— Стоим, болтаем, — сказал я. — А ведь ты, наверное, голодная.
— Честно говоря, у меня не было времени думать о еде. Все так похоже на кошмар, вот я сейчас проснусь и скажу! как хорошо, что это лишь сон. Я совершенно не могу осознать, что все случилось на самом деле.
— Понимаю. У меня похожее чувство. Я знал Андерса всю жизнь, и еще вчера вечером мы сидели, разговаривали о Бакке. А теперь вот он умер, его нет. Должно пройти время, прежде чем все забудется. Ты, во всяком случае, должна поесть. Иначе ты вообще ничего не сможешь.
Она благодарно улыбнулась.
— Если подумать, то я все-таки здорово проголодалась. Я ведь не завтракала и не обедала по-настоящему. Кофе с бутербродом на автозаправке неподалеку от Эскильстуны — это не совсем то, что рекомендует комиссия по социальным вопросам.
Мы пошли на кухню. Я достал несколько свиных отбивных из морозильного шкафа и разморозил их в микроволновой печке — благословении ленивых холостяков. Соорудил зеленый салат, откупорил бутылку божоле, зажег свечи и выставил посуду.
Я не хотел сидеть в столовой. Кухня казалась как-то надежнее, обжитой буднями. А нам обоим нужно было именно это — утешение и уверенность в привычной обстановке.
— Расскажи мне о своих друзьях, — сказал я и подал ей блюдо с поджаренными отбивными.
— О моих друзьях? — Поначалу она, казалось, не поняла, но быстро сообразила, что я имею в виду. — Так что же мне рассказать? — Она задумчиво смотрела, как я наполнял ее высокий бокал пурпурным вином. — Позволь начать со Свена Лундмана, как с самого старшего. Начну с того, что он — один из виднейших шведских историков искусства и, если бы не предпочел работу в музее, был бы по-прежнему профессором в каком-нибудь национальном или зарубежном университете. Он ведь специалист по XVIII веку, французскому искусству XVIII века, его докторская диссертация посвящена Фрагонару.
— Он мне нравится, — вставил я и поднял бокал. — Сколь! За Фрагонара! И за его прекрасных дам на качелях, что взмывают к кудрявой листве-рококо!
— Это верно. — Она улыбнулась. — Так что Свен добился безукоризненной академической карьеры и многое сделал для развития исследовательского направления. Однако даже хорошо, что он уходит, потому что теперь сможет полностью посвятить себя исследованиям и избежать всего остального. Администрирования и интриг.
— Интриг?
— Ты и представить себе не можешь, что порой творится в академических кругах с доцентурами, профессурами, рекомендациями и еще не знаю чем. Для замешанных в них на карту поставлено многое. Высокие посты на деревьях не растут, а каждый чувствует свое призвание. Подумай, вот если бы ты сам сидел много лет с растущим долгом за обучение и ковырялся с докторской и всякими другими публикациями, чтобы заработать имя. И вдруг где-то освобождается место — скажем, один из немногих профессоров по твоей специальности умирает или уходит на пенсию. Тогда натачиваются ножи и барабаны гремят в ночи. Получишь ли ты дивиденды со своих вкладов? Все твои труды и старания, все одолженные тобою деньги — вылетят ли они в окно или тебя вознесут и увенчают лавровым венком?
— Как ты красочно это расписываешь, — сказал я, повеселев. — Но у Свена Лундмана не было такой проблемы. Я бы даже сказал, совсем наоборот. Его ведь на пенсию отправляют.
— Да, но ты спрашивал об интригах. Хотел он того или нет, он постоянно был втянут в происходившее в искусствоведческой среде — и как специалист, и по многим другим причинам. Так что, хотя не так-то и просто уходить с высокого поста, сохранив престиж и влияние, он наверняка втайне вздохнет с облегчением. Взять хотя бы эту драку за то, кто займет его место. Хотя Элисабет такого не сделает. Наоборот.
— Чего она не сделает?
— Не будет вздыхать с облегчением. — Барбру иронично улыбнулась и пригубила вина. Когда она ела, ее длинные светлые волосы ниспадали к столу, и в приглушенном свете стеариновых свечей черты ее лица становились еще мягче, напоминая своим свечением картины старинных голландских мастеров. Юная бюргерша в Амстердаме времен позднего Возрождения или обольстительная кухарка в домашних хлопотах.
— Нет, Элисабет и мысли не допускает о том, чтобы устраниться от дел, готовить еду и ухаживать за пенсионером в каком-нибудь захолустье. Она любит быть в центре внимания, участвовать в торжественных церемониях, появляться на вечеринках. Быть на виду! Ты знаешь, что к этому относится. Ежегодная встреча друзей Национального музея на Вальдемарсудде с участием королевской четы и так далее.
— Хочешь сказать, что в будущем такого не предвидится?
— Может быть, время от времени. У нас в Швеции ведь больше нет утесов, с которых старики бросаются, чтобы не быть в тягость семье; но как только становишься пенсионером, распахивается парашютный люк — и тебя больше нет.
— У Свена на этот счет вчера вечером была своя точка зрения, — сказал я. — Игра на баяне и автобусные экскурсии. Хотя наверняка такое ему не грозит. Не стоит ему беспокоиться. Но, кстати о Элисабет, она сама откуда будет?
— Из Стокгольма.
— Да нет, я не об этом, — улыбнулся я и долил в бокалы. — Она тоже из академиков, специалистов по истории искусства? И вообще, что у нее за прошлое?
— Кажется, ее папа был врачом, и она выросла на Юрсхольме. Ходила во французскую школу, учила французский с годик в Сорбонне. Затем для забавы начала изучать историю искусства, вроде как курс во время помолвки. Свен тогда был преподавателем, читал лекции. Они поженились, и все говорили, что она сделала его директором Шведского музея.
— Это интересно. Дама явно со средствами.
— Да, но не в буквальном смысле. Она его подгоняла, не сдавалась. Он-то наверняка хотел остаться преподавателем, но ей этого было мало. Блеску было маловато. Никаких тебе королей на церемониях открытия, никаких королев на выставках. «Монадсшурнален» и «Хэнт и веккан» не интересовались какой-то профессоршей в Упсале.
— А ты не перегибаешь?
— Возможно, — сказала она и улыбнулась. — Но не слишком.
— А как же Андерс? Создавалось впечатление, что у них было немало общего. Еще вот отбивная осталась. Хочешь?
Она покачала головой, голубые глаза ее потемнели, она отложила вилку и нож.
— Андерс был как ребенок, — сказала она. — Элисабет использовала его самого и его любовь к ней. Он влюбился, и поначалу она была польщена этим; затем все стало серьезнее.
— Как же она его использовала?
— Он был фишкой в ее игре. Музей — это только одно ипз ее игрищ, все сводится к тому, чтобы выделить ее, дать Элисабет Лундман место под солнцем. Когда Свена отправили бы на пенсию, Андерс должен был помогать ей в торговле предметами искусства. Она открыла галерею в Гамластане, кстати, недалеко отсюда, а Андерс — ее консультант. Просто-напросто помогает ей доставать эти предметы искусства. То есть, конечно, теперь не помогает. Но задумано было, что Андерс станет там «серым веществом» и крупным экспертом.
— Это, сдается, немного за уши притянуто. Разве Свен не мог заняться тем же для нее? Он ведь не менее искушен, чем Андерс.
— Ты, выходит, не знаешь, как все было? — Она испытующе посмотрела на меня через край бокала.
Я покачал головой, чувствуя себя глупо.
— Элисабет хотела развестись со Свеном. Она представить не могла, как будет сидеть в тесной квартирке с пенсионером и копейки считать.
— А ты откуда знаешь?
— Ты же понимаешь, как на работе бывает. Все знают все о каждом. А вчера они жутко поссорились. Их комната была через стену от моей, и я проснулась. Под конец, когда Элисабет сказала, что любит Андерса и не может жить без него, Свен ее ударил. «А как же я? — кричал он. — Как мне жить без тебя? До меня никому нет дела». Он заплакал, а я заткнула уши — слушать такое было невыносимо.
— Неужели дело зашло так далеко?
Барбру кивнула и резко сказала:
— Она в Андерса когтями вцепилась, а он не заставил себя упрашивать. Она получила над ним какую-то неведомую власть, а он был слабым человеком, ты же знаешь. Слабым, в особенности когда дело касалось чувств. Он стал слишком много пить, и порой я подозревала — не употреблял ли он чего-нибудь помимо спиртного.
— Наркотики?
Я точно не могу сказать, но иногда у него были очень странные глаза, и вел он себя тоже странно. В такие моменты спиртным от него не пахло, но он наверняка что-то принимал. Мне кажется, он впутался в дела, от которых следовало бы держаться подальше. Были телефонные звонки, после них он выглядел обеспокоенным; несколько раз к нему приходили, мягко говоря, странноватые люди. И каждый раз после этих посещений Андерса словно подменяли — он становился беспокойным, нервным.
— Когда они приходили в последний раз?
— Несколько дней назад. После их посещения Андерс зашел ко мне, он был бледен. Мой кабинет — в том же коридоре, что и у Андерса, прямо напротив.
— Ты была его ассистентом, ведь так?
Она слегка покраснела, испытующе посмотрела на меня, словно прикидывая, что ей следовало ответить.
— Я понимаю, куда ты клонишь, — сказала она с печальной улыбкой, не выражавшей радость, а скорее подтверждавшей что-то прошедшее. — Я не могла представить себе жизнь без Андерса. Но когда появилась Элисабет, все переменилось. Он стал отчужденным, начал сильно выпивать. Наконец я не выдержала, попросила Свена перевести меня в другой отдел, и тот несколько недель назад пообещал мне это сделать.
— А как получилось, что ты вчера была со всеми вместе?
— Давным-давно я пообещала Андерсу быть вроде как хозяйкой на ужине, помочь приготовить. И кроме того, меня интересовал дом — с чисто историко-художественной точки зрения. Я рассчитывала написать исследование о его реставрации, показать в деталях, как восстанавливают здание начала XVIII века, задокументировать все происходящее. Ведь Андерс отличался невероятной тщательностью — каждая дверная ручка, каждая досочка должны быть на своих местах, все должно быть точно. Он даже раздобыл кованые вручную гвозди. Так что у меня интерес был и профессиональный, историко-художественный. Как ты знаешь, конкуренция у нас жесткая. А я пока еще настолько молода, что должна писать, создавать, — в академической среде нужно блеснуть, заявить о себе, чтобы продвигаться по службе.
— Хорошо, что у меня все это в прошлом, — сказал я, улыбнувшись ей. — Могу выразиться словами Оскара Уайльда: я молодой человек с блестящим будущим за спиной. С тем только исключением, разумеется, что я уже немолод и что мои перспективы никогда не были такими уж блестящими. Изучение истории искусств в Упсале привело меня сюда, в Гамластан. И теперь я осознаю, что это куда более спокойное и приятное существование, нежели беготня по академическим коридорам в попытках сделать карьеру.
Барбру рассмеялась.
— Если можно, налей мне еще вина, — сказала она. — И расскажи мне, на чем ты специализировался.
— Шведские романтики XIX века. Я даже написал на третьем году половину курсовой о Фалькранце, отце живописи шведских романтиков, как его называли.
— Знаю, он был одним из первых, кто оставил мастерскую и вышел на природу. И он подмешивал в краску асфальт, чтобы получить нужный, романтически приглушенный оттенок.
— Точно. Какие вещи ты знаешь! Только теперь проблема в том, что асфальт растрескивается и портит картины, их приходится восстанавливать. Но, если подводить черту под уравнением, получается следующее: Андерс и Элисабет любили друг друга, а Свен был в отчаянии из-за того, что она его может бросить?
— Можно и так сказать, — ответила она, теперь уже серьезно. — Своего рода любовный треугольник, если хочешь. Андерс влюблен в Элисабет, которая любит только себя, а несчастный Свен остался с разбитым сердцем, как написали бы в каком-нибудь романе.
— Звучит немного цинично. Но теперь я в общем понимаю, как все это было. Теперь остается только Гуннар, чтобы превратить треугольник в прямоугольник.
— Почему бы тогда не в квадрат? — Улыбка вернулась на ее лицо. — Но, кроме шуток, я его терпеть не могу. Я уже рассказывала, почему. И вообще не очень-то многим он нравится. Он из тех, кто одним кланяется, а других лягает; использует всех и вся. Приспособленец и карьерист.
— Портретик не из симпатичных.
— А с чего бы ему не быть таким? Змея — вот он кто.
— Гремучая или питон?
— Мамба. Самая ядовитая в мире. — И она рассмеялась.
— Ты так убежденно говоришь. Он что, приставал к тебе?
— Непосредственно — нет. Я слишком молода и ничтожна, чтобы у него был повод попытаться это сделать, но многим другим пришлось вкусить. Боюсь только, что теперь, когда Андерса не стало, Гуннару все будет позволительно. Если ничего не произойдет, он станет моим новым шефом. Но я уйду в таком случае. — Она с упрямством смотрела на меня сквозь неяркие язычки пламени стеариновых свечей.
— Интересно было узнать, как обстоят дела в государственных учреждениях, — сказал я и положил оставшуюся от моей отбивной косточку в тарелку Клео: вот будет ей сюрприз, когда проснется и отправится с проверкой в свой обычный обход на кухню. — Будучи налогоплательщиком, каждый вносит вклад в финансирование маневров. Прямо как в телесериале «Даллас».
— Прекрасное сравнение. Выпьем за него. Хотя в таком случае хорошо бы иметь бурбон со льдом.
А у нее есть чувство юмора, подумал я. Я люблю женщин, понимающих юмор. Ну, не в буквальном смысле, конечно, но для меня красивая женщина без чувства юмора — безжизненная кукла, кукла Барби без души.
— К слову о «Далласе», у Андерса в руках был большой козырной туз.
— Он разве играл в покер?
— Не совсем так, но вроде того. Дело в том, что у Андерса были доказательства того, что Гуннар блефовал, что он в большей или меньшей мере скопировал исследование об итальянском барокко и имел с ним в Упсале крупный успех. А когда совсем недавно Андерс читал лекции в Падуе, в местной библиотеке он случайно наткнулся на сам оригинал. Гуннар, конечно, рассчитывал, что риска нет — та диссертация была опубликована на итальянском совсем маленьким тиражом в конце XIX века и не распространялась за пределами университета. Автор ее умер от туберкулеза, никого из того поколения не осталось в живых, так что риск разоблачения был минимальным.
— Андерс собирался воспользоваться своим козырным тузом?
— Не знаю, но у Гуннара были все основания бояться, что такое может произойти.
— В таком случае Гуннар не будет одним из самых скорбящих на похоронах?
— Вот именно. Думаю, сегодня вечером он чувствует себя весьма довольным. Он да еще Свен Лундман.