На следующий день я позвонил в Венецию Леонардо Пичи. Однако мне не удалось застать этого маленького добродушного итальянца. Ответивший мужской голос пытался объяснить что-то на ломаном английском, но я не совсем понимал его. Господина Пичи нет, с ним говорить нельзя. Напрасно я допытывался, как я могу его разыскать. Зато когда я представился и рассказал о своем деле, тон отвечавшего изменился.
— Господин Хуман из Стокгольма? Теперь понимаю. Нет, господин Пичи нет. Больше не знать.
Однако он понимал английский язык достаточно хорошо, чтобы уловить: я хочу купить мебель. Тут меня ждала удача. Они только что получили отказ на партию, которая направлялась в Нью-Йорк. Заказчик разорился и прекратил платежи. К счастью для фирмы, поставляемый товар еще не успели погрузить на корабль. Так что, само собой разумеется, мне они готовы помочь. Наконец мы договорились о двух письменных столах, одном — эпохи Людовика XV и другом — эпохи Людовика XVI, или в стилях рококо и густавианском, если переводить на понятный шведский. Бюро в этот раз у них не было, с этим мне придется обратиться попозже.
— Господин. Пичи рассказывал, что с вами всегда приятно иметь дело, господин Хуман. На вас можно положиться.
— Приятно слышать, — сказал я. — Передавайте ему большой привет. — И положил трубку.
Жаль, что не удалось поговорить с Леонардо, подумал я. Уж он-то наверняка смог бы организовать новое бюро для Луиз Гран и ее дочери. С ним всегда приятно было общаться, и его английский был безупречен, несмотря на сильный американский акцент. Он, как и многие другие итальянцы, вырос в Бруклине, но вскоре после войны уехал обратно, чтобы принять мебельную фирму своего дяди.
В промежутках между посетителями, среди которых в основном были ничего не приобретавшие туристы, у меня было время подумать о том, что рассказал Андерс фон Лаудерн. О том, как неповторимые художественные сокровища пропадали во время войны и разбойничьих набегов, с тем чтобы время от времени обнаруживаться и производить сенсацию. Пожалуй, мне следует быть повнимательнее на сельских торгах и на продаже старых наследств. Какая-нибудь небольшая грязноватая, написанная маслом картина, перевидавшая из своего угла в старинном дворянском доме несколько поколений хозяев, может принадлежать кисти Рафаэля. Когда во время Тридцатилетней войны упоенные победами шведы грабили церкви Европы, многое наверняка пропадало на пути к королевской сокровищнице. Кто знает, что было упрятано в лари и мешки всех тех повозок и обозов, что тащились через пустоши Северной Германии и глинистые равнины Польши к Балтийскому морю, к кораблям, ждавшим их для переправки в замки и поместья генералов и полковников-нуворишей, в Швецию времен барокко. Воевать шведы умели, с мечом в руке самоуверенно и дерзко они брали себе причитающееся. Победитель брал все, что желал, поверженный не ждал сострадания. Что могли таить в себе в долгих походах солдатские ранцы и капитанские сундучки? И что знали потомки и наследники о ценности чего-нибудь там, во все времена находившегося у голубой изразцовой печи в большой гостиной или в малой библиотеке, что окном в парк? Собственно, только в наши дни, при нашем поколении, всеобщие знание и просвещенце впервые распространились настолько, что произведения искусства такого рода не могут остаться неизвестными. Но даже если кого и осеняло, что рядом кроется нечто ценное и прекрасное, без помощи специалиста, оценивающего находку, было не обойтись.
Я не мог удержаться от размышлений о рубенсовской картине Андерса, о большом холсте, на котором Юдифь убивала Олоферна. Неужели в окрестностях Стокгольма кроется неизвестный подлинник Рубенса? А может, все это только фантазии Андерса или запутанный сон о ночных поездках с людьми в масках и о прекрасной женщине Боттичелли?
Мои раздумья были прерваны призывным сигналом — свистком кофейника. Одновременно зазвонил телефон. Одной рукой я снял с плитки алюминиевый кофейник, а другой — поднял трубку. Звонил Андерс.
— Забавно, — сказал я. — Типичная передача мыслей на расстоянии. Я как раз думал о тебе и твоей рубенсовской картине.
Он с легким смущением засмеялся.
— Я тоже об этом думал. Никак не могу разобраться. Но ты, пожалуй, прав. Это наверняка мне просто приснилось. Впрочем, я не из-за этого звоню. Хочу, чтобы ты отметил со мной одно событие.
— Ого. Ты стал директором Шведского музея?
— Не совсем, но почти. Я выкупил имение Банка.
— Быть этого не может.
— Да-да, и это прекрасное чувство. Ты ведь знаешь, что отец был вынужден оставить усадьбу. Он не вылезал из долгов. Да и какой из него был сельский хозяин? Он, как старый офицер, знал толк в лошадях и охоте, а земледелие было брошено на самотек; в наши дни, со всей этой окупаемостью, рентами и прочим, так не проходит.
— Я помню. Для всей вашей семьи переезд был трагедией.
Голос Андерса в трубке замолк.
— Я ждал этого момента двадцать лет, — тихо сказал он. — Снова вернуться, вернуться домой. Но теперь все в порядке. Все формальности позади, и через неделю у меня новоселье, если можно так выразиться в отношении въезда в дом XVIII века.
— Конечно, можно.
— Так что добро пожаловать. Тебя первого приглашаю. Я так решил после нашей встречи в самолете. Ты в самом деле мой самый старый друг. И ты еще ребенком всегда бывал в доме в Бакке. Смешно получается, что мы всякую связь потеряли, не виделись столько времени, пока в самолете не столкнулись.
— Ты забываешь Венецию.
— Да, но это не в счет. На бегу. Но приятно было бы вспомнить былое. Мне во всяком случае. Признак старения. — Он рассмеялся. — Человека тянет назад, в детство, к корням.
— Это же естественно. С удовольствием приеду на твой праздник. Я сам в тех местах не так часто бываю. Когда отец вышел на пенсию, родители переехали в Аскерсунд, а теперь обоих уже нет. Но они похоронены на кладбище в Вибю, так что я туда изредка заглядываю. Заезжаю, знаешь, если еду в Гётеборг или в другие метрополии в тех краях.
— Хорошо, значит, ты дорогу не забыл. Тогда увидимся в воскресенье, в шесть. Ничего, если приедешь чуть раньше; только уж прими все как есть. Часть мебели в стоимость входила, но, боюсь, в спальнях довольно первобытно. Да, захвати простыню, если у тебя есть лишняя.
— Конечно, нет проблем. Нас много будет?
— Нет, я еще не обзавелся достаточным количеством вещей, чтобы принять большое нашествие. Только коллеги из музея.
— Приложу все усилия, чтобы соответствовать интеллектуальному уровню. Приеду с удовольствием.
Он действительно должен быть рад, подумал я, положив трубку. Я знал, что это приобретение означало для Андерса. Конечно, он уже не жил дома, когда Бакка пошла с молотка. Но для него известие о том, что дом детства будет продаваться на аукционе, что все кончено, было настоящим шоком. И я помню, как он делился своими угрызениями совести: родители ведь помогали деньгами во время его учебы в Упсале, и это ускорило потерю усадьбы.
Из бассейна, напоминавшего по форме почку, доносились детские крики. Громкие, счастливые детские крики. Ветер бережно шевелил кудрявые кроны деревьев вдоль живой изгороди площадки для гольфа. Далеко в проливе Лонг-Айленд маневрировала целая армада лодок с белыми парусами; внизу, у каменного пирса, уходящего в сине-зеленую воду, была пришвартована яхта с мотором. Белый, грациозный лебедь.
Энрико Мортелла лежал, вытянувшись в низком шезлонге. Рядом, на стеклянном столике, стоял джин с тоником. Кусочки льда начали таять от жары, несмотря на то что стакан стоял в тени сине-белого солнечного зонтика. Он протянул руку к ведерку со льдом, зачерпнул пригоршню холодных кубиков и опустил их в высокий стакан, за ними последовал свежеотрезанный ломтик лимона. Поправил солнечные очки в золотой оправе, посмотрел на человека в темно-синем костюме, белой рубашке и галстуке в серую полоску, сидевшего в плетеном стуле у круглого стеклянного столика.
«Нервничает, — подумал он. — Вольфганг Гербер нервничает». Или это состояние подчиненного, выросшего в авторитарном обществе? Такие испытывают неохоту и неловкость. Как там звучало старое определение дисциплины? «Чувство неудобства в присутствии вышестоящего».
Вольфганг Гербер ощутил его реакцию, напрягся еще больше и непроизвольно вытянулся в своем плетеном стуле с прямой спинкой.
— Well, well[2]. — Энрико Мортелла пригубил напиток, сдвинул очки на лоб. — Выпить не хотите?
Для меня немного рановато, — нервно улыбнулся другой и поправил узел галстука.
«Совесть у него, что ли, не чиста? — подумал Мортелла. Он был в цветастых купальных шортах. — Что-то скрывает от меня, сливки с молока за моей спиной снимает?»
— Рынок растет сверх всяких ожиданий, — сказал Гербер и открыл портфель. — У меня с собой есть некоторые цифры и статистика, подтверждающие это.
— Черт побери, неужели вы настолько глупы, что заносите это на бумагу?
Дружеское расположение Мортеллы как ветром сдуло. Он поднялся в шезлонге, сел. Свирепо посмотрел на Гербера.
— Разумеется, нет, — защищаясь, сказал тот с нервным смешком. — Разумеется, нет. Это балансовый расчет, формально по абсолютно другому поводу. Он отражает ситуацию в одной из наших дочерних фирм, торгующей, как вы знаете, аптечными товарами. А на самом деле здесь цифры наших с вами операций.
Мортелла наклонился вперед, снял очки и пристально посмотрел Герберу в глаза.
— Если вы хотите прийти сюда еще раз, — тихо произнес он, — если вы вообще хотите в дальнейшем иметь со мной дело, запомните одну вещь. И запомните, черт побери, крепко-накрепко. Никаких бумаг, никаких цифр. Ничего, что могло бы связать нас с чем-либо. Усвоили?
— Да, да, я понимаю. Но и вы должны понять нас. Нам нужно отчитываться.
— Не надо недооценивать противника. Они работают все лучше и лучше, получают все больше и больше денег на свой чертов крестовый поход. Какому-нибудь типу из ЦРУ или ФБР стоит только набрести на ваши бумаги — и дело в шляпе. Не надо их недооценивать! Не нужна нам никакая бухгалтерия. Достаточно рукопожатия, и полнейшая сдержанность, полнейшее молчание — только так. А альтернатива вам известна.
— Альтернатива?
Мортелла провел пальцем по горлу. Гербер побелел, несмотря на палящее солнце.
— Да, конечно, я понимаю, — быстро проговорил он. — Прошу не понять нас превратно. Речь лишь о различных отправных точках, о разных, если можно так сказать, культурах, — сказал он с принужденной улыбкой. — На будущее мы будем следовать вашим намерениям. Но, главное, я рад констатировать, что дела идут лучше, чем ожидалось. Мы внедрились и на скандинавский рынок, в особенности в Швеции.
— А как китайцы и голландцы?
— Мы провернули дело с некоторыми из важнейших групп. Передали в обмен часть нашего рынка. Кроме того, разработали новые связи, не в последнюю очередь с итальянцами, придумали новые пути и методы, оказавшиеся весьма эффективными.
— Слыхал об этом, — Мортелла снова откинулся на темно-синие подушки в шезлонге, опять надел солнечные очки. — Фабио. Я его хорошо знаю. Старая лиса. Или скорее волк. Всегда голодный, вечно в поисках добычи. Он улыбнулся и глянул в сторону бассейна, где совсем маленькие дети играли на красном надувном матрасе, брызгая друг на дружку водой.
— И при этом методе нам нет необходимости иметь дело со швейцарскими банками, — сказал Гербер. — Через наше аптечное предприятие в Европе мы кредитуем главное предприятие в Нью-Джерси.
— Ясно. Импортируете воздух, оплачивая его чистыми долларами.
— Точно так, — рьяно кивнул Гербер.
— По мне, так все это слишком сложно. Впрочем, меня не интересует, как вы там выкручиваетесь, это ваше дело. Главное, чтобы ничто не могло выдать меня и мою организацию. Это основное. И, как вы понимаете, только это меня и волнует.
— Само собой разумеется. Ваша доля идет на счет в Айлендс-Кэйман, как обычно. Абсолютно никаких обратных следов нет.
— Отлично. Совершенно не хотел бы связываться со всеми этими бухгалтерскими хитростями в Нью-Джерси. За вами наверняка приглядывает налоговое управление, а начни оно рыться в ваших бумагах, может случиться что угодно. Никаких бумаг, никаких записей — вот мое правило. А если кто начинает очень уж раздражать, то он должен исчезнуть. Зарубите себе на носу! Единственное, что неизменно: никаких бумаг, никакой болтовни.
— Я запомню. — Вольфганг Гербер утвердительно кивнул. — Никаких бумаг, а если кто начинает докучать, то должен исчезнуть.
— Только маленький совет. — Энрико Мортелла посмотрел на него, тонко улыбнулся. — Если уж кому придется исчезнуть, так он должен действительно исчезнуть. Без следов, без осложнений. А если невозможно организовать таким образом, то подходить нужно тонко и с тактом. Без жестокостей — вроде пальбы и бомб в автомобиле. Теперь это не модно. Нет, мой дорогой Гербер, здесь нужна деликатность. Никто не должен ничего заметить, даже сама жертва. Иначе полиция начнет нос совать, а нам это совершенно не нужно. Или как? — И он снова улыбнулся.
Вольфганг Гербер глядел на него, как кролик на удава. Несмотря на летний зной, его пробирал озноб.