Наказание

По лагерной улице медленно вышагивали два шар-фюрера. Один из них был невероятно толстый, будто слепленный из двух человек; он шагал тяжело, вразвалку. Другой — тонкий, как высохший стебель полыни, — шел так, будто проглотил скалку. Никто из узников не знал их настоящих имен, — чехи, поляки, французы, итальянцы, русские звали толстяка Дубиной, а тонкого — Крохобором. Если Дубина прославился своей жестокостью и тупостью, то Крохобор не уступал ему в славе своей мелочностью, жадностью до чужого добра. Ему ничего не стоило вырвать изо рта заключенного последний мундштук или отнять зажигалку.

Как правило, эти два шарфюрера ходили вместе.

В руках у них всегда резиновые дубинки или же плетки, свитые из тонких проводов. Но сегодня руки у них почему-то не заняты.

Как раз заключенные возвращались с работ из мастерских. При виде неразлучных шарфюреров встречные лагерники разбегались кто куда, как цыплята от коршуна. Назимов после пережитой днем тревоги шел задумчивый и усталый больше обычного. Он опомнился, когда над ухом прогремело:

— Ахтунг, швайн!

Баки мгновенно выпрямился, сдернул с головы берет.

Дубина поднес к лицу Назимова свой огромный, с лошадиное копыто, черный, как чугун, кулак.

— Нюхай, свинья! — он внезапно раскрыл кулак.

Свернутая в пружину металлическая плеть со свистом выпрямилась и рассекла щеку Назимова. Брызнула кровь. Дубина и Крохобор покатились со смеха, Они были довольны своей проделкой.

— Хочешь еще понюхать? — заржал Дубина.

— Какова наша красная помада? — завизжал Крохобор.

Если бы Назимов, прикрыв рану ладонью, отошел молча, дело, может быть, на том и кончилось. Но Баки, не подумав о последствиях, сгоряча погрозил шарфюрерам окровавленным кулаком.

Это привело эсэсовцев в неистовство. Они вдвоем бросились на Баки, били его до тех пор, пока он не свалился с ног. Мало того, — они донесли о случившемся коменданту лагеря.

Тот приказал наказать Назимова палками.

На следующий день Баки уже стоял на площади среди таких же, как он, приговоренных к наказанию. Их было человек пятнадцать. Перед ними поставлен деревянный станок, внешне походивший на обыкновенный стол. Провинившихся укладывали на этот станок, закрепляли их руки и ноги специальными зажимами.

Два здоровенных эсэсовца стояли наготове по сторонам, каждый держа в руках длинную, в палец толщиной камышовую трость. Палачи ждали сигнала коменданта. А он, словно в цирке, удобно развалился в специально вынесенном для него кресле. Лицо холеное, жесты медлительны и сонны. Вот он поднес к губам свисток. Палачи взмахнули палками. По мере того как истязание разгоралось, комендант оживал. Глаза его сузились, как у хищника; пальцы впились в подлокотники кресла; всем корпусом он подался вперед. Солдаты знали характер своего коменданта и, чтобы угодить ему, старались вовсю. Камышовые трости свистели все резче.


— Эк! Эк! — с наслаждением поддакивал комендант при каждом ударе и чуть подпрыгивал в кресле.

К станку подвели маленького, тщедушного француза. Несчастного била дрожь.

Начальник караула выступил вперед и отрапортовал коменданту:

— Заключенный номер пятнадцать тысяч девять-» сот тринадцатый. За курение во время работы приговорен к пятнадцати ударам.

Комендант едва заметно кивнул головой: начинайте.

Француз, опустил брюки, удостоверяя, что под ними ничего не подложено, и лег на станок. Ему накрепко зажали руки и ноги.

Подвергаемый порке должен сам вслух отсчитывать удары.

Бедняга сквозь слезы дико выкрикивал:

— Айн!.. цвай… драй… фюнф…

— Подсыпать! Горячее подсыпать! — орал комендант.

Француз уже только стонал. А ведь ему после порки надо было еще встать, выпрямиться и «для разминки» десять раз присесть перед комендантом, после чего отрапортовать, что узник под номером таким-то за такую-то провинность сполна получил причитающиеся ему удары.

Назимов, как и все, в полную меру изведал телесные и душевные муки, получив свои двадцать пять ударов. Тяжелее всего было ему перенести позор, сознание своего унижения.

Он изо всех сил старался не кричать, не стонать, но палачи били с такой силой, что стоны вырывались сквозь сжатые губы помимо его воли. И это еще больше терзало Баки.

На вечернюю поверку он уже не смог выйти самостоятельно. Товарищи вывели его под руки. Сквозь какую-то пелену он смотрел ненавидящими глазами на эсэсовских офицеров, что стояли на балконе, над воротами; один из них командовал в микрофон:

— Шапки долой!.. Шапки надеть!

— Играйте, играйте… Доиграетесь! — шептал Назимов, механически выполняя команду, а в ушах его все еще звучали злорадные возгласы коменданта: «Эк, эк!»

На второй день вечером боль во всем теле усилилась. Назимов призвал всю свою волю, сжал зубы, чтобы не выдать мучений.

В бараке, недалеко от него, на койке сидел старик испанец, уткнувшись лицом в ладони. Сделав над собой усилие, Назимов подошел к испанцу, спросил по-немецки, что с ним.

Старик долго не отвечал. Потом отнял ладони от лица и взглянул на Назимова. Глаза были полны слез. На вспухших щеках отчетливо краснели рубцы от ударов плетью.

Из его отрывочных фраз Назимов понял, что они целый день работали на каменоломне. Когда возвращались в лагерь, проходили мимо казарм эсэсовцев. Им повстречалась группа подростков. Это были члены фашистской молодежной организации «гитлерюгеид».

— Эти сопляки, — продолжал старик, — без всякой причины хлестали нас по лицам плетьми, — а ведь многие из нас наверняка старше их отцов. Но их папаши, уткнув руки в бока, взирали на побоище и весело хохотали. Они науськивали на нас своих юнцов, как собак. «Дай ему сильнее! Влепи по морде!..» О, ублюдки, проклятые богом! Чтобы научить этих щенков метко стрелять, отцы приводят их в «Коварный дом». И мальчишки, не моргнув глазом, стреляют там в живых людей. Что это? Как назвать это изуверство, этот садизм, сознательное развращение молодых душ? Это же воспитание волчат. Они сожрут весь мир!

Старый испанец опять уткнулся в ладони и долго сидел не шевелясь. Потом медленно встал и, пошатываясь, направился к выходу. «Куда он идет?» — ужаснулся Назимов и, пересиливая боль, выбежал вслед за ним.

Во мраке слабо мерцали красные точки лампочек на проволочном заборе. Проволока искрилась под электрическим током. Дул сильный, порывистый ветер.

— Нет сил больше терпеть такой позор! Я не могу больше жить! — выкрикнул испанец. Его лицо было перекошено ненавистью, с языка сыпались проклятья.

Вдруг на сторожевой вышке вспыхнул прожектор.

— Антонио, остановись! — крикнул Баки.

Но было уже поздно. Старый испанец, пробежав несколько шагов, бросился грудью на проволоку.

Гибель Антонио взбудоражила весь блок. Люди выскакивали на улицу, смотрели на безжизненное тело несчастного. Одни жалели старика, другие проклинали тех, кто привел его к гибели.

Назимов безмолвно стоял чуть в стороне, сжав кулаки.

— Смерть смерти рознь, — говорил кто-то по-немецки. — Я видел, как умирали русские военнопленные. Это было в начале тысяча девятьсот сорок второго года. Их повели на работу в Густлов-верке. До завода русские шли без сопротивления. А у ворот остановились, заявили: «Дальше не пойдем! Не хотим делать оружие, из которого будут убивать наших братьев!» По ним открыли огонь из автоматов. Убитые падали, а живые не двигались… Это была борьба! Они погибли, но не сдались. А Антонио… он не понял, где настоящий путь борьбы. Нам надо брать пример с храбрых русских.


Многие лагерники посмотрели на Назимова. Он все еще стоял, сжав кулаки, и смотрел в одну точку. Так смотрел, что без слов было ясно: в борьбе с нацистами он не отступит и перед смертью.

Загрузка...