Багрово-красное солнце медленно скатывалось за гору Эттерсберг. Его кровавые лучи разливались по всему лагерю, создавая гнетущее, тоскливо-безвыходное настроение. Особенно зловеще выглядел дуб Гёте, от матушки до самых корней залитый красным светом. Казалось, он исходил кровавыми слезами, тлел, точно громадный уголь в печи.
— У немецкого народа, доброго немецкого народа есть пророческая легенда, связанная с этим дубом, — задумчиво говорил учитель Ганс, обращаясь к сидевшему рядом Назимову. Ганс еще раз окинул взглядом древнее дерево, его могучий, в четыре обхвата ствол. — Это очень давняя легенда. Ей не меньше шестисот лет. Говорят, пока живет дуб Гете, будет существовать и немецкое государство. Если же дерево рухнет, не от старости, а по какой-нибудь другой причине, то и Германское государство долго не протянет… — Ганс, склонив голову на грудь, задумался. Его острый костлявый подбородок дрожал, едва не касаясь красного треугольника на груди. — Вы меня простите, Борис, — глухо продолжал он, — глядя на этот дуб, я невольно думаю о своей любимой Германии. Да, не удивляйтесь, у меня есть своя Германия. Честная, добрая. О, проклятые нацисты! Они дошли до самой позорной низости: расстреливали у этого священного для нас дуба узников разных национальностей. Можно потерять рассудок и в сумасшествии сделаться человеконенавистником, но так опозорить свой народ перед всем человечеством, заклеймить его таким несмываемым пятном… Нет, это невозможно постигнуть! И такое падение не прощается! — Ганс уткнулся лицом в ладони. — Ужасные преступления — дело рук нацистов, ублюдков, но не настоящих сынов немецкого народа! И знаете, чего я боюсь?.. Вдруг нас, настоящих немцев, могут спутать с этой сворой… Вон, — он показал исхудавшей рукой на дуб, — старое дерево не вынесло позора и уже начало засыхать. Его ствол изрешечен окровавленными пулями, я видел эти раны своими глазами, ощупывал их. Ведь это, Борис, если хотите знать, изранено многострадальное тело самой Германии… Я понимаю, вы должны ненавидеть нас. И вы правы в своей ненависти. Но мы, подлинные сыны Германии… мы не хотим… не хотим… чтобы ваши проклятия падали и на наши головы. Понимаете это?
— Успокойтесь, Ганс! — Назимов обнял его за плечи. — Мы хорошо понимаем, что существует две Германии. И мы никогда не смешаем нацистов с немецким народом. Ненавидя нацистов, мы желаем немецкому народу подлинной свободы и счастья!
— Как я благодарен вам за эти слова! — Из глаз учителя брызнули слезы. — Будущее Германии — в дружбе с советским народом. Если я выйду из этого ада живым, то всю оставшуюся жизнь посвящу благородному укреплению этой дружбы.
— Вы и здесь можете заниматься этим делом, — тихо сказал Назимов. — Здесь особенно нужна правда людям.
— Я это делаю по мере своих сил. Мимо них прошел, низко согнувшись, какой-то заключенный. Остановившись неподалеку, он прикуривал огрызок сигареты, в то же время прислушивался к разговору друзей. На груди у него — зеленый винкель уголовника.
— «Муха», — предостерег Назимов.
— Да, здесь много «мух», — понял Ганс. — На чем я остановился? А-а, так вот… Моего брата начали изводить головные боли. Обращался к врачам, те говорят, что все в порядке. «Что понимают терапевты, пойду-ка я к хирургу», решил брат. Хирург исследовал его голову и заявил, что требуется операция. Брат согласился. Через три дня он вернулся домой. От болей и следа не осталось… — Ганс краем глаза взглянул на уголовника и, убедившись, что тот прошел дальше, замолчал.
— Продолжайте, — попросил Назимов.
— Так ведь это же анекдот. Я не люблю анекдотов… Так, на всякий случай запомнил парочку, — объяснил Ганс.
— Мне ведь они тоже могут пригодиться. Рассказывайте, чем кончилось.
— Да разве вы никогда не слышали? Немецкие политзаключенные часто рассказывают эту побасенку. Конец таков: бывший больной живет припеваючи, чувствует себя превосходно, голова больше не болит. Но однажды его встречает на улице хирург, делавший операцию. «Прошу прощения, — говорит он. — Я должен сообщить вам об очень неприятном и прискорбном случае. Из-за спешки при оперировании мы позабыли вложить в ваш череп мозги. Если бы вы зашли завтра, мы бы исправили эту ошибку». — «Благодарю вас, — отвечает брат, — для меня мозги теперь лишняя обуза…» — Ганс оглянулся и, прикрыв рукой рот, засмеялся: — «Я уже вступил в национал-социалистскую партию», — сказал мой брат.
— Злой анекдотик! — расхохотался Назимов.
— Да, да! Вот такие безмозглые твари и привели Германию к катастрофе. О, проклятые!
На огромной площади, залитой красным светом уходящего солнца, перед воротами комендатуры несколько узников понуро толкали из конца в конец тяжелый железный каток. Они день за днем утюжат каменную мостовую, и без того ровно обшарканную десятками тысяч деревянных башмаков, в которые обуты заключенные. Бессмысленная, бесконечная работа. Но если узник хоть на минуту оставит это постылое занятие, он нарушит орднунг — лагерный порядок — и рискует получить пулю от шарфюрера. Очень часто так и случается: утром каток начинают толкать семь-восемь узников, а к вечеру в живых остаются трое или четверо. Они все равно должны толкать каток до конца смены, а утром начинать все снова.
Назимов, не в силах больше смотреть на несчастных каторжников, сказал в раздумье:
— Скоро кончится карантин. Куда-то нас пошлют?
Карантинников с каждым днем все больше интересовали и тревожили одни и те же вопросы: в какую команду каждого зачислят, что заставят делать: пошлют ли на каменоломню, или на земляные работы, на завод, или — выращивать овощи? Может, запрягут в фурколонну, а то заставят толкать каток? И в группах и один на один заключенные только и говорили об этом.
Советских людей отправляли на самые тяжелые работы. Назимов совсем не надеялся, что ему достанется работа полегче, тем более — он флюгпункт.
Однако сейчас, разговаривая с Гансом, Назимов интересовался не работой. Он уже знал, что хотя Ганс и не коммунист, он — видный антифапжст. От Баки не ускользнуло, с каким большим уважением относятся к учителю немецкие политзаключенные — они приходили к нему и из Большого лагеря. Баки надеялся, что в будущем ему удастся через Ганса связаться с немецкими подпольщиками.
— Я хочу, чтобы меня скорее перевели в Большой лагерь, — продолжал Ганс. — Там люди трудятся. Я очень стосковался по труду, Борис. Вы, наверное, понимаете, как тяжело жить, ничего не делая. Это ужасно! Без дела можно сойти с ума… Когда я сидел в карцере, я был близок к этому. Целыми днями и неделями занимаешься одним и тем же: пять шагов вперед, пять шагов назад… Это бесконечно мучительно!
— Вон — толкают каток… это тоже работа считается, — заметил Назимов с усмешкой и, смягчив тон, добавил: — Вы еще очень слабы.
— Я надеюсь получить работу по силе.
— А разве это возможно? — быстро спросил Назимов.
На истощенном лице немца не шевельнулся ни один мускул.
— Надеяться никому не запрещено, — бесстрастно сказал он.
Боясь рассердить учителя, Назимов не стал надоедать новыми вопросами.
Солнце скатилось за гору Эттерсберг. Сразу потемнело, стало холодно.
Ганс зябко поежился.
— Кости быстро застывают, — сказал он после небольшой паузы. — Пойду-ка я в барак, Борис.
Он ушел медленной своей походкой, одной рукой держась за поясницу. А Назимов еще долго сидел один и думал, думал. Почему до сих пор не дают знать о себе те люди, о которых говорил Йозеф? Кто они? Где они?
В стороне гулко громыхнул выстрел. Должно быть, пристрелили еще одного из тех, кто толкал каток. Утром Йозеф приказал Назимову подмести пол в бараке. Взяв ведро, тряпку, метлу, Назимов принялся за работу. Штубендинст наблюдал за ним несколько минут, покрикивая:
— Не спи на ходу!" Быстрее пошевеливайся! Подмети хорошенько у меня в штубе!
Назимов молча дошел за шкаф, принялся мокрой тряпкой стирать пыль со стола, с койки. Вошел Йозеф.
— Ты что-то очень вяло работаешь, — заметил он Назимову, но уже другим, спокойным голосом. — Может, нездоров?
— В ревир ложиться не собираюсь, — ответил Баки и метнул взгляд на штубендинст а.
Йозеф же, словно не замечая этого взгляда, спросил:
— Борис, ты помнишь тот наш разговор? Назимов молча кивнул, давая понять, что помнит.
— А не раздумал? — настойчиво спросил Йозеф.
— Не имею, привычки передумывать, — самолюбиво ответил Назимов.
Ему хотелось что-то сказать еще, но старик приложил палец к губам. Все, что требовалось сказать на языке подпольщиков, уже было сказано. Сейчас подробности не нужны.