Выздоровление

Кто возьмет на себя смелость судить, какое из человеческих чувств наиболее сильное и острое? Не вернее ли будет сказать, что попеременно верх берет то одно, то другое, то третье чувство, в зависимости от места, времени и душевного состояния человека.

Сегодня все существо Баки пронизывало радостное ощущение выздоровления. Это ощущение было таким огромным и наполняющим, что Баки, казалось, совершенно забыл о том, где он находится. Еще бы! Разве это не настоящее чудо и счастье, что он выздоравливает именно здесь, в Бухенвальде, где все делается для того, чтобы истребить как можно больше людей?! У этих несчастных людей зачастую не остается даже искры надежды, ибо над ними витают тысячи смертей.

Две недели Баки боролся со смертью, не понимая, где он находится, что творится с ним. В бреду он валялся на голом и холодном полу. Все его лекарство — сырая вода в консервной банке да баланда, которую приносили товарищи. Он не знал счета времени: иногда минута казалась ему вечностью, а порой целая неделя незаметно проваливалась в какую-то пропасть. Ему казалось еще, что он лежит здесь очень-очень давно, и будет лежать бесконечно… И вдруг — выздоровление! Он по-детски ликовал, ощущая, что крепнет день ото дня. Баки почти не думал о том, что впереди его ожидает множество испытаний еще более жестоких, что полную чашу горя ему предстоит испить до дна. Это не смущало Баки, хотя он знал, что Бухенвальд не больница, откуда можно выписаться после выздоровления. Желание выжить в этом аду, вера в свою «вечность», еще более окрепшая в нем после болезни, — были настолько сильны, что никакие бедствия не страшили.

В окно барака заглядывает солнце. На пол падает тень от проволочной изгороди. Тень колючей проволоки должна бы напомнить Назимову о фашистском концлагере, о том, что он бессрочный узник. Но Баки словно не замечает эту зловещую тень, как не видит он и больных, валяющихся на голом полу, как не слышит их стонов, проклятий, рыданий. Он видит лишь яркий свет солнца и чувствует, как этот свет согревает его грудь, наполняет ее живительным теплом.

Назимов сознавал, что выздоровлением своим обязан прежде всего друзьям, что он неоплатный должник перед ними.

Взгляд его рассеянно бродил по бараку. Народу заметно убавилось. Баки не спрашивал, куда девались люди, ибо сам видел, как по утрам дежурные выносили десятки трупов. Живые продолжали двигаться как тени — одни высохли, другие неузнаваемо опухли. Задонов и Ганс тоже сильно сдали.

«И эти люди помогали мне», — подумал Назимов. Исхудавшей рукой он обнял за плечи только что подсевшего к нему Задонова.


— Спасибо, друг — сдавленным голосом проговорил Баки, в горле у него встал комок.

Задонов, не ожидавший такого проявления чувства, даже растерялся. Он по привычке сложил губы трубочкой, но из-за того, что усы у него сбриты, в лице не стало прежней выразительности. Должно быть, он и сам почувствовал это, скороговоркой пробормотал:

— Вот черт! Если так пойдет дальше, ты скоро целоваться полезешь, словно баба. Не люблю я такие сентиментальные арии.

Назимов тоже устыдился своей слабости. Опустив голову, молча уставился на пол. Задонов тронул его за плечо:

— Сумеешь выйти из барака? Тебе надо подышать свежим воздухом. Хватит, достаточно валяться…

Он помог Баки выбраться наружу. Они уселись неподалеку от дверей барака. У Назимова мелко дрожали колени, чуть кружилась голова. При дневном свете Баки лучше рассмотрел, как сильно похудел и постарел его друг. Под глазами у Задонова багровые пятна; уши как-то сморщились, стали походить на жухлый лист; безусое лицо было жалким.

Несколько минут они сидели молча, глядя на мрачное здание крематория. Во дворе его, под навесом, штабелями сложены трупы: жертв в лагере было столько, что мертвецов не успевали сжигать.

— Пока ты болел, в нашем бараке умерло около ста человек, — задумчиво проговорил Задонов. — В остальных бараках еще больше.

Назимов невольно вздрогнул. Ведь вполне могло случиться, что и он сейчас лежал бы там, в той страшной поленнице, приготовленной для сожжения. И снова его захлестнула волна благодарности к другу, глаза повлажнели.

Николай сурово одернул его: — Ну тебя! Не разводи сырости, и без того муторно на душе…

Затрещало в репродукторе на столбе. Чей-то голос властно прохрипел:

— Лагерный староста, быстро к воротам! Потом уже другой голос приказал какому-то оберштурмфюреру немедленно явиться к коменданту лагеря. Через несколько минут — новый приказ:

— Двое носильщиков, за трупом! К воротам, бегом!

— Здорово командуют, — зло усмехнулся Назимов.

— Это еще что… А вот как выкликнут твой но-» мер да прикажут: «Ан шильд драй», тогда… — Задонов сделал губы трубочкой, — фьють… Капут, одним словом.

— Не понял, — ответил Назимов.

— То-то, не понял. Пока ты болел, мы тут во всем разобрались. Когда нас гнали сюда, видел недалеко от проходной эсэсовскую канцелярию? В ней — пять окон. Над каждым — щит с огромной цифрой… Так вот, к первому и второму окну вызывают тех, кого надо послать на работу, к четвертому — кого отправляют в этап, к пятому подходят больные, чтобы получить направление в ревир — в лазарет… Ну, а к третьему вызывают тех, кого решили стукнуть. Понял?.. — И Задонов смачно сплюнул.

— Да? А я-то думал, что-нибудь приятное скажешь, — стараясь быть спокойным, ответил Назимов. И вдруг спросил — А сводки с фронта передают здесь?

— Бывает, что треплются, — нехотя проговорил Задонов. — Как всегда, хвастаются победами. А я, дружище, сердцем чую… — Задонов снизил голос до шепота. — Скоро они заиграют похоронный марш и объявят траур покрепче, чем в конце прошлого года, после поражения на Волге… Знаешь, есть слух, будто наши взяли Мелитополь, Днепропетровск… ну и Днепродзержинск. Если это верно — значит, наши и Днепр форсировали…

— Кто сказал? От кого слышал? — Назимов вцепился в плечо Николая, пораженный тем, что в лагерь могут проникать такие слухи.

— Говорят… — уклончиво ответил Задонов. — Народ говорит. Кто-нибудь скажет, а ветер разносит. У слуха, друг, не спросишь фамилию.

Они надолго замолчали. В громкоговорителе то и дело щелкало и хрипело: передавалось то одно приказание, то другое.

Вдруг за углом барака послышалось какое-то дикое улюлюканье, хлопанье бича и громыхание колес. Все это порой перекрывалось нестройным пением. — Что это? — удивился Назимов. — Фурколонна идет, — объяснил Николай. — Запрягут в телегу лагерников и погоняют, словно лошадей. Да еще петь заставляют. Русские прозвали эту пряжку бурлацкой командой. А лагерное начальство… — Николай зло выругался сквозь зубы. — Эти придумали название прямо-таки поэтическое: «Зингенде пферде» — поющие лошади, — кажется, так будет, если перевести.


Из-за угла показалась группа лагерников, человек двадцать. Они катили длинную телегу, груженную леском и камнями; кто тянул за лямки, кто подталкивал сзади. Все пытались петь на ходу какую-то песню. «Кучер»-эсэсовец, взгромоздившись на козлы, щелкал над их головами бичом.

Назимов молча смотрел, прикусив губу и сжав кулаки. Когда фурколонна прошла, тихо спросил:

— Александра не видел?

Этот же вопрос он неоднократно задавал и вовремя болезни, даже в бреду. Тогда Задонов отмалчивался, а теперь не было смысла больше скрывать.

— Сашу… расстреляли, — глухо произнес он, глядя под ноги — В первый же день…

У Назимова на этот раз ничто не дрогнуло в лице, он словно был подготовлен к печальному известию. Баки долго и молча смотрел куда-то вдаль, поверх колючего забора. Лицо его оставалось каменным. Но если бы кто из гитлеровцев нечаянно посмотрел в эти впалые глаза, в страхе отшатнулся бы. Море гнева бушевало во взгляде Баки.

— Должно быть, нас еще с месяц продержат на карантине, не будут посылать на работы, — переменил разговор Задонов после молчания. — Потом или примутся еще более жестоко измываться здесь, или переправят куда-нибудь. Оказывается, Бухенвальд разветвляется на филиалы. Но и там и здесь — мы все та же даровая рабочая сила… Неплохо бы попасть в так называемый Большой лагерь. Там, говорят, полегче. — Задонов осмотрелся по сторонам и опять зашептал: — Думается мне, что и здесь не одни только звери. Есть и порядочные люди. Я про Йозефа говорю, нашего штубендинста. Хороший старик. Если хочешь кого поблагодарить за свое выздоровление, так в первую очередь ему должен сказать спасибо. Ну, и Гансу, конечно… — Задонов ни словом не обмолвился о том, что сам сделал для друга — Йозеф до войны, кажется, побывал в Советском Союзе. Он иногда намекает на это и вообще — порой интересно высказывается…

— А мне один писарь в канцелярии понравился, — вспомнил Назимов. — Я вроде бы говорил о нем в тот, первый день…

— Да, да, рассказывал, — подтвердил Задонов.

Грохот телеги и нескладное пение «бурлаков» доносились теперь откуда-то издалека. Вдруг раздался сухой треск выстрела.

— Боже, помилуй нас, — пробормотал проходивший мимо них сутулый узник.

— Кто это? — кивнул вслед ему Назимов.

— Немецкий пастор. Гитлеровцы и пасторов не щадят.

Задонов опять оглянулся, тихо сообщил:

— К нам в барак по вечерам зачастил один русский паренек… Чернявый такой, на цыгана похож.

— Откуда он?

— Из Большого лагеря.

— Разве можно ходить из одного лагеря в другой?

— В темноте, да поосторожнее — оно и можно.

— Чего он повадился? О чем говорит? — допытывался Назимов.

— Разное говорит. — Задонов выждал, пока на вышке, напоминающей водокачку, сменятся посты, и продолжил — Больше сам старается расспрашивать: кто да откуда родом, есть ли родные дома, когда попал в плен и как очутился в Бухенвальде?.. В общем — то да се…

— Может, подослан?

— Возможно.

— Ты сегодня же покажи его мне, — оживился Назимов, — Тут надо рискнуть, иначе — век просидишь в этой яме.

— Не торопись, — предупредил Задонов. — Осмотреться надо. Здесь — как в темном лесу.

Назимов слабо усмехнулся:

— Чего нам бояться?

— Бояться, конечно, нечего. Страшнее не будет. Но жизнь, дружище, того… Надо поберечь, пригодится, — Он сжал кулаки. — Еще как пригодиться может! Осмотреться, говорю, не мешает тебе.

— А сам осмотрелся? — хитро ввернул Назимов.

— Успеется. Не сегодня, так завтра осмотримся. Торопиться нам некуда, времени хватит… А вот сидеть у дверей, пожалуй, хватит. Для первого раза тебе достаточно. Пойдем в барак, — Задонов взял Баки под руку.

— Подожди, я сам… — Назимов сделал несколько шагов, вдруг зашатался и чуть не упал. — Уф!.. — вздохнул он, вытирая тыльной стороной ладони холодный пот со лба. — Силенок-то, оказывается, того…

Николай помог ему войти в барак.

Силы Назимова сразу иссякли.

— Хватит, отдохнем, — слабо прошептал он.

Они присели тут же у порога, едва вошли в барак.

Около них остановился долговязый лагерник, незнакомый Назимову. Одет он был в черную куртку. Нашитый на рукаве красный треугольник без инициала, показывающего национальность, свидетельствовал о том, что незнакомец принадлежит к немецким политическим заключенным.


— Не знаете, штубендинст Йозеф у себя? — спросил немец у Задонова.

— Должно быть, в штубе. — Николай показал в дальний конец барака, где находился небольшой закуток, отгороженный шкафом от общего помещения.

Долговязый немец скрылся за шкафом, несколько минут пробыл там и вышел. Вскоре показался и штубендинст Йозеф. Он отдал какие-то краткие указания по лагерникам, убиравшим блок. Затем торопливо правился к дверям. Вид у него расстроенный, на щеках проступили красные пятна, губы вздрагивали.

— Что-нибудь случилось, Йозеф? — тихо спросил его Николай.

Штубендинст приостановился, обхватил голову руками.

— Ах, и не спрашивайте!.. — зашептал он. — Вчера из Польши привезли русских военнопленных… Больше ста человек. Ночью их всех…

— Изверги! — глухо проговорил Задонов. — Фамилии ни одной не знаете?

— Нет. Известно только, что все были офицерами и хотели поднять восстание в концлагере, в Польше. Извините. Мне надо идти.

Йозеф и Задонов говорили сдержанно, но достаточно откровенно.

«Значит, между ними установилась связь, — соображал Назимов, не принимавший участия в их разговоре. — А откуда штубендинст узнал о расстреле русских офицеров? — продолжал он размышлять. — Ему мог передать тот долговязый немец. Выходит, не так все просто… Надо поближе сойтись с этим Йозефом».

Своими мыслями он пока не поделился даже с Николаем. Таков уж лагерный закон: до поры до времени думай только про себя.

Узников карантинного блока на работу все еще не выводили. Они занимались лишь уборкой вокруг и внутри своего блока. Гитлеровцы, страшась заразных болезней, к карантинным почти не заглядывали. У заключенных хватало времени для новых знакомств, для разговоров.

Как-то вечером Назимов зашел к Йозефу в его штубу. Для начала спросил, сколько всего узников в Бухенвальде.

— Кто их знает, — охотно ответил штубендинст. — Говорят, в иной день доходит до восьмидесяти тысяч. Да ведь к вечеру же этого дня картина может измениться.

Назимов уже знал, что наряду с прибытием в Бухенвальд новых партий заключенных из лагеря почти ежедневно отправляются этапные команды.

— А сколько здесь жилых бараков? — продолжал расспрашивать Баки.

— Около шестидесяти. Это не меняется, сколько бы заключенных ни находилось здесь, — язвительно усмехнулся Йозеф.

— Получается, что в каждом бараке в среднем содержится не менее тысячи человек?

— Бараки не одинаковы. Есть двухэтажные и одноэтажные. В рабочих бараках людей содержится поменьше. Больше всего заключенных — в нашем карантинном помещении. Порой здесь набирается до трех тысяч человек.

— Сколько же народу согнали! — покачал головой Назимов. — И ведь разные люди, а? — задал Баки главный вопрос, ради которого и начал разговор. Ему очень важно было установить: избегает Йозеф наводящих вопросов или идет навстречу.

— А как же иначе? — согласился Йозеф. — Конечно, разные. У каждого — свой характер. Но, как правило, наиболее приметные отсеиваются, — неопределенно добавил он.

Тогда Назимов пошел дальше:

— Скажите, Йозеф, у вас есть здесь друзья?

Вопрос был задан в упор. Брови у Йозефа подпрыгнули. Кажется, он хорошо понял, о каких друзьях спрашивает этот русский флюгпункт.

— Настоящий человек не может обходиться без друзей, Борис, — ответил штубендинст тихо, но твердо.

— А меня не познакомите с вашими друзьями? — еще смелее спросил Назимов.

Йозеф мельком глянул на него, покачал головой:

— Вы слишком торопитесь, Борис.

— Это потому, что я верю вам, — отрывисто прошептал Назимов.

— Доверие хорошо, а осторожность лучше, — вполголоса сказал Йозеф. — Ну, будьте здоровы.

В проходе Назимова остановил Серафим Поцелуйкин. Пригнулся, точно желая пронзить его своим острым носом, спросил:

— Ты что, хочешь сдружиться со штубендинстом!

Метишь на теплое местечко? Вижу, хитер ты, парень. Назимов смерил Поцелуйкина гневным взглядом.

Потом поднес кулак к его бледному, худощавому лицу, угрожающе процедил:

— Не суйся куда не надо — не ровен час, нос прищемишь.

Загрузка...