сайпана, насколько им позволяли запасы горючего, но внизу, под крыльями самолетов, расстилалось только лазурное море, сверкавшее на солнце легкой рябью.

— Противник не обнаружен. .

— Противник не обнаружен...

После долгого бесплодного полета эскадрилья разделилась. Звено Кунио Асидзава, уже не имевшее достаточно горючего, чтобы вернуться на свою базу на острове Перирю, полетело по направлению к острову Яп. Кунио и раньше не раз случалось приземляться на этом острове. Яп — зеленый островок, сплошь заросший густым пальмовым лесом. В лесу жили туземцы, племя канаков,— полуобнаженные женщины в коротеньких юбочках и мужчины в набедренных повязках из пальмовых листьев. Вокруг их маленьких хижин валялись камни, иные не меньше метра в диаметре,— у канаков они играли роль денег. Сверху, с воздуха, Яп выглядел крохотным, ненадежным клочком земли, затерянным среди бескрайних океанских просторов.

Однако на этот раз, когда эскадрилья приблизилась к острову, над ним еще летали американские истребители. Очевидно, бомбардировщики уже сделали свое дело и успели ретироваться. Здание штаба горело, стартовые дорожки сплошь зияли воронками, на изуродованном зеленом поле аэродрома догорали остатки уничтоженных самолетов. Садиться было некуда. А между тем в баках уже не осталось горючего. Дать бой они не могли, вернуться на землю—тоже. Да, операция закончилась плачевно!

Нет для самолета более трагического положения, чем потерять возможность совершить посадку. Пока самолет в воздухе — это грозная сила, но, лишившись возможности приземлиться, он становится беспомощным и бессильным. Десятки японских летчиков, измученных долгим полетом, кружили над островом Яп с неизрасходованным грузом бомб. Положение было отчаянное. Взлетные дорожки горели и были испещрены воронками.

Кунио Асидзава набрал высоту и полетел в сторону моря. Здесь он открыл люки и сбросил бомбы. Черные комки бомб длинным косым рядом обрушились в море, вздымая высокие водяные столбы.

Самолет летел так низко, что взрывной волной качнуло крылья. Кунио развернулся на сто восемьдесят градусов и снова полетел к аэродрому. Он успел заметить, как один из самолетов его звена, неуверенно снижаясь, зашел на посадку. Стараясь избежать воронок, летчик снизился слишком резко и, раньше чем успел очутиться над летным полем, задел крылом за верхушки высоких пальм. Накренившись, самолет коснулся земли и упал набок. Оторванное крыло отлетело далеко в сторону.

Кунио огляделся по сторонам. В воздухе кружилось не меньше двадцати самолетов. Чем скорее он приземлится, тем больше шансов на спасение. До предела выжимая мотор, он зашел на посадку, сделал плавный поворот и вывел самолет на одну линию со стартовой дорожкой. Земля приближалась с каждой секундой. Она казалась страшной, эта земля. Солдат наземной службы машет флажком... Здание штаба горит, окутанное клубами дыма... Все внимание Кунио сосредоточилось только на стартовой дорожке, мысленно он прикидывал высоту и скорость полета.

На посадку он зашел безупречно. Дорожка стала огромной. И тогда до ужаса ясно стали видны воронки, оставшиеся на месте разрыва, бомб. Но руль уже не повиновался Кунио. Не оставалось ничего другого, как садиться, не меняя направления полета.

Шасси мягко коснулись земли, самолет покатился вперед, но, пробежав метров триста, угодил в воронку, нырнул носом вперед и опрокинулся. От удара Кунио потерял сознание, но почти тотчас же пришел в себя. Горючего в баках не осталось, и взрыва не произошло. Кунио лежал распростертый на потолке самолета. Люк оказался над головой. Из команды никто не пострадал, только солдат-стрелок вытирал кровь со лба. Измерительные приборы и радио разбились вдребезги.

Кунио приподнялся и попытался выбраться из самолета. В этот момент в его самолет со страшной силой врезался другой, тоже пытавшийся совершить посадку. Кунио опять потерял сознание.

В этот день на одном лишь острове Яп разбилось при посадке не менее тридцати самолетов. Аэродром превратился в настоящий склад дюралюминиевого лома. Все это были ни к чему не пригодные обломки.

Так, без всякого боя, были уничтожены воздушные силы, базировавшиеся на острове Перирю. База на острове Яп на ближайшие дни была' выведена из строя. База на острове Трук уже находилась в руках противника, острова Сайпан и Тиниан — в огне орудийных залпов. Военно-морской флот Японии, потерявший все мощные авиационные базы, защищавшие подступы к южным водам Тихого океана, оказался в положении человека, которому обрубили руки и ноги.

С этого дня Япония окончательно потеряла контроль над южной зоной Тихого океана. Исход войны решился, «Страной Восходящего Солнца» называли Японию, но с этого дня ее солнце стало клониться к закату.

На Сайпане и Тиниане сухопутные войска еще оказывали слабое сопротивление противнику, но ни флот, ни армия уже не могли им помочь. Оставалось только, сложа руки, издали наблюдать за трагической гибелью своих братьев. Вера, которую питал когда-то народ к правительству и к военному руководству, окончательно рухнула, мечты о блистательной победе, кружившие головы в начале войны, развеялись в прах.

Раненого Кунио Асидзава поместили в лазарет на острове Яп и в начале июня в числе других переправили на эсминце на остров Палау. К этому времени командование уже приняло окончательное решение оставить базу на острове Перирю; всех летчиков и персонал аэродромов переместили на Палау. Военные руководители решили отказаться от обороны южных вод Тихого океана и, отступив до линии Филиппины — Тайвань, защищать оккупированные территории в западной зоне.

Улицы города Корол — столицы архипелага Палау — наполовину выгорели во время бомбежек, которым город подвергся в марте. В мае на острове высадилась бригада под командованием Иноуэ, но сухопутные части, не имевшие авиации, были совершенно беспомощны перед воздушными налетами, которые продолжались непрерывно с конца июня. Бригада Иноуэ вскоре покинула Корол и, переправившись на главный остров Палау, окопалась там в горах, бессмысленно охраняя пустынные скалы.

Продовольственные склады сгорели во время бомбежек, и на острове с каждым днем все сильнее ощущался голод. Раньше все необходимое доставляли из Японии. За один последний год войны на острове Палау и в городе Корол погибли голодной смертью десятки тысяч людей.

Двадцать третьего июня крейсер «Натори» вывез из Палау в Давао всех летчиков и технический персонал военно-воздушных сил, которые собрались в Палау после того, как их самолеты погибли на южных островах Тихого океана. Теперь им предстояло снова участвовать в боях на линии Филиппины — Тайвань. В числе этих летчиков находился и Кунио Асидзава.

Американские подводные лодки рыскали вокруг архипелага Палау. Прикрытие крейсера «Натори» с воздуха осуществлял один-единственный гидросамолет — «башмачник», как его называли. Около пятисот летчиков, собравшихся на палубе «Натори», с безмолвным отчаянием смотрели на следы, прочерчиваемые в воде торпедами.

Улицы Давао кишели ранеными, доставленными с южных островов и с Новой Гвинеи. Крейсер «Натори» отправился в новый рейс, приняв на борт около тысячи человек из числа гражданского населения, но на обратном пути, уже вблизи рейда Давао, наскочил на мину и затонул. Почти все находившиеся на борту погибли.

Кунио был ранен в левую руку. Хирург отнял ему три пальца. Кунио ежедневно ходил на перевязку в госпиталь. От Юмико он давно уже не получал писем. Он тоже не писал ей. Но после ранения ему вдруг захотелось снова ее увидеть. Он даже слегка раскаивался, что во время их последней встречи объявил девушке о вечной разлуке.

Почти все летчики-офицеры пессимистически оценивали положение на фронте. Авиация полностью уничтожена. А большая часть военного флота потоплена...

Об отставке всего кабинета Тодзё летчики впервые услышали от команды «Натори». В Давао эти слухи подтвердились. Узнали они и о сформировании нового кабинета Коисо-Ионаи. Многие офицеры возлагали надежды на адмирала Ионаи. Но все же каждому было ясно, что смена кабинета не может предотвратить трагедию заката.

Однако члены Тайного совета Хироси Минами и Нариаки Икэда придерживались другого мнения: они считали необходимым образовать новый кабинет, который привел бы войну к быстрейшему окончанию. Есимити Хара согласился провести тайное совещание, созванное 14 июля по их инициативе на вилле одного промышленника, в окрестностях Иокогамы (в Токио организовать встречу было опасно).

На этом совещании присутствовал и Фумимаро Копоэ. Неизвестно, повлияла ли на Коноэ идея Сэцуо Киёхара о свержении правительства Тодзё, но и без того Коноэ всегда занимал резко враждебную по отношению к Тодзё позицию. Поэтому участие в этом совещании было связано для Коноэ с немалым риском. Как только его автомобиль выехал из Оги, где у Коноэ имелась загородная вилла, за ним началась слежка. Опасаясь ехать напрямик в Иокогаму, Коноэ выбрал далекий окружной путь через Фудзисава и Камакура. В пути у жандармов не хватило бензина; благодаря этой счастливой случайности Коноэ смог избавиться от преследователей и благополучно прибыл на совещание.

На этом секретном совещании председатель Тайного совета Хара наконец-то присоединился к мнению Коноэ и Минами. Была принята важная резолюция: отныне ответственные сановники государства перестанут поддерживать Тодзё. Генерал Тодзё, вне себя от ярости, вынужден был подчиниться решению, но так бесновался от злобы, что пытался вставить в декларацию об отставке слова о «коварном заговоре сановников», и только военно-морской министр Номура кое-как уговорил его не заявлять об этом публично.

К власти пришел новый кабинет, но он был бессилен повернуть вспять заходящее солнце. Да это и не могло быть иначе. Между военными и правительственными кругами не существовало больше никакого согласия, промышленники и финансовые тузы наживались на военных поставках, а народ, стремясь избежать гибели, помышлял только о том, чтобы как-нибудь уберечься от преследований правительства. Кругом царили нищета и насилие, всеобщее одичание, отчаяние, упадок нравов. Улицы гудели от слухов, запуганные, сбитые с толку люди верили любым небылицам.

Через месяц после отставки правительства Тодзё освободили Сэцуо Киёхара. В последние дни пребывания в тюрьме производилось «идеологическое дознание», в результате чего был изготовлен бессмысленный протокол, имевший чисто формальное значение. В конце концов Киёхара так и не понял, за что его арестовали и почему освободили.


Получив от Иоко Кодама письмо с отказом, Уруки ощутил такую тоску, словно один-одинешенек скитался среди бескрайней пустыни. Прошла неделя, другая, а он все не мог совладать с этой тоской. Он вдруг понял, что, в сущности, уже давно совсем одинок.

Собственно говоря, ведь и в армии, и на фронте, да и после, когда, заболев малярией, он вернулся на родину, всегда и повсюду он был одиноким. А сейчас стал еще более одиноким. И не только он — одинокими чувствовали себя все японцы. Уруки казалось, будто все японцы повсюду в Японии страдают от такого же одиночества и тоски.

Загрузка...