С наступлением вечера дом Асидзава погрузился в непривычную тишину. Юхэй молча сидел за своей чашкой сакэ, напротив него расположилась только госпожа Сигэко. Радио победоносным тоном сообщало, что падение Сингапура — дело ближайших дней, но это не помогало развеять атмосферу печали и одиночества, окутавшую опустевший дом. Старший сын был тяжело болен, младшему через несколько дней предстояло уйти на фронт.
Заскрипели ступеньки лестницы — в столовую спустился Кунио в своем неизменном джемпере, похожем па фуфайку пилота. Он угловатым движением опустился на циновку напротив стола, за которым сидели родители, положил обе руки на колени, выпрямился и решительно взглянул па отца.
— Ну, что такое? — улыбнувшись, спросил Юхэй.
— Отец, у меня к вам просьба,— совсем по-детски произнес Кунио. Вид у него был торжественный, как у человека, который принял какое-то важное решение и твердо намерен провести его в жизнь.
— О чем это ты?
— Я прошу вас выслушать меня и оставить на время сакэ! — резко проговорил Кунио.
— Что ж, изволь, -отец поставил чашку на стол. Со свойственным ему великодушием Юхэй пытался пропустить мимо ушей дерзкий топ сына.— Ты хочешь поговорить со мной относительно Юмико?
— Да, и об этом тоже.
— Гм... А о чем же еще?
— Отец, я знаю, что как сыну мне, возможно, не подобает говорить с нами па подобную тему, но я твердо решил высказать вам все откровенно. Может быть, это идет вразрез с заповедью почитания родителей, но я прошу вас простить меня...
Лицо у Кунио было по-юношески худощавое, с не-оформившимися чертами и гладкими, как у ребенка, щеками. Сейчас это лицо выглядело напряженным, молодые глаза смотрели серьезно, сосредоточенно. Рот у Кунио был красивый и яркий. От волнения он то и дело облизывал губы языком.
Госпожа Сигэко негромко рассмеялась.
— Послушай, Кунио, если ты хочешь поговорить с отцом, вовсе необязательно выражаться так торжественно, точно в сцепе феодальной мести.... Держи себя проще. Право, так будет лучше!
— Ладно, не мешай ему... Ну-с, я тебя слушаю.
Родители говорили с ним ласково, но Кунио был слишком молод — он чувствовал, что сможет последовательно и полно высказать все, что накипело у него на сердце, только при условии, если сохранит вызывающий тон. Он не знал другого способа отстаивать свои взгляды.
— Хорошо, я скажу... Отец, я прошу вас как можно скорее оставить свою позицию либерала. Ваши убеждения — не только ваше личное дело, через ваш журнал они отравляют всю Японию. Значит, ваша деятельность подрывает единство и сплоченность японской нации изнутри. Мои товарищи и старшие друзья уже не раз жестоко порицали меня за это, так что я, бывало, сгорал от стыда... Поэтому я прошу вас, отец, коренным образом изменить вашу позицию. Это моя последняя просьба к вам накануне ухода в армию!
Замечательные рассуждения! Каких только преступлений и какой только лжи и обмана не совершалось под их прикрытием. Подобно тому как под флагом поддержания воинской дисциплины изо дня в день творились произвол и жестокость по отношению к призванным в армию и во флот новобранцам, так и под прикрытием этих красиво звучащих фраз по всей стране нагло, открыто творились зло и насилие. Юхэй знал множество таких фактов.
С тех пор как руководители армии и флота взяли под свой контроль крупные предприятия и создали так называемые «инспектируемые заводы» (военные руководители утверждали, что это необходимо для обеспечения бесперебойного снабжения армии), между заводчиками и военными инспекторами создались своеобразные отношения подкупа и коррупции, принявшие почти легально узаконенный характер. И все это прикрывалось прекрасным лозунгом: «Увеличим производительность труда, пожертвуем собой ради успешного окончания войны!» Офицеры-инспекторы набивали карманы взятками, которые получали от хозяев заводов, хозяева, при молчаливом согласии офицеров-инспекторов, сбывали на сторону по спекулятивным ценам полученное по лимитам сырье и различные дефицитные материалы.
Обстановка на фронтах все более обострялась, цензура над органами печати свирепствовала все сильнее. Как грибы, росли новые, беспринципные, продажные журналы и газеты, беззастенчиво льстившие военщине. Хозяева этих новоявленных изданий втирались в доверие информбюро армии и флота и получали там дополнительные лимиты на бумагу; огромные тиражи подобных изданий, именовавшихся «развлекательным чтением для солдат и офицеров на фронте», поступали из информбюро в отдел снабжения армии.
В связи с этим между офицерами из информбюро и издателями этих журналов образовались сложные отношения взаимной заинтересованности, построенные на беззаконии. Под маской легальных, деловых отношений в информбюро процветало взяточничество.
С наступлением вечера офицеры — сотрудники информбюро и отделов снабжения — переодевались в гражданские костюмы и, усевшись в специально присланные за ними автомобили, ехали кутить на всю ночь в рестораны или в дома свиданий в районах Цукидзи и Акасака. Точно так же вели себя чиновники министерства промышленности и торговли и внутренних дел — они пировали за счет фабрикантов или торговцев, нуждавшихся в лицензиях или в сырье. В народе родилась поговорка, отразившая его гнев и горькую иронию: «Звездочка, якорь и чин, спекулянты и карточки — вот на чем теперь построен весь свет». «Можете быть уверены, те, что нынче кутят по ресторанам, если не офицеры, значит чиновники...»— говорили в народе. Война, поставившая на карту судьбу страны, стала для многих источником наживы. Разложение незаметно охватывало общество, и началось оно в первую очередь с его командных, высших слоев.
И все это разложение верхушки маскировалось красивой фразой: «Любые жертвы ради победы!»
С состраданием глядя на сына, такого взволнованного, искреннего и, в сущности, по-своему честного, Юхэй сказал:
— Хорошо, я все понял. Обещаю тебе подумать над твоими словами.
Но Кунио был настроен непримиримо.
— Нет,, это меня не устраивает: Я не об этом просил вас. Я хочу, чтобы вы обещали мне отказаться от либерального образа мыслей. Пусть это обещание будет вашим прощальным подарком перед моим отъездом на фронт.
Отец невольно рассмеялся.
— Ты говоришь о либеральных идеях, точно это и в самом деле измена родине... Военные руководители и болваны из тайной полиции говорят то же самое, но это тяжелое, грубое заблуждение. Я тоже люблю свою родину и предан ей, но на иной лад. Цель у пас общая, только средства разные. Патриотизм, принимающий форму тоталитаризма, который сейчас так входит в моду, я считаю ложным, неправильным. Понимаешь?
— Значит, вы согласны, чтобы вас считали предателем родины?
— Да, даже если мне отрубят за это голову... Ну, хорошо, оставим этот вопрос. Послушаем теперь твое второе дело, относительно Юмико-сан.
Некоторое время Кунио молчал, избегая взгляда отца. От волнения он весь раскраснелся. Потом, точно собравшись с духом, поднял голову и заговорил слегка охрипшим голосом:
— Я уже просил вас однажды и теперь снова прошу— решить вопрос о помолвке с Юмико до моего отъезда в армию. После нашего с вами разговора я много думал об этом. Мне кажется, я не хуже вас понимаю, что нельзя делать женщину несчастной из-за каприза или временного, скоропреходящего чувства. Предположим, меня убьют. И все-таки до тех -пор любовь может сделать меня счастливым. А будет ли Юмико па всю жизнь несчастна в случае моей смерти — это никому не известно. Если же наша помолвка не состоится, то тут уж определенно можно сказать, что я на всю жизнь останусь несчастным. И никто не поручится, что Юмико от этого станет счастливее. Из-за чрезмерных упований на будущее не стоит приносить в жертву реальное счастье в настоящем!
И эта речь тоже на первый взгляд звучала великолепно. Юхэй понимал, каких мучительных раздумий стоила эта теория Кунио. Ему нравилась эта юношеская горячность, он был искренне тронут. Юхэю вспомнились собственные душевные терзания и муки тридцать лет назад, когда он готовился сделать предложение госпоже Сигэко, сидевшей сейчас рядом с ним за столом, и он невольно улыбнулся.'
— Мне понятен ход твоих мыслей. Но ответ мой будет все тот же, и с этим тебе придется смириться. Пойми, в принципе я полностью одобряю твой выбор. Но время, в которое мы живем, конкретные обстоятельства твоей жизни, одним словом — вся объективная обстановка складывается, к сожалению, неблагоприятно. Когда человек сам предвидит возможность несчастья, он обязан по мере сил предотвратить его.
— Значит, вы по-прежнему настаиваете на том, чтобы отложить помолвку?
— Да. По-моему, это просто значит следовать велению судьбы. Нужно подождать, пока обстановка изменится к лучшему. А если этому не суждено сбыться, то все-таки можно будет утешаться тем, что хоть в какой-то мере удалось избегнуть несчастья!
— Вы не понимаете, что такое любовь! — заносчиво сказал Кунио.
Отец улыбнулся.
— Понимаю лучше тебя,— ответил он.
— Вы понимаете любовь механически. Но за два или за три года в чувствах тоже могут произойти перемены!
— Вполне естественно.
— А вы готовы взять на себя ответственность за подобные перемены? — все больше теряя самообладание, проговорил Кунио, оперируя теперь уже совсем абсурдными доводами. Чем больше он горячился, тем сильнее ему хотелось во всем возражать отцу.
— Кунио! — не выдержав, вмешалась госпожа Сигэко.— Ну что ты разбушевался тут в одиночку? А представь себе, ты получишь отказ от Кодама, что тогда? И Иоко попадет между двух огней, и для нее это будет неприятно, и общаться с Кодама, как положено родственникам, будет нам всем неудобно... Тут дело идет не только о твоих интересах. Отец принимает все во внимание. К тому же у Кодама оба сына в армии. Я от души сочувствую твоему увлечению, но ведь надо подумать и о всех других обстоятельствах...
— Все это пошлые, обывательские рассуждения. Сперва надо решить главное — вопрос любви, а потом уже думать обо всем остальном.
— Нет, ты не прав, Кунио. Пойми...
— Ладно, хватит! Мне все ясно. Я сам виноват, что хотел разрешить этот вопрос по всей форме. Наша любовь касается только нас двоих, и я сам, на свой страх и риск, сумею добиться счастья. И что бы я отныне ни делал, прошу не вмешиваться. Вот моя единственная просьба к вам!
Кунио вскочил так порывисто, что чуть не сбил циновку и, скрипя ступеньками лестницы, взобрался к себе наверх. Оставшиеся в столовой родители некоторое время сидели неподвижно, не в состоянии постичь смысл этих слов, звучавших как ультиматум.
Наконец Юхэй молча придвинул чашку с остывшим сакэ. Тогда госпожа Сигэко приглушенно рассмеялась.
— Бедный мальчик! Неужели все они таковы?
— Кажется, он рассердился не на шутку... Все так хорошо продумал, а наговорил бог весть что...
— Хотела бы я знать, что он намерен делать?
— Да ничего ровным счетом. Сам себя распаляет, только и всего. Чем больше возражают родители, тем сильнее любовь...
— Но он в таком состоянии, что может совершить какую-нибудь глупость.
— Ничего, Кунио не так уж глуп. Мне даже нравится, что он с такой энергией отстаивает свое увлечение.
— Пойти отнести ему чашку чая, как ты думаешь?
— Отнеси. Он ведь расстроен, надо теперь с ним помягче...
— Право, мне жаль его. Не будь войны, все было бы так просто и ясно...
Госпожа Сигэко взяла чай, положила на блюдце яблоко и отправилась наверх. Вскоре она спустилась обратно.
— Плачет... — шепотом сообщила она мужу.
— В самом деле? Ну, ничего. Справится.
Отец рассуждал, пожалуй, несколько упрощенно. Кроме того, он верил в характер и рассудок Кунио. «Пройдет время,— думал Юхэй,— и Кунио поймет отца и, безусловно, осознает свое легкомыслие. В конечном итоге вся эта история послужит ему на пользу — он станет взрослее».
В эту ночь Кунио не ложился почти до рассвета. Закутав ноги одеялом, набросив на плечи пальто, он сидел за столом и, время от времени согревая дыханием стынувшие пальцы, писал пространное послание, которое всякий признал бы по меньшей мере весьма необычным. В сердце у него, казалось ему, больше не осталось ни капли любви к отцу. В торжественном и трагическом настроении, почти близкий к слезам, он предвкушал одиночество, уготованное ему с завтрашнего же дня. Он решил окончательно и бесповоротно порвать с отцом. Решил предать отца во имя блага империи.
На следующий день вечером, под предлогом, что идет проведать больного брата, Кунио Асидзава отправился в район Мэгуро, в больницу Кодама.
Юмико сидела за роялем в убранной по-европейски гостиной и играла «Венгерскую рапсодию» Листа. Пьеса была слишком трудна для пальчиков Юмико, да и вообще бурная страстная музыка Листа не вязалась с ее характером. Ей больше подошли бы нежные, певучие мелодии Шуберта или Моцарта.
Но тайная борьба, происходившая в юном сердечке Юмико, заставила ее выбрать именно эту пьесу, еще как следует не разученную, и изо всех сил, напрягая все внимание, играть ее. Ей казалось, что, одолев эту трудную рапсодию, опа сумеет справиться и со своим непослушным, взволнованным сердцем. Стояла зима, и в комнате было холодно, пальчики Юмико зябли, прикасаясь к застывшим клавишам. Юмико усиленно нажимала на педаль, и в гостиной гремели каскады звуков. Она не заметила, как отворилась дверь и вошел Кунио.
Но вот легкая скачущая мелодия сменилась могучим напевом, похожим на водопад, льющийся с гор, и тут уж Юмико пришлось спасовать. А может быть, слишком велика была засевшая в ее сердце тревога. Вздохнув, опа опустила руки и задумалась. Звуки затихли, и в комнате опять стало пусто. В тишине сильнее благоухала сливовая ветвь, стоявшая в вазе на каминной полке.
— Юмико-сан! — окликнул Кунио. Он стоял прислонившись к косяку двери.
Юмико вздрогнула и оглянулась. Ее личико выглядело бледнее, чем обычно. Может быть, она устала от игры на рояле? Она встала и молча подошла к Кунио. На ней был бледно-розовый свитер и светлая серая юбка. Она смотрела на Кунио тревожно, словно что-то предчувствуя.
— Ты... ты по какому-нибудь делу?
— Я пришел навестить Тайскэ.
— А-а... Ты уже видел папу?
— Нет еще. Кажется, у него больной.
— Ты послезавтра едешь?
— Да, собираюсь выехать послезавтра, рано утром...
— Я буду писать тебе.
— Пиши!
— Тебя, наверное, пошлют на юг?
— Это потом. Пока буду проходить тренировку в Касумигаура.
— Смотри не засиживайся там, а то, пожалуй, и война кончится...
- Да.
— Знаешь, я... А вообще-то, как ты живешь? Здоров?
Это было прощание, но Юмико, казалось, не способна была печалиться о предстоящей разлуке. Ее речь звучала радостно, оживленно. Кроткая, чистая, она была еще недостаточно взрослой, чтобы понимать горечь разлуки, и слишком неопытной, чтобы знать изнанку любви и уловить настроение, в котором находился сейчас Кунио. И слова, и вся манера держаться выглядели совсем по-детски.
Кунио почувствовал разочарование. Ему хотелось, чтобы Юмико с рыданиями бросилась ему на шею, чтобы она убивалась от горя, ломала в отчаянии руки. Но ничего подобного не было и в помине, опа обращалась к нему спокойно, точно к товарищу. Это еще больше взволновало Кунио.
Он говорил гораздо грубее, чем обычно. Он сам втайне хотел найти себе оправдание, рассказывая ей о несправедливости и упрямстве отца. Внезапно он схватил Юмико за руку и притянул к себе.
Почти инстинктивно Юмико заняла оборонительную позицию. Обеими руками она уперлась в грудь Кунио, с каждым мгновеньем все ближе придвигавшегося к ней, и, изогнувшись, выскользнула из его объятий. Кунио удалось удержать только гибкую руку девушки.
— Послушай, ведь я вижу тебя сегодня в последний раз... Когда мы теперь встретимся — неизвестно... Ведь меня, может быть, убьют!..
Эти слова, похожие на угрозу, тем не менее не произвели впечатления на Юмико. До ее сознания доходили не столько его слова, сколько ощущение его непосредственной близости. Она инстинктивно думала о том, какое движение сделает в следующую минуту Кунио, где очутится он и она сама и как ей тогда защищаться. В ней говорил инстинкт женщины, стремящейся по возможности отсрочить опасность.
— Неправда! Тебя не убьют! — дрожа, прошептала она, отвернувшись и не глядя на Кунио.— Не убьют, слышишь? Я буду тебя ждать! Обязательно буду ждать!
— Смотри же, ты обещаешь?
— Да, да! Обещаю тебе!
Рука, которую сжимал Кунио, уцепилась за его руку,— Юмико, совсем по-детски,-искала мизинцем его мизинец. Найдя его, она крепко сжала мизинец Кунио своим согнутым пальчиком. В это робкое прикосновение Юмико вложила все свое юное чувство. Стиснув мизинец девушки так сильно, что он едва не сломался, Кунио, задыхаясь, проговорил:
— Вчера я окончательно рассорился с отцом. Из-за тебя... Отец говорит, что не позволит нам обручиться, пока я не вернусь с войны. Но ведь это абсурд! Мне не нужны все эти формальности — помолвки, свадьбы и вся эта ерунда... Если только ты решилась, я уеду спокойным. Но ты должна дать мне ответ, ты должна доказать, что действительно меня любишь. Я больше не полагаюсь на родителей. Я сам добьюсь всего в жизни. Я сам отвечаю за свои поступки, Юмико-сан...
Волновавшие его чувства изливались в страстных словах, а слова, в свою очередь, еще больше распаляли страсть. Он снова притянул к себе Юмико и, сжав ее руки, крепко обхватил за плечи. Юмико, с закрытыми глазами, по дыша, изо всех сил пыталась вырваться из его объятий, по с каждым ее движением руки Кунио все крепче сжимали ее плечи. Почувствовав на своих губах поцелуй Кушю, девушка на мгновенье окаменела, словно пронзенная этим прикосновением, но в следующую минуту с неожиданной, удивившей Кунио силой вырвалась из его объятий и отбежала к роялю.
Кунио медленно последовал за ней. У него было такое чувство, словно он пробудился от сна; виноватым жестом он дотронулся до плеча девушки. Плечи у нее дрожали,— кажется, Юмико плакала. Однако она взяла его руку и крепко сжала — значит, она не сердилась.
— Ты обещаешь ждать меня, да? Скажи!
Головка, повязанная черной лептой, энергично кивнула вместо ответа.
— Спасибо! — нагнувшись к самому уху девушки, прошептал Кунио.
Обещание было дано. Втайне от отца, втайне от матери они заключили нерушимый союз, о котором знали только они, двое влюбленных. Не задумываясь над тем, какое значение будет иметь для них в будущем эта клятва, даже не помышляя ни о чем подобном, Кунио был взволнован тем, что сейчас свершилось. Он провел рукой по груди — во внутреннем кармане куртки лежало увесистое письмо. Это было то письмо, которое он всю ночь напролет писал накануне,— тайный донос в полицию, на антивоенные, либеральные убеждения отца.
Солнце клонилось к закату. Госпожа Сакико готовила ужин, когда в кухню, стуча каблуками, вбежала Юмико, на ходу надевая пальто.
— Мама, я выйду ненадолго с Кунио-сан! —сказала она.
— Куда это?
— Да никуда особенно. Послезавтра он уезжает в армию, я хочу его проводить немного.
— А я думала, он поужинает с нами. Ужин будет сейчас готов. Побудьте дома. Куда вам ходить?
— Но, мама, говорю тебе, он уходит...
Мать, обтерев пахнувшие луком руки, пошла в комнаты попрощаться с Кунио. Как ни говори, это был дорогой гость: сейчас, конечно, ни о какой помолвке речи быть не могло, но когда кончится война и Кунио посчастливится уцелеть, ей с отцом, возможно, еще придется вернуться к этому вопросу. Как хозяйка дома, как мать Юмико, она хотела бы предложить ему поужинать со всеми вместе; этого, наконец, требовала вежливость по отношению к семье Асидзава. Кроме того, какой-то тайный голос подсказывал матери, что так было бы безопаснее. Госпоже Сакико не хотелось отпускать дочь па улицу одну с Кунио. Но Кунио уже стоял в прихожей, обутый, в своей студенческой фуражке. Госпоже Сакико пришлось отказаться от своих планов и ограничиться обычными фразами, какими положено напутствовать уезжающего.
Выйдя на улицу, .Кунио оглянулся. В палате, где помещались Тайскэ и Иоко, горел свет. Кругом стелился вечерний туман. Юмико шла рядом с Кунио. Щеки у нее горели, ей казалось, будто она еще чувствует на своих губах поцелуй Кунио. Они обменялись одним-единственным коротким поцелуем — первым в ее жизни, но Юмико казалось, что только теперь она поняла, какое удивительное, неожиданно огромное место в ее жизни может занять мужчина. И она подумала, что отныне вся ее жизнь будет, наверное, связана с этим юношей.
Кунио шел медленно, засунув руки в карманы палы о.
Юмико молча шагала рядом. Она не чувствовала страха. Какая-то смутная грусть, охватившая ее, вызывалась, быть может, неясным предчувствием больших перемен, ожидающих ее в будущем. Она с удивлением прислушивалась к тому, что происходило в ее, душе. Она как будто перестала быть самой собой. Ее сердце, которое всегда повиновалось ей, помимо ее воли тянулось к этому мужчине и уже больше не слушалось ее приказаний. Все окружающее как будто подернулось каким-то туманом. Опа не могла постичь, как это вышло, что Кунио занял такое большое место в ее душе,— ведь он был совсем посторонний, не брат, даже не родственник... Он полностью завладел ее сердцем. Мимолетное прикосновение его губ, короткий, первый в жизни Юмико поцелуй зажег огонь в груди девушки.
У станции электрички в Мэгуро Юмико остановилась. Куино поднял голову и, глядя на усыпанное звездами небо, прошептал:
— Пройдем еще немного...
Он сказал это тихо, по твердо, тоном категорического, неумолимого приказа. Юмико молча последовала за ним. Она инстинктивно чувствовала, что мужчина имеет право повелевать... Он приказывает, она подчиняется — таково их естественное положение в жизни.
Оба молча шли по темной дороге вдоль линии электрички. Кунио все еще не пришел в себя. Послезавтра он уезжает в армию. Но раньше, чем он уедет, он хочет испытать нечто большое, решительное, глубокое, нечто более ощутимое, чем все, что он знал до сих пор. Его преследовала неотвязная мысль, что в противном случае его будет вечно терзать сожаление. Он хотел физически утвердить свою любовь, сделать се реальной и ощутимой с помощью неоспоримого, неустранимого факта. Без этого, казалось ему, он не сможет найти покоя.
Они шли уже больше часа по темной дороге. Дул холодный ветер, но у обоих на лбу выступила испарина. Время от времени Кунио взволнованно говорил Юмико о своих мыслях и чувствах:
— Я хочу, чтобы ты была сильной. За то время, что меня не будет, многое может случиться... Но мы никогда не нарушим клятву, которой мы обменялись, правда?
Юмико молча кивала в ответ.
— Мы любим друг друга, и больше нам никого не надо. Я пошел даже против отца. Но это ничего, так даже лучше... Ведь паша любовь касается только нас двоих. Фронта я не боюсь; если я смогу верить, что ты меня ждешь,— все равно я и там буду счастлив.
Юмико утвердительно кивнула.
— Пойдем куда-нибудь! — Как будто решившись, Кунио схватил девушку за руку.
Но идти было некуда. В кафе было слишком людно. На темной дороге, в тени деревьев, ходил полицейский. Домов свиданий и различных заведений подобного типа они не знали, да их юное чистое чувство и не позволило бы им отправиться в такие места. Не оставалось ничего другого, как шагать дальше.
Наконец Кунио устал от ходьбы, волнение сердца улеглось, осталось только смутное чувство какой-то неудовлетворенности. Они уже несколько раз прошли взад и вперед по дороге и теперь снова очутились возле больницы. В свете фонаря он взглянул на Юмико. Пора было расставаться. Пряди волос упали Юмико на щеки, лицо было бледно, как у призрака. Ему почудилось, что от нее веет ароматом гардений. Вдруг она уцепилась за его руку и, как будто разом выдохнув все, что переполняло ее сердечко, проговорила:
— Я буду ждать тебя! Что бы ни случилось, я буду ждать! Возвращайся скорее! Непременно! Непременно! — Задыхаясь, прерывисто дыша, она несколько секунд смотрела ему в глаза и вдруг, выпустив его руку, бросилась бежать и скрылась в темноте. Убегая, она оглянулась, руки у нее были прижаты ко рту,— может быть, она плакала. Некоторое время до ушей Кунио доносился стук ее каблуков по затвердевшей от мороза тропинке, потом звук шагов замер в темноте.
Кунио пошел прямо к станции. На трамвае он доехал до Гиндза. По улице, в тусклом свете фонарей, замаскированных на случай воздушных налетов, длинными вереницами шли люди. Опустив голову, Кунио шел, замешавшись в толпу, погруженный в свои думы. Здесь, в толпе, он еще сильнее ощущал тоску одиночества, еще настойчивее жаждал избавиться от этого одиночества. Короткий поцелуй взволновал его, вывел из равновесия. Неудовлетворенная страсть толкала на безрассудство. Голова горела, настроение было подавленное.
Он заметил на одной из улиц почтовый ящик и не сколько раз то подходил к нему, то снова отходил прочь. Наконец вытащил письмо, адресованное в полицию, и бросил в ящик.
Сознание, что он совершил подлость, и оправдание: «это ради империи!» — мучительным противоречием раздирали его душу. Он стащил с головы фуражку, сунул ее в карман и, отыскав тусклый фонарь, сиявший алым светом над застекленным входом в какой-то маленький ресторанчик, толкнул дверь и вошел. Ему хотелось забыться — инстинктивное стремление, маленькая хитрость, с помощью которой он малодушно пытался убежать от самого себя. Напиться и забыть обо всем — вот что ему сейчас было необходимо. И в то же время в глубине его смятенной души удивительным образом шевелилась гордость — гордость мужчины, только что обменявшегося любовным признанием с женщиной.
XIV
Не было еще семи часов утра, когда Кунио вышел из дома. Прощание с сыном оставило какой-то неприятный осадок в душе родителей.
Когда все было готово в дорогу, он в чинной позе уселся перед отцом и матерью и произнес только два слова: «До свидания!»
— У тебя не будет никаких поручений? — как всегда, ровно и ласково спросила госпожа Сигэко, украдкой намекая на Юмико, но сын ничего не ответил и только молча поклонился. Лицо у него было сердитое, отчужденное.
Он так и ушел, не выказав ни малейшей нежности к родителям, даже не оглянувшись на мать, которая вышла проводить его за ворота. Когда высокая фигура сына скрылась вдали, мать, обращаясь к мужу, сказала:
— Удивительный все-таки парод — мальчики! Стесняются показать свои чувства!
Но Кунио не столько стеснялся, сколько терзался сознанием совершенного им предательства. Оправдания, которыми он старался успокоить себя, не приносили облегчения. Отъезд в авиационную школу в Касумигаура стал теперь средством бежать от семьи, от родителей.
С отъездом Кунио дом Асидзава совсем опустел.
Юхэй остался вдвоем с женой. Это одиночество принесла им война. По утрам, сидя за столом напротив заметно поседевшей госпожи Сигэко, Юхэй пил кофе, привычка к которому сохранилась у него со времен жизни в Англии, и, надев очки,— в последнее время зрение у него стало сдавать,— подолгу читал утренние газеты.
Газеты сообщали, что японская армия загнала противника на самую южную оконечность Малайского полуострова, приблизилась к Сингапуру и осуществила высадку десанта. В месте высадки ' десанта англичане выпустили на воду нефть и подожгли ее. В порту Сингапура вот уже несколько дней горят цистерны с нефтью, клубы черного дыма заволокли все вокруг...
Утром и вечером звонила по телефону Иоко, сообщая о здоровье Тайскэ. Больной чувствовал себя плохо. Как определил профессор Кодама, к плевриту присоединилось воспаление брюшины. Нужно было готовиться к худшему. Юхэю вспоминалось, как в сентябре прошлого года он обедал в очередной понедельник вместе с Сэцуо Киёхара и ему сообщили по телефону, что Тайскэ получил призывную повестку. «Вот это скверно! Бедняга! Ведь Тайскэ совершенно не годится для военной службы!» — сказал тогда Сэцуо. Может быть, он уже тогда что-то предчувствовал? Теперь его предчувствие сбылось.
В середине февраля пал Сингапур. В Паренбане и Менане был сброшен парашютный десант, японская армия перешла в активное наступление по всему фронту в Голландской Индии. По всей стране отмечался день празднования крупной военной победы. В каждом доме вывесили государственные флаги, по улицам маршировали процессии с музыкой, состоялся большой праздничный конгресс, была объявлена амнистия.
В сообщениях Ставки говорилось, что со взятием Сингапура, Филиппин и острова Явы Южно-Китайское море превратится во внутренний водоем Японии, пароходное сообщение станет безопасным, нефть, продовольствие и другие продукты южных стран станут новым источником военных ресурсов Японии. Военная мощь Японии возрастет в несколько раз, так что ей не будет страшна даже затяжная война. Сейчас Голландская Индия уже почти, завоевана. Ставка опубликовала новое сообщение, из которого явствовало, что положение Японии отныне абсолютно неуязвимо. Японцы даже сами дивились, до чего сильной оказалась их родина. Считалось, что Англия и Америка терпят поражение оттого, что это либеральные государства. Япония быстрым темпом превращалась в страну всеподавляющего господства милитаризма.
От Кунио, уехавшего в Касумигаура, целый месяц не приходило никаких известий. Разумеется, он был очень занят в первые дни своего пребывания в армии, но все-таки он не писал главным образом потому, что душа его по-прежнему находилась в смятении.
Он пытался как-нибудь оправдаться перед самим собой. Да, он тяжко нарушил сыновний долг — донес на родного отца, но сделал это во имя более высокого долга и справедливости — ради блага всего государства... Эти мысли он высказывал созданию самому слабому, в наименьшей степени способному к самостоятельному суждению,— в конце февраля он впервые написал письмо Юмико.
Юмико отнюдь не относилась к числу хладнокровных и рассудительных женщин. Правда, ее нельзя было причислить и к другой категории женщин, действующих под влиянием страсти, идущих ради любви напролом. Это была восприимчивая, податливая натура, в которой природная скромность и чистота гармонично восполняли некоторый недостаток рассудительности, образуя в совокупности мягкий, нежный характер.
Короткий поцелуй, которым они с Кунио обменялись в вечер их расставания, имел, сверх ожидания, большое значение для такой кроткой девушки, как Юмико. Любовь впервые вспыхнула в ее сердце. Юмико была не так расчетлива, чтобы хладнокровно взвешивать положение Кунио в обществе, конкретные обстоятельства его жизни, оценивать его характер и воспитание. Любовь' горевшая в ее сердце, целиком завладела ее рассудком.
В течение месяца, когда от Кунио не было писем, она страдала от смутной тревоги и одиночества. Получив первое письмо, она читала его почти так же благоговейно, как ревностный христианин читает библию. Каждый иероглиф, каждая строчка проникали ей прямо в сердце. Целый день она не могла оторваться от этого письма, перечитывала его снова и снова. Она почти выучила его наизусть. Беспредельная преданность и покорность, не 186
ведающая сомнений,— таковы были отличительные качества Юмико. Она безгранично верила Кунио, готова была служить ему и в награду за это хотела лишь одного — его любви.
Почти все письмо Кунио было заполнено торжественными, высокопарными выражениями. С помощью этих фраз он всячески пытался разжечь в себе самурайскую преданность и верность долгу, чтобы тем самым избавиться от сознания своей вины перед отцом.
«...ради нашей любви я готов на любые жертвы,— писал он.— Любовь — высший идеал жизни. О, я был бы счастлив, если бы ради любви. мог бросить все! Но сейчас отечество наше в опасности, решается вопрос его жизни и смерти. А с гибелью отечества погибла бы и наша любовь. Я ушел на войну, чтобы спасти родину, а значит, ради счастья и мира для нас с тобой. И даже если мне суждено погибнуть в небе от руки врага, жизнь моя будет отдана для блага Японии — и в то же время ради тебя. Мне хочется, чтобы ты понимала это.
Тяжелее всего была разлука с тобой. Если бы ты знала, как я страдал и как страдаю с тех пор! Но сейчас мы обязаны отбросить все личное. Мы живем в грозное и великое время.
Я пошел в армию со школьной скамьи,— это значит, что я пожертвовал всеми своими надеждами на будущее. Но и с этим нужно теперь примириться. Возможно, такой человек, как мой отец, продолжал бы на моем месте спокойно заниматься своими делами. Да, такой у меня отец. Он не помышляет ни о государстве, ни о священной структуре Японской империи, если хочешь, он просто грубый материалист.
...Ах, если б я мог сесть в поезд и примчаться к тебе! Но такое желание теперь тоже недопустимая роскошь. А я отказываюсь от всяких излишеств и отдаю себя на неопределенное время служению родине. Ты тоже должна отказаться от всякой роскоши и работать в тылу во имя империи! Пусть мы на время разлучены, но нас связывает общая цель — спасение Японии. Так мы переживем это трудное время. Тех, да, только тех, кто сумел все стерпеть, ожидает прекрасное будущее! Где бы я ни был — буду ли я летать под небесами Малайи, или любоваться луной здесь, в Касумигаура, я никогда тебя не забуду. Жди меня, Юмико! Я обязательно вернусь! Вернусь только к тебе, непременно, хотя бы в виде горстки белых костей в ящике из павлонии...»
Это первое письмо заставило Юмико изменить все свои планы. Ей казалось, будто она получила от Кунио приказание. Письмо любви стало для нее заповедью, более нерушимой, чем любой другой приказ.
Весной этого года Юмико собиралась держать экзамен в музыкальную школу и усиленно занималась игрой на рояле. Но когда «отечество в опасности и решается вопрос его жизни и смерти», занятия музыкой, пожалуй, тоже следует отнести к числу недопустимых излишеств... «Ведь он же отказался от всех своих планов, все бросил и пошел воевать, рискуя жизнью,— думала Юмико.— Я тоже должна трудиться в тылу, иначе мне стыдно будет взглянуть ему в лицо, когда он возвратится!» Ей вспомнился лозунг: «Для империи пожертвуем всем!» Она должна учиться в колледже и одновременно работать...
В сущности, все это было не больше чем красивые мечты Юмико. Девушки вообще склонны все идеализировать. Опа не понимала всего ужаса войны, не представляла, что, собственно, означают слова «гибель империи». Юмико была еще далека от реальной жизни. Красивые призраки застилали перед ней действительность. «Восточно-азиатская сфера совместного процветания» — эта предельно абстрактная, чисто пропагандистская формула воспринималась ею как прекрасное завтра. Засилье военщины, постепенно отнимавшей у народа свободу, еще не причинило ей горя. Потребуется еще несколько лет, прежде чем опа почувствует весь ужас, всю трагедию, порожденную этой бурей...
Асадзиро Накамура, начальник особого отдела полиции, получил от неизвестного ему молодого человека по имени Кунио Асидзава тайный донос, в котором сообщалось о либеральных умонастроениях директора журнала «Синхёрон» Юхэя Асидзава, о существовании целой группы его единомышленников, разделяющих эти настроения, и об антивоенных, антимилитаристских тенденциях издаваемого ими журнала. Однако Накамура не спешил принимать какие-либо меры па основании полученной информации. Сведения, о которых сообщалось в письме, не были тайней для высшей японской полиции, которая недаром гордилась, что не имеет себе «равных в мире». Накамура ограничился тем, что добавил несколько новых имен к списку, который давным-давно уже был у него составлен.
Однако то обстоятельство, что автор письма был младший сын директора журнала «Синхёрон», невольно заставило его улыбнуться. Это было еще одно свидетельство -победы полиции. Почва явно уходила из-под ног господ либералов. Накамура получал множество подобных доносов. Он даже пришел к заключению, что «японцы — нация, от природы склонная к тайным доносам». Такой национальный характер — «склонность к доносам» — чрезвычайно облегчал высшей полиции ее деятельность. Торговцы доносили на торговцев, фабриканты — на фабрикантов, подруги — на подруг. Все они болели душой за родину, пеклись об успешном окончании войны и действовали якобы исключительно по велению долга, но истинной подоплекой таких доносов всегда являлось стремление нанести ущерб другому человеку. Бывали даже случаи, когда социалисты доносили на социалистов. Именно благодаря тому, что в силу этих подлых, низменных побуждений в полицию поступало множество сведений, ей и удавалось осуществлять свою деятельность, создавшую ей репутацию «первой в мире».
Спустя два месяца, после получения доноса Асадзиро Накамура вызвал в полицию директора журнала «Синхёрон» Асидзава и главного редактора Окабэ. Стояла ранняя весна. Ветви ив на берегу рва, окружавшего дворец, покрылись мелкими почками, у воды распускались цветы.
Ровно в десять часов вызванные вошли в кабинет. Подождав, пока они усядутся напротив его стола, Накамура вытащил из ящика пачку папирос и не спеша закурил.
— Ваш «Синхёрон», господа, ставит меня в крайне затруднительное положение...— сказал он.
— Разве? — ответил Кумао Окабэ.— В последнее время направление журнала заметно изменилось. Насколько я могу судить, он стал значительно лучше.
— Нисколько! Если так пойдет дальше, то в недалеком будущем ваш журнал, господа, придется, увы, закрыть.
— Но почему же?! В прошлом номере мы поместили
прекрасную статью «Тоталитаризм и ограниченность либеральных теорий».
На столе начальника лежало десять томов журнала «Синхёрон». Он вытащил из пачки номер за прошлый месяц и бросил его через стол Окабэ. Тот открыл журнал— вся статья пестрела красными карандашными пометками.
— Это не что иное, как пропаганда либерализма. Если вы считаете эту статью хорошей, это само по себе уже наводит на размышления!
— В таком случае, как вы оцениваете статью Тэйдзо Тайра «Продвижение на юг» и Кандзи Исихара «Миссия Японии в Азии»?
— Прекрасные статьи. Но не думайте, что, поместив одну-две такие статьи, вам удастся ввести в заблуждение цензурные органы. В вашем журнале постоянно сотрудничают заядлые либералы или бывшие левые. В такое чрезвычайное время, которое мы сейчас переживаем, было бы недопустимо позволять им активно действовать.
— Кого вы имеете в виду? Дайте нам указания, и мы постараемся быть внимательными в этом отношении.
— Вы всё отлично понимаете и без моих указаний. У нас имеются обо всем точные сведения, а вы, руководители журнала, можете сделать, что надо, и без нашей указки.
Накамура вытащил из ящика стола папку в черном переплете и начал просматривать содержимое, быстро перелистывая страницы. Очевидно, это были материалы о людях, заподозренных в либерализме.
Директор Асидзава молча курил, не вмешиваясь в разговор и предоставив вести беседу редактору Окабэ. По его виду казалось, будто он испытывает сильнейшую скуку. Лицо сохраняло бесстрастное выражение, можно было подумать, будто он вовсе не замечает сотрудника полиции. Такое поведение бесило начальника отдела. Либералы часто держали себя подобным образом. С этой породой людей всегда бывало труднее всего справиться.
— В вашем журнале,— сказал он, с ненавистью уставившись на Юхэя,— дело доходит до того, что сам директор, специально собрав всех служащих, открыто заявляет, что будет до конца отстаивать идеи либерализма, и наставляет сотрудников в таком же духе. Да и содержание журнала соответствующее. Любопытно, до каких пор вы будете гнуть эту вашу линию?
Очевидно, полиция была в курсе всех дел редакции. Асидзава только усмехнулся горькой усмешкой, поглаживая пальцами подбородок. То, что он не пытался оправдываться, еще больше взбесило начальника отдела. Не желающие подчиниться властям всегда вызывают ненависть у власть имущих.
— Да, вы пытаетесь отстаивать ваши идеи, но общество уже отвергает и эти идеи, и вас самих,— произнес он.— Да что общество, даже близкие, родные отворачиваются от вам подобных, и это вполне закономерно. Господину директору, наверное, ясно, что я имею в виду?
— Нет, не ясно.
Накамура засмеялся, сощурив глаза за стеклами очков. Потом вытащил из нижнего ящика' стола пачку писем, порылся в ней, извлек из пачки один конверт и бросил его перед Юхэем.
— Взгляните, это любопытно, уверяю вас.
Он исподлобья пристально наблюдал за выражением лица Юхэя профессиональным взглядом жандарма.
Почерк на конверте показался Юхэю знакомым. Когда, перевернув конверт, он увидал подпись Кунио, ему стало все ясно. Острая боль, как будто в грудь вонзилось копье, пронизала все его существо. В одну секунду ему вспомнился вечер накануне отъезда Кунио и их спор.
Но внешне Юхэй не утратил спокойствия. Все так же улыбаясь, он отодвинул конверт.
— Надеюсь, он сообщил что-нибудь полезное для вас?
— Вы можете прочитать.
— Благодарю вас, мне и так все понятно,— холодно ответил Юхэй.
Если такой важный государственный орган, как полиция, руководствуется в своей работе доносами, тогда эта полиция достойна презрения. Если она оставляет их без внимания, тогда достойны презрения доносчики, только и всего. Взяв шляпу и трость, директор встал.
— Разрешите поблагодарить вас за ваше предупреждение. Со своей стороны, мы постараемся хорошенько продумать все, о чем вы нам сегодня сказали, и впредь вести наш журнал так, чтобы его направление совпадало с вашими пожеланиями.
— Вот это отлично. Мы вовсе не хотели бы закрывать такой авторитетный журнал. Если вы будете следовать за общегосударственным курсом, мы окажем вам всяческое содействие. Но в нынешнем виде ваш «Синхёрон» никуда не годится, господа, решительно не годится.
Этой не допускающей возражений фразой Накамура закончил беседу. Сперва накричал, а под конец немного приободрил. «Не будете сотрудничать — уничтожим!» Своего рода угроза... Спускаясь по бесчисленным поворотам лестницы, Юхэй испытывал чувство такого невыразимого одиночества, что у него темнело в глазах. Он умел противостоять . одиночеству. Но рана, нанесенная предательством родного сына, мучительно пыла. Юхэю казалось, будто у него выбили из-под ног почву.
Отчасти он понимал, какие побуждения толкнули Кунио на этот поступок. Молодости свойственна непримиримость, опа не допускает иных понятий о правде и справедливости, нежели те, которые существуют в собственной голове. Кунио не в состоянии понять отца и тем не менее считает, что отлично во всем разбирается. Кроме того, в нем говорит обида на «бесчувственное», как ему кажется, отношение отца к его первой любви. Как он, в сущности, малодушен! Сам не отдавая себе отчета в этом своем малодушии, он, наверное, воображает, что действовал во имя справедливости, на благо родины!..
Но как бы то ни было, до вчерашнего дня Кунио хоть и спорил с отцом, но все-таки еще оставался близким, родным, неотъемлемым членом семьи. Сегодня Юхэю стало ясно, что сын уже вышел из-под опеки отца и стал независимым человеком, способным враждебно противостоять ему. Юхэй переживал нечто сходное с чувством, которое испытывает человек, если его укусит выкормленная им собака,— удивленный, он впервые замечает тогда, что его власть, оказывается, не беспредельна... Кунио уже не признает авторитета отца—он убежденный сторонник милитаризма. Влияние общества оказалось сильнее, чем влияние семьи.
Юхэй почувствовал, как чужд и далек он всему, что составляло сегодняшний день Японии. Сингапур пал, остров Ява был оккупирован. Если война завершится победой Японии, Юхэй Асидзава никогда больше не сможет активно участвовать в жизни. Мир все больше склоняется вправо, с каждым днем усиливается реакция... Что, если в конце концов жизнь совершит круг и вместо движения, по пути прогресса общество начнет двигаться вспять? Что, если на смену эпохе культуры вновь наступит Эпоха варварства?
- Выйдя на улицу, Юхэй быстро распрощался с Кумао Окабэ и один зашагал по направлению к Тора-но-мон. Неподалеку от Тора-но-мон находилось «Бюро изучения дипломатических проблем» — скромная маленькая контора, созданная по инициативе нескольких друзей Юхэя во главе с Сэцуо Киёхара. Юхэю хотелось повидать Сэцуо и поговорить с ним. Он уже не сможет теперь помещать статьи Сэцуо в своем журнале. Это со всей очевидностью вытекало из бесед в полиции. «Нужно предупредить его, чтобы он был осторожен»,— думал Юхэй. Теплое весеннее солнце заливало улицу ярким светом. Озаренный лучами солнца, Юхэй шел по улице, чувствуя себя таким одиноким, как будто находился в безлюдной пустыне.
Все-таки он ощущал, что имеет силы противостоять этому одиночеству. Эту силу рождало в нем сознание собственной правоты. Нет, он не пораженец, не антипатриот! Он - не хотел войны, не одобрял ее, но, раз уж война началась, он тоже считает, что не остается ничего другого, как добиваться победы. Но победа невозможна, пока существуют произвол и диктаторское высокомерие; разложение и полная моральная деградация, насквозь пропитавшая высшие круги военного руководства. В конце концов не так уж важно, как идут дела на фронте. Посмотрите, что творится внутри страны, здесь, в Японии! Военная промышленность стала источником обогащения, рынком . для темных сделок, налоги достигли предела жестокости, жизнь народа с каждым днем становится все тяжелее, а военщина при этом упивается победными маршами, полностью игнорирует интересы народа; Каким же еще оружием можно бороться с такими порядками, если не с помощью свободного слова немногих, еще сохранивших свободу мышления людей?
«Что бы ни случилось,, а я «Синхёрон» не закрою... Буду держаться до последнего»,— подумал он, непроизвольно взмахнув рукой, сжимавшей трость. Трость со свистом рассекла воздух......
В конце апреля должны были состояться выборы в нижнюю палату парламента. Для подготовки к выборам была создана причудливая организация под председательством генерал-полковника Нобуюки Абэ,— ома называлась «Ассоциация укрепления божественной структуры Японской империи» и была своего рода филиалом Общества помощи трону. Назначение этой организации состояло в том, чтобы наметить в качестве кандидатов в парламент всех сильных мира сего. Иными словами, это было открытое вмешательство в выборы. Делалось это якобы в силу необходимости создания «военной структуры» парламента, могущей обеспечить победоносное завершение войны.
Парламент окончательно потерял свое значение и как законодательный орган и как высший институт, утверждающий бюджет страны. Малейшая свобода слова была отнята диктатурой военщины; тех, кто не хотел подчиниться произволу, ждала расправа жандармов.
Парламентский строй утратил свой смысл, народ был отброшен назад, к первобытным нецивилизованным временам средневековья. При этом грубое насилие и произвол маскировались словами о «военной структуре», о «поддержке трона» и о долге верноподданных.
В самый разгар этой «предвыборной кампании», утром восемнадцатого апреля, внезапно раздался сигнал воздушной тревоги. Соединения американской авиации вторглись в воздушное пространство близ побережья Японии. Вскоре после полудня под оглушительный вой сирен в небе появилось множество огромных черных двухмоторных бомбардировщиков. Они летели низко, держа курс на запад.
Иоко сидела у постели больного мужа и кормила его с ложечки. Больной ел неохотно, без аппетита,— казалось, каждый глоток стоит ему усилий. И Иоко, держа ложку в руке, терпеливо ждала, пока он проглотит рисовый отвар, которым она его кормила. Тайскэ заметно слабел, силы покидали его с каждым днем.
За окном палаты с жутким грохотом пронеслись черные самолеты. Преследовавшие их японские истребители выглядели крошечными, похожими на стайку ребятишек, пытающихся догнать бегущего со всех ног взрослого человека. Оглушительно стреляли зенитки, слышно было, как громко стучат о крышу осколки снарядов. Казалось, словно за окном пронеслись какие-то черные дьяволы. Когда Иоко подошла к окну и посмотрела на улицу, небо уже было по-прежнему чисто и безмятежно; какой-то безотчетный ужас, медленно заползавший в сердце, рождала эта внезапно наступившая тишина.
Спустя тридцать минут штаб командования области Канто сообщил, что ущерб причинен незначительный и императорская семья пребывает в благополучии и в добром здравии.
Однако в действительности ущерб был вовсе не такой незначительный. Этот первый воздушный налет стал предвестником ужасающего разгрома, наступившего через три года. Американская авиация доказала, что способна вторгаться в воздушное пространство Японии. Народ воочию убедился, что японские истребители не могут догнать и поразить бомбардировщики типа «Норс-амэрикен». В сообщении Ставки говорилось, что из десяти вторгшихся самолетов противника девять якобы сбито. Однако в действительности число сбитых самолетов не превышало двух-трех. Люди впервые заметили тогда, что сообщения Ставки далеко не всегда соответствуют истине.
Через несколько дней после воздушного налета госпожа Асидзава пришла навестить Тайскэ. Она принесла ему письмо от Уруки.
Госпожа Сигэко в душе понимала, что считанные встречи отделяют ее от вечной разлуки с сыном. «Что ж, может быть, так все-таки лучше, чем погибнуть на фронте...— думала она.— Здесь возле него родители, с ним жена, она ухаживает за ним... Надо считать, что такой жребий все-таки лучше...» Ее сын был слишком мягким, слишком смиренным для этой жестокой жизни.
Поговорив с Тайскэ о всяких пустяках, сообщив ему разные домашние новости, мать вышла из палаты, чтобы поблагодарить профессора и госпожу Кодама за заботу о сыне. Иоко прочла мужу письмо его «боевого друга». Уруки писал крупным, размашистым почерком, каким часто пишут корреспонденты.
Письмо было датировано началом февраля, местонахождение части не указывалось, но можно было догадаться, что Уруки находится где-то в районе Борнео. Такэо Уруки повысили в звании — он стал солдатом первого разряда.
«Со времени отъезда из Японии нам только вчера, впервые доставили почту,— писал он,— Твое письмо тоже получил лишь вчера. Тебе здорово повезло, что избавился от военной службы. Но, видимо, болезнь была нешуточная, раз тебя отпустили.
А меня никакая хворь не берет. Признаться, я не думал, что жизнь па экваторе будет такая привольная. По сравнению с нашей жизнью в казарме служба за границей— сущая забава. Пьем английское виски, французских вин тоже хватает, а это, доложу тебе, совсем невредная штука. Что поделаешь, поневоле приходится ценить каждый прожитый день, ведь неизвестно, что ждет вас завтра, вот и гуляем, пока есть возможность. Все равно скоро нас отправят куда-нибудь поближе к Новой Гвинее. Здесь (впрочем, тебе, наверное, непонятно, какие места я имею в виду) девушки на загляденье. На днях должны приехать и наши японки, из так называемых «сопровождающих армию».
Унтер Хиросэ получил звание фельдфебеля. Здесь, да границей, его не узнать, сам достает вино, позволяет новобранцам выпивать, а если кто ленится — смотрит сквозь пальцы. Правда, он по-прежнему частенько лупит солдат, но, как ни странно, люди относятся к нему неплохо. Только противно, что он так и рвется скорее в бой, ходя мы еще не побывали под пулями. Он — это -я о Хиросэ — заядлый милитарист. Как напьется пьяный, сразу видно его нутро: стучит кулаком по столу и давай разглагольствовать! Можно подумать, будто он собирается один построить всю «Восточноазиатскую сферу совместного процветания». «Все вопросы,— заявляет он,— надо; решать только силой оружия». Я пришел к выводу, что это человек, абсолютно лишенный всякой морали. Чего-то в нем не хватает большого, главного. Поэтому он и способен на такую жестокость...
Кавамура умер по дороге сюда от паралича сердца на почве бери-бери. Увадзима сейчас в лазарете — у него дизентерия. Цуруда в кровь растер себе ногу и сейчас сильно хромает. Ока кура болен,— говорит, что у него катар Кишечника, по, по-моему, у него тоже дизентерия. Остальные, худо ли, хорошо ли, покамест целы и невредимы. Кто-знает, надолго ли?.. А как поживает твоя красавица жена?»
Тайскэ лежал неподвижно, полузакрыв глаза, и слушал,как Иоко читает письмо Уруки. На его исхудалом лице светилась улыбка. Армия — сущий ад, но солдатская дружба крепка. Солдаты—товарищи по несчастью, и дружба между ними похожа на сострадание, которое испытывают друг к другу больные одной болезнью. Есть что-то непосредственное, искреннее, душевное в солдатской дружбе. Сейчас Уруки на фронте. Жив ли он еще? Тайскэ невольно пришло в голову, что, возможно, ему, Тайскэ, судьба сулила умереть раньше Уруки...
Пока Иоко читала письмо, в ее душу закралось смутное подозрение.
— Этот человек, который стал фельдфебелем,— эго и есть тот унтер, который тебя ударил?
— Да.
Только сейчас Иоко впервые услышала его имя. Его зовут Дзюдзиро Хиросэ. Гнев снова вспыхнул в ее сердце, дыхание участилось. Уруки пишет, что этот Хиросэ — человек без религии, без морали. Зверь, безжалостный убийца... Тайскэ, наверное, скоро умрет. При мысли об этом Иоко ощутила ужас надвигающегося на неё великого одиночества, и сердце у нее замерло от отчаяния.
Отъезд в армию мужа, мобилизация обоих братьев, печальные лица родителей и многие горестные события последнего времени уже давно породили в ней боль и ненависть к войне. Сейчас эта боль приняла конкретную форму, вылилась в ненависть к одному человеку — Хиросэ.
— Хоть бы его поскорее убили на фронте!— сказала она, не успев сдержать гнева.
Если «Восточноазиатская сфера совместного процветания» будет построена ценой жизни ее Тайскэ — зачем она Иоко? Допустим, Восток будет принадлежать исконным обитателям Востока,— разве это сможет ее утешить? Это значит потерять реальное и получить взамен лишь абстрактные, пустые мечты. Иоко нужен был ее муж. Она не хотела терять Тайскэ. Он один был для нее всем — ее миром, вселенной.
Все, кто разрушал этот мир, были для Иоко заклятыми врагами. Непосредственным исполнителем этой злой воли явился Дзюдзиро Хиросэ. Вся ненависть Иоко сосредоточилась на этом человеке, которого она никогда не видела. Словно каленым железом было выжжено в ее мозгу его имя.
— Скажи, что ты думаешь об этом Хиросэ? — спросила она у Тайскэ.
— Да ничего особенного не думаю.
— Но ведь из-за него ты болен! Он обошелся с тобой так ужасно, и ты можешь оставаться спокойным?
— Это не только его вина. В армии так уж заведено. — В таком случае, будь она проклята, эта армия! — Я уже со всем примирился... В наше время каждому приходится страдать, никому не избежать этого.
В равнодушном тоне Тайскэ чувствовалось спокойствие человека, уже стоящего на пороге смерти, что-то торжественно-строгое, какая-то преграда, незримо, но властно отделявшая его от страстной любви Иоко.
Утром, в день весеннего Праздника мальчиков*, когда за окном па улице весело трепетали по ветру бумажные карпы, в озаренной солнцем палате окончилась короткая жизнь Тайскэ Асидзава. Он умер, не прожив и тридцати лет. Когда-то его отец сказал, обращаясь к Сэцуо Киёхара: «Война вообще всегда понапрасну губит людей...» Эти слова сбылись: жизнь человека была загублена совершенно бессмысленно и напрасно.
В последние минуты у постели умирающего собрались его родители, Иоко, профессор Кодама с женой и Юмико. Окруженная родными, Иоко впервые в полной мере изведала чувство полного одиночества. И отец и мать, казалось, находились где-то далеко-далеко от нее. Родственники... Какое это пустое, ничего не значащее понятие! Упираясь обеими руками в циновку, опустив голову, крепко закрыв глаза, Иоко пыталась осмыслить, понять положение, в котором она теперь очутилась. Ей казалось, будто она находится в безлюдной пустыне. Не на кого было опереться, да и как же могло быть иначе, раз на свете больше не было Тайскэ? Только потеряв мужа, она впервые поняла, какой великий смысл таится в понятии «супруги». Муж унес с собой все. Душа Иоко потеряла опору и не имела сил вновь воспрянуть. Время от времени, как спазмы, к горлу волной подступала неизбывная боль, усталая голова теряла способность думать, и Иоко переставал сознавать, что происходит вокруг. Это было милосердие, посланное свыше. Теряя способность думать, она хоть на короткое время спасалась от отчаяния.
В тот же день вечером тело Тайскэ перенесли домой. Пришел шурин покойного Кумао Окабэ с женой, пришел дядя — Сэцуо Киёхара; они провели, по обычаю, ночь у тела Тайскэ. А па следующий день Тайскэ похоронили. Похороны были скромные, незаметные, вполне соответствовавшие тихому, скромному характеру Тайскэ. «По случаю военного времени присутствовали только ближайшие родственники»,— гласило объявление в газете...
Как раз в этот день японская армия заняла город Мандалай в Бирме, овладела аэродромом в Акьябе. Бирманский фронт стабилизовался,— казалось, положение Японии непоколебимо. В свете этих грандиозных побед скромные, незаметные похороны, происходившие в одном из уголков Токио, не привлекли ничьего внимания. Сломался еще один побег тростника. Это преступление было совершено именем государства. Железные гусеницы войны раздавили тонкий стебель и прошли дальше своей дорогой.
Юхэй Асидзава не проронил ни единого слова возмущения или скорби. Его жена тоже хранила молчание. Родители молчали, но сердца их, полные горя, тоже сжимались от боли и одиночества, хотя и на иной лад, чем у Иоко.
И вот на свете появилась еще одна вдова, еще одна молодая женщина, которую отныне будут именовать «еще не умершей»*. Ей было всего двадцать пять лет. Порывистая, прямая, действующая без оглядки, безраздельно любившая мужа... Когда похороны окончились. Иоко почувствовала такую опустошенность, словно душу ее тоже похоронили вместе с Тайскэ. Прошло семь дней, прошло десять, а она все сидела неподвижно час за часом перед фотографией Тайскэ. У свекра разрывалось сердце при виде этой неподвижной фигуры. Но госпожа Сигэко успокаивала мужа.
— Ничего,— говорила она,—с таким характером, как у Иоко, ей сейчас нелегко, но она сумеет справиться ё этим, вот увидишь, сумеет. А до тех пор ей придется страдать.
Говорившая так госпожа Сигэко и сама страдала, напрягая все душевные силы, чтобы смириться с невозвратимой утратой — смертью старшего сына.
Прошла весна, началось лето, а родители не получили ни единого письма от Купно. Он писал только Юмико.
Под влиянием армейской жизни письма Кунио становились все более угловато-казенными, полными абстрактных, стандартных слов и выражений, вроде «построение новой Восточной Азии», «смерть во славу империи» и тому подобных.
Юмико покорно впитывала эти слова, без малейшей попытки критического к ним отношения. Ей казалось, что в них проявляется героический дух Кунио, и ее сердце замирало от счастья. Юмико принимала горячее участие в патриотическом движении девушек, которое развернулось у них в колледже. В одном из учебных корпусов произвели реконструкцию, помещение превратилось в настоящий фабричный цех. Деревянный пол заменили бетонным, установили рядами машины, протянули толстые электропровода. Вместо ножных швейных машин появились машины с электрическим приводом. Здесь должна была развернуть работу пошивочная мастерская.
В августе Купно перевели из авиационной школы Касумигаура в Татэяма, где он должен был пройти заключительную тренировку на боевом самолете. В эти дни госпожа Сигэко впервые получила письмо от сына. Когда она распечатала конверт, там оказался лист белой бумаги, на котором было написано всего три слова, размашисто выведенных кистью: «Смертью послужим родине». Госпожа Сигэко показала этот лист Иоко.
— Какой же он все-таки еще дурень, этот мальчик...,--засмеявшись, сказала она.
Но когда второй точно такой же лист с теми же словами прибыл в адрес Юмико, девушка с благоговейным вздохом бережно спрятала его в свой письменный стол.
В августе 1942 года в районе Соломоновых островов Америка перешла в контрнаступление, и в ходе тихоокеанской войны вдруг, обозначилась заминка. Здесь, у Соломоновых островов, военно-морские и воздушные .силы Америки и Японии, напрягая все усилия, начали поединок, которому суждено было длиться не один месяц. Но, руководители японской армии и японский народ привыкли к победам и не верили, что чаша весов заколебалась. Все считали, что неудачи у Соломоновых островов всего-навсего временные затруднения местного характера,— по крайней мере всем хотелось так думать. Непонятно было лишь; отчего Америка так упорно шлет на эти крохотные ..острова одно за другим крупные соединения,. Это рождало чувство безотчетной тревоги.
Удерживать в течение длительного времени обширные оккупированные районы и растянутую на тысячи километров линию фронта было само по себе чрезвычайно трудной задачей. Эти трудности незамедлительно сказались на повседневной жизни народа; государство было истощено, и это давало себя знать на каждом шагу.. Начались перебои в снабжении, рис перестали очищать, по карточкам выдавали низкосортный темный рис, непорушенный овес. Стала ощущаться острая нехватка, типографской бумаги, нормы выдачи ее газетам и журналам сокращались; кроме того, в принудительном порядке проводилось слияние и объединение журналов. Цензурные органы заявляли, что эти мероприятия проводятся, с тем, чтобы, «уменьшив число печатных изданий, поднять на более высокий уровень руководство печатью». Иными словами, все неугодные журналы попросту закрывались.
«Синхёрон» очутился почти в безвыходном положении. В обстановке, когда все журналы Японии беззастенчиво льстили военщине, «Синхёрон» невольно привлекал внимание, выглядел крайне левым. Но позиция директора Асидзава оставалась неизменной.
С тех пор как он потерял старшего сына, его решимость сопротивляться еще больше укрепилась.
Однажды, осенним вечером, когда уже зацвели хризантемы, в дом Асидзава явился с визитом профессор Кодама. Профессор пришел, чтобы забрать домой Иоко. Говорить обиняками, сыпать комплиментами и цветистыми фразами профессор не умел. Во врачебной своей практике он тоже никогда не стремился подладиться к пациентам, зато отдавал все душевные силы их лечению.
— Жена все время твердит, что у нее сердце болит за Иоко: неужели, мол, дочке так и суждено на всю жизнь остаться вдовой,— и требует, чтобы я поговорил с вами, не согласитесь ли вы ее отпустить.
— Мы и сами уже не раз думали о том же, но не решались заговорить первыми, да нам и жаль расставаться с Иоко...— отвечала госпожа Сигэко.
Вопрос был щекотливый: госпожа Сигэко опасалась, что, если Асидзава первые затронут его, Кодама, чего доброго, подумают, будто они недовольны лечением, которое получал Тайскэ в больнице профессора.
Родители порешили, что документы Иоко будут оформлены в удобное для профессора время, что же касается ее переезда, то Иоко вернется домой, когда сама того пожелает.
Позвали Иоко. Она твердо сказала:
— Если можно, мне хотелось бы побыть здесь еще месяц-другой. Вы позволите?
— Разумеется, разумеется,— ответила госпожа Сигэко.— Что касается нас с отцом, так ты можешь жить в нашем доме сколько захочешь. Куда бы ты ни ушла, для нас ты всегда останешься женой Тайскэ.
Как только у Иоко выдавалась свободная минута, она садилась за стол в своей комнате и читала книги Тайскэ или писала дневник. После смерти мужа она внимательно приглядывалась к окружающей жизни — ей хотелось понять, что представляет собой общественный порядок, убивший Тайскэ? Иоко казалось, что она никогда не сумеет вновь обрести покой, пока полностью не уразумеет этого. Нужно было понять, уяснить себе, что происходит кругом, иначе она никогда не сумеет примириться с гибелью Тайскэ, в душе ее никогда не угаснет гнев против тех, кто так безжалостно и несправедливо отнял у нее мужа. Иоко неотступно думала только об этом.
Она читала о тысячелетних традициях Японской империи, о которых без конца твердили газеты, об особой, священной истории Японии, о сохранении нации, о неповторимой, особой морали и культуре Японии, выработанной в течение долгих веков... О государстве, которое объединяет нацию, и о долге подданных по отношению к этому государству...
Иоко казалось, что она понимает все это. Конечно, государство нужно защищать, каких бы великих жертв это ни стоило. Она сама готова была помогать стране по мере своих женских сил. И однако — какое отношение ко всем этим высоким понятиям имеет судьба Тайскэ, до полусмерти избитого только за то, что он потерял железные ножны, заболевшего из-за этих побоев и в конце концов погибшего? Какая связь между этой нелепой смертью и защитой древних традиций Японии? Этого Иоко никак не могла постичь.
Имя Дзюдзиро Хиросэ она запомнила так крепко, как будто оно было выжжено в ее мозгу каленым железом. Ей казалось, что до самой своей смерти она не перестанет испытывать ненависть и злобу к этому человеку.
В начале декабря Иоко распрощалась с комнатой, в которой ровно год прожила вместе с Тайскэ и где все было полно воспоминаний, и вернулась в родительский дом в Мэгуро. Тоска давила ее, но сердце Иоко было полно решимости. Нужно было начинать жизнь сначала.
С Гавайских островов, из Сиднея, из Калькутты, с подпольных радиостанций Шанхая, не говоря уже о радиостанциях самих Соединенных Штатов, в небо непрерывным потоком льется антияпонское подрывное вещание. И днем и ночью, не умолкая, радиоволны сообщают о превосходстве американского вооружения, о тупике, в котором очутились стратегические планы Японии.
Слушать иностранные коротковолновые передачи имела право только секретная служба армии, на которую была возложена стратегическая пропаганда по разложению войск противника, оперативный отдел Генерального штаба, министерство иностранных дел, телеграфное агентство «Домэй Цусин» и управление радиовещания. Кроме того, стратегической пропагандой по радио занималась также радиослужба главного штаба военно-морского флота.
Рассчитывая на то, что народ не слышит иностранных радиопередач, Ставка в своих сообщениях беззастенчиво фальсифицировала события, громогласно объявляя о великих победах, якобы одержанных японскими вооруженными силами. Эти лживые, пустые сообщения пестрели в заголовках газет, занимали большую часть последних известий, ежедневно передававшихся по внутреннему вещанию.
Бои в районе Соломоновых островов, начавшиеся в августе 1942 года, продолжались целых полгода и в конце концов завершились поражением Японии, которое уже невозможно было скрывать. В ходе военных действий на,.Тихом океане наступил перелом. В начале февраля 1943 года японское радио сообщило, что в морском бою близ острова Рейнелл потоплено два линкора и три крейсера противника, а в бою у острова Санта-Исабель противник потерял два крейсера, один эсминец и десять торпедных катеров. Так говорилось в сообщении Ставки, но иностранное радио в ту же ночь разоблачило лживость японских сообщений и в свою очередь оповестило весь мир о колоссальных потерях, понесенных Японией в этих боях. Но японский народ не слышал иностранных сообщений и поэтому оставался спокоен.
Все же в Главном штабе и в информбюро военно-морского флота понимали, насколько слаба японская радиопропаганда по сравнению с иностранной. Недаром существует мнение, что в первой мировой войне поражение Германии в значительной степени объясняется исключительно умелой деятельностью английских органов пропаганды. Необходимо было резко улучшить работу отдела спецпропаганды информбюро, подвергнуть Тщательному пересмотру содержание радиопередач и добиться, чтобы о превосходстве Японии узнали в Индии и в Чунцине, в Австралии и в Южной Америке, ну и, разумеется, в самих Соединенных Штатах.
В целях укрепления работы отдела спецпропаганды руководство военно-морского флота задумало в широком масштабе привлечь гражданские кадры. Необходимо было использовать все что имелось талантливого и способного в японском народе и направить эти способности на сотрудничество в войне. И вот автор столь демократического проекта, начальник информбюро военно-морского флота капитан I ранга Хирадэ, решив привлечь к-работе наиболее способных людей, хорошо информированных в вопросах международного положения, направил международному обозревателю господину Сэцуо Киёхара письменное извещение с предложением явиться в информбюро.
Утром десятого февраля господин Киёхара явился в бюро пропусков военно-морского министерства, предъявил повестку с вызовом и, расписавшись на бланке-пропуске, поднялся по лестнице, ведущей из вестибюля направо. Внутренне вполне готовый к очередной головомойке, он уныло шагал по полутемному коридору.
На основании указа о сборе Металла, а также благодаря жесткому контролю над потреблением угля в помещении военно-морского министерства были сняты трубы парового отопления. Офицеры, сидевшие за столами в комнате, где разместилось информбюро, в наброшенных на плечи шинелях, потирая руки от холода, перебирали папки с бумагами, разворачивали географические карты. Сэцуо Киёхара, снова застегнув пальто, которое собрался было сбросить, подошел к стоявшему в центре столу. За этим столом сидел капитан I ранга Хирадэ и что-то писал.
— А-а, Киёхара-сан! Простите, что пришлось вас побеспокоить... Прошу вас, сюда, пожалуйста...— любезно приветствовал журналиста начальник информбюро. Полный, цветущий мужчина с аккуратно расчесанными на пробор, волосами, в очках с квадратными стеклами без оправы, капитан I ранга Хирадэ, в прошлом военно-морской атташе в Италии, больше походил на дипломата, чем.на, военного. Он обладал каким-то своеобразным обаянием, которое при первом знакомстве действовало почти неотразимо, заставляя каждого невольно проникаться к нему симпатией, но недруги его утверждали, что капитан Хирадэ просто-напросто подхалим, умеющий ловко втираться в доверие к высшему начальству. Поговаривали также, что капитан Хирадэ из тех, кто «мягко стелет».
Проводив Киёхара в небольшую соседнюю комнату, служившую приемной, капитан Хирадэ уселся напротив него за круглым столом.
— Извините, что оторвал вас от ваших занятий.. Курите, прощу вас — он непринужденным жестом протянул Киёхара пачку заграничных сигарет. Пальцы у него были красивые, пухлые, как у ребенка.
Киёхара чувствовал себя удивительно не в своей тарелке. Судя по приему, головомойки как будто не ожидалось. По если ему не собираются устроить разнос, зачем его вызвали? Он терялся в догадках.
— Да-с, итак... Мы позволили себе обеспокоить вас так внезапно вот с какой целью... Видите ли, честно говоря, судя по обстановке, сложившейся на сегодняшний день, невольно приходишь к выводу, что вооруженные силы как таковые уже почти исчерпали все свои возможности.
— В самом деле?
— И следовательно, сейчас как никогда приобретает особую важность война средствами пропаганды, в первую очередь, конечно, средствами радио... На пропаганду ложится чрезвычайно важная миссия...
— Безусловно.
— Вот мы и подошли к главному. Видите ли, когда дело доходит до конкретного осуществления этой самой пропаганды, то, что ни говорите, это гораздо удачнее получается у вас, гражданских людей... Мы, военные сапоги, явно пасуем перед вами в этом вопросе.
— Еще бы! — не слишком вежливо произнес Киёхара. Но капитан Хирадэ был не такой человек, чтобы рассердиться из-за такой малости. Он умел вести беседу с искусством, отшлифованным годами дипломатической службы.
Одним словом, международному обозревателю Киёхара предлагалось составление общей программы коротковолновых передач для вещания на заграницу. Он должен был составлять содержание этих передач, а иногда и сам выступать у микрофона в вещании на Америку. Если Киёхара согласен, его оформят приказом как прикомандированного к информбюро военно-морского флота со званием консультанта высшего разряда..
Но голова Сэцуо Киёхара отказывалась быстро переварить столь неожиданное предложение.
— Усилить пропаганду в тылу противника и среди его войск — это, конечно, превосходная идея, но что вы думаете относительно радиопропаганды в самой Японии? Неужели вы считаете, что с этим вопросом все обстоит благополучно? — спросил он, ибо, в отличие от капитана Хирадэ, не умел говорить обиняками и полунамеками. Капитан па мгновенье нахмурился, как будто в голове его внезапно мелькнуло опасение, что сотрудничество этого человека, пожалуй, повлечет за собой немало хлопот. Впрочем, в следующую минуту он уже улыбался.
— Вы совершенно правы, в области внутренней пропаганды мы также намерены постепенно улучшить дело,— ответил он.— Но что поделаешь, не доходят до всего руки...
— А я гораздо охотнее взялся бы именно за эту работу,— щуря близорукие глаза, сказал Киёхара.— Если вы согласны поручить мне работу на радио, я гораздо охотнее занялся бы вещанием внутри Японии. Пропаганда для заграницы тоже, конечно, очень важное дело, но нельзя забывать, что в самой Японии в умах царит полный разброд. Так называемое «моральное единство» существует только на словах. А при отсутствии сплоченности внутри страны нет никаких шансов на победу, сколько бы мы ни занимались пропагандой среди войск противника..,
— Я полностью с вами согласен. Но в нынешней обстановке все это далеко не так просто...— Капитан I ранга явно старался как-нибудь обойти затронутый Киёхара вопрос.
Киёхара достал из кармана пальто утреннюю газету, которую успел просмотреть в электричке, и указал капитану Хирадэ на статью, помещенную на первой странице.
— Я уж не говорю об остальной информации, но взгляните сюда, на это сообщение Ставки. Мыслимое ли дело, чтобы Ставка публиковала такую заведомую ложь. Ведь это дает совсем обратный эффект!
Капитан бросил беглый взгляд на газету и, плотно сжав губы, утвердительно закивал, как бы полностью соглашаясь с тем, что говорил Киёхара. Но в действительности он не столько прислушивался к его словам, сколько мысленно подыскивал какую-нибудь лазейку, которая дала бы ему возможность увильнуть от прямого ответа.
В сообщении Ставки говорилось, что в настоящее время на важных участках фронта в районе Соломоновых островов и Новой Гвинеи создаются стратегические опорные пункты; строительство их в основном завершено, и тем самым японские вооруженные силы получили базу для осуществления новых операций. Далее сообщение гласило: «Наши части, находящиеся в районе островов Буна и Новая Гвинея, выполняющие задачу прикрытия, успешно отразили многократные атаки противника, несмотря на численное его превосходство. Ввиду выполнения возложенной на них задачи, наши части в последней декаде января оставили занимаемые позиции и передислоцировались на новые рубежи. Соединения наших войск на острове Гуадалканал в Соломоновом архипелаге вели ожесточенные бои с численно превосходящим противником, который, начиная с августа прошлого года, непрерывно высаживал на остров десанты. Наши войска, оттеснив противника на край острова; успешно уничтожали его боевые силы и технику и, выполнив возложенную на них задачу, в первой декаде февраля оставили остров Гуадалканал и передислоцировались на другие участки фронта»; Внизу, в самом конце-сообщения, стояла фраза: «Перемещение частей прикрытия проходило в строго организованном порядке». Ставка пыталась как-нибудь позолотить пилюлю. Но, как видно, авторы сообщения все же испытывали некоторое беспокойство, так как сопроводили эти известия примечанием о том, что «линия фронта остается неизменной». Весь текст от начала и до конца состоял из уверток и оговорок, предназначенных для обмана народа; Но сквозь красивые слова и пышные фразы отчетливо проглядывал полный провал военных операций в районе Соломоновых островов.
Сэцуо Киёхара не мог вынести столь откровенной лжи.
— Все страны мира слушают японские радиопередачи. Как же можно передавать такие абсурдные сообщения, которым не верят сами японцы? А меньше всего верят сообщениям Ставки войска, которые находятся на месте боев. Откровенно говоря, мне кажется, что порочная служба пропаганды в значительной степени повинна в деморализации нашего населения.
— Вот-вот, об этом и идет речь,— нимало не смущаясь, ответил капитан Хирадэ все с той же неизменной улыбкой.— Поэтому мы и хотим воспользоваться знаниями и опытом таких специалистов, как вы. В конце концов военные — всего лишь военные... Война ведется не только силами армии. Мы непременно нуждаемся в помощи, людей, хорошо осведомленных об обстановке в Англии и Америке. — С ловкостью опытного дипломата он пропускал мимо ушей резкие слова Киёхара, стремясь только к скорейшему достижению намеченной цели.
Киёхара уклонился от решительного ответа, заявив, что должен подумать, но капитан Хирадэ настоятельно просил его решить вопрос поскорее. Все-таки Киёхара удалось распрощаться, так и не назначив определенного срока. Впрочем, в душе он уже принял решение. Однако в этом его согласии работать на армию было что-то не совсем ясное для него самого, и он испытывал потребность хорошенько поразмыслить в одиночестве над предложением капитана Хирадэ.
Ему было запрещено печататься почти во всех' газетах и журналах. Запрещение исходило от полицейского управления и от информбюро военного министерства; Международный обозреватель, он потерял право заниматься своей профессией. Правда, он продолжал по привычке собирать разного рода информацию; но делал это совершенно бесцельно.
Если же благодаря предложению капитана Хирадэ он сможет сотрудничать непосредственно в области пропаганды, то это будет означать для него новый, качественный скачок — из теоретика он превратится в практического деятеля.
«Эта война — рискованная затея. В ближайшее время надо ожидать кризиса,— думал Сэцуо Киёхара — США, по всем данным, уже оправились от глубокой раны, нанесенной в Перл-Харборе. Производство вооружения на территории США растет поразительными темпами. Японии угрожает опасность».
Патриотизм Сэцуо Киёхара отличался и от патриотизма военных, и от слепого, как он считал, патриотизма толпы. Если он сможет выразить хоть часть своих мыслей, столь отличных от официальной идеологии, то разве это не самое великое дело, на которое он способен? Японская пропаганда для заграницы, внутреннее радиовещание—все нуждается в коренном преобразовании. Необходимо вернуть сообщениям Ставки их прежний авторитет. «Капитан Хирадэ производит впечатление разумного человека, очевидно с ним можно будет сработаться...» — рассуждал Киёхара. Если только Хирадэ окажет ему поддержку, он сумеет многое сделать... Увы, он жестоко заблуждался. Отличный специалист в области международной политики, он очень плохо представлял себе сложную структуру армейского аппарата, рутину и косность военных учреждений. Рисуя в мечтах идеальную, эффективную службу пропаганды, он был взволнован игрой собственного воображения. Киёхара хотелось, чтобы «комментатор японского радио Сэцуо Киёхара» завоевал репутацию талантливого комментатора и получил широкую известность не только в Японии, но и за ее пределами. Это ему под силу, считал он. Иллюзия, которую часто питают непрактичные и благодушные от природы люди...
В очередной понедельник Сэцуо Киёхара, как обычно, встретился за обедом с Юхэем Асидзава. Они сидели в подвальном ресторане в здании Страхового общества в квартале Маруноути. Асидзава, привыкший в последнее время видеть Киёхара мрачным и удрученным, с удивлением заметил на этот раз, что его старый друг находится в приподнятом настроении.
— Слушай, я сообщу тебе кое-что интересное... С завтрашнего дня я — старший консультант информбюро военногморского флота! Здорово? Это я-то, который не сегодня-завтра мог угодить в лапы к жандармам! И вдруг — пожалуйте, поворот на сто восемьдесят градусов, я становлюсь доверенным лицом у господ морских офицеров. Ей-богу, ирония судьбы, да и только!
Юхэй тоже невольно улыбнулся и, не скрывая интереса, придвинулся поближе.
— Действительно чудеса! Тут, вероятно, какое-нибудь недоразумение. Или, может быть, капитану Хирадэ вздумалось сыграть с тобой шутку?
— Нисколько! Это совершенно серьезно. Потому я и говорю,' что получилось забавно... Капитан Хирадэ хочет поручить мне радиопропаганду на коротких волнах для Америки. Что ж, пожалуй я с этим справлюсь. А главное, в эту работу ни жандармы, пи тайная полиция нос совать не посмеют! — Киёхара весело рассмеялся. Впервые за долгое время он находился в отличном расположении духа.
За обедом он непрерывно говорил с почти юношеским задором, а Юхэй выполнял роль слушателя.
— Японская пропаганда находится в самом плачевном состоянии. Больше того, она приносит один лишь вред. Все нужно переделать до основания... В последнее время сообщения Ставки потеряли всякий авторитет в народе. Недаром люди говорят, что число американских линкоров, которые Ставка объявила потопленными или выведенными из строя, больше, чем их было к началу войны. И при этом Ставка требует, чтобы этим сообщениям верили! Поистине, приходится удивляться людскому терпению! Знаешь, в последнее время я пришел к выводу, что японцы -самый несчастный народ на свете. Слушать иностранные коротковолновые передачи ему не разрешается, высказывать свои мысли вслух запрещено... Знать не дают, говорить не дают, сомневаться — строжайше запрещено, критиковать тоже нельзя. Стоит рассказать какую-нибудь новость—тебя немедленно обвинят в распространении злонамеренных слухов, а тех, кто, сознавая свое бессилие, впал в состояние тупой апатии, упрекают в том, что они «не сотрудничают»... А когда у человека наконец лопается терпение и он пытается что-нибудь потребовать от властей, тогда его именуют «либералом». Ну, а если он отваживается на протест, тогда уж его определенно запишут в «левые»!.. Правительство и военные руководители требуют от народа слепой веры. «Верьте, верьте, только верующие спасутся...» Настоящая проповедь Армии Спасения!..— Киёхара засмеялся.— В китайских деревнях часто можно видеть, как осел с завязанными глазами вертит каменный жернов. На глазах у него повязка, ходит он день-деньской по кругу и обмолачивает рис. В наше время народ Японии напоминает мне осла, которому завязали глаза...
—- Постой, постой,— вставил Юхэй.— Уж не собираешься ли ты снять эту повязку?
— Отчего же? Собираюсь.
— Ну, друг, у тебя слишком смелые планы. С такими настроениями тебе долго на работе не продержаться. А не удержишься на работе — тогда и вовсе ничего не сумеешь добиться.
— Гм... Это непохоже на тебя — такие советы..*
— Нет, просто я считаю, что болезнь, которой больна Япония, гораздо серьезнее. Поэтому у меня нет таких иллюзий, как у тебя. Ты теоретик, а я практик, теоретики всегда мыслят более идеалистически, а мы, практики,— скептики. Я убежден, что снять повязку с глаз народа Японии теперь уже невозможно.
— Но если парод не прозреет, что же тогда?
— В конечном итоге неизбежно наступит чудовищный крах. , .
— Ты хочешь сказать, что мы проиграем войну.?
— Думаю, что да. .
— Именно поэтому,— сказал Киёхара, бросив вилку,— пока этот крах не наступил, пока война еще не проиграна окончательно, я хочу сделать все, что в моих силах, чтобы предотвратить катастрофу. Я..< не могу смириться с мыслью, что все пропало, и пассивно наблюдать за событиями со стороны, как это делаешь ты. Впрочем, ведь и ты ради тех же целей отдаешь все свои силы, чтобы как-нибудь сохранить «Синхёрон». Другой миссии у твоего журнала нет!
На.следующий день Сэцуо Киёхара приступил к исполнению своих обязанностей старшего консультанта информбюро военно-морского флота. Приказ о его назначении должен был последовать не раньше чем через два месяца, но капитан Хирадэ просил Киёхара приступить к работе немедленно, так как дела не терпели отлагательства.
Ему отвели стол в небольшой комнате, именовавшейся «специальным отделом информбюро». Вместе с Киёхара в комнате находились еще трое сотрудников энергичный молодой человек, незадолго перед войной вернувшийся из Америки, худощавый, нервозного вида мужчина, до войны служивший в министерстве иностранных дел, и художник-карикатурист. Вся служба стратегической пропаганды военно-морского флота целиком и полностью осуществлялась всего-навсего этой троицей.
В углу комнаты стоял радиоприемник, работавший на коротких волнах, и стоило повернуть рукоятку, как в определенные часы раздавался голос диктора из Лос-Анжелеса или из Чунцина. На стене висела огромная стратегическая карта Тихого океана. На другой стене были развешаны причудливые рисунки-карикатуры.
— Что это такое? —спросил Киёхара.
Художник, смуглый, слегка заикавшийся, маленький человек, усмехнувшись, пояснил:
— Выспрашиваете об этих рисунках? Такие рисунки разбрасываются с самолетов на фронте в Гуадалканале, в Новой Гвинее. Как бы это вам разъяснить... Одним словом, эти рисунки должны пробудить в солдатах противника тоску по родине...
Внизу под рисунком, изображавшим полуобнаженную женщину в соблазнительной позе, помещался короткий текст: «Дома твоя жена терпит нужду». «Твоя возлюбленная сбилась с пути!» — гласила надпись на следующем рисунке.
Сэцуо Киёхара стало грустно.
И много отпечатали таких листков? — спросил он:
— Тридцать тысяч.
— Всего-навсего тридцать тысяч! Принимая во внимание, что их сбрасывали с самолетов, весьма сомнительно, чтобы в руки американских солдат попало хотя бы три сотни... А где их печатают?
В типографиях газетных издательств. Но там у них своей работы по горло, так что наши заказы выполняются. крайне неохотно. Этот рисунок, например, должен был идти в пять цветов, но красок нет, и потому напечатали только в три цвета...
— Вот как... И как же их распространяли?
— О, с этим целая морока!.. Военные корабли,—да, впрочем, и транспортные суда тоже,— никак не хотят брать этот груз. Кое-как с большим трудом удалось отправить партию в прошлом месяце. Но и там, на фронте, тоже свои трудности. Командующие эскадрильями совершенно не понимают важности пропаганды. Приказывают летчикам не загружать самолеты листовками... По их мнению, лишняя бомба гораздо полезнее всяких листовок. Так что наши листовки, пожалуй, до сих пор валяются где-нибудь на складах в авиачастях...
Какая жалкая «стратегическая пропаганда»!
Два других молодых человека листали подшивку отпечатанных на машинке текстов - переводов американских радиопередач.
— А с этим что вы делаете? — спросил Киёхара; и молодой человек нервозного вида ответил:
— На основании этих материалов мы составляем резюме, то есть выясняем общее направление последних американских радиопередач. Сейчас они делают главный упор на то, что японские стратегические планы якобы зашли в тупик, и грозятся в ближайшее время перейти в наступление. А и подтверждение этого они непрерывно твердят по радио об огромных потенциальных возможностях американского судостроения, сообщают о количестве спущенных па воду новых военных судов или рассказывают о росте производства самолетов. Понимаете?
— А когда материалы изучены, что вы делаете с ними дальше?
— Составляем доклад для начальника информбюро.
— А что делает с этим докладом начальник?
— Вот уж об этом нам ничего не известно... Кто его знает, что он с ним делает.- Молодой человек улыбнулся.
— Ведь ваш отдел, кажется, кроме того сам ведет коротковолновые передачи?
— Ведет. Когда сверху прикажут, мы составляем тексты и передаем их в эфир, но в последнее время это случается редко.
— А кто же, в таком случае, ведет передачи для заграницы и войск противника?
— О, этим занимается Управление радиовещания.
Киёхара удивился.
— Что ж получается, что Управление радиовещания занимается спецпропагандой совершенно самостоятельно, по своему усмотрению?
— Да, выходит, что так... В информбюро военного министерства тоже, кажется, иногда организуют передачи в эфир, но в основном этим занимается Управление радиовещания.
— И какие же у них передачи?
Молодой человек показал Киёхара подшивку с текстами передач. Ничего интересного в них не было — те же сообщения Ставки в переводе на английский язык с добавлением нескольких хвастливо-воинственных фраз. Вот и вся «пропаганда». Не удивительно, что ее целиком передоверили Управлению радиовещания.
Киёхара, не снимая пальто, уселся за грязный стол и, куря сигарету за сигаретой, расспрашивал о положении дел. У всех троих его собеседников свободного времени было, как видно, сверхдостаточно, потому что они добрых полдня охотно знакомили его с постановкой службы спецпропаганды. Из беседы выяснилось, что все трое давно уже потеряли всякий вкус к работе, а если иной раз и пытались организовать что-нибудь свежее, интересное, все равно все их усилия пропадали даром. Так уж было заведено в Главном штабе. Сложная система субординации сковывала любую инициативу, как опутывают лианы заблудившегося в джунглях путника.
Формально все вещание на Америку и спецпропаганда среди войск противника подчинялись специальному органу, непосредственно подчиненному Ставке, но фактически все передачи вело Управление радиовещания, а по телеграфу — агентство «Домэй Цусин». По небрежности ли, или по причине отсутствия какой-либо определенной программы, но все передачи о событиях на фронте осуществлялись не непосредственно самими военными органами, а Управлением радиовещания. Тексты этих передач доставлялись в информбюро флота и армии только «роз! Гас1ит», в порядке прохождения цензуры. Офицеры —- сотрудники информбюро — не проявляли ни малейшего интереса к этим документам и пересылали их сюда, в «специальный отдел», где их читали эти двое молодых людей. У них не было никаких реальных прав, и хотя они знакомились с текстами, изменить что-либо в подобной организации дела были бессильны.
Время от времени, точно спохватившись, информбюро армии посылало в эфир радиопередачи об операциях в Бирме, а информбюро военно-морского министерства выступало с комментариями морских боев в районе Соломоновых островов. Никакой координации между этими передачами не существовало. Армия, флот, Управление радиовещания, телеграфное агентство «Домэй Цусин» посылали в эфир не согласованные между собой сообщения, мало заботясь о том, к чему приведет подобный разнобой. При таком положении вещей трудно было рассчитывать на успех в деле подрыва боевого духа противника.
— А кто отвечает за коротковолновые передачи в Управлении радиовещания?
У них там есть для этого специальный отдел, тексты готовят около двадцати человек. Недавно привезли пленных с Филиппин, их тоже заставляют выступать перед микрофоном. Есть и женщина-диктор. По слухам, пользуется большой популярностью у американских солдат. Голос приятный...
Сэцуо Киёхара изрядно приуныл. Пожалуй, его планы окажутся пустой мечтой. Юхэй был прав — болезнь Японии гораздо серьезнее, чем предполагал Сэцуо;
— Почему же армия, флот и Управление радиовещания.сообща не наметят общий курс передач?
— Да мы уж сколько раз твердили об этом капитану Хирадэ, да только разве с «А-саном» сладишь? Это господин с норовом, с ним каши не сваришь...
На жаргоне офицеров морского флота .«А-саном» называлось армейское руководство. Короче говоря, причина всех неполадок крылась в постоянных распрях и борьбе за влияние, которые давно уже существовали между руководством армии и флота. Здесь, в этой маленькой комнате, в стенах военно-морского министерства, тоже отчетливо проглядывали признаки грядущего поражения.
Никто никогда не видел профессора Кодама мрачным или сердитым. На полном, румяном лице профессора, под коротко подстриженными седыми усами всегда играла благодушная ласковая улыбка, одинаково приветливая для всех его пациентов — простых и знатных, богатых и бедных. Профессор горячо любил медицину — дело всей своей жизни — и находил радость в том, чтобы облегчать страдания больных.
Таким же оставался профессор и в кругу своей семьи. Все затруднительные вопросы он всегда передавал на усмотрение госпожи Сакико, сам же при всех обстоятельствах сохранял безмятежное выражение лица. Казалось, ничто не способно вывести его из равновесия, если только дело не касалось его пациентов.
Он взял к себе в лечебницу Тайскэ, проводил у постели больного зятя бессонные ночи, делал все, что было в человеческих силах, чтобы возвратить его к жизни; но когда все усилия оказались безрезультатными и Тайскэ умер; профессор Кодама не выглядел особенно удрученным. Долгие годы врачебной практики сделали его своего рода- фаталистом. Что-то светлое, умиротворенное было в натуре профессора; известные слова о том, кто, «исчерпав все людские силы, судьбы решения молча ждет», как нельзя лучше годились для характеристики внутренней сущности профессора Кодама.
Когда овдовевшая Иоко вновь поселилась в родительском доме, он ласковым обращением старался смягчить одиночество дочери, потерявшей свое место в жизни, но в то же время, казалось, не был особенно удручен совершившимся. Младшая дочь Юмико с утра уходила в колледж, где занималась не столько науками, сколько тяжелым физическим трудом, и приходила домой поздно вечером, измученная, как работница с фабрики. Профессор и эта воспринимал как должное, считая и вдовство Ио-кбщщ трудовую повинность Юмико неизбежным следствием войны, бременем, которое приходится нести всему народу в военное время. Профессор не знал сопротивления обстоятельствам, в которые поставила его судьба; точно-так же ; не умел он противиться требованиям и просьбам других. Госпожа Сакико, женщина нервная, раздражительная, позволяла себе в разговоре с мужем самые резкие выражения, а муж, казалось, делал все по указке жены. И все же жена никогда не отдалялась сердцем от великодушного мужа. Так же относились к отцу и дочери,— они могли приставать к нему с любыми капризами, и тем не менее обе чувствовали, что в их всегда готовом на уступки отце есть нечто, чему нельзя противиться, против чего нельзя восставать.
Всевозможные лишения, вызванные войной, профессор тоже переносил с терпеливой покорностью. Налоги росли, медикаментов не хватало, малолитражный автомобильчик, в котором профессор разъезжал с визитами к пациентам, пришлось до лучших дней поставить в гараж. В палатах нужно было оборудовать специальные счетчики, лимитировавшие потребление электроэнергии. Обоих сыновей забрали в армию, дочь овдовела и снова вернулась под родительский кров. Но среди всех этих испытаний профессор трудился так же неустанно, как раньше.
В один из апрельских дней пришло извещение о гибели младшего сына Митихико. Извещение было составлено в стандартной форме, как об убитом на фронте; но в действительности Митихико не был убит в бою: он погиб от несчастного случая на Н-ской авиационной базе на Филиппинах. Для хрупкой госпожи Сакико смерть сына была почти непосильным ударом. Она поставила фотографию Митихико на домашний алтарь, украсила ее цветами, села напротив и полдня не осушала глаз. Когда по комнатам поплыли струйки ароматического дыма поминальных курительных палочек, в семье Кодама, как и во многих, многих семьях Японии, воцарилась атмосфера неутешного горя, нанесенного жестокой войной. Но профессор Кодама со всегдашним своим ровным, приветливым видом деловито обошел палаты, а потом, поспешно вызвав рикшу, не теряя ни минуты, отправился с визитами к пациентам,— как если бы он не питал ни малейшей привязанности к погибшему сыну.
Вскоре пришло письмо от военврача-лейтенанта, служившего в одной части с Митихико. Этот лейтенант, сын одного из старых друзей профессора, был знаком с семьей Кодама еще до войны; теперь он написал об обстоятельствах гибели Митихико.
Из этого письма родные узнали, что Митихико, служивший в аэродромной команде, готовил к вылету истребитель; но по причине какого-то недосмотра тормозные колодки внезапно отказали, и самолет, у которого как раз проверяли мотор, неожиданно рванулся вперед на несколько метров. Вращавшимся на полном ходу пропеллером Митихико был убит наповал. В одну секунду голова его разлетелась на мельчайшие кусочки, под крылом самолета осталось лежать лишь его обезглавленное туловище. Вот и все.
Митихико окончил сельскохозяйственный факультет и едва начал служить в министерстве земледелия и леса, как его призвали на военную службу. Это был ласковый, привязанный к родителям юноша. Он очень увлекался рыбной ловлей и в летние каникулы, бывало, каждый вечер возвращался домой с уловом свежей, аппетитной рыбы, которую всегда собственноручно жарил отцу на ужин, как закуску для сакэ.
Но даже потеряв этого милого сердцу сына, профессор Кодама не проронил пи одной жалобы. Он не гордился, что сын погиб за империю, но и не предавался напрасным воспоминаниям о прошлом. Глядя на убитых горем, плачущих Иоко и Юмико, он не произнес ни единого слова. На лице его было написано все то же спокойствие, как у человека, душа которого парит в тишине и покое какой-то своеобразной нирваны, бесконечно далеко от суеты и треволнений этого мира.
Смерть брата потрясла Иоко. Внутренне всегда восстававшая против войны, она постепенно почувствовала, что не в состоянии больше сопротивляться веянию времени. Слишком удушающе тяжело было оставаться в стороне от жизни. Ее свекор, Асидзава, преодолевая тысячи трудностей, продолжал издавать свой журнал, ее дядя по мужу, Киёхара, подвергаясь опасности, публиковал статьи,— оба они участвовали в жизни, как подсказывала им их совесть. Пусть формы этого участия были разные, но цель была одна — спасение Японии.
Тайскэ умер безвременной смертью. Иоко до сих пор чувствует ненависть к тем, кто фактически привел его к смерти, и все-таки эта катастрофа в конечном итоге вызвана войной. И гибель брата Митихико, убитого ударом пропеллера, тоже связана с войной...
Так или иначе, но все мужчины несли бремя ответственности за страну, работали на .войну или участвовали в войне. В той или иной форме все они были связаны с государством и, напрягая все силы, работали на том участке, куда поставила их судьба. Даже Юмико, почти совсем забросив учение, целиком ушла в труд. Было что-то трогательное, хватающее за сердце в ее тоненькой фигурке, когда, вернувшись домой после работы, она садилась за обеденный стол и в первые минуты от усталости даже не могла сразу приняться за еду.
Вся повседневная деятельность близких людей, окружавших Иоко, сама собой сливалась в одно большое течение, устремленное в одном направлении. Это было течение самой эпохи. Вернее, буря... Ветер, проносящийся по низине, покрытой зарослями тростника, клонит гибкие стебли. Склоняясь, они образуют одну слитную силу, и каждая отдельная тростинка, сгибаясь, заставляет клониться соседний стебель. Вся жизнь, вся душевная энергия близких людей невольно сообщалась Иоко. Она не могла больше сидеть сложа руки.
В лечебнице профессора Кодама начала ощущаться нехватка медперсонала. Многие сестры ушли работать в военные госпитали, которые один за другим открывались по всей Японии, другие, в качестве сестер Красного Креста уехали на фронт, в далекие страны. В больницах для гражданского населения не хватало работников. В лечебнице профессора Кодама осталось только две медицинских сестры вместо прежних трех.
Вот уже два месяца, как Иоко, надев белый халат, трудилась в аптеке. Здесь было ее рабочее место. Но в душе у нее почему-то жила тревога, ее не покидало ощущение какого-то смутного беспокойства и нетерпения.' Нужно было как-то устроить себя, найти себе новое место в жизни. Прошел год с тех пор, как она овдовела. Но она и помыслить не могла о новом замужестве. Образ Тайскэ еще жил в ее сердце, и она до сих пор ощущала теплоту его тела;
...К окошечку в застекленной перегородке один за другим подходят больные. Приходят родственники больных за лекарством: юноши в фуражках военного образца, женщины в шароварах, одинокие старики, Хмурые, неприветливые девушки. Иоко стоит в этой компакте, похожей на коробку со стеклянными стенками, берет из обступивших ее с трех сторон бутылей и ящичков требуемые лекарства, приготовляет микстуры и порошки и подает в окошечко,— кропотливая, требующая напряженного внимания работа. 0,2 грамма... 0,3 грамма...— все внимание Иоко сосредоточено на этом микроскопически малом весе, от которого зависит жизнь пациентов... В газетах о такой работе пишут как о «скромном, незаметном труде Ио охране здоровья населения в тылу». И хотя взвешивать ей приходилось меньше, чем один грамм, она уставала так сильно, как будто работала где-нибудь на чугунолитейном заводе. Усталость объяснялась не только работой,—это была душевная усталость, возникавшая из-за невозможности вкладывать в этот труд всю свою душу. Иоко не чувствовала твердой опоры в жизни, кругом не осталось ничего прочного, стабильного, почва как будто уходила у нее из-под ног — и это тоже порождало усталость.
Через маленькое окошечко была видна вся истощенная, измученная Япония. За лечение, за лекарства с каждым днем платили все меньше, рядом с фамилиями больных в списках все чаще появлялась отметка: «Доходов не имеет». Огромные налоги и насильственная мобилизация на трудовую повинность окончательно, разрушили жизнь миллионов семей.
Работа профессора. Кодама постепенно, все больше, приобретала характер благотворительности. Сколько еще времени может так продолжаться? Иногда, когда поток больных прерывался, Иоко открывала расходную книгу и склонялась над ней в мучительном раздумье, растерянно потирая лоб рукой. Плачевное положение Японской империи прямо и непосредственно отражалось на их собственном бюджете. Случалось, опа жаловалась отцу: - . ,
— Папа, взгляни — видишь, что получается по записям?. Как же быть дальше?
Отец качал головой и, как будто оправдываясь, отвечал: .
— Ну что ж поделать... Попробуем подождать еще немножко...
Когда долгий утомительный день заканчивался, Иоко через небольшой садик проходила домой. На кухне мать готовила ужин. Глаза у нее всегда были заплаканы. Нет больше Митихико — ему снесло пропеллером голову... И Тайскэ-сан тоже умер... И Томохико тоже, наверное, скоро убьют на фронте... Нервная, болезненная госпожа Сакико терзалась страхом за старшего сына.
— Мама, нельзя же бесконечно повторять одно и то же! Так с ума можно сойти, честное слово! — Иоко резко бранила мать. Но она и сама еще не оправилась от горя, причиненного ей смертью Тайскэ.
В швейной мастерской женского колледжа Юмико день за днем обметывала петли на солдатских кителях. Эта однообразная работа продолжалась уже несколько месяцев. Управляться со швейной машиной, работавшей на электрическом приводе, было несложно., Иголка как бы сама обметывала края петли. На обработку одной петли уходило меньше трех секунд. Множество приводных; ремней, свисающих с потолка, текут, чуть дрожа, как струи быстрой реки. В помещении всегда как будто дует ветерок — это дрожит, сотрясаясь, воздух.
Дружно стучат десятки машин, и в мастерской стоит шум, похожий на стук грозового ливня б дощатую крышу.
Ученицы колледжа пятью длинными рядами с утра и до вечера сидят за машинами. Лица у всех хмурые, сосредоточенные, точно здесь собрались не юные девушки, а старухи.
На стене висит зигзагообразный график — таблица успехов. Рядом красуется лозунг, написанный красной краской: «Хоть одним самолетом больше, хоть одним кораблем больше!» Значит, нужно сделать хоть на один китель больше! Теплые зимние кители—для солдат, воюющих в Китае и в Маньчжурии; легкие, защищающие от жары — для солдат южного фронта... И главное — выше производительность! Учителя, прохаживаясь между рядами машин, подсчитывают выработку каждого дня и составляют график успехов. На стене висит письмо в рамке: благодарность военного министра.
Двести пятьдесят кителей в день, двести пятьдесят два, двести пятьдесят семь...— девушки старались опередить друг друга. Та, которая сумела обогнать подругу, уже одним этим как будто доказывала свою верноподданность. Желание показать себя истинной патриоткой сочеталось с тщеславием. В сущности, это были наивные, покорные и самоотверженные девушки. Даже после звонка, возвещавшего окончание работы, можно было успеть обметать петли еще на одном или на двух кителях. И когда девушки .после напоминания учителя наконец останавливали машину, то в неожиданно наступившей тишине, уронив голову на стол, они молча боролись с усталостью, от которой темнело в глазах.
Едва вернувшись домой и наспех поужинав, Юмико, не отдыхая, тотчас же садилась за рояль. Ей не терпелось, словно опа спешила наверстать даром потраченное днем время. Только вечером, за роялем, начиналась ее настоящая, ей одной принадлежащая жизнь. С тех пор как она отказалась от мысли поступить в музыкальную школу, она еще больше пристрастилась к музыке. Через музыку к ней как будто с новой силой приливала жизнь, пожираемая тяжелым трудом в колледже. Несомненно, ее тяга к музыке означала не что иное, как жажду мира. Мир! Юмико не сознавала, что жаждет мира. Она только инстинктивно стремилась к музыке, погружалась душой в прекрасные, гармоничные звуки.
В музыке не было войны, не существовало людского зла. Даже в тех пьесах, в которых воспевалась война, звучали красота и гармония, более могучие, чем силы разрушения и смерти. Музыка дарила отраду сердцу, рассказывала о радости жизни. Через рояль душа Юмико приобщалась к миру. Смерть зятя, горе старшей сестры, гибель брата, отчаяние матери... Среди всех несчастий, обрушившихся на семью, каждый вечер звучал рояль, и прекрасные мелодии, рождаясь под пальчиками Юмико, скрашивали ночное одиночество больных в стационаре, на втором этаже лечебницы. Чем больше горя было кругом, тем усерднее играла Юмико, ища в мире музыки спасения от мрачной действительности.
От Кунио Асидзава пришло письмо спустя месяц после пребывания в учебно-тренировочной школе Татэяма. К письму была приложена маленькая фотокарточка, на которой Кунио был снят в кителе с погонами лейтенанта морской авиации.
Кунио закончил тренировочное обучение на боевом самолете; в ближайшие дни ему предстояло выехать на Н-скую авиационную базу на острове Кюсю. Куда он получит дальнейшее назначение, он еще не знал. Авиационные части подолгу не задерживаются на одном месте. Они могут за несколько часов переместиться с Филиппин на Борнео. На фронте они скитальцы, у них нет ни определенного пристанища, ни точного адреса. Юмико предстояло ждать Кунио, ничего не зная о его жизни — где он находится, под какими небесами воюет...
В заключительных фразах письма Кунио внезапно зазвучали новые настроения:
«...Бои на южном фронте разгораются все сильнее, нас ждут Соломоновы острова. Навряд ли мне удастся сохранить жизнь. Приблизился час, когда придется сражаться действительно не на жизнь, а на смерть. Юмико-сан, прошу тебя, забудь обещание, которым мы обменялись перед моим отъездом. Нельзя обрекать любимую на страдания, нельзя тащить ее за собой в ад. Прошу тебя, не жди меня больше, потому что мне не суждено возвратиться. Мучительно больно сознавать это, но на мне лежит высокий долг, который не позволяет отдавать все помыслы только любви. И так как я лишен возможности выполнить свое обещание, то прошу тебя, забудь и ты нашу клятву, считай себя свободной и ищи себе счастья в жизни. Такова участь всех, кто живет в наше время — время войны. Моя жизнь принадлежит Японской империи. Отец, наверное, посчитает меня глупцом, но я хочу жить и умереть так, как жили и умирали тысячи японских мужчин, неразрывно связанных с традициями нашей страны...
Возможно, я иногда буду писать тебе просто как друг. Но прошу тебя: отныне считать мои письма всего-навсего весточками от друга...»
Очевидно, под влиянием армейского воспитания образ мыслей Купно постепенно приобретал все более отчетливо-милитаристскую окраску. Ущербный героизм, культ империи казался ему высшей справедливостью.
Юмико, руководствуясь необъяснимой логикой чувства, свойственной женщинам, испытала даже своеобразную радость, читая это письмо. И хотя Кунио писал, чтобы она забыла свое обещание, эта просьба не огорчила её, напротив — его слова как будто открыли ей новый смысл жизни.
«Пожалуйста, не думай обо мне, забудь меня и сражайся храбро... писала она в ответном письме,—Покрой себя неувядаемой славой! Я вполне удовольствуюсь этим. С нетерпением и радостью я жду дня, когда прочитаю в газетах о твоей доблести. Но Юмико будет ждать тебя, сколько бы лет ни прошло. Свое обещание я никогда не нарушу...»
Девичье сердце не умело хитрить и лукавить. Кунио пытался ускользнуть от взятого на себя обязательств, используя в качестве оправдания свою преданность родине; Юмико же стремилась выполнить свой долг перед родиной и вместе с тем свято хранить обещание. Война была для нее случайностью, любовь — необходимостью.
Иоко прочитала письмо Кунио — Юмико показала письмо сестре — и сразу уловила измену. Но неопытная Юмико не способна была увидеть между строк письма Кунио признаки ожидающей ее драмы. Старшая сестра была почти потрясена наивной, не знающей сомнения искренностью и твердостью Юмико,—ведь у самой Иоко душа всегда была полна смятения и неразрешенных вопросов.
Иоко решила уехать из отцовского дома, — если совсем уехать не удастся, то хотя бы попытаться найти себе службу на стороне, чтобы работать вне дома. У нее не было никаких определенных расчетов относительно того, что принесет ей такая работа. Но слишком уж тягостно и тоскливо было в этом доме, погруженном в нескончаемый траур. Иоко чувствовала, что не может больше проводить день за днем в этих стенах, не может больше сидеть взаперти в родительском доме. Что бы ее ни ждало, она сделает шаг на волю. С этого шага, кто знает, для Нее, может быть,.начнется новая жизнь. Прошел год и восемь месяцев с тех пор, как она проводила в армию Тайскэ,— дней печали было слишком много! Иоко устала горевать. Она хотела позабыть свое горе. Ей казалось, что, если она не вырвется отсюда, ее собственная жизнь завянет, пропадет понапрасну. Она еще молода; напряженный труд поможет ей вновь обрести жизненную энергию. Это было почти инстинктивное желание, бессознательное стремление вырваться из душного, гнетущего окружения на широкий простор жизни.
— Мама, я хочу поступить куда-нибудь на службу,— осторожно, чтобы не испугать мать, сказала Иоко, подойдя к госпоже Сакико, которая, срезав в саду несколько ирисов, ставила их в вазу на алтаре. В последнее время мать стала всего пугаться. Иоко говорила, не столько советуясь с матерью, сколько просто сообщая ей о своем решении.