Власовцев привезли!

Есть люди, прожившие более ста лет. Но для всех сутки человеческой жизни измеряются всё теми же двадцатью четырьмя часами. Однако по насыщенности событиями, по напряженности часы далеко не одинаковы. В некоторых случаях и один год может быть приравнен к сотне лет. Казалось, подпольщики испытали и пережили всё самое страшное, что существует на свете. Но нет, судьба посылала им новые и новые испытания, требуя от них все большего напряжения духовных, и физических сил. Неужели Кампе удалось вонзить нож в самое сердце организации? Ведь Рыкалов знает еще больше, чем Ефимов. Да и можно ли сравнивать их: один проверенный патриот, готовый молча умереть, но не выдать товарищей, а другого — еще мало знают, есть подозрения самые худшие… Постоянное ожидание налета эсэсовцев: днем и ночью, каждый час, каждую минуту — страх за себя и за товарищей, за организацию… не найти слов, чтобы рассказать, какие волнения и тревоги переживали руководители центра.

Сам Рыкалов, тщательно допрошенный, показал, что он никогда не был власовцем. Снимок носил с собой якобы для того, чтобы, когда настанет час, уличить своих истязателей, — он уверял, что на карточке сняты палачи, мучившие его. С другой стороны, снимок мог понадобиться ему для того, чтобы запутать гитлеровцев, сбить их со следа, если они попытаются в чем-то обвинить его. Что касается вырезанного из снимка чьего-то лица, Рыкалов уверял, что карточка попала к нему уже испорченной. На вопрос: как же она очутилась в его руках? — он давал путаные ответы.


Разумеется, центр ни в коей мере не удовлетворился этими показаниями. Но и полной уверенности в виновности Рыкалова не было.

Прошло больше недели в величайшем напряжении. Организация как бы замерла, притаилась. Ни в одном подразделении не проводилась боевая учеба. А это могло оказаться пагубным. Чего доброго, люди потеряют веру в успех деда, и когда настанет время действовать, они окажутся неготовыми.

В конце концов «Военно-политический центр» все же распорядился возобновить боевую учебу в подразделениях. К этому времени удалось уточнить, что гитлеровцы не подбрасывали и лагерю специальные под крепления только производили замену частей. Это несколько ободрило организацию.

Как правило, занятия проводились ночью, после отбоя. Но это было слишком изнурительно. Без достаточной пищи, отдыха и сна люди быстро переутомились, могли и совсем выйти из строя. Желая дать возможность байты хоть немного отдохнуть, Назимов решил перенести часть занятий на дневное время. Но для этого требовалось, чтобы подпольщики, яро-ходившие учебу, и днем оставались в лагере. Добиться этого нелегко, нужно привести в движение весь сложный механизм подпольной организации, привлечь к делу и агентуру «Интернационального центра».

Назимов посоветовался со Смердовым. Тот выслушал и засомневался:

— Не так это просто. Немало потребуется времени и хлопот. Все же попытаемся. Возможно, удастся включить хотя бы часть твоих ребят в команду по уборке территории лагеря.

Через некоторое время явился Николай Толстый и передал Баки, что просьбу его центр удовлетворил. Надо только заранее передавать лагерному старосте список людей, и тот поочередно будет включать их в уборочную команду.

Назимов на какое-то время повеселел. Сегодня у него инструктивная встреча с комбатами в восьмом бараке. Задонов сразу обратил внимание на оживленное лицо друга.

— Что, Борис, есть хорошие новости?

— Найдутся! — сверкнул глазами Назимов. — Получены новые сведения: наши войска перевалили через Карпаты, Северная Трансильвания вот-вот будет очищена от фашистов. Вчера наши вместе с югославами освободили Белград… По слухам, паника среди гитлеровцев растет. Но именно это обязывает нас быть настороже. — Теперь лицо Баки стало серьезным. — Дело в том, что некоторые наиболее рьяные гитлеровцы призывают «развязывать руки». В переводе на наш язык это означает уничтожение концлагерей. Кампе срочно вызван в Берлин — к Гиммлеру. Это тоже не случайно. Поговаривают, будто эсэсовцев, охраняющих лагеря, собираются заменить власовцами.

— Я тоже слышал! — подтвердил комбат Харитонов.

— Не только днем, но и ночью следует быть бдительными, — продолжал Назимов. — Зачем откладывать в долгий ящик. С нынешней ночи старшие командиры заступают по очереди на дежурства. Сегодня я сам буду дежурить. Завтра — Задонов, послезавтра — Харитонов, потом Чернов. Смысл этих дежурств такой: если гитлеровцы задумают ночью учинить массовую расправу над лагерниками, они все же не застанут нас врасплох. Комбаты поднимут людей по тревоге. Кроме того, большинство наших командиров лишены возможности днем свободно передвигаться по лагерю. Они вообще плохо знакомы с расположением лагеря. А ведь на незнакомом месте руководить боем будет чрезвычайно трудно. Ночные дежурства помогут всем командирам освоить территорию лагеря. Мы будем ходить под видом лагершуцев — с повязками на рукавах. «Военно-политический центр» в каждом случае будет сообщать нам пароль. И если нам встретятся настоящие лагершуцы, они ничего не заподозрят. Необходимо, чтобы каждый командир» направляясь «в обход», брал с собой несколько человек бойцов, чтобы больше походить на лагершуцевский патруль, да и бойцов приучать к расположению лагеря.

— Это очень нужное дело! — горячо одобрил Харитонов.

Надо привлекать к дежурствам командиров рот и взводов, — развивал свою мысль Назимов. — Бой предстоит серьезный. Пока есть время, нужно всем тщательно готовиться… Теперь — о занятиях. Начиная с послезавтрашнего дня две группы по десяти человек в каждой перейдут на дневные занятия. Требую обеспечения полнейшей безопасности занятий. В дневных группах должна стать привычкой особо повышенная бдительность. У меня всё. Можно расходиться.


Но Задонова он попросил остаться. Баки всегда тянуло к старому другу, к этому храброму, порой добродушно-смешливому, музыкально настроенному человеку. Так растение тянется к свету и теплу. Без Задонова Баки скоро начинал тосковать, а с ним ему всегда было легко и приятно. Николай не надоедал ему никогда, Баки мог с ним говорить сколько угодно я обо всем, начиная с глубоко личных дел, кончая детальным обсуждением предстоящего восстания. И каждый раз беседа открывала им что-нибудь новое. Они взаимно обогащали друг друга. В Бухенвальде в самые мрачные дни они не покидали друг друга в беде. Назимов был бесконечно горд, что умеет быть верным в дружбе. Эта дружба, как солнце, освещала их мрачную жизнь. Особенно радовал их тот факт, что оба они почти одновременно вступили в подпольную организацию и теперь ежедневно подвергают себя смертельным опасностям и бесконечным тревогам, но не раскаиваются, не желают оставаться в стороне от схватки с врагом. Они идут верным путем, не оглядываясь назад, не озираясь по сторонам. Может быть, никто из них так и не вырвется на свободу, но они до последнего вздоха будут преданы своему делу. Ведь они поклялись друг другу: свобода или смерть! И останутся верны своей клятве.

Вдруг взгляд Назимова остановился на небольшой картине, висевшей на стене барака. Картина нарисована маслом, в ней много наивного, неумелого. Но близкий сердцу русский пейзаж не мог не растрогать. На переднем плане изображены две березки, белые, российские березки, чуть наклонившиеся под напором ветра. Баки сразу вспомнил свое детство, Урал, реку Дёму — сколько там было таких вот белых кудрявых берез, целые рощи! И что-то острое кольнуло сердце, сдавило горло.

— Откуда у тебя эта картина? — справившись с волнением, спросил он Задонова.

Николай с гордостью рассказал своему другу удивительную для Бухенвальда историю «Березок». Он не раз замечал, что один из его мальчиков все время что-то рисует — углем, мелом, карандашом, рисует на чем попало. Задонов бегал по всему лагерю в поисках красок, холста, кисточки. Кое-как раздобыл все необходимое. А когда картина была нарисована, он решил организовать «передвижную выставку».

— Понимаешь, передвижная выставка из одной-единственной картины! — восклицал Задонов. — Наши «Березки» побывали почти во всех бараках и флигелях, где размещены русские. И знаешь, какой успех! Люди подходили к картине, подолгу стояли передней как зачарованные, и многие плакали.

— Не говори… Понимаю! — перебил Назимов. Задонов был счастлив и горд своими воспитанниками.

— Ты не думай, что среди моих ребят только один такой талантливый! Хочешь послушать концерт?.. — И не дожидаясь ответа Назимова, открыл дверцу своей комнатушки, крикнул: — Эй, ребята, позовите сюда Гришутку!

И вот перед ними стоит худой большеглазый мальчик лет девяти-десяти со странной самодельной скрипкой в руках. Задонов погладил мальчика по стриженой макушке, попросил «сыграть дяде что-нибудь русское».

Мальчик прижал острым подбородком скрипку и взмахнул смычком. С этого мгновенья Назимов забыл обо всем на свете. Он видел, как вспыхнули глаза маленького скрипача, как изменилось его лицо, с какой виртуозностью он водил смычком и как неуловимо-быстро двигались его худые длинные пальцы. Но еще больше поразила Баки сама музыка. Простенькая, немногозвучная, — но, сколько в ней теплоты и нежности, она взлетала и замирала, словно ласточка.

Казалось, Назимов никогда не слыхал такой трогательной мелодий. Он даже расцеловал мальчика, когда тот кончил играть.

Задонов, проводив маленького музыканта, не переставал твердить:

— Из него обязательно получится великий скрипач! Возможно, наш советский Паганини. Слышишь? Я его усыновлю, Борис. Когда освободился, возьму с собой, на руках принесу домой.

— Где ты достал скрипку для него? — спросил Назимов, в душе удивляясь тому, сколько новых неожиданных качеств открылось в самом Задонове после того, как ему поручили заняться ребятами.

— Со скрипкой — тоже своя история… В одном из бараков есть итальянец, бывший мастер музыкальных инструментов. Пожалуй, целый месяц я каждый день отдавал ему половину своей порции хлеба. И ад сделал скрипку… — Задонов как-то беспомощно улыбнулся: — Знаешь, ради музыки я могу и поголодать….


— Ладно, верю! Счастливый ты человек… — Назимов встал, слегка толкнул друга в бок, торопливо пошел к двери. Ведь скоро прозвучит отбой, и Назимов заступит на свое первое ночное дежурство.

…И вот Баки с повязкой на правом рукаве шагает по уснувшим улицам лагеря, а в ушах у него все еще звучит чудесная скрипка юного музыканта. Плечом к плечу с Назимовым идут еще двое подпольщиков с такими же повязками на рукавах. Идут молча. Кругом темно. Мигают красные лампочки на заборах. На фоне неба видна черная громада — это самое высокое здание в лагере, вещевой склад. Над перилами наблюдательных вышек рисуются черные тени — застыли как истуканы часовые.

— Если вспыхнет прожектор, не оборачиваться — приказывает Назимов своим товарищам — Идите свободно и независимо. Заложите рука назад.

Моросит дождь. Небо словно дегтем вымазано. На его черном фоне пляшут зловещие красные блики пламени, рвущегося из трубы крематория.

Назимов повел свой «патруль» вдоль проволочного заграждения. Им несколько раз встречались лагершуцы — свои и настоящие. Те и другие спрашивали пароль. Назимов шепотом требовал отзыв, а группы расходились в разные стороны.

Вон впереди снова маячат какие-то фигуры. Когда-то Назимов видел ночью не хуже кошки. Теперь зрение ослабело. Он узнал встречных лишь на расстоянии нескольких шагов. Это был Кимов с группой своих людей.

Обменялись паролем, поздоровались.

— Да ведь это никак Сабир? — удивился Назимов, пристально вглядевшись в парня, стоявшего рядом с Кимовым.

«Он самый!» — молча кивнул Сабир, глаза его сияли в темноте.

Дождь заметно усилился. Ветер пробирал до костей. Но все это пустяки в сравнении с теми чувствами, которые переполняют сейчас сердце Назимова. Он ходит по лагерю, изучает поле будущего боя… Интересно, что делает сейчас командир эсэсовцев, охраняющих лагерь? Может ли он думать, что командир подпольной повстанческой бригады у него под носом делает рекогносцировку?..

На краю апельплаца чернел огромный грубый железный каток — олицетворение фашистской тупости и жестокости. В этот каток впрягаются десятки изможденных узников и толкают его перед собою часами и днями, утрамбовывая плац.

Дождь теперь лил как из ведра и больно хлестал по лицу. Подпольщики вынуждены были прижаться к стене одного из бараков. Под шум дождя Назимов почему-то стал думать о Рыкалове, — впрочем, не столько о нем, сколько о подпольной организации. «Значит, мы достаточно сильны, если в неимоверно трудной и опасной обстановке так бережно относимся к человеку. Если бы мы не верили в свои силы, то давно бы уже ликвидировали его. И если бы мы в чем-то даже ошиблись, кто посмел бы судить нас, — ведь в условиях строжайшей конспирации некогда предаваться длительным умствованиям. Нет, мы не поднимем руку на Рыкалова, пока не убедимся в подлинной его виновности».

Дождь наконец прекратился. В разрывах туч временами появлялась луна и своим печальным сиянием заливала весь лагерь. И тогда еще отчетливее и более зловеще выступали длинные изгороди колючей проволоки, черные, как громадные могильные курганы, бараки, остроконечные сторожевые вышки.

«Патруль» огибал проволочное ограждение крематория. Под высоким навесом лежали целые горы трупов.

Один из «патрульных» вдруг дернул Назимова за рукав, молча показал под навес. Из груды трупов кто-то поднялся, словно привидение, сполз на четвереньках вниз, подобрался к луже, тускло поблескивающей под лунным светом, лег грудью на землю и жадно стал пить дождевую воду.

Назимов и его товарищи затаили дыхание — было жутко смотреть на этого «мертвеца».

Утолив жажду, «призрак» отполз от лужи и снова улегся среди трупов.

Кто этот несчастный? Сумасшедший или одиночный беглец, притворившийся мертвым? Кто бы ни был — судьба его ужасна.

— Пошли! — позвал Назимов сдавленным голосом.

Пройдя с сотню метров вдоль проволочного заграждения, «патрульные» опять остановились. Где-то за проволокой слышалась русская речь, там за ограждением, могли разговаривать только охранники.


— Как ты думаешь, далеко отсюда американцы? — спрашивал один.

— А тебе-то что до них? — отвечал другой.

— Значит есть дело.

— Ищешь новых хозяев? — в голосе слышна усмешка.

— Куда же иначе деваться?

— На тот свет, прямой дорогой к дьяволу, вот куда!

«Власовцы! — мелькнуло в голове у Назимова. — На смену эсэсовцам прибыли власовцы и заняли сторожевые посты в Бухенвальде. Что может принести это нашей организации?»

Загрузка...