«Пропал!»

Однажды вечером в детский блок явился пожилой, незнакомый ребятам лагерник. Он, как все заключенные, был в полосатой пижаме, красный винкель и буква «Р» показывали, что он русский. Голова у незнакомца какая-то странная, словно квадратная.


Он сел на табуретку посередине блока, огляделся. Глаза его смотрели мягко, немного печально. В бараке находились исключительно советские дети от семи до четырнадцати — пятнадцати лет. Настороженно, но с неизжитым детским любопытством они ждали что скажет этот дяденька.

— Ребята, — откашлявшись, начал пришелец, — те, кто умеют писать и читать, пусть поднимут руки.

— По-нашенски или по-германскому? — заковыристо спросил Мишутка.

— По-русски! — ответил старик спокойно.

У ребят, что повзрослее, заблестели глаза, они подталкивали друг друга, но никто так и не поднял руку.

Старик не удивился и не рассердился, хотя понимал, что мальчишки обманывают его. Он хорошо знал также, что эти тощие оборвыши, с застывшим в глазах постоянным смертельным страхом, еще не вышли из детского возраста, но их нельзя было назвать детьми в обычном смысле. Ведь они с ранних лет познали, что такое рабство, видели все отвратительные стороны лагерной жизни и наравне со взрослыми испытывали все ужасы фашистской неволи. Разве можно было требовать от них доверчивости?

— Ничего, все вы научитесь русской грамоте, — добродушно сказал старик. Только взрослый мог бы заметить, каких усилий стоило ему оставаться спокойным.

— А книги русские дадите?

— А карандаш и тетрадки? — послышались вопросы.

— Жди, дадут тебе по башке. Как увидит Дубина…

Услышав это страшное имя, ребята мгновенно умолкли. Многие испуганно смотрели на дверь. Но в бараке больше никто не показывался. Ребята опять подняли шум.

— Тише! — обратился старик. — У вас будут и книги и тетради. Ваши старшие братья все вам дадут, И Дубины нечего бояться, он сюда не посмеет явиться… А сейчас, други мои, я расскажу вам о нашей любимой родине — Советском Союзе. Вы не должны о ней забывать, и она о вас никогда не забудет…

Мишутка, как и все остальные, вытянув тонкую шею и чуть приоткрыв рот, слушал рассказ. Перед глазами вставала родная деревня, околица, школа, учителя. Он никогда не бывал ни в Москве, ни в Ленинграде, ни в Киеве — в этих больших советских городах, о которых рассказывал незнакомый дяденька. Мишутка не видел ни Волги, ни Днепра. Но по колхозным полям их деревни протекала небольшая речушка. Мальчик купался там, удил рыбу. Это и была его родина.

На Мишуткины глаза навернулись слезы, но партизану не полагалось плакать, и мальчик не заплакал. Он только наклонил голову и ни на кого не смотрел, пока старик не кончил говорить.

Ребята были возбуждены беседой. Ночью Мишутке приснился сон. Будто ел он горячие блины, окуная их в миску со сметаной. Потом вместе с дружками ходил на речку рыбачить. В сумерки играл с ребятами в прятки на гумне, а еще позже слушал концерт в клубе. На сцену будто вышла мать в пестром нарядном платье, с венком на голове. Она спела какую-то красивую песню. А после концерта они всей семьей — отец, мать и Мишутка — возвращались домой. Была ночь, по небу плыла круглолицая луна, на пруду, обрамленном плакучими ивами, самозабвенно квакали лягушки…

Проснувшись, Мишутка почувствовал горькое разочарование. Он проглотил голодную слюну: в лагере ему еще ни разу не доводилось наедаться досыта, он изо дня в день, из месяца в месяц жил впроголодь. Вспомнив отца и мать — партизан, расстрелянных гитлеровцами, — мальчик заплакал. Он плакал молча, чтобы никто не слышал. Ему жаль было родителей, жаль себя и других деревенских ребят, угнанных фашистами в Германию, в неволю. Многие из его товарищей умерли в пути или в лагере. Но сам Мишутка — отчаянный, бойкий, смышленый — не поддавался Детское горе забывчиво. Через каких-нибудь полчаса Мишутка, спрятав озябшие руки в рукава куртки, уже бежал в сапожную мастерскую. Скорчившись на подоконнике, он стал привычно наблюдать за пустынными лагерными улочками. За окном моросил дождь вперемежку со снегом. Было холодно, неприютно. Но мальчик не покидал поста.

— Я буду внизу, — шепнул Бруно, проходя мимо парнишки.

Вскоре, приветливо кивнув Мишутке, прошел Назимов.

Снег валил все гуще. Разыгрался настоящий буран. Крупные белые хлопья покрыли черную землю, грязные крыши бараков. Мишутка засмотрелся на эту быстро меняющуюся картину и словно позабыл о своих обязанностях наблюдателя. Он увидел эсэсовского офицера уже тогда, когда тот поднимался по лестнице, сбивая перчаткой снег со своего черного блестящего плаща. Мишутка остолбенел от ужаса. Он понял, что уже не успеет предупредить Бруно.


Растерявшись, он широко открытыми глазами следил за гитлеровцем, который поднимался по каменной лестнице все выше и выше. Вдруг Мишутка пронзительным голосом, словно на пожаре, завопил:

— Ахтунг! — и повторил еще громче: — Ахтунг! Эсэсовцы очень любили эту команду. Такое усердие мальчишки понравилось офицеру. На его тонких бескровных губах мелькнуло что-то похожее на улыбку. Он остановился, с секунду смотрел на мальчика и обронил:

— Млядец.

— Хайль Гитлер! — во все горло заорал Мишутка. Он сейчас хотел только одного: чтобы дядя Бруно услышал его.

И Бруно услышал. Он сразу понял, что происходит там, наверху. И в свою очередь принялся орать на людей, находившихся с ним в подвале.

— Эй, безногие твари! — доносилось в мастерскую. — Вы что, уснули? Берите быстрее башмаки. Живее шевелитесь, свиньи!

Бруно, как ни в чем не бывало, вышел из подвала и, подбежав к эсэсовцу, отдал рапорт. Этот сухощавый, узколицый эсэсовец был кем-то вроде начальника многих мастерских лагеря, но заглядывал в них лишь время от времени. За всю работу сапожников отвечал Бруно.

Эсэсовец, не слушая рапорта, закричал на фюрарбайтера:

— У тебя в команде есть флюгпункты! Ты прячешь их от меня. Разобью череп, осел!

«Донесли», — молнией обожгла мысль; но Бруно не растерялся. Вытянувшись в струнку перед офицером, он отчеканил:

— Господин офицер, вы можете гневаться. Но у меня в мастерской флюгпунктов нет.

— Врешь, скотина! Сейчас мы все выясним. А где твои люди, ну? — эсэсовец тыкал стеком в пустующие рабочие места.

На лестнице показались башмачники. Они несли из подвала старую обувь. Каждый, проходя мимо офицера, покорно снимал головной убор. Мастера заняли свои места. Но один стул так и остался свободным. Это было место Назимова. Бруно стоял бледный, безмолвный. Эсэсовец с торжеством взглянул на него, опять ткнул стеком:

— А этот болван где?

— Он в уборной, у него болит живот. Сказав это, Бруно тут же подумал: если эсэсовец прикажет привести Назимова, все будет кончено. Гитлеровец, словно прочитал его мысли, крикнул:

— Привести!

Именно в этот момент открылась дверь и на пороге появился Назимов. Он был бледен, шел медленно, держась обеими руками за живот.

Все сложилось удачно. В ту минуту, когда эсэсовец закричал на Бруно: «Вы прячете здесь флюгпунктов!», Мишутка незаметно выскользнул в коридор, кубарем скатился в подвал.

— Дядя, — торопливо зашептал он Назимову. — Там офицер орет на Бруно. Велит вас разыскать. Бруно сказал, что у вас болит живот.

Назимов отчетливо представил смертельную опасность, угрожающую как ему, так и Бруно. Мгновенно возникло единственно правильное решение: взять всю вину на себя, отвратить опасность от Бруно. Если уж погибать, так одному, не губя общего дела.

Быстро сбросив куртку, он вывернул ее наизнанку и опять надел, чтобы не видны были метки флюгпункта. К подкладке куртки он еще давно на всякий случай пришил красный треугольник, который носили все политические заключенные. Чтобы прикрыть метки флюгпункта на брюках, он спустил пониже рабочий фартук и после этого медленными шагами направился в мастерскую. Сняв головной убор, как ни в чем не бывало, прошел мимо эсэсовца, сел на свое место.

Гитлеровец пристально посмотрел ему вслед. Должно быть подозревая что-то неладное, подошел ближе. Его бесцветные, водянистые, как у рыбы, глаза злобно и холодно поблескивали. И все же никаких видимых улик он не обнаружил у Назимова. Эсэсовец погрозил стеком Бруно:

— Смотри у меня, старик!

В сопровождении Бруно он все же обошел всю мастерскую, осмотрел каждый угол, платком прикрывая нос от едкой пыли.

Бруно проводил его до дверей. Убедившись, что опасность миновала, он отозвал Назимова в угол.

— Молодец, Борис! — прошептал он. — Когда я увидел тебя в дверях, у меня глаза на лоб полезли. А когда ты подошел поближе, я прямо-таки сам себе не поверил… Короче, здорово ты вышел из положения. Спас меня и себя.

— Я очень боялся, что он увидит метки на штанах, — признался Назимов. — Думал, заставит поднять фартук.


— Да, да, — вздыхал Бруно. — Вторая такая встреча может кончиться для нас печально. Так больше нельзя. Нужно подумать об улучшении наблюдения и вообще…

Назимову показалось, что Бруно сердится на Мишутку.

— Парнишка, конечно, прозевал, — признался Баки. — Да ведь что взять с него. Он все же сумел предупредить меня.

— Понимаю, — согласился Бруно. — Нужно быть идиотом, чтобы сверх меры винить ребенка. Я все же думаю…

— Что кто-нибудь донес на нас? — закончил Назимов.

— Нет. В случае доноса офицер не стал бы церемониться с нами. Он действовал бы гораздо энергичнее. Тут что-то другое. У гестаповцев вообще возрастает подозрительность и нервозность. Это надо учесть.

Когда Бруно вышел в коридор, Мишутка уже опять сидел на подоконнике, поджав ноги калачиком, и не сводил глаз с улицы. При виде Бруно он виновато опустил голову.

Бруно погладил его по голове:

— Ты смелый парень, Мишутка. Спасибо, выручил нас.

— Они чего-то мечутся по лагерю, — мальчик кивнул головой на окно. Действительно, на узких улочках лагеря суетились блокфюреры.

— Что же им еще делать, как не метаться, — как можно спокойнее проговорил Бруно, думая о другом.

Обычно такая нервозность лагерных палачей предвещала приезд высокого начальства или же очередную кровавую акцию против заключенных. Зная об этом, Бруно не счел нужным тревожить мальчика.

— Пусть себе мечутся. Но ты, сынок, не спускай с них глаз. Если повернут в нашу сторону, сразу дай знать!

Загрузка...