Дорога в Ондару, деревню на андалузском нагорье, долго идет по довольно ровной, бедной деревьями хлебородной местности, на которой едва можно различить следы человеческих поселений. Сама деревня лежит у подножия горного кряжа, снабжающего ее родниковой водой. Ее близость возвещают заросли кустов и деревьев, оливковые рощи, зеленеющие поля и сады, а также крестьяне, которые едут на осликах, иной раз вереницей по четыре-пять человек.
Потихоньку перегоняем мы в своем лимузине одного такого ездока, маленького коренастого человечка. Он сидит поперек осла, его ноги, болтаясь, колотятся о туго набитый зелеными ветками мешок. На нем рабочая кепка в отличие от других крестьян, предпочитающих широкополую войлочную шляпу. В нем есть что-то такое, отчего мне невольно вспоминается Санчо Панса.
Хосе оглядывается на всадника и кричит:
— Эй! — и затем мне (я сижу за рулем): — Остановись-ка здесь на обочине!
Мы выходим из машины. Осел тем временем поравнялся с нами.
— Хуан! — кричит Хосе, и широкое квадратное лицо крестьянина расплывается в еще более широкую ухмылку. Неторопливо останавливает он осла.
— Это ты, Хосе! — говорит он и протягивает нам руку, не слезая с осла.
— Хуан мой двоюродный брат, — объясняет мне Хосе, — Ну, как дела, дружище, чем занимаешься?
— Вот только что нарвал веток вон там на склоне. У меня там восемь квадратных метров земли.
— Ну, а вообще как? Здоров?
Человечек не переставая скребет голые, торчащие из разодранных штанин ноги, сплошь покрытые отвратительной сыпью.
— Здоров, — ворчит он, — в мои-то шестьдесят пять лет… С г хорошего глотка вальдепеньяса никогда не отказываюсь!
С этими словами он достает из мешка за спиной большую, наполовину пустую бутылку вина и протягивает ее нам.
— Нате вот, хлебните, вам тоже не повредит… вальдепеньяс, — говорит он со своей хитрой и, как мы начинаем понимать, пьяной ухмылкой. Нам остается лишь принять бутылку, и Хосе основательно прикладывается к ней.
Ну, а как поживают родственники? Оказывается, Роса Пилар, тетка, умерла полгода назад и оставила Хуану шесть тысяч песет, вот почему он и может позволить себе вальдепеньяс. Толстый рубец на голове? А, Хосе его еще не видал, это после маленького кувырка с лестницы, вальдепеньяс, вишь ты, действует всегда по-разному. Ну, а все остальное по-старому.
— Сельское хозяйство — основа жизни, — выкладывает Хуан квинтэссенцию своего жизненного опыта. У него это смоковница, два оливковых дерева, пять квадратных метров под картошкой, двенадцать стеблей кукурузы, две овцы, три курицы и, разумеется, осел, все вместе — довольно-таки хилая основа. Свинья, к сожалению, сдохла от чумы. Но Хуану немного и надо, он ведь один.
— Так. А что нового в деревне?
— Э, какие там новости! Жена Тонио больна, опухоль желудка, ее придется оперировать. Народилось еще несколько ребятишек. Ну, а эту историю с церковью ты, должно быть, сам знаешь.
Хосе целый год не был в Ондаре, своей родной деревне, откуда ему знать историю с церковью?
— Так вот, вся крыша церкви прохудилась. В дождь вода льет внутрь, над входом, над скамьями и прямо перед алтарем. Они сделали в пользу церкви большой сбор и целую неделю давали спектакли в кинозале, они — это священник, учитель со школьниками и еще несколько жителей деревни. И тут разразился скандал, все добрые католики, особенно женщины, страшно возмущены. Потому что Хаиме Кальвет, состоятельный владелец кинотеатра и председатель фаланги, требует за свой зал половину сбора! А ведь он ничего не потерял, он крутит фильмы лишь три раза в неделю, да и то по вечерам!
Мы прощаемся, жмем друг другу руки.
— Не пей слишком много, дружище, — говорит Хосе. — А то еще свалишься и с осла!
Еще несколько минут — и мы в Ондаре, деревне, насчитывающей около четырех тысяч жителей. Мы останавливаемся на длинной, слегка извивающейся, в высшей степени прозаического вида главной улице — серые, далеко не нарядные фасады, от них вправо и влево разбегаются боковые тропинки в сады, поля и оливковые рощи. Первым делом Хосе ведет меня в старый дом, где живет его единственная сестра. Объятия, поцелуи. Хотя Пепе, зятя Хосе, еще нет дома, нас отменно угощают, — в Испании это само собой разумеется и у гораздо более бедных людей. Сейчас около трех часов пополудни, самая обеденная пора. Вот только, к сожалению, нам нет смысла оставаться в доме после обеда. Дело в том, что сестра Хосе, кругленькая, приветливая и крайне говорливая женщина, назвала на сегодня гостей, собственно даже не гостей, а скорей любителей музыки и театра: они должны разучить песню для представления в пользу церкви, — «да, Хосе, потому что крыша церкви срочно нуждается в починке!» И вот мы поднимаемся вверх по улице, доходим до места, где она расширяется, до маленькой пыльной площадки. Слева, в глубине, стоит церковь, невзрачная, не очень большая. Кинотеатр главаря фалангистов красуется на верхней стороне.
— Посмотрим-ка, не там ли священник, — говорит Хосе.
Священника в церкви нет. Уборщица, убирающая с полу известку, осыпавшуюся в прошлую ночь, когда шел дождь, отсылает нас в соседний дом, в небольшой зал на первом этаже. Мы стучимся, и священник собственной персоной выходит на порог в своей черной сутане. Это здоровый мужчина лет под сорок, с розовым лицом и голубыми глазами, которые приветливо вспыхивают при виде Хосе. Они — священник и старый «красный» — отлично понимают друг друга, хоть и придерживаются различных политических взглядов. Священник не прочь пропустить с нами стаканчик, но и он тоже сейчас очень занят, репетирует с группой детей — участников предстоящего театрального представления. Хосе спрашивает, верно ли то, что рассказал нам Хуан о владельце кинозала.
— Все верно, — подтверждает священник. — А что нам остается делать? В церкви играть нельзя, под открытым небом тоже — погода в эту пору слишком неустойчивая, да и стульев у нас наперечет, а мало-мальски вместительный зал есть только в кинотеатре.
— Этот поп — вполне симпатичный малый, — говорит мне потом Хосе. — Главное, не ханжа, не дурак выпить — хоть бы и в кабачке, никогда не прочь пошутить и покуролесить. К тому же он очень отзывчивый, если только не прикидывается, заботится о бедных крестьянах и рабочих, в глаза называет помещиков живоглотами, и это, кстати сказать, с точки зрения церкви гораздо дальновиднее, чем традиционная односторонняя приверженность к господствующему классу. Поэтому его и не любят крупные помещики и секретарь фаланги.
Площадь служит местом стоянки ослов, велосипедов и автомобилей, однако перед незамысловатым, открывающимся прямо на улицу трактирчиком, что стоит на нижней стороне площади, под сенью дерева, растущего на ее верхней половине, толпится народ. У нас на глазах на площадь, описывая крутую дугу, заворачивает машина, новенький вездеход, и, взметнув облако пыли, останавливается возле других экипажей. Из машины тяжело вылезает пожилой усатый человек — судя по внешности, землевладелец. На нем грубая куртка без галстука, на голове фетровая шляпа, в руке толстая палка. Случайно он замечает Хосе и медленным шагом направляется к нам.
— Опять в Испании? — спрашивает он и здоровается с нами. При этом он с явным недоверием оглядывает Хосе и меня, а когда мой друг говорит, что мы заехали в гости всего на несколько часов, вздыхает прямо-таки с облегчением. В остальном разговор, как положено, вертится вокруг погоды и здоровья.
— Если вы ищете работы, Хосе, — шутливо говорит старик под конец, — мне нужно несколько рабочих на оливы, можно приступать с завтрашнего дня!
После этого дон Альфонсо направляется к дереву, под которым в нервном ожидании топчутся несколько мужчин и парней, одетых большей частью лишь в штаны и рубашку.
— Вам нужен рабочий, дон Альфонсо? — осмелившись, кричит наконец один из них. — Хороший рабочий? Я сильный рабочий, дон Альфонсо, я хотел бы поработать на вас!
— Да, мне нужны трое рабочих, — бурчит помещик. — Только таких рабочих, которые хотят работать, а не лентяев вроде тебя, ты только затем и просишься на работу, чтобы жрать мои оливки. Пепе, ты как? А ты, Пако? И ты, Сильвио? Утром ровно в восемь можете приступать, на том же месте, вы знаете.
На лицах у остальных написано разочарование.
— Может, вам нужен четвертый, дон Альфонсо? — жалобно спрашивает кто-то. — Вы знаете, я хороший рабочий.
— Я сказал трое, а не четверо, понятно? — грубо обрывает дон Альфонсо.
Один из счастливцев — вот уже три недели, как он сидит без работы — робко осведомляется об оплате.
— Двадцать восемь песет, — отвечает помещик.
Теперь очередь завербованных сделать кислую мину.
— Двадцать восемь? Это немного, дон Альфонсо, — говорит один из них. — Дон Альварес платит тридцать три!
— Это наглая ложь, — отвечает Альфонсо. — Почему ж вы тогда не идете к дону Альваресу? Да потому, что прекрасно знаете: он сейчас никого не берет! И потом — дон Альварес может платить сколько ему угодно, а я не дон Альварес, я дон Альфонсо и плачу двадцать восемь!
На этом и заканчиваются переговоры с поденщиками, а Хосе тем временем подробно информирует меня относительно личности дона Альфонсо. Он хоть и не крупнейший помещик в Ондаре, — крупнейший дон Альварес, — однако входит в число первых трех-четырех. Он владеет сотней гектаров земли, засаженной преимущественно оливами, и держит на поденщине двадцать, а то и тридцать рабочих. Во время гражданской войны, когда все голодали, Альфонсо торговал картошкой, продавал ее по баснословной цене. Он чудовищно обогатился на этом, но зато и снискал себе особенную «любовь» народа…
— А вон и Пако, муж моей сестры! — вдруг говорит Хосе и устремляется к довольно полному человеку, который бредет к трактиру. У человека толстые щеки и длинный кривой нос. Зятья обнимаются — в Испании родство так родство! — хотя Пако, насколько мне известно, между делом выполняет обязанности деревенского секретаря фалангистских профсоюзов. К ним подходит и дон Альфонсо. Пако ведает отбором рабочих, желающих получить паспорт на выезд. Слишком много сельскохозяйственных рабочих отпускают за границу, жалуется дон Альфонсо. Всего восемь человек стоят сейчас на площади, дожидаясь работы, во всей деревне их не сыщешь и полсотни, да и те согласятся работать лишь за бесстыдно высокую плату. А тут еще поговаривают о том, чтобы на будущую весну увеличить контингент эмигрантов! Пако должен своевременно выступить против таких планов в центральных инстанциях, если он еще не совсем потерял здравый смысл. Нельзя, чтобы самые дельные люди опять выехали из страны, как в прошлую весну, когда Пако дал согласие на выезд двум самым надежным работникам Альфонсо. К чему это? Ведь лучше сотрудничать, чем подсиживать друг друга!
— Платил бы ты больше за работу, никто бы от тебя не бежал, дон Альфонсо, — возражает секретарь профсоюза, — Ну, а положа руку на сердце, был у тебя в этом году недостаток в рабочих руках? Насколько мне известно, нет! И я тебе обещаю, я позабочусь о том, чтобы и в будущем году у тебя было достаточно рабочих и чтобы от тебя не убежал никто, в ком ты особенно заинтересован, только извести заранее. Ведь ты меня знаешь, дон Альфонсо, я не такой. Ясное дело, мне тоже на что-то надо жить, и я помогу любому кабальеро, который это понимает…
— Ну, там посмотрим, — бурчит дон Альфонсо и направляется к своему автомобилю.
— Старый жмот и живодер, — говорит Пако, приглашая нас в кабачок на чашечку кофе. — Случись у нас заваруха, его первого укокошат — еще задолго до того, как дойдет очередь до меня. — Он смеется. — Можешь мне поверить, Хосе, если позволял контингент, я пока еще не отказывал в выезде ни одному приличному рабочему, плевать мне на помещика!
Сам Пако если и не живодер, то во всяком случае, как в открытую заявляет Хосе, мелкотравчатый приспособленец. Когда-то давным давно он был рабочим на небольшом заводе по выработке оливкового масла и на первых пора д сражался на стороне республиканцев. Увидев, что они проигрывают, он вопреки своим убеждениям переметнулся к фашистам. Сейчас он зарабатывает около полутора тысяч песет в месяц, ведя бухгалтерию у частных коммерсантов, и около тысячи песет как секретарь профсоюза. Что он берет взятки у рабочих, желающих выехать за границу, совершенно очевидно — не глупее же он своих коллег по всей стране. Однако время от времени подвертывается случай провернуть дельце и с каким-нибудь крупным помещиком. Он старается по возможности никому не вредить и играть роль все понимающего защитника народа.
В кругу семьи, как водится, он подшучивает над Франко и его режимом. Случись так, что ветер подует в другую сторону, он, вне сомнения, сразу же постарается перекраситься вновь, вопрос только — насколько это ему удастся…
После ухода Пако мы с Хосе отправляемся навестить пожилую маркизу, живущую в небольшом палаццо, на узкой уютной боковой улочке.
— Давным-давно, когда мне было восемнадцать лет, я был жутко влюблен в ее племянницу, — говорит Хосе. — Инес была писаная красавица, и я часто бывал в доме ее тетки.
Очень старая седоволосая дама в черном с недоверием открывает нам дверь.
— Сейчас справлюсь, найдет ли сеньора время, она очень занята, — бормочет дама и по довольно крутой лестнице ковыляет наверх, во второй этаж. Почти сейчас же сверху доносится: — Пожалуйста, господа, поднимитесь наверх!
Донья Долорес ожидает нас в комнате, тесной, но очень уютно и со вкусом обставленной, во всяком случае по представлениям XIX века, дорогой старинной мебелью. Хосе и статная, очень стройная дама обнимаются — в Испании это принято между друзьями. Она целует его в обе щеки, ласково улыбаясь, — от всей души, но все же чуть-чуть театрально, словно она стоит в свете рампы.
— Давно мы с тобой не видались, Долорес, — говорит Хосе. — Я был здесь в прошлом году, но ты была в отъезде. Ты великолепно выглядишь, совсем не состарилась.
— Мне шестьдесят один, Хосе, — со вздохом говорит она, — годы идут!
— Неужели правда? Ты не шутишь? Тебе можно дать от силы пятьдесят два! — отвечает Хосе, и я с ним согласен. — Надеюсь, мы не помешали тебе? Нам сказали, ты очень занята.
— Занята? Какой вздор! Просто так любит говорить моя экономка.
Хосе представляет меня. Хозяйка очень рада видеть у себя иностранца. На той неделе она уезжает на месяц, на Лазурный берег, она любит Канны и Ниццу, здесь, в Ондаре, очень скучно.
Маркиза замечает мой взгляд, обращенный на большую фотографию, висящую на стене. На фотографии изображен пожилой господин: холеная эспаньолка, очки, печальные глаза, торжественно черный костюм старомодного покроя.
— Это мой отец, — объясняет донья Долорес. — Он был большой ученый, профессор литературы в Севилье, он написал много замечательных книг.
Что дочь унаследовала от отца не только книги, но и разбросанные в разных местах поместья, которыми уже при его жизни заведовали управляющие, — об этом я узнал лишь впоследствии от Хосе. Надо полагать, половина доходов идет в карман управляющих, но что из того в конце-то концов? Остающегося вполне достаточно для одинокой дамы.
Впрочем, она не всегда была одинокой. В свое время женихи так и вились вокруг нее. Она рано вышла замуж за какого-то кутилу и шалопая, который сбежал от нее, когда ей было двадцать семь лет; она даже не знает, жив ли он сейчас. С тех пор она живет одна. Одна в этом забытом богом месте, наедине со своими книгами и роялем, — вот он стоит в углу, — Моцартом и Бетховеном, от которых она без ума, своими сиамскими кошками, — одна из них, выгнув спину, все время трется вокруг нас, — и старой Марией, которая безотказно служила еще ее отцу. Путешествия, конечно, разнообразят жизнь, но без конца разъезжать ей, женщине, тоже нельзя.
— Так вот, два года назад я хотела снова выйти замуж, — говорит она. — Не хотела больше быть одинокой. За профессора медицины, трижды доктора. Он был превосходнейший человек, каких я давно уже не встречала. Но он умер от инфаркта, тут уж ничего не поделаешь. Не знаю, как ты, Хосе, а я во всяком случае никогда не была счастлива…
Еще немного — и я начну сочувствовать этой богатой даме, которая заживо погребла себя здесь, словно в преддверии могилы.
— А как поживает Инес, племянница? — наконец-то спрашивает Хосе, ведь затем он и пришел сюда.
Лицо маркизы мрачнеет, застывает.
— Не знаю, — отвечает она внезапно ожесточившимся голосом. — Я больше с нею не вижусь. И не хочу ее снова видеть. Она не смеет больше показываться в моем доме, она отлично знает, почему.
Хосе как громом поражен. Ведь Долорес была для Инес все равно что родная мать!
— Она подлая, вероломная тварь, вот и все! — заявляет тетка. — Посуди сам, не права ли я. Год назад я привезла из Мадрида одного адвоката, исключительно симпатичного господина, он был на пятнадцать лет моложе меня и по уши влюблен, он не хотел возвращаться без меня домой. Потом ко мне в гости приходит Инес, и вот теперь она живет в Мадриде с этим адвокатом! А он женат, у него трое детей! Что бы ты сказал о женщине, для которой всегда все делаешь, а она позволяет себе такое? Но он еще увидит, с какой змеей он связался, красота молодости — это еще не все, он это еще поймет, я уверена, он уже сейчас раскаивается.
Мы отняли у маркизы немало времени и теперь волей-неволей оставляем несчастную наедине со всеми ее деньгами, гневом и отчаянием.
В нескольких шагах от дома маркизы мы наталкиваемся на рабочих, которые разрывают улицу: здесь предполагается уложить бетонную мостовую. Чуть впереди и слева в великолепном парке стоит помпезный дворец дона Альвареса, самого богатого помещика Ондары. Парк затенен высокими пальмами и колоннадой в коринфском стиле. Статуи античных богов и богинь окаймляют дорожку, которая идет мимо навевающего прохладу фонтана.
— Переулок по ту сторону главной улицы, которым сотни людей каждый день ходят на рынок, они не мостят, — замечает Хосе. — В этом отношении тут ничуть не лучше, чем в Гранаде.
Далее я узнаю, что дед дона Альвареса начинал обыкновенным уличным торговцем медными изделиями и путем каких-то махинаций сумел сколотить небольшой капитал. Во время первой мировой войны он за бесценок приобрел старое грузовое судно и очень высоко застраховал его. Судно затонуло вместе с грузом в свой первый же рейс, — никто в Испании не сомневается, что старик подкупил капитана и его руками потопил судно. Но так или иначе, страховую премию он получил; для него это было огромное состояние. Уже его сын, дон Хамме, стал если не крупным земельным магнатом феодальных масштабов, то во всяком случае крупнейшим земельным собственником в Ондаре; возможно, у маркизы Долорес земли больше, но ее поместья находятся в других провинциях Андалузии. Дон Хаиме умер три года назад. Внук торговца медным товаром, дон Альварес, которому нет и тридцати, женат на сестре фалангистского главаря и кинодельца. Он лишь изредка уделяет внимание хозяйству и предпочитает проматывать свои немалые доходы в Мадриде или за границей — зимой по большей части в Санкт-Морице в Швейцарии.
Мы опять на минутку заглядываем к сестре Хосе. Пепе уже успел пообедать и снова уйти. В задней части комнаты, где нас угощали, в ее отросткообразном продолжении, мы обнаруживаем двух девушек лет по восемнадцати. Вооруженные ножницами, иголками, нитками и даже старой швейной машиной, они усердно хлопочут над белыми и цветными кусками ткани. Когда мы бегло заглядываем к ним и здороваемся, они отвечают на приветствие девчоночьи-простоватым, но очень милым хихиканьем.
— Тоже хороша у меня сестрица, — говорит Хосе. — Видишь, как эксплуатирует крестьянских девушек? А что они получают? Дешевый обед, раз в год совет, как сшить себе красивое платье, чтобы вся деревня завидовала, и наставление в искусстве кройки и шитья. Это по формальной договоренности, да еще, быть может, песет двадцать в конце недели. Сама сестра, заметь, за иглу не берется — довольно уже и того, что она принимает заказчиц и выбранит девушек, если они сделают что-то не так.
В соседней комнате, где разучивают песню, по счастью, перерыв, однако голоса гостей, преимущественно женские, не умолкают, а, напротив, сливаются в возбужденный гомон. Хозяйка тащит из кухни тяжелый кофейник, за нею идет девушка, неся поднос с чашками.
— Мария! — удивленно вскрикивает Хосе.
Девушка поворачивает голову. Статная, девичьи стройная фигура в плиссированной коричневой юбке и белоснежной блузке, отделанной коричневым шелком, густые золотисто-каштановые волосы, собранные лентой на затылке, — вылитая Тицианова Лавиния с вазой фруктов. Лишь ее большие, черные, бархатные глаза полны какой-то необычайной, меланхолической мечтательности, не свойственной ни прославленной натурщице венецианского мастера, ни тем модным красавицам, каких мне доводилось видеть в Испании.
— Ах, это ты, Хосе! — откликается она. — Я уже слышала, что ты здесь. Погоди минутку.
Она относит чашки гостям и быстро возвращается.
— Это дочь моего лучшего друга, — тем временем кратко поясняет Хосе.
О чем они там болтают, доверительно, словно дядюшка и племянница, я могу слышать лишь отрывочно, так как скромно стою в сторонке. Время от времени они хохочут громко и непринужденно, как дети. Но вот Хосе начинает говорить о ее отце, и на глаза Марии навертываются слезы. Надо надеяться, мелькает у меня мысль, он не сбежал от семьи, как супруг доньи Долорес и муж той женщины в окошке, гранадской подруги Хосе. Теперь меня уже ничто не удивит. Я улавливаю также, что Мария, которой двадцать пять, «быть может», скоро выйдет замуж. При этих словах Мария опускает глаза.
— Как это так, быть может? — спрашивает Хосе.
— Видишь ли, Хосе, я еще точно не знаю, — нерешительно отвечает она.
— Как так не знаешь?
— Я не могу тебе это сказать, Хосе, я еще посмотрю.
— Какая ты чудная, Мария, — говорит Хосе. — Чего ты мне не можешь сказать? Кто этот человек, в которого ты влюблена?
Она снова колеблется. Затем делает над собой усилие.
— Когда я с ним познакомилась, я этого не знала! — вырывается у нее. — Он такой милый! Все дело в том, что… ты только не пугайся, Хосе… он служит в городе, в полиции безопасности, знаешь, это которые без мундира, со значком под лацканом. Вот почему я еще не знаю, выйду за него или нет.
Хосе долго не произносит ни слова, затем говорит:
— Тебе одной решать, Мария, не могу тебе ничего посоветовать. Делай, как сочтешь правильным, только не забывай об отце!
Мы уезжаем. Предстоит нанести последний визит, теперь уже вне Ондары, крестьянину Диего, который живет внизу, за каменным мостом, перекинутым через глубокий овраг, по дну которого бежит речка. Диего был одним из самых стойких коммунистов Ондары, «и можешь мне поверить, — говорит Хосе, — его убеждения не изменились».
Участок Диего расположен на горном склоне, который круто идет вверх прямо от моста; верхняя граница участка лежит метров на шестьдесят — семьдесят выше русла реки. Примерно на половине этой высоты на естественной террасе Диего построил дом с помощью двух своих товарищей — каменщика и обыкновенного поденщика. Сперва они поставили две комнаты и загон для скота. Потом надстроили второй этаж: еще две комнаты, спальные. И уже совсем недавно закончили пристройку снизу — это большая, приветливая горница и кладовая для хранения припасов и сельскохозяйственных орудий, здесь еще пахнет свежей масляной краской.
Самого Диего дома нет, он работает где-то наверху, на своей земле. Нас встречает его жена, сильная, здоровая крестьянка, и младший сын-подросток. Старший брат мальчика в настоящее время работает на виноградниках в Южной Франции, обе сестры уже замужем. Мальчик очень рад видеть Хосе. Он хочет учиться здесь, в Ондаре, он научился лишь читать, писать и немного считать — это почти все, о техникуме в городе он, сын бедного крестьянина, не может и мечтать, вот если бы попытаться во Франции, уж на учение себе он как-нибудь заработает. Хосе обещает подумать над этим.
— Но во всяком случае ты должен сперва научиться по-французски, с одним испанским далеко не уедешь. Я пришлю тебе самоучитель, чтобы ты мог готовиться уже здесь.
Мальчик вызывается сбегать за отцом, и вот Диего уже стоит перед нами. На голове у него войлочная шляпа, спереди подвязан садовничий передник, в руке мотыга. У него здоровый, смуглый цвет лица, но сам он маленький и худой, словно изнуренный работой. Ему пятьдесят два года, и про него не скажешь, что он выглядит моложе. Его манеры степенны и рассудительны, в них нет и намека на кипучий испанский темперамент, и, не говори он по-испански, его можно было бы с равным успехом принять и за северофранцузского, и за немецкого, и даже за польского или русского крестьянина.
Раньше он работал поденщиком на дона Хаиме, отца дона Альвареса. У него он и купил этот участок. «Тогда здесь была пустошь, поросшая густым кустарником, — рассказывает он. — Для дона Хаиме она практически не представляла ценности. Но, несмотря на это, я дорого за нее заплатил. Пришлось ежегодно вносить десять процентов стоимости, и только в прошлом году я смог сделать это в последний раз». Как только Диего по всей форме стал владельцем косогора, он с совершенно необычным для Испании рвением принялся за дело, вооруженный лишь самыми простыми орудиями. Но чего только он ими не наворотил! Мы идем за ним по его плантациям и только диву даемся. Террасу за террасой налепил он на склоне, и теперь на них буйно произрастают самые различные культуры. Тут есть картофельные и кукурузные поля, грядки с бобами и горохом, апельсинные, персиковые и миндальные деревья, сливы, виноградные кусты и, разумеется, индийские смоковницы — за исключением пшеницы, всего понемножку, что только ро-дпт испанская земля. Одна только прокладка широко разветвленных оросительных каналов, должно быть, потребовала гигантского труда. Диего скромно помалкивает о своих достижениях, но, несомненно, ничего не имеет против наших похвал.
Разница между его пышно зеленеющим, притом очищенным от сорняков участком и запущенным, поросшим кустарником, не унавоженным и потому мало плодородным наделом соседа бросается в глаза.
— Чем живут эти люди? — спрашивает Хосе.
— Не знаю, — отвечает Диего. — Живут они плохо, с голоду еще никто не помер, но все голодают. Они сжились с нищетой и не имеют ни знаний, ни сил выкарабкаться из нее. Ведь не каждому и здоровье позволит надрываться так, как надрываюсь я на своей земле. Они несчастные люди. Вот только зол я на них за этих проклятых кур! — Он бежит к стайке тощих кур, которые ковыряются в его грядках с овощами, и гонит их прочь, за пределы своего участка. — У кур там так мало корма, — замечает он, — что они без конца лезут ко мне отъедаться.
Разумеется, Диего тоже держит немного живности в хлеву при доме: несколько кур, свиней, овец и коз, одного осла, а также корову, вола и теленка. От скотины он получает молоко и навоз. Однако основной источник его доходов — фрукты.
Конечно, при существующих в Испании ценах он тоже зарабатывает не ахти как много. За литр обыкновенного деревенского вина, объясняет он, который в дешевых трактирах стоит примерно 15 песет, оптовый торговец платит крестьянину всего лишь 3 песеты. Торговец продает вино дальше по 7 песет за литр и, таким образом, получает более 100 процентов с оборота — огромную прибыль, совершенно несоразмерную с издержками по хранению, транспортировке и содержанию торговых штатов. Повезло в этот год крестьянам, которые могли поставлять картошку на рынок, после того как прошлогодний запас из-за неурожая раньше времени иссяк, а новый урожай еще не поспел. Им платили тогда не 80 сантимо, а целых 3 песеты за килограмм. Однако на этом заработали очень немногие, и такое бывает не часто.
— А что это ты строишь вон там, внизу? — спрашивает под конец Хосе, указывая на неоконченную стену, — очевидно, фундамент предполагаемого здания, — которая стоит ниже дома, на месте, где склон так круто обрывается к речке, что дальнейшее террасирование едва ли возможно.
— А, это дело особого рода, — отвечает Диего, потирая нос. — Я хотел было построить там террасу с крышей, поставить столы и стулья, в общем устроить кафе для прохожих: место здесь красивое, над самой речкой, рядом мост, всего в минуте ходьбы от дороги. Но тут дон Альварес присылает ко мне на дом двоих полицейских, и они приказывают мне немедленно прекратить строительство, дескать, откос отсюда до речки принадлежит не мне, а дону Альваресу! А ведь его отец, дон Хаиме, ясно сказал мне, что продает участок вплоть до реки внизу! Я плохо умею читать. Они утверждают, в поземельной книге сказано, что мои владения доходят «до обрыва». Значит ли это, что обрыв в них не включен? На словах-то дон Хаиме говорил мне совсем другое!
— И надул тебя при составлении документа, потому что отлично знал, что ты не умеешь читать! — вставляет Хосе.
— Да уж так, похоже, что надул, — соглашается Диего. — Я сперва думал было судиться, да что толку? Я не могу себе позволить нанять адвоката, да и вообще — куда мне идти против дона Альвареса! Но какая все-таки низость со стороны сеньора, какое безобразие! Нужен ему этот обрыв, он не принес его отцу ни песеты! Притом ему доподлинно известно: не замолви я в свое время, в тридцать шестом, словечко за дона Хаиме, просто по доброте душевной, хотя он был чертовски суровый хозяин, его бы расстреляли на месте. Быть может, тогда, после победы фашистов, мне бы тоже пришел каюк, ну да что из того? Но уж этот вшивый щенок Альварес получит когда-нибудь у меня свое, дай только дожить до срока!
Много ненависти накопилось в Ондаре, и она нет-нет да и прорвется сквозь покров почти благодушной деревенской простоты.
— Ах, Диего, Диего! — говорит Хосе, когда мы уже снова сидим в автомобиле. — Я вот вспоминаю своего друга Эрнесто и думаю: несмотря ни на что, Диего еще повезло с его доном Хаиме. Не всем, кто брал на себя роль спасителей этих господ, это пошло впрок.
Я не вполне его понимаю. Что он имеет в виду? Кто такой Эрнесто?
— Эрнесто, — объясняет Хосе, — отец той красивой девушки Марии, которую мы встретили у моей сестры. Он был мой лучший друг в Ондаре и в Мадриде — в Мадриде он изучал архитектуру. Я сам в то время начал учиться. Это был замечательный человек: красивая, гордая осанка, великолепная голова в почти светлых кудрях, огонь в глазах, которыми он вскружил голову не одной девушке. Прямая, великодушная, высокоодаренная натура. И притом человек идеи, убежденный коммунист.
— Его нет в живых? — спрашиваю я.
— За несколько месяцев до начала гражданской войны он женился на матери Марии, продолжает Хосе, не отвечая на мой вопрос, — первой красавице Ондары, ведь по Марии видно, что в этом отношении ее родители не подкачали. Правда, друзья Эрнесто были не в восторге от этого брака, его невеста слыла тщеславной, корыстной, бессердечной и беспринципной особой, но тут уж ничего нельзя было поделать, раз Эрнесто влюбился и уже несколько раз принимал девушку у себя — в Испании, во всяком случае в то время, на такие вещи смотрели весьма серьезно. Его жена и поныне живет в Ондаре.
Хосе выдерживает паузу, пока я черепашьим шагом провожу машину мимо стада овец, затем продолжает:
— Когда началась гражданская война, Эрнесто был в Ондаре. В то время республиканцы в числе прочих арестовали там одного врача. Он не был членом фаланги, а только монархистом, зато какой это был высокомерный, ненавистный всей деревне тип! Он презирал народ и как врач был совершенное ничтожество: не один пациент, которого можно было спасти, умер у него во время лечения. Он значился в черном списке республиканцев и должен был стать к стенке вместе с несколькими фашистами. И вот его жена-аристократка прибежала к Эрнесто, которого знала как влиятельного человека, буквально бросилась ему в ноги и умоляла спасти ее мужа. Добродушный Эрнесто поддался ее просьбам, связался с ответственными товарищами и выхлопотал врачу освобождение. Потом Эрнесто воевал на разных фронтах, в последний раз — в Барселоне. Жену и свою старшую сестру он на время отослал во Францию, там и родилась Мария. После поражения он вернулся в Ондару. Он не совершил никакого преступления, а всем неуголовникам Франко принципиально обещал амнистию, и Эрнесто совершенно серьезно поверил, что с ним ничего не будет. И он действительно несколько дней жил спокойно, пока не встретил на улице врача. Тот не ответил на его приветствие и уставился на него, словно на привидение, со страхом и ненавистью — ведь разумеется, ни он, ни его супруга не забыли тот час унижения, когда жена валялась в ногах у этого плебея. Полчаса спустя Эрнесто был взят полицией в своей комнате и отправлен в концлагерь под Севильей. Когда сестра Эрнесто узнала во Франции об аресте брата, она вместе с его женой сразу же выехала в Испанию, надеясь с помощью влиятельных знакомых выручить его. Сестра рассказывала мне потом об этом путешествии. Первое ужасное впечатление женщины получили на испанской пограничной станции Ирун. На рассвете, пока формировали состав, несмотря на проливной дождь, они вышли из вокзала, чтобы глотнуть свежего воздуха. Но не сделав и нескольких шагов, наткнулись на полицейский патруль, который грубо прогнал их обратно. Вслед за тем где-то совсем рядом раздались выстрелы — гулкий залп, за ним второй, третий. Сразу разнеслась весть, что это на площади, прямо за углом, расстреливают республиканцев. Людей, которые поверили в обещанную амнистию и рискнули вернуться из-за границы. От дел, которые творятся в Испании Франко, им стало не по себе. Потом прибытие в Мадрид — там была назначена встреча с матерью Эрнесто и его младшей сестрой, приехавшими из Ондары. Мать и дочь в глубоком трауре ждали их на перроне уже несколько часов. Слишком поздно! — разрыдались они.
Через какой-нибудь месяц после ареста Эрнесто без суда и следствия расстреляла специальная команда, из утра в утро исполнявшая свои обязанности. Его младшая сестра умоляла врача вмешаться, она знала, чем он был обязан Эрнесто. Но тот лишь с сожалением пожал плечами: «Что я могу поделать?» И вот теперь конец.
После такого несчастья, несчастья, постигшего десятки, а то и сотни тысяч испанских семей, мать Эрнесто прожила всего два месяца. А врач в следующем же году получил удар копытом по голове от брыкливого лошака и умер на месте. «Черт его забрал!» — шептались люди в Ондаре. Жена Эрнесто вместе с маленькой Марией вернулась в Ондару. Горевала она недолго. Молодая, красивая вдова, она, несомненно, могла бы найти себе приличного мужа. Но эта паршивка как нарочно вышла за старого франкистского солдафона, которого за заслуги назначили заместителем директора маслодельного завода. И в доме такого вот убийцы она вырастила дочь Эрнесто! Понимаешь ли, мы считаем эту бабенку предательницей, хоть и не можем показывать это слишком явно. И вот теперь вдобавок ко всему Мария связалась с типом из политического сыска! Меня просто мутит, когда я об этом думаю. А девушка, — я достаточно рассказывал ей об отце, — мучается от раздвоенности, ты сам видел, что она чуть не разревелась. Надеюсь, она еще одумается, если уже не слишком поздно.