Нужда заставит — сделаешься и сапожником

В пять часов утра — сигнал подъема. Узники, кряхтя, бормоча ругательства, прыгали с нар, спросонья тыкались в стены, точно овцы, оставшиеся без вожака, и, кое-как продрав глаза, тащились в уборную, в умывальню. Там уже полно людей, очередь.

— Живей шевелись!

— Не спи!

— Не в личном клозете сидишь…

— Хватит мыться, все равно белее вороны не станешь!

От десятков и сотен разноязычных голосов в блоке стоял гул, как на большом базаре. Свежему человеку утренняя сутолока в блоке показалась бы столпотворением, но для лагерника эта кутерьма была привычной.

Наспех ополоснув лицо холодной водой, Назимов с трудом выбрался из умывальни. Настроение у Баки было приподнятое. Как тут не радоваться, если ему, вместо каторжной каменоломни, вдруг предложили сравнительно легкую работу в теплой мастерской.

Он еще издали увидел Николая и подбежал к нему. Оказывается, Николая определили на амуничный завод, где вырабатывался всякий инвентарь и бытовая утварь для лагеря. В условиях Бухенвальда — работа тоже сносная.

Только обменявшись этими безотлагательными новостями, они вспомнили, что ведь расстались вечером и с тех пор еще не виделись.

— Доброе утро! — улыбнулся Назимов и пожал руну приятеля. — Как спалось на новом месте?

— Не хуже, чем на перине. Только вот сосед справа бредил всю ночь, бедняга.


— А мне спокойный парень достался в соседи, — похвастался Назимов.

Они зашли в столовую. Здесь порядка было больше, чем на карантине, — возможно, староста блока Отто действовал строже. Пайки хлеба для каждого были разложены заранее. Баки обратил внимание на бурую печатку, четко выделявшуюся на хлебной корке; «1939».

«Четыре года тому назад наготовили!» — удивился Назимов.

Вообще-то для Назимова это не должно было явиться неожиданностью. Кадровый военный, он уже в конце тридцатых годов знал, что гитлеровская Германия лихорадочно готовится к войне и запасает всякие продукты. Но разве он мог тогда подумать, что ему придется жевать этот черствый эрзац, изготовленный в германских пекарнях именно в те годы. Он тяжко вздохнул и в нерешительности положил хлеб на стол.

Этого куска было мало мужчине даже на завтрак. А ведь пайку полагалось распределить на целый день. Некоторые нетерпеливые лагерники сразу же за завтраком съедали весь дневной паек. Более благоразумные тщательно делили его на три дольки, съедали одну часть утром, остальное оставляли на обед и ужин. Таких здесь называли «мармеладчиками». Назимов присоединился к «мармеладчикам».

Затрещало в коробке громкоговорителя. Заспанный голос приказал всем командам строиться на утреннюю поверку.

В карантинном блоке утренняя и вечерняя поверки проводились отдельно от других узников. В Большом лагере все заключенные выстраивались на огромном апельплаце.

На востоке только-только занималась заря. Дул холодный, до костей пронизывающий северный ветер, в воздухе порхали редкие снежинки. Небо было покрыто свинцово-серыми облаками. Ветер рвал в клочья клубы черного дыма, валившие из трубы крематория, и обсыпал хлопьями сажи десятки тысяч людей, которые нестройными своими рядами заполняли всю огромную центральную площадь лагеря. Дрожащие фигуры с серыми лицами и потухшими взорами представляли жалкое зрелище. Если бы сейчас им велели вернуться в тепло и отоспаться, это для них было бы самым большим счастьем, — настолько они были изнурены.

От ворот отделилась большая группа блокфюреров, эсэсовцев низшего ранга. Они расходились по своим местам. На крыше комендатуры вспыхнули двенадцать гигантских прожекторов, залили ярким светом весь огромный апельплац. Заключенные молча и вяло подравнивались. Ряды колыхались. Каждый узник, равняясь на правого и впереди стоящего соседа, в то же время следил взглядом за «своим» блокфюрером, который обходил ряды и пересчитывал заключенных подчиненного ему блока.

Когда гигантский квадрат недвижимо застыл, с балкона комендатуры помощник коменданта лагеря раздельно выкрикнул новую команду:

— Мютцен… ад!

После слова «мютцен» все лагерники одновременно должны были стащить берет с головы, при выкрике «ап» — хлопнуть по бедрам. Однако у людей не было ни сил, ни желания четко выполнять команду, и вместо одного мощного хлопка раздались сотни жиденьких, нестройных шлепков. Команда повторялась до тех пор, пока помощник коменданта не удовлетворился.

Теперь блокфюреры побежали отдавать рапорты помощнику коменданта. Очкастый, красноглазый помощник сверял их рапорты со списками, которые держал в руках. Эта процедура заняла много времени. У лагерников от долгого стояния затекли ноги, холодный ветер выдул из рваных униформ остатки тепла.

Чуть в стороне от ворот стояла команда музыкантов в красных штанах. Наконец капельмейстер взмахнул рукой, и оркестр, состоящий из пятидесяти — шестидесяти человек, грянул марш. Вся площадь всколыхнулась, от общей массы начали отделяться большие и малые колонны и в сопровождении вооруженной карабинами стражи медленно направились к браме, — как здесь на общелагерном языке называли ворота.

Справа от ворот стоял рапортфюрер и пересчитывал шеренги выходящих из лагеря узников: — Линкс… цвай, драй, фир… Меньшие колонны направились по апельплацу вниз, к лагерным мастерским и служебным помещениям. Вооруженная охрана их не сопровождала. Назимов шел со своей командой.

Сапожная мастерская, или «шумахерай», находилась в черте лагеря. Это было довольно обширное, барачного типа помещение, с низкими длинными столами, за которыми сидели узники. Одни из обыкновенных поленьев выстругивали топорами колодки, другие выдалбливали в колодках углубления для ног, третьи обтягивали деревянную обувь материей и приколачивали к этим бутсам подметки из тонких дощечек. В мастерской стоял сплошной гул от стука топоров и молотков. Облака пыли висели над рабочими столами, пыль золотилась в лучах утреннего солнца, пробивавшегося сквозь окна.


К Назимову, в нерешительности стоявшему в дверях, подошел фюрарбайтер. Это и был тот самый поляк Бруно, о котором упоминал Отто.

Трудно было сказать, сколько ему лет: в Бухенвальде все лагерники выглядели изможденными стариками. Природная сутуловатость еще больше старила его. Мрачное, невыразительное, изрезанное глубокими морщинами лицо ничем не запоминалось, разве только красным шрамом, пересекавшим массивный подбородок. Неожиданно удивлял еще слабый голос Бруно, не соответствующий ни росту его, ни общему телосложению.

С Назимовым разговаривал Бруно скучно, мешая польские и немецкие слова с русскими; он несколько раз переспросил новичка, все ли понятно ему.

Назимов ждал, что Бруно будет допытываться, работал ли вновь прибывший когда-нибудь сапожником. Но расспросов не последовало. Впрочем, Баки сам сообразил, почему фюрарбайтера не интересовала «квалификация» Назимова. Ведь здесь, говоря строго, работали не сапожники и башмачники, а скорее — плотники и столяры: они обувь не шили, а делали, вырубали, выстругивали.

Бруно подвел Назимова к дальнему концу стола и показал на пустой, отшлифованный от долгого сидения чурбан.

— Это есть ваш рабочий место. Всегда сидеть здесь.

По одну сторону чурбана лежала груда деревянных «подметок», по другую — выдолбленных колодок. Бруно привычно взял колодку и «подметку», показал Назимову, как надо подбивать. Это была пустяковая работа, которую мог, приглядевшись, выполнять любой подросток. И все же Бруно еще два раза переспросил, понял ли Назимов, как надо делать.

Едва Назимов сел на свое место, сразу почувствовал, что десятки глаз наблюдали за ним. Вначале Баки показалось, что его появление в мастерской было встречено недружелюбно. Ведь только вчера на его месте работал какой-то другой человек. Возможно, сегодня его уже нет в живых, труп его лежит во дворе крематория. И друзьям этого человека, делившего с ним все невзгоды, тяжело видеть на его месте другого лагерника. Да еще неизвестно, как и с какими намерениями прибыл сюда новичок. Может быть, подослан комендатурой.

«Поживем — увидим», — подумал Назимов и открыл инструментальный ящик. Достал молоток. Рукоятка была плохо пригнана. И Назимов, прежде чем приступить к работе, укрепил ее. Затем поудобнее приладил между колен деревянный башмак.

— Да, нужда заставит — станешь и сапожником! — словно про себя усмехнулся Назимов, хотя чувствовал, что с него все еще не спускают глаз. С видом заправского сапожника он взял в рот щепоть гвоздей. Потом начал прибивать «подметку», размеренно доставая изо рта гвоздь за гвоздем.

Он неспроста делал так. Ему хотелось показать, что если он и не заправский сапожник, уж во всяком случае умеет действовать молотком.

Но его подчеркнутая старательность никого не обманула. Через несколько минут он увидел на лицах соседей скрытую усмешку.

Он продолжал работать по-прежнему, делая вид, что не замечает этих насмешливых взглядов, обращенных на него. Баки обтянул материей и бросил на пол один, второй, третий, четвертый башмак. Ему казалось, что молоток так и играет в его руках.

Но когда он, приладив между колен пятый башмак, взялся за молоток, сосед, сидевший слева, — это был тоже поляк, с круглой курчавой головой, посаженной на широкие плечи, — легонько тронул его за руку.

— Слушай, друг, ты не так делаешь, — заговорил он на смешанном русско-польском жаргоне. — Здесь пи к чему такая старательность. Это ведь всего лишь деревянные колодки, а не модельные туфли. Надо вот так действовать — проще и свободнее… — он показал Назимову несколько рабочих приемов, в которых чувствовался навык. — Молотком бей легонько, береги силу. Куда торопиться? День длинный.

Назимов поблагодарил его.

— Как тебя зовут? — спросил поляк.

— Борис.

Поляк назвал себя:

— Владислав.

Справа от Назимова сидел другой сосед — здоровый, рябоватый парень.

— Давай и со мной знакомиться, — он протянул широченную ладонь.

— Ты из какого блока? — поинтересовался Баки.

— Из тридцатого.

— Много там русских?

— У нас только русские.


Они помолчали. В мастерской слышалось размеренное, негромкое постукивание молотков. Мастера изредка смотрели за окна. На улице сыпал мокрый снег.

— Да, гиблая здесь зима, — возобновил разговор рябой сосед. — То снег, то дождь. Ни одежда, ни обувь никогда не просыхают.

— Ты уже прозимовал здесь?

— Да. Не знаю, протяну ли вторую зиму. — Только черт ни на что не надеется. Парень усмехнулся. Улыбка его скорее походила на болезненную гримасу.

— Такие же слова говорил твой предшественник, сидевший вот на этом чурбане. Но он… повесился.

— Значит, дурак был.

— Не скажи. Он был профессор.

— Значит, вдвойне дурак. Стыдно ученому человеку впадать в такое отчаяние и насильно лишать себя жизни. Надо было подавать пример мужества другим, менее образованным.

Назимов с ожесточением застучал молотком, словно хотел вложить в свои удары всю волю к жизни.

Парень, поглядывал на него, понимающе улыбнулся:

— Ты не очень-то… Поляк правильно говорит: работа не убежит. Помаленьку. Понятно? Вернее будет. И молоток не таким тяжелым покажется. А то, проклятый, к вечеру пудовым делается.

И действительно, молоток, вначале казавшийся Назимову очень легким, к концу дня отяжелел. У Назимова онемела рука. От усталости в глазах стало темнеть. Однажды он даже выронил молоток.

Поляк поднял инструмент и сказал что-то ободряющее. Назимов понял только два слова;

— …помаленьку, брат.

Загрузка...