Кто-то пнул меня в бок. Затем еще раз… И еще… Я проснулся оттого, что Астрид ворочалась.
Она пыталась устроиться поудобнее, тело само искало положение, в котором можно было бы дышать. Живот уже мешал ей лежать на спине, на боку у нее затекала поясница, и каждые полчаса она переворачивалась, вздыхала, иногда стонала сквозь сон, а потом снова затихала.
Я всегда думал, что беременность — это про сияние и ожидание. Про розовые платья и счастливые улыбки. Теперь я знал, что это ещё и про то, как женщина не может завязать «шнурки», про отёкшие лодыжки, про проклятую бессонницу, про запахи, от которых её тошнит, и про страх, который она никому не показывает.
Я с любовью глядел на рыжие волосы, рассыпанные по подушке. От них шёл аромат можжевельника, перебитый сладостью спелых ягод и соли — той самой, что въедается в льняную рубаху после долгого дня, проведённого у моря… Раньше я думал, что женщины пахнут южными садами — цитрусовой коркой, привозными маслами в узких сосудах, всем тем, что можно купить в Летуаль и увезти. А она пахла так, будто родилась из этого берега. Такое не купишь ни в одном уголке мира…
Она вздохнула, приоткрыла глаза, и я увидел, как в них медленно проступает осознание: что уже утро, что она опять не выспалась, что живот снова мешает, а я, как обычно, лежу и пялюсь на нее, когда она так уязвима.
— Ты опять не спал? — спросила она. В её сонном голосе уже прорезалось знакомое раздражение.
— Немного спал.
— Немного — это сколько? — Она приподнялась на локте, и одеяло сползло, открывая округлый живот, туго обтянутый льняной рубахой. — Несколько мгновений?
— Больше… — я устало улыбнулся.
— Врёшь. — Астрид поморщилась, прижала руку к животу. — Смотри, кого ты разбудил. Теперь до вечера не успокоятся.
— Я не виноват.
— Ты — мой муж, а, значит, навсегда обречен быть виноватым! — она шутливо погрозила мне миниатюрным пальчиком и вздохнула. — Я ужасно хочу есть… Быка бы съела.
— Быка у нас нет. А вот оленина, сыр и хлеб — имеются.
— И где же они?
— В корзине. Я уже всё подготовил.
Она посмотрела на меня с подозрением, и в следующее мгновение напряжение стекло с её лица, оставив лишь живые, смеющиеся глаза и лёгкий вызов в изгибе бровей.
— Ты что, пикник задумал?
— Именно! — лукаво улыбнулся я. — И мы пойдем на наш любимый холм.
— На тот самый? — она покраснела, отвела взгляд, и я понял, о чём она думает. В прошлый раз, когда мы были там, молодой Алрик прибежал с вестью о чужих парусах. Мы тогда лежали на моём плаще, абсолютно голые… Он стоял красный, как варёный рак, и смотрел в землю. А Астрид потом три дня не могла на него смотреть без смеха.
— На тот самый… — подтвердил я.
Она уткнулась лицом в подушку, засмеялась, потом зашипела, прижала руку к животу — близнецы внутри отозвались на её смех.
— Тише, — сказал я. — Ты себя не бережёшь.
— Я себя берегу. Я просто смеюсь.
Она откинулась на изголовье, и я увидел, как улыбка сползает с её лица, уступая место чему-то тяжёлому…
— Вёльва сказала, что нам сейчас нельзя… — тихо проговорила она.
— Я знаю.
Она взглянула на меня с легким недоверием. Я чувствовал: в ней два пламени. Одно горело жаждой ласки и любви. Другое — страхом, что поселился в ней за последние недели… холодный, как зимний фьорд, он был готов погасить всё. И я видел, как она мечется между ними, не зная, чему отдаться.
— Что ж, пикник — это неплохо. — наконец сказала Астрид. — Хотя бы посмотрю на море и звёзды.
— Только и всего? — игриво спросил я.
— Только и всего. — она улыбнулась, но в этой улыбке уже не было прежней лёгкости.
Я помог ей сесть. Живот мешал, она кряхтела, ругалась сквозь зубы, но справилась. Я уже протянул руку к сундуку, чтобы достать платье, когда она сказала:
— Ты мне поможешь?
— Конечно.
Я достал длинное тёмно-синее платье, с вышивкой по вороту. Астрид сама выбрала цвет, сама нарисовала узор, а Ингигерд вышивала его целый месяц.
— Повернись.
Она повернулась спиной. Шнуровка шла от лопаток до пояса, и я начал затягивать, медленно, осторожно, чтобы не передавить.
— Слабее.
Я ослабил.
— Ещё.
— Ты дышать хочешь или платье носить?
— И то, и другое.
Я затянул заново, оставив спереди свободный карман для живота. Она провела ладонями по себе, поправила складки.
— Ну и вид.
— Ты прекрасна.
Она посмотрела на себя в полированную бронзовую пластину, висевшую на стене, и фыркнула.
— Я похожа на драккар с полным трюмом.
— На самый красивый драккар.
— Ну, и сравнение! А еще скальдом зовешься!
— Ты права… В следующий раз придумаю что-нибудь более изящное…
Она повернулась ко мне со сверкающей улыбкой. Веснушки на её лице казались россыпью золота, глаза были глубокими, синими, как вода в дальних фьордах.
— Помоги мне с башмаками.
Я опустился на одно колено. Башмаки были кожаные, мягкие, с ремешками, которые она сама выкроила месяц назад, потому что старые уже не сходились на подъёме. Я затянул ремни, проверил, не жмёт ли.
— Рюрик… Ты мне прям как нянька.
— А ты как капризный ребёнок.
— Чушь! — Она вздохнула. — Я просто уже устала, а день ведь только начался.
Я поднялся, взял её за руку и мы отправились на выход.
Во дворе построились хускарлы. Два десятка — в кольчугах и с мечами. У всех за спинами висели новенькие арбалеты, а у двоих даже были глиняные кувшины, от которых пахло смолой и серой.
Гор и Алрик стояли в первых рядах. Гор был хмур и сосредоточен, водил пальцем по лезвию топора, проверяя заточку. Алрик смотрел куда-то в сторону, делая вид, что очень занят проверкой оружия — он уже третий раз протирал один и тот же кинжал.
Я подошёл к ним. Гор тут же выпрямился.
— Дорога проверена?
— Всё чисто, конунг. Мы пойдём на расстоянии. Если что, подадим сигнал.
— Хорошо. И, пожалуйста, без крайней нужды не приближайтесь.
Гор кивнул, покосился на Алрика, который всё ещё не поднимал глаз, и довольно усмехнулся.
— Не волнуйтесь, конунг. Мы люди опытные, знаем, когда надо исчезнуть. Алрик, ты запомнил, как в прошлый раз бежал с донесением? Теперь, если что, чтоб без разгона и аккуратно. А то опять споткнёшься.
— Гор! — Алрик резко поднял голову, и лицо его залилось краской. — Ничего я не споткнулся! Я просто выполнял свой долг…
— Ага! Как же! Просто выслужиться решил, да не получилось. — Гор подмигнул мне. — В былые времена ему бы голову отсекли за подглядывания… Еще легко отделался. Я его потом медовухой накачал, чтобы забыл…
Алрик открыл было рот, затем развернулся и, не сказав ни слова, зашагал к своим людям. Гор глянул ему вслед, хлопнул себя по бедру и заржал. Потом, спохватившись, поклонился мне и Астрид и, всё ещё посмеиваясь, пошёл следом.
Астрид проводила их строгим взглядом, но в уголках губ плясала усмешка.
— Надеюсь, вы оба всё забудете… — бросила она им в спины надменно-холодным тоном. — Иначе я прикажу своим людям привязать вас к соснам в сумрачном лесу. Голыми… На потеху богам.
Гор на ходу запнулся, обернулся, поймал её взгляд и, не найдя, что сказать, лишь кивнул и ускорил шаг. Алрик, не оборачиваясь, прибавил ходу так, что за спиной взметнулась пыль.
Я взял Астрид за руку.
— Ты их запугала.
— Я им напомнила, кто здесь хозяйка.
Она сжала мои пальцы, и мы вышли за частокол…
Тропа вела через луг, где природа смешивала свои краски, как алхимик, который наконец нашёл нужную пропорцию. Зверобой желтел там, где солнце било сильнее всего. Цветы вобрали в себя весь солнечный свет и теперь не могли удержать его: он сочился из них, стекал по стеблям, уходил в землю. Тысячелистник белел ровно и спокойно, как пергамент, на котором ещё не написали ни слова. А кипрей горел розовым огнём… Пчёлы гудели над головой — этакие кузнецы у горнов соцветий, знающие, что их работа важна, но не терпит суеты…
— Помнишь, как мы в первый раз сюда пришли? — спросила Астрид.
— Разве я могу забыть? — я покачал головой. — Ты тогда сказала, что хочешь посмотреть на звёзды. Я разостлал плащ, начал рассказывать тебе про планеты и светила, а ты меня даже не слушала. И в какой-то момент ты взяла меня за руку, положила себе на бедро, прямо под платье и набросилась на меня с такой силой, что я едва успел подумать: «Где эта женщина была всю мою жизнь?»
Она шлёпнула меня по руке…
— Я правда хотела посмотреть на звёзды.
— Лёжа на моём плаще…
— А ты что хотел?
— Я и сейчас хочу…
Она засмеялась и поцеловала меня в кончик носа, затем отстранилась и шутливо погрозила мне пальцем — мол не сегодня… Я лишь улыбнулся, развел руки в стороны и тяжело вздохнул, признавая, что ласку теперь смогу получить нескоро.
Мы пошли дальше. Я нёс корзину с едой, Астрид опиралась на мою руку. Подъём был нелёгким, она тяжело дышала, иногда останавливалась, чтобы перевести дух. Усталость на её лице сменялась раздражением, раздражение — смехом, а смех — снова усталостью. Вёльва говорила, что это происходило из-за близнецов, что тело менялось и душа менялась вместе с ним. Но я не был уверен, что дело было только в близнецах.
На вершине дул ветер. Он прилетал с моря, обжигал лицо, трепал волосы, нёс с собой запах соли и водорослей. Внизу, в глубокой чаше фьорда, лежала кривая бирюзовая гладь, с белыми барашками волн на самой середине. Дальше, за мысом, открывалась бескрайняя морская синь, что целовалась с небом в линии горизонта.
Справа, на далёком пологом склоне, дымилась еле заметная точка Буянборга. Сотни очагов поднимали к небу тонкие столбы дыма. Ветер кружил их, сплетал в одну серую гриву, которая тянулась на запад и терялась в голубизне.
Я расстелил плащ на тёплом камне. Астрид села, вытянув ноги, и привалилась спиной к дереву, что росло за валуном. Она закрыла глаза и то и дело поправляла платье, которое натягивалось на животе.
— Ну вот, — сказала она. — Мы на месте.
Я открыл корзину. Ржаные лепёшки ещё дышали теплом. У них была хрустящая корочка, которая ломалась, стоило её только коснуться. Рядом лежал сыр. Это был плотный, неровный ломоть, с прожилками тмина… От него пахло солью и летними травами. Оленина была нарезана так тонко, что сквозь неё просвечивало солнце. В ней чувствовался можжевельник, дым и долгая зима, что тянулась, пока мясо вялилось в коптильне. Мёд в глиняном горшочке загустел до янтарной патоки, и когда я открыл его, запах лета ударил в лицо, отчего мне сразу захотелось обмакнуть палец и облизать. А эль в кожаном бурдючке был кисловатым, с хвойной горчинкой, и он брал за горло мягко, как друзья хватают за плечо, когда хотят удержать.
Астрид отломила кусок лепёшки, намазала мёдом, сверху положила сыр. Я хотел сказать, что так не едят, но она уже откусила.
— Вкусно! — пропищала она с энтузиазмом.
Я отломил себе лепёшку, взял кусок оленины. Мясо было жёстким, волокнистым, соль проступала на языке мелкой колючей крупой. Я запил элем из бурдюка, протянул ей. Она сделала глоток, поморщилась.
— Кислый.
— Хороший эль и должен быть кислым.
— Это ты так говоришь.
— Так все говорят.
Она доела лепёшку, откинулась на ствол дерева и вдруг, глядя на на моё лицо, тихо сказала:
— Знаешь, я иногда боюсь…
Я застыл. В её голосе не было прежней игривости и лёгкости…
— Я смотрю на тебя, на то, как ты строишь, воюешь, лечишь, и думаю: а что я? Сижу дома, шью, варю похлёбку. А вдруг дети вырастут и спросят: «Мама, а что ты делала, когда враг шёл на Буян?» И что я скажу? Что сидела и ждала?
— Ты ждала меня, когда я был трэллом. Ты ждала, когда я ходил в Альфборг. Ты ждала, когда я лежал в горячке. И я вернулся. Я каждый раз возвращался. Потому что ты ЖДАЛА. И как я погляжу, сейчас ты ждешь их. — я указал на ее живот. — И это огромная жертва, которую приходится платить всем матерям.
— Это не…
— Это всё.
Она замолчала. Я видел, как она кусает губу, чтобы не заплакать.
— Я боюсь не этого, — сказала она. — Я боюсь, что не переживу роды. Что они родятся, а я… я даже меч поднять не смогу…
Я взял её за руку.
— Я видела, как умирала моя мать. Она была сильной. Она держалась, пока мы были рядом. А потом… потом мы вышли, и она умерла. Я слышала, как она кричала, а потом — тишина. Я думала, что она уснула.
Она говорила быстро, сбивчиво, как будто слова вырывались сами, без её воли. Я слушал и не перебивал.
— Я не хочу, чтобы мои дети слышали тишину. Я не хочу, чтобы они… чтобы они…
— Всё будет в порядке. Они не раз услышат твои колыбельные. Я знаю это.
— Ты не знаешь.
— Знаю. Ты сильнее, чем думаешь. Я буду рядом. К тому же у нас есть вёльва, которая приняла не один десяток родов. И я не позволю тебе уйти и оставить нас…
Она посмотрела на меня долгим взглядом, а затем по ее лицу расплылась робкая улыбка.
— Глупый.
— Но все зовут меня мудрым. — усмехнулся я.
— Нет… Ты глупый, упрямый и самый любимый…
Она потянулась к моим губам, и я поцеловал её — медленно, осторожно, чувствуя, как её пальцы вплетаются в мои волосы. Я хотел большего, но знал, что нельзя — поэтому отстранился первым, хоть это и было очень тяжело.
— Ты издеваешься, — сказала она.
— Над самим собой… Мне очень тяжело сдерживаться. Поверь…
Она вздохнула, откинулась на валун. Потом повернула ко мне лицо, и я увидел в её глазах девичье лукавство.
— Рюрик.
— Мм?
— Сколько женщин у тебя было? До меня.
Я опешил. Вопрос ударил с той стороны, откуда я его совсем не ждал. Я смотрел на неё, пытаясь понять — шутит она или нет. Глаза смеялись, но в уголках губ затаилось что-то более серьёзное.
— Это важно?
— Мне просто интересно.
— Ну, конечно! — протянул я, чувствуя, что дело запахло жаренным.
— Ну расскажи… — заканючала она.
Я перевел взгляд на море… В голове проносились обрывки другой жизни: пустые квартиры; короткие связи, которые не оставляли следа; женщины, чьи лица я уже не помнил. И не было ни одной, ради которой я бы захотел остаться.
— Не помню, — угрюмо сказал я.
— Не может быть.
— Правда. Были… но я не помню. Ни лиц, ни имён.
Я вновь посмотрел на Астрид. Ее лицо изменилось, как река, которая нашла глубину: лукавство отступило, и на его месте проступила предельная внимательность.
— Почему?
— Потому что они были неважны.
— А я важна?
— Ты — всё.
Она смутилась, стрельнула глазками, а затем довольно улыбнулась.
— Значит, я у тебя первая?
— И последняя.
— Это хорошо. — Она пригласила меня сесть рядом, а затем положила руку мне на грудь. — Потому что если бы у тебя была другая, я бы её убила.
Я не удержался от смеха.
— Ты бы нашла её в той земле, откуда я пришёл?
— Нашла бы. Не только ты у нас упрямый!
Она прижалась ко мне, я почувствовал, как её живот упирается мне в бок, как бьются под ним два сердца.
— Врёшь, наверное. — с видом всезнайки выдохнула она. — Какая-то точно была… Ты слишком хорош для одиночества…
— Я сказал правду.
Астрид улыбнулась… В этой улыбке спряталось всё тепло этого долгого лета. Она наклонилась, поцеловала меня, едва коснувшись губами моих губ, словно проверяла, не растаял ли я в полуденном свете.
— Хорошо, — сказала она. Её голос стал мягче, как льняное полотно, что сохнет на солнце. — А теперь иди и собери мне цветы. Я хочу сплести венок… На счастье.
Она заметила куст шиповника на краю обрыва. Потянулась к нему, но живот мешал, и она только вздохнула.
— Вот этот красивый…
Я сорвал ветку — с тремя распустившимися цветами и одним бутоном. Протянул ей.
— Этого достаточно?
— Нужно больше.
— Ну, зачем тебе этот венок?
— Я же сказала: на счастье! Да и на тебя хочу посмотреть. — Она взяла ветку, повертела в пальцах. — Ты никогда не был победителем скальдического состязания. А я хочу, чтобы ты им был. Всем талантливым на макушку вешают венок.
— Я и так скальд.
— Рюрик…
— Ох… Но я это сделаю только потому, что ты беременна…
Я приносил охапку за охапкой, и вскоре цветы у моих ног лежали такой грудой, что я едва смог отыскать землю между ними. Астрид взялась за работу: её пальцы мелькали в траве, как спицы, которые вяжут парус на ветру, — быстро, ловко, без единой заминки, будто они делали это всю жизнь, будто они знали этот танец стеблей и лепестков ещё до того, как я впервые увидел её на причале.
В той жизни я читал саги, где венки дарили героям, возвращавшимся из походов, где их сплетали девушки для тех, кого любили, где их клали на грудь павшим, чтобы боги узнали своих. Я мог пересказать эти истории, мог объяснить, что значит каждый цветок, какая трава к какому богу обращена. Но я не знал, как пахнет венок, сплетённый руками женщины, которая всю жизнь ждала тебя. Как он ложится на голову, как тяжелеет к вечеру, как путается в волосах, если надеть его небрежно. А теперь сидел на холме, смотрел, как жена плетёт для меня венок, и думал, что, наверное, я всё-таки что-то понимал в этих древних обычаях. Мой венок создавался для этой минуты. Для её пальцев в моих кудрях. А остальное — было мифом…
Венец получился большой и пышный. Астрид подняла его, придирчиво осмотрела со всех сторон и надела мне на голову.
— Ну и вид у тебя, конунг.
Я чувствовал, как лепестки щекочут лоб, как ветер шевелит ромашки, как тяжёлые колокольчики бьют по вискам. Я поднял руку, чтобы поправить сползающий набок венок, но она снова перехватила мои пальцы.
— Не трогай.
— Он съезжает.
— Пусть съезжает. Это я его надевала, мне и поправлять.
Она приподнялась, осторожно, чтобы не потревожить живот, и поправила венок, пригладив выбившиеся ромашки. Её пальцы задержались на моих волосах дольше, чем нужно было.
Затем Астрид заметила, что на дне опустевшей корзины что-то лежало. Потянулась, вытащила свёрток, развернула ткань.
— Лира? — Она взглянула на инструмент, потом на меня. — Такая маленькая…
— Сюрприз.
— Ты сочинил новую песню?
— Я спою, если ты обещаешь не смеяться.
— Кхм… Тогда обещаю.
Я взял свою новенькую лиру. Струны были настроены ещё дома — я провозился с ними полночи, пока Астрид спала. Я не умел играть так, как настоящие скальды, но этого было достаточно. Струны слушались, и звук был чистым, печальным, как ветер в снастях перед дальней дорогой.
Она устроилась поудобнее, опираясь спиной на валун, подложив под живот свернутый плащ. Ветер шевелил её волосы, и она не убирала их, а только смотрела на меня.
Я еще раз ударил по струнам и запел:
Сто раз «прости», сто раз «люблю»
Всем сердцем: радостью и болью!
За что? Сейчас я объясню,
Ты мне, как дождь — засеянному полю…
Голос вышел тихим, почти неуверенным, но с каждым словом я чувствовал, как он крепнет, находит опору в струнах, в её дыхании, в том, как она слушает — не двигаясь, не отводя глаз.
Люблю глаза твои…
В них зимний росчерк
Снежинок льдистых, голубых,
Капель весенняя и почерк
Да Винчи, Бога и луны!
Я пел, и струны звенели под пальцами. Я чувствовал, как в этом звуке оживает то, что мы, мужчины, порой не в силах сформулировать, но отчетливо чувствуем по отношению к любимым женщинам…
Люблю твой голос…
Он мягче перышка фламинго,
Он слаще мёда из Тайги,
Он — песнь Джульетты о любимом…
Он — жизнь эдемская в ночи.
Ветер шевелил её волосы, срывал лепестки с моего венка, но она не отводила взгляда, и я пел для неё, только для неё, забыв о том, где мы, забыв о времени, забыв обо всём, кроме её глаз.
Люблю уста твои…
Что жарче солнечной короны…
На вкус, как сурья на меду —
Как бедняку — звенящие дублоны,
Как первый грех, разбуженный в раю…
Голос срывался, когда я брал высокие ноты, пальцы путались в струнах, но это не имело значения. Я пел не для того, чтобы меня слушали боги или скальды. Я пел только для неё.
Люблю твой запах…
Ты пахнешь морем и лесами,
Закатной негой и грозой,
Святыми в кельях образами
И домом теплым за пургой…
Она слушала, и слёзы счастья текли по её щекам, но она не вытирала их, и в этом было что-то такое, от чего моё сердце билось в такт струнам, в такт её дыханию, в такт тому, что рождалось между нами на этом холме.
Люблю твой смех…
Он, как мелодия рассвета —
Желанный звук в мечтах Верди…
Он, как весенняя комета —
Живым весельем плавит льды.
Люблю тебя без чести, без рассудка…
От бесконечности до «вновь»…
Моя навечно незабудка…
Моя великая любовь!
Последний аккорд замер в воздухе, и наступила тишина — такая полная, что я слышал, как бьётся её сердце, как шуршат лепестки под ветром, как далеко внизу волны лижут камни. Астрид смотрела на меня, и слёзы всё ещё текли по её щекам, но в её глазах уже не было страха перед родами и судьбой… Был только свет надежды и любви.
Она протянула руку, притянула меня к себе, и я почувствовал, как её губы что-то шепчут в мои волосы, но слов не разобрал. Да и не нужно было… Всё и так понятно…
p.s. Не заблуждайтесь… Это не любовный роман. Обычно, такие главы свидетельствуют о том, что в конце тома будет бомб а ЖЕСТОКОСТИ…
P. s. Стихи собственного сочинения — посвящены супруге. Подумал, что они и здесь будут неплохо смотреться.