Из поэтов Нидерландов

Антонис де Ровере (1430–1482)

О потребах старости

Добрые люди, вы, что киркой

Землю рыхлите, трудитесь смлада,

Нет, не скопить вам казны никакой,

Только большая ли в этом досада?

Хлеб ежедневный — чем не награда?

Знаю, что нет средь вас приверед.

Тому, кто работает, много ли надо?

Хлеба да каши на старости лет.

И вы, ремесленники-мастера,

Вы о достатке радеете много, —

Тот же, кто трудится ради добра,

Может ли быть осуждаем строго?

С вами да будет Божья подмога!

Однако помните, что не след

Милости большей просить у Бога,

Чем хлеба да каши на старости лет.

Ты, возводящий то замок, то храм,

Цех созидателей, люд бывалый,

Днем потрудившись, по вечерам

Ешь до отвала, выпей, пожалуй,

Плоть утомленную малость побалуй —

Проку в голодном работнике нет;

И тебе да воздастся толикой малой

Хлеба и каши на старости лет.

Вы, кто скитаетесь вдоль дорог,

Бродите ради купли-продажи, —

Знаю, как жребий ваш беден, жесток, —

Не дотащивши последней поклажи,

По могилкам у трактов лежите, как стражи, —

Только лучше — придите домой напослед:

Да пошлет вам Господь барышей, и даже

Хлеба и каши на старости лет.

Слушай, точильщик, носильщик, меня;

Все вы, работа чья поневоле

Тяжче становится день ото дня, —

Стоит ли ждать воздаянья в юдоли?

Ешьте и пейте с друзьями, доколе

В радость желудку — добрый обед, —

И да вкусите (чего же боле?)

Хлеба и каши на старости лет.

Работники, слушайте также и вы:

Все богачи минувшей эпохи,

И Александр, и другие — мертвы.

Так что утишьте горькие вздохи,

И не горюйте, что дни ваши плохи,

В редкость, да в радость зато мясоед:

А кто не трудился — не взвидит и крохи

Хлеба и каши на старости лет.

И для себя помолился бы я

Лишь о насущном хлебе да каше,

Знают меня богачи и князья —

Жизнь оттого не сытней и не краше.

Но — избежать ли назначенной чаши?

Что ж, как обычно, закончу куплет:

Боже, прости прегрешения наши,

Дай хлеба да каши на старости лет.

О празднике мельниц

Добрые люди, сестры и братья,

И счастливцы, и горемыки,

Вы приглашаемы все, без изъятья,

К наиверховнейшему Владыке:

Видите жало разящей пики?

Это за вами послан гонец!

Скоро начнется праздник великий,

Так что и в путь пора, наконец.

Вместе ли, врозь ли, поодиночке,

Следуйте в Мельничную страну!

И — не пытайтесь просить отсрочки,

Все — у одних законов в плену.

Так заповедано в старину:

Копьеносца завидишь едва-едва,

Отныне дорогу помни одну —

Туда, где вертятся жернова.

Мельник верховный, Владыка слепой,

Движущий мельницы на ветру,

Всех ожидает, единой толпой,

У себя на празднике, на пиру.

Каждый, свой срок проживши в миру,

Должен достигнуть его предела,

Придет под землю, к его двору,

Едва с душой разлучится тело.

Папа, и каждый его кардинал,

Как непременные визитеры,

На мельничный ожидаются бал;

Епископы, официалы, приоры,

Покинув монастыри и соборы,

Без различия сана и старшинства,

Спешите — времени нет на сборы —

Туда, где трудятся жернова.

К празднику пусть стопы устремит

Каждый аббат и смиренный инок,

Августинец, лоллард и богармит;

Также и добрых сестер-бегинок,

Нищенок, страждущих сиротинок,

В жизни вовек не знавших утех,

Ждут непременно, ждут без заминок:

Мельничный праздник — праздник для всех.

И вы, императоры, короли,

Владыки княжеств, баронств, поместий,

Узнайте: должные сроки пришли,

К празднику мельниц грядите все вместе,

Не время теперь для ссоры, для мести,

Но там, где трудятся жернова,

Примите достойные вашей чести

Знаки отличия и права.

Суверены, канцлеры и министры,

Сколько ни есть вас теперь на земле,

Все губернаторы, все бургомистры —

Банкиры, искусные в ремесле,

Мытари, слуги, — в том числе

Лакеи, привратники, повара;

И — мореходу на корабле

Поспешить на праздник мельниц пора!

Братства купцов, городская элита,

Самоуверенные богачи,

Забудьте подвалы, полные жита,

От сундуков заветных ключи,

Суконщики славные и ткачи,

Гильдия сильная и деловая,

Вам с собой ни батиста не взять, ни парчи,

К празднику мельниц отбывая.

Когда Владыка Мельниц направит

Своего настойчивого слугу,

То все дела приглашенный оставит,

Ни у кого не будет в долгу:

Помните, люди, на каждом шагу

Мной повторяемые слова:

Вас дожидаются в общем кругу

Там, где вращаются жернова.

Заботится Главный Мельник о свите

И подбирает юных пажей:

Порасторопней, породовитей,

И поизящней, и посвежей;

Здесь не нужно ни шпаг, ни французских ножей,

Забудь обо всем, драчун и бездельник:

Ибо в пределы своих рубежей

Тебя приглашает Великий Мельник!

Праздник без женщин — праздник ли, право?

Женщина — праздника цвет и душа!

Здесь множество дев различного нрава,

Каждая — чудо, как хороша,

Движется, шлейфом плавно шурша,

Радуясь празднику, светской удаче, —

Впрочем девицы, на праздник спеша,

Мельниц не видят, ибо незрячи.

Девушки, помните, время близко!

Кажется, нынче — танцуй да пой,

Нынче — служанка ты, либо флейтистка,

Весело двигаешь легкой стопой, —

Полюбоваться бы славной толпой:

Молодость, радость, яркий румянец…

Однако — ступайте общей тропой:

На Празднике Мельниц продолжите танец!

Якоб Катс (1577–1660)

К читателю

Коль ты посетуешь — «мол, книга велика»,

То пореши прочесть ее не всю пока, —

Где притчу, где совет узнаешь ты — немалым

Обогатишься так ученым капиталом

Полюбопытствуй же, купи сей веский том,

Чтоб хоть одно словцо в нем вычитать потом, —

Коль вкусно — лакомись, но яства строго числи:

Прочтя — уразумей, уразумев — размысли.

Короткие побеги — долгий сбор винограда

Хотя садовник твой лозу оберегал,

Побеги лишние, как должно, состригал,

Ни дня не думал ты — мол, он кромсает, чтобы

Растенье погубить, — из желчности и злобы.

Нет, знал ты, что закон для винограда прост:

Срежь лишнее с лозы — утяжелится грозд.

Зри: все, что мастерски тесак сечет железный, —

Излишек зелени, бесплодный, бесполезный!

Не такова ль душа, о внемлющий, твоя, —

Зачем противишься невзгодам бытия,

Тебе ниспосланным, клянешь мгновенья пыток?

Да будет истреблен губительный избыток!

В страданье счастие постигнешь до конца!

Излишек отсечет Господь, растя сердца, —

Так пусть Господня длань в душе моей ничтожит

Все, что Его плодам быть неполезно может!

О табаке

Говорит курильщик:

И сало, и бекон, и вырезку говяжью

Я обозвать решусь дурманящею блажью.

Иное блюдо есть, и я им сыт вполне:

В кисете, в рукаве — оно всегда при мне.

На пир я пригласить готов любого парня,

Мой рот и мой язык — суть повар и поварня,

Жестянка с табаком — нет лучшей кладовой,

Запасов к трапезе достанет мне с лихвой.

Табачного листа — жаркого! — алчут губы,

А две моих ноздри — как дымовые трубы!

Дым — это выпивка, она хмельней вина,

Веселие мое я в ней найду сполна!

Мне даже не нужна за трапезой салфетка —

Такую благодать увидеть можно редко.

Что ж, позавидуйте! Я благостен и рад,

Имея минимум финансовых затрат.

О сахаре и пряностях

Все, кто в Голландии живет, в приюте отчем,

И все ее друзья (хоть их немного, впрочем),

Благоволящие склоните очеса,

Узрите, что кругом творятся чудеса!

Кому приехать к нам покажется не в тягость,

Тот многую найдет в краях голландских благость!

Все то, что за морем взрастает на земле,

К нам доставляется на быстром корабле.

Нас облачил Господь доверием огромным

И благодать простер над нашим садом скромным.

Природа вечная, как мнится мне, сама

Дарами щедрыми нам полнит закрома.

Плоду, взращенному бразильским побережьем,

К нам суждено доплыть почти таким же свежим.

Пусть сахарный тростник голландцу не знаком,

Но дружат лакомки и дети с сахарком,

И прячет лавочник голландский не впервые

Гвоздику, и мускат, и перец в кладовые.

Корицу не плодят поля родной страны —

Но трюмы кораблей корицею полны!

Народ Голландии, размысли же сегодня,

Сколь много для тебя скопила длань Господня!

Поля твои скудны, но, родина, поверь:

Все после обретешь, коль нет чего теперь!

О вине

О властное вино! О сладость винограда!

Тебе, как ничему другому, сердце радо!

Ты гонишь страхи прочь: о робкий, не стыдясь,

Беседует с любым — король то будь, иль князь.

Тебе испивший худ — себе же мнится тучен,

Невиданно силен — хоть вконец измучен.

Премудрым станет тот, кто изопьет вина:

Хмельная голова империи равна.

Младая женщина прильнет к тебе однажды,

Чем больше будет пить — тем больше будет жажды,

Когда ж она тобой упьется допьяна —

О муже собственном забудет вмиг она.

Ты душу темную повергнуть в блеск способно

И смутный ум возжечь поэмой бесподобной.

Властитель не один, испив тебя, порой

Не в силах был собрать бродящих мыслей строй.

Воздействие твое стремительно и грозно,

Различных ты людей преображаешь розно:

Один, испив тебя — ленивая овца,

Макаке стал другой подобен до конца.

Он будет пить — пуская ему брести далеко, —

Затем болтать начнет, как скверная сорока,

Чтоб в образе свиньи позор принять сполна.

О юность нежная, взгляни на власть вина!

Похвала цыганской жизни

Мы доброй жизни суть постичь стремимся честно:

Что — телу надобно, а что — душе уместно.

Мы истину смогли узнать уже не раз,

Что ничего беречь не стоит про запас.

Немногим суждено прожить в таком покое,

Когда и не влечет, и не страшит мирское.

Считать привыкли мы, что счастье таково:

Ничем не обладать, не жаждать ничего.

Трудом и хитростью имений мы не множим,

Зато спокойно спать в любое время можем.

Мотыга нам чужда, неведом вовсе плуг,

Но пропитание мы всегда найдем вокруг.

Пусть ты богаче нас, но счастлив ли при этом?

Мы, как цветы в полях, живем росой и светом.

Хоть пусто в кошельке, но жребий наш не плох:

Как птицы, мы живем, и нам довольно крох.

В саду чужом плодов мы соберем немного,

За рыбу из реки не платим мы налога

И на чужую дичь присвоили права;

Огонь в кресале есть, и есть в лесу дрова.

Проводим время мы в веселье беззаботном,

Мы стряпаем и спим, где в голову взбредет нам.

Как не завидовать, скажи, судьбе такой?

Нам наплевать на все, у нас в душе покой.

Для нас ничто — зимы зловещие угрозы,

Легко дается нам перетерпеть морозы,

Ни в хладе, ни в жаре — ни в чем урона нет,

Не в тягость даже нам само теченье лет.

Пускай войну ведут великие державы,

Не все ли нам равно? На нас-то нет управы:

Пусть войско победит или падет в бою —

Мы не хотим менять благую жизнь свою.

Перед владыками склоняться мы не склонны,

Ничьи веления над нами не законны,

Пред силою во прах нам не угодно пасть —

Тщеславью мы чужды, для нас ничтожна власть.

Наш разум отрешен возвышенных материй,

Для нас неприменим общественный критерий,

Нас не касаются житейские дела —

Хвала не тронет нас, и обойдет хула.

Угроза страшная над берегом нависла —

Пираты, — но для нас бояться нету смысла.

Равно и в чаще мы — как бы в родном дому.

Разбойников лесных бояться ни к чему.

Для нас угрозою смертельной не чреваты

Ни ветер северный, ни грозный вал девятый, —

Что паводок, пожар! Мы рады повторять:

Коль нет имущества, но нечего терять.

Пусть платят все кругом оброки и налоги, —

На этот счет у нас ни малой нет тревоги.

Подушной подати в казну не платим мы, —

Как наложить налог на вольные умы?

Ужаснее, чем наш, как видно, нет народа:

Нас не гнетет ни принц, ни князь, ни воевода,

Мы родину найдем везде, в любой стране,

Где солнца диск златой сверкает в вышине.

Мы где хотим живем — как знатные вельможи,

Свободны мы прийти — уйти свободны тоже,

Для счастья нашего на свете нет помех:

Мы в мире всех бедней, но мы богаче всех!

Зима жизни

Вот близится зима: в чащобах все пустынней,

На вялой зелени лежит, не тая, иней,

Трава безжизненна, угрюм речной поток,

Но все изменится, едва настанет срок,

Что может горше быть, что может быть плачевней:

Холодная зима грядет, как старец древний,

Все, что живет в миру, оставило дела

И терпеливо ждет весеннего тепла.

К закату год спешит, и умиранье зримо:

Я вижу молодость — она проходит мимо.

Я на тебя гляжу, тебя не узнаю:

Печать годов легла на красоту твою.

Назавтра канет в ночь все, что сияло ныне.

Подобна молодость бушующей стремнине,

Подобна дереву, что свергнуто с холма,

Подобна вымыслу смятенного ума, —

От радостей земли, от всех ночей веселых

Останется одна печаль утрат тяжелых,

Хоть в этот грустный час, о прошлом говоря,

Мы утешаемся, что жизнь прошла не зря.

Все то, чего вокруг достигнуть можем взором,

Нам говорит, что день страданья будет скорым.

В миниатюре Бог изобразил для нас

Те беды, что на мир падут в последний час.

Цветы, листва, трава — все, чем цветет природа,

Суть книги для людей, уроки для народа.

Одежд лишенная, грядет в поля зима,

И мнится нам тогда, что это смерть сама.

Все, что ласкало взор людской в разгаре мая, —

Все ветр сметет, с полей зеленый плат снимая,

Раздев пустынные поляны и леса,

Скелетом сделав куст, столбами — древеса,

Светило, яркий зрак, лазури горней житель,

Цветов и трав земных родитель и блюститель,

Стремится к западу и, падая во тьму,

Напоминает нам, что выйдет срок всему.

Сонливость на людей находит, как зараза,

По девяти часов едва пройдет два раза,

И человек уже — чурбан, кирпич, бревно,

Которому сопеть до утра суждено.

Тяжелой глыбою почиет он на ложе,

Не внемлет жизни взор, и слух не внемлет тоже,

Ни шевеленья нет в безмолвии ночном, —

Так есть ли разница меж гибелью и сном?

Дряхлеет стар и млад, и дальний, и соседний,

Все вещи рушатся, от первой до последней,

Все меркнет, падает — и в этом скрыта весть:

Однажды кончится все то, что в мире есть.

Распад содержится во всех предметах сущих —

В дворцах и крепостях, и в городах цветущих;

К основам всех основ, к опорам всех держав,

Зри, смертный: смерь грядет, пятою их поправ.

Да не войдешь в соблазн и да иных не вводишь:

Единожды явясь — единожды уходишь.

Юстус де Хардювейн (1582–1636)

Эхо

Сколь тягостна мои сердечная беда.

Я Розамондою томим уже года!

— О да.

О Эхо, ты ль речешь, глумиться вознамерясь,

Что Госпожа грустит, в любви моей изверясь?

— Ересь.

Ты не смеешься ли, о Эхо, невзначай?

Утешусь ли, скажи? Ответ — сколь быстро, дай!

— Страдай!

Любовию палим, сгораю, как в горниле.

Да, да, я говорю: страданья мне постыли!

— Ты ли?

Да, я устал страдать… Но не найду ль наград

За те мучения, каким сейчас так рад?

— Стократ!

Я стражду, и терплю, — ну, а скажи, на деле

Чего достигнул я, — достигну хоть в конце ли?

— Цели!

Ну что ж, — да будет так, во имя всех святынь.

Во встречи, Эхо, друг! Скорей, разлука, минь!

— Аминь.

* * *

«Ни пенящихся волн, чье имя — легион…»

Ни пенящихся волн, чье имя — легион,

Ни северных ветров, ни злого снегопада,

Ни страшного дубам и древним липам града,

Ни стрел Юпитера, которым нет препон;

Ни Пса, всходящего ночами в небосклон,

Ни псов, что на земле страшней исчадий ада,

Ни Марса — пусть ему неведома пощада,

Пусть кровью Фландрии омыт по локоть он;

Ни пули, ни копья, ни шпаги, ни кинжала,

Ни ножниц грозных прях, ни огненного жала,

Ни пасти Цербера, ни клювов Стимфалид

Я не боюсь, — но нет мучительнее казни,

Чем смех презрительный и холод неприязни,

Что Розамонда мне взамен любви сулит.

* * *

«Лишь вспыхнет знак Тельца в круговороте года…»

Лишь вспыхнет знак Тельца в круговороте года

Рог изобилия отверзнут небеса:

К полям является великая краса,

Плоды растут в числе — на счастье садовода.

На вскоре Козерог воззрится с небосвода,

Послушен вечному вращенью колеса —

Опустошает вихрь и долы, и леса,

Плоды растут в цене, — сиротствует природа.

Лишь глянуть на меня благоволите Вы,

Я мню себя в венке из лавровой листвы,

Прекрасен летний зной и жизнь благословенна.

Лишь отвратите взор, как в сердце у меня

Взамен палящего небесного огня —

И снег, и дождь, и град, — и все ежемгновенно.

* * *

«Слепец, отягощен своей шарманкой старой…»

Слепец, отягощен своей шарманкой старой,

Ты по дворам бредешь, прося гроши на хлеб.

Несчастен твой удел, печален и нелеп,

Страшней, чем слепота, — не может быть удара.

Подобная меня, увы, настигла кара,

Ужасный жребий мой не менее свиреп,

Не девает никто о том, что я ослеп,

Что навсегда лишен божественного дара.

Еще страшней ущерб мне ныне рок нанес:

По улицам тебя водишь приучен пес,

В мне слепой божок лишь бездорожье прочит, —

Я так же, как и ты, скитаться принужден:

Ты голоден, а я любовью изможден,

Но ни тебе, ни мне помочь никто не хочет.

Гуго Гроций (1583–1645)

Обращение Гуго Гроция к сундуку, в коем он был вынесен из узилища

О сладостный тайник! Ты, о сундук, в котором

Я был спасен, назло щеколдам и затворам,

На волю вынес ты меня из тяжких уз:

Оберегаемый, весьма нелегкий груз

Был из тюрьмы несом моей же лютой стражей,

Желавшей одного — разделаться с поклажей,

И поднят на корабль, что вскоре отплывал.

Сундук! Моих тебе не перечесть похвал!

Тобою прервана горчайшая невзгода,

Терзавшая меня семь месяцев два года!

Я воздухом дышу, я вижу небеса,

Засовы не скрипят, и стражей голоса

Мой обостренный слух уже никак не ранят —

Напротив! Мудрый дух в моих друзьях воспрянет,

Лишь весть дойдет до них о перемене дел

(Кто, впрочем, мудростью сравниться бы сумел

С той, кто меня спасла из мрака), — думать надо,

Что весть сия для них — желанная отрада.

Ты волю мне вернул, о драгоценный друг,

О достохвальнейший, вместительный сундук!

Прими хвалу в стихах, прославься перед светом:

Товарищ мой в беде, отныне будь воспетым!

Каспар ван Барле (1584–1648)

Наставления в рыболовном искусстве для гаагского общества

Рыба, рыбка, кто увидит,

Что грозит тебе беда —

До того, как в небо взыдет

Предвечерняя звезда:

Ты плывешь, — о, как вначале

Выплески твои легки, —

Истомившись от печали,

Опускаешь плавники;

Как завидно земнородным

Зрить тебя во глубине:

Ты царишь в просторе водном

Безраздельно и вполне;

Прячась в темень, на задворки,

Не страшись снастей ничуть,

Скройся в самой тайной норке,

О наживке позабудь.

Пусть удильщик горько плачет,

Восклицая: «Где же ты?»,

Пусть его не озадачат

Бесполезные мечты.

Обмани же рыболова,

Червяка сорви с крючка, —

Рыболов дождался клева,

Но ликует зря — пока.

Только рыбок, рыбок ради

В жизни нам сие дано:

Тот в афронте, тот внакладе —

Так у рыб заведено.

Предавайтесь же уженью,

Се предобозначил рок!

И служенью и слеженью

Подчиняет поплавок.

Рыбки, гнев на милость сменят

Боги вод наверняка!

Окуньки вполне оценят

Прелесть моего крючка!

Вот и все, что ведать надо

Рыболову на веку:

Без достойного снаряда

Не словиться окуньку.

Изловивши рыбку, тащим —

Пусть волнуется слегка —

Рыбка в масле, да в кипящем,

Ждет всего лишь едока.

А девица — чем не рыбка?

Вообще — о том ли речь?

Ласка, нежность и улыбка —

Всех приманок не наречь!

Благонравную осанку

Сохранить невмочь ужли?

Лопай, душенька, приманку —

Голосу любви внемли.

Снасти избегай отравной,

Но и не перечь судьбе:

Помни, жребий самый главный —

Губки, льнущие к тебе.

Пламена в камине ярки —

Думай с радостью о них.

Славной корочкой поджарки

Наградит тебя жених.

Будь настойчивым, молодчик,

Знай, что радость — впереди!

Рыбка, прыгай на крючочек

И награды скорой жди!

Якоб Ревий (1586–1658)

Поэту

Ты, Квентин, попросил об искреннем ответе —

Твоей ли книжице вовеки жить на свете.

Придется ей, мой друг, жить до скончанья лет:

Ее за меньший срок осилить мочи нет.

Два пути

Границы цвета серого должны

Касаться черноты и белизны,

Касается тепло как зноя, так и хлада, —

Но невозможно, как ни выбирай,

Отречься ада, не попавши в рай:

Избегнув одного, достичь другого надо.

На гибель испанского корабля, поименованного «Св. Дух»

Всегда — от трусости — в обычай суеверам

Прозвания богов давать своим галерам;

Апостол с Мальты плыл на корабле таком,

Что «Диоскурами», как пишут, был реком.

Испанцы, подражать решив примерам оным,

Святые имена ладьям и галеонам

Дают, — поскольку так сподручнее ханжам

Бывает приступать к убийствам, к грабежам.

«Марией» назовут корабль, на нем желая

Не потонуть, а то — Святого Николая

В патроны призовут, — а то, в любой момент,

Возможно окрестить корабль «Святой Климент».

Вот чем безумие подобное чревато:

Тяжелый галеон с немалым грузом злата

Испанцы окрестить посмели «Дух святой» —

Нимало не смутясь подобной срамотой.

Что ж, в гибели его нет чуда, прямо скажем:

Со златом, с пушками, с людьми и такелажем

Под тяжестью грехов корабль пошел на дно:

Да будет и тебе, читатель мой, смешно.

Скажи: «Да, Божий Дух носился над водами,

Живущих сотворил, наполнил мир плодами,

Однако — потонул Святой Испанский Дух!

Вот — истина для тех, кто к ней и слеп, и глух».

Мореплавание

Пред нами трое здесь и четверо дельфинов

На поле голубом скользят, ряды содвинув:

Они пустились вплавь, дорога их пряма,

Ничто не страшно им — ни бури, ни шторма.

Мечтая о войне, о распре, о раздоре,

Посеять рознь меж них не раз пыталось море,

Пыталось разметать по свету корабли,

Когда бестрепетно они по курсу шли, —

Они, объединясь, под гордым флагом плыли,

Презрев и злость ветров, и тягостные штили,

И смерть несли врагу безумному, когда

Встречались им в пути пиратские суда.

Им уступали путь, в смирении отпрянув,

Протеевы стада китов-левиафанов,

И множество морских чудовищных акул

Вставали впереди в почетный караул.

Владыка вод морских, завидя их впервые,

Пред ними отворил морские кладовые,

Богатства Индии, Гидасповы дары

Прилежно поставлять им стал от сей поры.

Седая рыбина, приплыв с немалой свитой,

Обречена была домой уплыть несытой,

Хотя на многое надеялась сперва:

Сколь ни виляй хвостом, ни подбирай слова,

Насчет того, что, вот, на суше жизнь отменна,

А в море лишь вода соленая да пена,

И кто идет в него — тот попусту упрям, —

Но ни один из них не изменил морям:

Коль предпочли б они стихии водной сушу —

Утратили бы жизнь, страну, покой и душу!

Самсон побеждает льва

И в день седьмой Самсон сказал своей жене:

Я вижу, что открыть загадку должно мне,

Хотя упреками и плачем непрестанным

Ты вред несешь себе и всем филистимлянам, —

Я жалобам твоим внимать уже устал:

«Ядущий стал ядом, и сладок сильный стал».

Вблизи Фимнафы лев, чудовищный и дикий,

Уже давно блуждал, и вред чинил великий,

Живущих иль губя, иль ужасом гоня —

Но довелось ему наткнуться на меня.

Возрыкал грозно он окровавленной пастью —

Но безоружен я в ту пору был, к несчастью.

Мне истребить Господь велел сию чуму —

Я льва узрел — и вот противостал ему.

Тогда взъярился лев, познав мою отвагу,

Тогда постиг, что я не уступлю ни шагу,

Победа — он считал — за ним наверняка,

Он распаленно стал хлестать хвостом бока,

Он поднял голову — надменно, горделиво, —

Натужился хребет, восстала дыбом грива.

Порой бывает так: несильный древодел

Согнул тяжелый прут, однако не сумел

Скрепить его концы — и тотчас прут упругий

Со свистом прочь летит, презревши все потуги.

Так точно взвился лев, себе же на беду

Признавши плоть мою за добрую еду.

Я шуйцей плащ ему, летящему, подставил,

Десницу я вознес, я свой удар направил

Промеж его ушей, и лев, силен, свиреп,

Стал на мгновенье глух, а купно с тем и — слеп.

Никак не чаявший приветствия такого,

Он снова поднялся, и он возрыкал снова,

Не столь, как прежде, нагл, не столь, как прежде, яр;

Не много сил ему оставил мой удар.

Он прыгнуть вновь хотел, воспомня свой обычай,

Но тотчас же моей содеялся добычей:

Я на него упал, чтоб он воспрять не мог,

Всей тяжестью своей я вмял его в песок,

Я был безмерно рад подобной схватке доброй!

Трещал его хребет, хрустя, ломались ребра,

Я знаю, был в тот час со мной Господень дух!

Я льва убил! Порой так юноша-пастух,

Когда его нутро тяжелый голод гложет,

Козленка разорвать двумя руками может.

Немного дней прошло, — я, шедши налегке,

Нашел пчелиный рой во львином костяке,

Я соты преломил, разьяв костяк блестящий,

И ел чудесный мед, — а что бывает слаще?

Теперь, ты видишь, я загадку разгадал:

«Ядущий стал ядом, и сладок сильный стал».

Чума

Когда грехи людей становятся безмерны —

Бог очищает мир бичом своим от скверны.

Пред гладом и войной наш страх не столь велик,

Как ужас пред Чумой, открывшей жуткий лик.

Она грядет, явив пергаментные щеки,

Кровоточащий нос, верней — провал глубокий,

Гнилых зубов пеньки, в глазах застывший гной,

Язык, сочащийся зловонною слюной,

Синюшную гортань с дыханием нечистым,

В груди неровный хрип, мучительный, с присвистом,

Главу дрожащую и лысую, как шар,

Из глотки рвущийся наружу смрадный пар.

Объята пламенем прогнившая утроба,

Конечности при том трясутся от озноба,

Вся кожа в плесени и в чешуе сырой,

Бубоны, желваки, покрытые корой.

Кнут — левая рука, и факел — вместо правой,

С клевретами она — с Поджогом и Расправой.

И где пройдет она — подожжены всегда

Кварталы, улицы, позднее — города,

И страны целые смердят огнем и тленьем:

Все это суть урок грядущим поколеньям.

Чудовище! Твои знакомы мне черты,

Ты рядом, ты со мной — но здесь бессильно ты,

Верховная рука тебе здесь руки свяжет,

Исполнившей свой долг, тебе уйти прикажет,

Тебе, явившей нам гнев Господа и власть.

И мы должны тогда к Его стопам припасть,

И боле ничего не опасаться можем:

Избавлен от Чумы живущий в страхе Божьем.

Йост ван ден Вондел (1587–1679)

Новая песня Рейнтье-Лиса

На мотив: «Аренд Питер Гейзен…»

I

Запел пройдоха Рейнчик,

Запел на новый лад:

Уж если есть портвейнчик

В бокалах бесенят,

При них и этот гад.

Почто, прохвост, повесил хвост,

Поджал его под зад?

II

Отменнейшею курой

Почтили небеса

Наш Амстердам понурый, —

Ну, чем не чудеса,

И это ль не краса,

И что мудрей, чем власть курей?

Да, ну а что — лиса?

III

Считалась та наседка

За важное лицо:

Златое — и нередко! —

Несла она яйцо.

Народ тянул винцо,

Текла река из молока,

Любой жевал мясцо.

IV

Но Рейнчик морду лисью

Решил явить и там,

И тут же двинул рысью

В беспечный Амстердам,

И приступил к трудам;

Созвал народ — и ну орет:

«Я вам совет подам!

V

Не быть бы вскоре худу!

Вам всем грозит беда!

Вы что же за паскуду

Пустили в сень гнезда?

Горите со стыда!

Я вас навек, — Рейнтьюля рек, —

Спасу, о господа!»

VI

Надзорщик, глупый малый,

Все выслушал всерьез, —

Он, взор напрягши вялый,

Порой видал свой нос

И мнил: «Рейнтьюля — гез!»

«Ты славно скис! — подумал лис, —

Закроем же вопрос».

VII

Лис бедной птахе глотку

Немедля разорвал,

И курью плоть в охотку

Терзал и раздавал,

И люто ликовал,

Народ, как встарь, глодал сухарь,

А Рейнтье — пировал.

VIII

Но с голоду, поди-ка,

Народ, не залютей;

Деревня взвыла дико:

«О, тысяча смертей

На лисовых детей!

Мы все в беде! Где ж кура, где?

Ни мяса, ни костей!»

IX

Заслыша рев мужичий,

Оскалил Рейнтье пасть —

«Блюдите свой обычай!

Теперь — лисичья власть,

Я править буду всласть.

Чтоб мой сынок доспел бы в срок

В начальники попасть!»

Х

При сих речах Рейнтьюли

Глаза мужик протер,

И взвыл: «Меня надули!

Да это просто вор!

Невиданный позор!

Ох, и задам да по мордам —

Пускай не мелет вздор!»

XI

Тогда дошло до дяди,

Что он не ко двору,

И он, спасенья ради,

Убрался подобру:

Залез в свою нору

И начал пить, чтоб утопить

В вине свою хандру.

XII

Но спрячешься едва ли

На самом дальнем дне:

Над ним нужду справляли

Все кобели в стране.

Лис возрыдал к жене,

Она ж ему: «Прилип к дерьму,

Не липни же ко мне».

XIII

Тому, кто лис по крови, —

Не верьте чересчур:

Пусть прячется в дуброве

Стервец, крадущий кур, —

Будь рыж он или бур;

Прочь словеса — живет лиса

В любой из лисьих шкур!

Пускай поет колоратуру,

Но поначалу снимет лисью шкуру.

Развратники в курятнике (в сопровождении роммелпота)

Мартен, друг мой и соратник,

Начинай свою игру,

К ней слова я подберу,

Растревожу весь курятник.

Есть мотив для песни, друг:

Нынче Коппену каюк.

Чрезвычайно расторопен,

Из Брабанта он пришел;

Средь полей и нищих сел

Долго пробирался Коппен,

От испанского меча

Мощно давши стрекача.

Он собранием петушьим,

Чуть явясь ему впервой,

Тут же принят был как свой —

С уваженьем и радушьем,

Но в короткий самый срок

Встал он горла поперек.

Все коллеги по насесту

Говорили: «Коппен, друг,

Вырвать жала у гадюк

Нынче очень будет к месту!

Обличительную речь

Гордо нам прокукаречь!»

Но отвратен Рыдоглазу

Речи коппеновской пыл;

Сей премудрый возопил:

«Требую унять пролазу!

Мира нам не знать, пока

Не спихнем его с шестка!»

Чаще плачут крокодилы,

Чем рыдает Рыдоглаз;

Правда, слезы в этот раз

Не явили должной силы,

Ибо на любом углу

Пели Коппену хвалу.

Коппен, в пении неистов,

Слышен был во всех дворах, —

Понуждая пасть во прах

Сиплых воронов-папистов,

Разносилось далеко

Коппеново «ко-ко-ко».

Но печально знаменитый

Петушонок Толстолоб

Стал протестовать взахлеб:

«Нешто я дурак набитый?

Мне ль возвысить не пора

Знамя птичьего двора?

Я проквохтать честь по чести

Все решился петуху,

Что в короне, наверху,

На златом сидит насесте!

Я, свой пыл не утоля,

Обкудахтал короля!

Так что горе куролесу,

Словоблуду и хлыщу!

Я хитон с него стащу,

Я ему испорчу мессу!

Я спихну еретика

Нынче с нашего шестка!» —

«Браво! Я вдвоем с тобою!» —

Подпевал ему Кулдык,

Подстрекавший забулдыг —

Недорослей к мордобою,

Чтоб растерзан был толпой

Злоязычный Пивопой.

Сброд погром устроил мигом:

В драке наподобье той

Древле пал Стефан святой.

Но ответил забулдыгам

Комендант: в конце концов

Пристрелил двух наглецов.

Речь взгремела Дудкодуя:

«Громче грянь, моя труба!

Славься, честная борьба!

Голодранцы, негодуя,

Поведут ужо плечом —

Всем покажут, что почем!»

Глядючи на эту кашу,

Тихоплут растил брюшко:

Жить, подлец, тебе легко,

Только надо ль бить мамашу?

Коль осатанел, со зла

Бей осла или козла.

Коменданту сброд в округе

Прочил скорый самосуд:

Об отмщенье вопиют

Убиенные пьянчуги!

Воздавая им почет,

Что курятник изречет?

Из побитых забулдыг там

Был один весьма хвалим;

Занялся курятник им;

Забулдыга был эдиктом

Возведен в большой фавор

Святотатцам на позор.

Коменданту петушатней

Был вчинен кровавый иск:

Раздолбать злодея вдрызг!

Нет преступника отвратней!

Горе! Кары не понес

Богомерзкий кровосос!

Петухи орали: «Братцы!

Нас покинул куропас!

Ишь, под клювом-то у нас

Поплодились куроядцы!

Птичню вызволим скорей

Из-под вражьих топтарей!»

Злость объяла Кокотушу:

«Распознавши гнусный ков,

Истребим еретиков!

Вспорем Коппенову тушу!

Никаких сомнений нет,

Он — проклятый куроед!»

Коппен, ярый в равной мере,

Рек: «Не кинь меня в беде,

Боже, в сей курятне, где

Злочестивцы, аки звери,

Правят шабаш, сообща

На невинных клевеща!»

Коппен, полон красноречья,

Проповедовал добром,

Что грешно творить погром,

Наносить грешно увечья, —

И среди пасомых птах

Поутих «кудах-тах-тах».

Но Кулдык молчать не хочет:

«Паства, ты внимать не смей

Чепухе, что этот змей,

Этот непотребный кочет

Прочит твоему уму:

Мне внимай, а не ему!»

Собирает Жаднус глупый

Всех ломбардских петухов:

«Зрите скопище грехов!

Се кудахчут курощупы!

Обуздать давно пора

Сих сквернителей добра!

Вы спихните василиска

В ядовитую дыру,

И ко птичьему двору

Впредь не подпускайте близко;

Он растлит в единый миг

Наших лучших забулдыг!»

Главный Дурень был взволнован,

И сказал такую речь:

«Должно клювов не беречь!

Коппен должен быть заклеван,

Раз не в меру языкаст!

Клюйте кто во что горазд!»

Мстит курятник за бесчестье:

«Прочь поди, поганый тать,

Ты, посмевший кокотать,

Оскорбляя все насестье!

Разом сгинь, без лишних слов,

Окаянный куролов!»

Не стерпевши клювотычин

И чужих «кукареку»,

Коппен скоро впал в тоску,

Коппен, скорбен, горемычен,

Потеряв навеки честь,

Должен был с насеста слезть.

Он рыдал: «Уйду! Уеду!»

А в курятне петушки,

Задирая гребешки,

Кукарекали победу:

Был безмерно боевит

Их самодовольный вид.

Но, блюстители порядка,

Ждите: Коппена узреть

Вам еще придется впредь,

Распевающего сладко, —

Все восквохчут, веселясь:

«Славься, Коппен, курий князь!»

Зрите, городские стражи,

Как лютует Толстолоб,

Пресловутый остолоп,

В проповедническом раже;

Он грозит: пришлет баркас

И на нем потопит вас.

Что курятнику приятней,

Чем мечтам отдаться всласть,

Захватить решивши власть

Над валлонскою курятней, —

Но кричит петух-француз:

«Спрячь, бабуся, пятый туз!»

Знайте, стражи, что негоже

Петухам впадать во грех:

Покаплунить должно всех!

Змей предстанет в новой коже,

Но незыблемо вполне

Благонравье в каплуне.

Коль петух заплакал — значит,

Он кого-то наповал

Ненароком заклевал.

Оттого он, аспид, плачет,

Что неслыханно устал:

И клевался, и топтал.

Мартен, яростный рубака,

Ритор и головомой,

Подголосок верный мой,

Мартен, певчая макака,

Гордо шествуй впереди,

Всех папистов угвозди!

Если, петухи, охота

Перья вам терять в бою,

То терпите песнь мою,

Не хулите роммелпота, —

Не желаю быть в долгу:

Вы наврете — я налгу.

Рейнтье, ведь и ты получишь!

Не учи других клевать,

Ибо Коппену плевать,

Что его хулишь и жучишь:

Не притащится тишком

Он с повинным гребешком!

Дурня Главного могу ли

Я в стихе обидеть зря:

Сам себя искостеря,

Пусть в Алжир плывет в кастрюле,

Чтобы дотянуть, дрожа,

До кастрильного ножа!

Что нахохлились сердито?

Что цепляетесь к словам?

Это все поведал вам

Безответственный пиита,

Что потщился, не соврав,

Описать куриный нрав.

Вопросить всего логичней

У апостола Петра:

Птичня, бывшая вчера,

Хуже ли новейшей птични?

Спорим, Петр-ключарь в ответ

Коротко ответит: «Нет!»

Скребница

Господину Хофту, стольнику Мейдена

Как, стольник, возросла людского чванства мера,

Что верою себя зовет любая вера!

Религий множество — неужто навсегда?

Неужто не в одной, всеобщей, есть нужда?

Потребны ль Господу такие христиане —

Со словом Божиим не в сердце, а в кармане?

И как не помянуть речение Христа

О тех, не сердце кто приблизил, а уста.

Спасителю нужна душа, а не цитата,

Что приготовлена всегда у пустосвята;

Подобна братия отвратная сия

Повапленым гробам, исполненным гнилья.

Был не таков, о нет, отец голландских граждан,

Что в качестве главы народом был возжаждан,

Кто внешностью благой являл благую суть, —

И вот, после того, как он окончил путь,

Мы сетуем о нем, скорбя неизмеримо;

Коль с кем-то он сравним — то с консулами Рима,

Что целью числили раденье о стране, —

Был землепашца труд тогда в большой цене,

А золотой посул из вражьего вертепа

Ценился менее, чем жареная репа.

Таким его навек запомнил город мой —

С морщинистым лицом, зато с душой прямой.

Как не почтить теперь тебя с печалью жгучей,

Опершийся на трость державы столп могучий!

Уж лучше никогда не вспоминать бы мне

Дни Катилины, дни, сгоревшие в войне;

Ты посвящал себя служенью доле славной,

Когда твою главу главарь бесчестил главный, —

Ты был бестрепетен и не щадил трудов,

Спасаючи сирот, изгнанников и вдов.

Ты не искал вовек ни почестей, ни денег,

Не роскоши мирской, а милосердья ленник,

Всем обездоленным заботливый отец —

Зерцало честности, высокий образец!

Вовек ни в кровь, ни в грязь не окунал ты руки,

Ты ни одной мольбы не приравнял к докуке,

С которой мыслию оставил ты людей?

Коль ты глава для всех — то обо всех радей!

Да, мог бы Амстердам себя возвысить вдвое,

Возьми он в герб себе реченье таковое, —

Сим принципом навек прославился бы град,

Поскольку следовать ему ценней стократ,

Чем обладать казной реалов и цехинов, —

Страна бы процвела, преграды опрокинув.

Когда б нам не одну иметь, а много глав,

Испанцам убежать осталось бы стремглав,

Воскреснуть бы пришлось велеречивцу Нею,

Чтоб, мощь узрев сию, склониться перед нею,

На перекладинах, столь безобидным впредь,

Пиратам Дюнкерка висеть бы да висеть,

И кто же посмотреть при этом не захочет

На капера, что нам сегодня гибель прочит,

Что с наших рыбаков дань жизнями берет,

И всюду слышен плач беспомощных сирот

И безутешных вдов, что у беды во власти, —

В корыстолюбии причина сей напасти,

Что выгоду свою за цель велит почесть, —

Коль выражусь ясней — меня постигнет месть,

Позор иль даже казнь за разглашенье истин.

Защитник истины повсюду ненавистен.

Их мудрость главная — помалкивай, кто сыт.

И я бы ей служил, да сердце не велит, —

Она крушит мою земную оболочку,

Так юное вино разламывает бочку.

Неисправимец, я исправить век хочу,

Век, что себя обрек позорному бичу,

Наш век стяжательства, наш век злодейских шаек,

Клятвопреступников, лгунов и попрошаек.

Когда бы жил Катон еще и до сих пор,

Как стал бы яростен его державный взор,

Узревший этот век, погрязший в лжи и войнах,

Смиренье нищее всех честных и достойных,

И власть имущества плутов, имущих власть.

Он возглаголал бы: «Сей должно ков разъясть!

Сей должен быть корабль на путь наставлен снова!

Сместить негодного потребно рулевого,

Что корабля вести не в силах по волнам,

Подобный увалень лишь все испортит нам, —

Покуда больших бед не сделал он — заране

Я за ухо его приколочу к бизани!»

Коль был бы жив Катон — не знать бы нам скорбей.

Но нет его — и мы все меньше, все слабей,

И диво ли, что нас враги опередили,

Пока стояли мы средь моря, в полном штиле,

Полуразбитые, почти что на мели.

При рулевых таких — плывут ли корабли?

И можно ль осуждать безнравственность поступка

Того, кого несет к земле ближайшей шлюпка?

Но отрекаться я от тех повременю,

В чьем сердце место есть сыновнему огню,

Любви к отечеству: они как жемчуг редки,

Когда на серости — парадные расцветки;

Но унывать зачем, пока у нас в дому

Толика мудрости дана кое-кому,

Довольно есть таких, кто не подходит с ленью

К правоблюстительству, к державоуправленью

И кто не припасет для собственной мошны

Ни одного гроша общественной казны;

Не соблазнится кто хитросплетеньем лести,

Не будет Господу служить с мамоной вместе.

Благочестивец где, что наконец вернет

Расцвет Голландии, ее былой почет,

Неужто мысль сия — крамола перед Богом?

Неужто говорю чрезмерно новым слогом?

Нет, все не так, увы. Роскошны времена.

Откормлен жеребец, чтоб дамы допоздна

Могли бы разъезжать с детьми в златой карете, —

Тем временем растут и в брак вступают дети,

И мода новая идет по их следам, —

Как флаги рыцарей, шуршат вуали дам.

Кто повести о них внимать хотел бы дале,

В сатире Хейгенса отыщет все детали:

Он пышность глупую, клеймя, избичевал.

Царит излишество и требует похвал,

Чиноторговствует и шлет врагу товары,

Ни на единый миг не опасаясь кары,

Не платит пошлины, — коль платит, то гроши,

С контрабандистами считает барыши

И казнокрадствует, совсем притом без риска,

Поскольку есть на все кредитная расписка,

И часто говорит, что, мол, ему не чужд

Весь перечень людских наклонностей и нужд.

Что ж — кто последним был, возможно, первым станет.

Все лупят ослика — общинный ослик тянет.

Вези, осел, зерно! Держава ждет муки!

Нам должно погонять, тебе — возить мешки,

Доволен будь, осел, гордись своим уделом,

Свободен духом ты — пусть несвободен телом.

Но ты заслужишь рай, трудясь своим горбом,

Нам это не к лицу, а ты — рожден рабом.

По доброй воле ты обязан мчать вприпрыжку!

Животное бежит, забывши про одышку,

Про кашель и про пот, — торопится в грязи.

Коль взмолишься, упав, то все равно ползи,

Осел кричит, пока погонщик с мрачной злостью

Из христианских чувств его лупцует тростью.

Как страсти, злые столь, в сердцах произросли?

Как не разгневаться? Управы нет ужли

На тех, кто из казны деньгу гребет лопатой?

И долго ль кары ждать сей шайке вороватой?

Неужто палачи перевелись у нас?

Их целых три нашлось, увы, в недавний час…

А если спросит кто, о чем такие речи, —

Отвечу: знаешь сам, ты, лживый человече!

Красуясь наготой, рыдает эшафот,

Клиентов столько лет он безнадежно ждет,

И скорбно каркает, под площадью летая,

Некормленых ворон обиженная стая.

Ну, нынче Гарпиям раздолье для лганья —

К сверженью всех и вся, мол, призываю я,

Мол, требую господ лишить господской доли, —

Слова такие — ложь, конечно, и не боле.

Крестьянину оброк положен был всегда,

На свой надел права имеют господа, —

И поглядите все, чьи упованья благи,

На Йориса де Би, на пчелку из Гааги,

Кто потреблял нектар — поклясться я готов —

Лишь со своих лугов и со своих цветов.

О славные мужи, скажите мне, когда же

Беднягу-ослика избавят от поклажи?

Он выбился из сил, притом уже давно, —

И что убережешь, коль все расточено?

В былые дни казне был пересчет неведом,

Но, мыши, радуйтесь теперь кошачьим бедам!

О благородный Хофт, поэзии глава,

Моя встревожила курятник булава,

Не трогать личностей поставил я задачей:

Да слышит слышащий и да взирает зрячий.

По мере сил воздал я вашему отцу,

Быть может, хоть листок приплел к его венцу.

Сие порождено не суетною лестью,

Но только искренним стремленьем к благочестью.

С натуры список мой, бумаги долгий лист,

Я вечным зрить хочу. Не так ли портретист

Продляет век души, запечатляя тело, —

Чтоб жить она могла, пока творенье цело?

Похвала мореходству

посвященная благородному, премногоуважаемому, строгому, мужественному, мудрому и прозорливому господину Лаврентию Реалу, попечителю и единовластному повелителю Ост-Индии.

Все те, кто облечен уменьем чрезвычайным

С кошачьей ловкостью карабкаться по райнам;

Морские призраки, кому покорна снасть,

Тефидой сызмальства баюкаемы всласть;

Честная гильдия при колпаке и робе,

Чьей лишь приливный дух пользителен утробе;

Седые кормчие, из коих ни один

Тугому ложу волн не предпочтет перин,

Но отдыхает кто, пассат впивая свежий,

Заякориваясь у чуждых побережий;

Вы, кто за много лет просолены рапой,

Ведущие суда испытанной тропой, —

Над парусом моим примите руководство,

Над замыслом воспеть благое Мореходство!

И пусть Лаврентий нам напутствие пошлет

(Не тот, что древле был изжарен, — нет, но тот,

Что в Индии теперь наместником), — и силу

Ветрам попутным даст, и прочность даст кормилу,

Благословением в пути поможет нам

Счастливо проскользить по хлябям и волнам.

Кого древнейшими почесть из мореходов —

Об этом длится спор средь множества народов,

Однако истина в веках сокрыта мглой:

Сугубо Греция гордится похвалой

Язону, Тифию — всем аргонавтам славным,

Что обессмертились походом мореплавным

За золотым руном; но также Тир давно

В морях использовал долбленое бревно;

Египет вступит в спор, доказывая жарко,

Что камышовая всего древнее барка;

Британец правоту докажет нам свою —

Мол, прежде всех пошил из козьих шкур ладью;

Этруски говорят, что якорь отковали,

А финикийцы — те, не первыми едва ли

Уменье обрели, с Уранией в ладу,

Плывя, держать в виду Полярную Звезду;

И славу древнюю доносят отголоски,

Сколь гордо по морям шли корабли родосски;

Кефисом первый был прият весла удар,

Шпринтов срубил Дедал, а парус — сшил Икар,

Тот — создал галеас, сей — выстроил караку,

За первенство любой готов пуститься в драку,

На каждый аргумент имеется ответ,

И цель у всех одна: урвать приоритет.

Но некоторый дух мне шепчет, с ними споря,

Что первый Мореход рожден из пены моря,

Где близ Энкхейзена ведет на юг пролив,

И ток соленых вод особенно бурлив.

Влагорожденный сей, столь скорбью баснословен

Моряк на суше был, что плот связал из бревен

И жил на нем, пока через пролив впервой

Его не отнесло волною штормовой.

И с той поры, прельщен достатком постоянным,

Он стал паромщиком, полезным поселянам;

Он звался ван дер Скуп — скупился на деньгу;

Но, перед гильдией решив не быть в долгу,

Со смертного одра уже спеша ко гробу,

Ей завещал колпак, а купно с ним и робу,

Что стали с той поры одеждой моряков

И будут таковой служить вовек веков.

Как бы то ни было — оставим тему эту,

Ко главному пора нам перейти предмету.

Легко ли описать, сколь с мифом схожа быль,

Когда, придя на верфь, узришь: заложен киль,

Вокруг воздвигнуты леса высокорослы,

Здесь топоры стучат, а там грохочут теслы,

И вверх, где до сих пор зияла пустота,

Шпангоуты растут, как ребра из хребта,

Чтоб разойтись, и вновь, с изящностью разумной,

Сомкнувшись, довершить охват громады трюмной.

Вот корпус корабля почти уже готов,

Сверкают медь и сталь изогнутых бортов,

И доски корабля впитать не могут боле,

Чем впитано уже смолы и канифоли.

Быстрей, чем я пишу, корабль, чаруя взор,

Растет, как цитадель, вернее — как собор,

Противостав богам, страшащимся, что ныне

Титаны новые, творимые твердыни,

От семени людей возросшие враги,

Вот-вот с Юпитера потребуют долги

За кровь давнишнюю, придавленную Этной,

За то, что трон отца поверг древлезаветный.

Спрошу однако же: а исполины где,

Что возмогли б сию махину свесть к воде?

В деянии таком предполагать победу

Еще уместно бы, пожалуй, Архимеду.

Здесь нужен бы Атлант, иль новый Геркулес,

Кто на плечах держать способен свод небес!

Утишься, род людской! Смирись, признайся проще:

На действие сие тебе не хватит мощи!

Однако нет! Народ, не слушая меня,

Титана катит, как Троянского коня,

Громада движется, и вот, творцам в утеху,

Со стапелей летит, в воде прорвав прореху.

Встревожен бог морской: со дна, изглубока,

Качает тростником густого парика,

И в синеве бурчит: Ничтожные людишки!

Вам покажу ужо, как богу ставить шишки!

За Схевелинг ваш флот пусть выплывет скорей,

Дорида там живет средь юных дочерей,

А я засну пока в тиши, в придонном иле,

Куда меня, увы, плотины оттеснили.

Корабль на воду встал, и совершенства в нем,

Творимые людьми, все краше день за днем:

Сперва рангоуту черед, а следом — вантам,

Растет над марсом марс, как будто над гигантом

Встал колоколен ряд, как будто род людской

С них мыслит обозреть подвластный край морской,

Вдали сыскать Олимп, слывущий необорным, —

Да вострепещет Марс пред марсом рукотворным!

Вот исполин готов. Так встань на рейд смелей

Пред анфиладою могучих кораблей!

О сколько флагов здесь глядит с высоких стенег!

Расцветок фейерверк узри, иноплеменник:

Здесь пурпур, киноварь, лазурь и серебро,

Здесь весело очам, отрадно и пестро,

Гербы и вымпелы овеществили грезу:

Да, здесь геральдика пришла к апофеозу!

На синем — Саламандр. Льву — придан красный фон.

Здесь — воспарил Орел, там — возлетел Грифон,

Златоочитый хвост Павлин Юноны вскинул,

И Белый Голубь здесь, — когда потоп отхлынул,

Он ветвь масличную доставил на ковчег,

И с ней на вымпеле запечатлен навек.

Я зрю Меркурия, Персея и Пегаса,

Морского чудища вон там грозит гримаса,

Что деву сторожит, скорбящую в плену;

Зрю полный Зодиак, зрю Солнце и Луну,

Сплетаются ветра над синею равниной,

И, беззаботствуя, полощут парусиной.

С каким изяществом — корабль возьми любой —

Обшивка галерей украшена резьбой!

Но, корабельщики! Вы что ж, не христиане?

Иль спьяну сей красой кичитесь в океане?

Пусть море вас дарит богатством чересчур,

Так нужно ль, чтоб его растратил самодур?

За нечто сходное был древле Тир наказан.

Но — проповедовать пиита не обязан.

Творенье дивное! Меня к тебе влечет!

Невеста сей страны, княгиня наших вод!

Пленясь красой твоей бесценной диадимы,

Почуял сам Нептун страданья нестерпимы;

Киприда, мнится мне, в тебе воплощена —

На створке устричной когда спешит она

К себе на Кипр, — скользит, прещедро брызги мещет,

Любовью пламеня все то, что в море плещет.

Тот, кто взойдет на борт, с восторгом там узрит

Бизань, и фок, и грот, и битенг, и бугшприт,

И клюзы в палубе — просветы для отдачи

Каната с якорем, коль их назвать иначе;

Баталерский отсек; поварню, где всегда

На весь дубовый дом готовится еда;

Вот — готлинги, а вот — чудовищное дуло

Страшилища войны, литого картаула;

Вот — ядра тяжкие, вот — склад пороховой,

Что мог бы Цербера вогнать в предсмертный вой;

Вот — кубрик, шканцы — вот; а далее — каюта,

В которой рулевой живет не без уюта;

Вот, наконец, и трюм. Воскликнешь ты: Моряк!

Безумец, как нырнешь ты в сей стигийский мрак?

Там вечной ночи край, в котором все незримо,

Там легче заплутать, чем в катакомбах Рима,

Там — полюс северный! Ты просто глуп и слеп,

Коль хочешь лезть туда, в подводный сей вертеп!

Все жито герцогства сюда сгрузи — неполным

Сей трюм окажется. Скупец вручает волнам

Свое имущество, — пусть весел, пусть угрюм,

Он дома — плотию, но духом — втиснут в трюм.

Вот — выстроились в ряд ответственные лица,

Те, с кем к венцу сия отбудет молодица:

Вот — полномочный клерк, он фрахта главный страж;

Вот — шкипер, штурман — вот; в расчете на примаж

Усердные вдвойне, баталер, боцман, плотник,

Цирюльник, канонир, пригитерсный работник,

Парусовщик, профос (при надобе — палач),

Блюститель бренных тел, а проще молвить — врач,

И, наконец, назвать необходимо кока,

Что стряпает на всех, не нарушая срока.

Матросов сотня здесь, и даже не одна,

Штандарт — другой солдат, коль в них нужда видна;

Поварня ломится от всякого припаса;

Тут лабардан, крупа и вяленое мясо;

Гороха, сухарей довольно взято впрок;

Все боцман уплетет, что ни сготовит кок.

И не чета ему столичные обжоры,

Что до еды блюдут три дня голодной форы.

Обычай заведен на судне испокон

Порядку следовать и уважать закон;

Тому, кто совершит поступок непотребный —

Покражу, драку, брань, — грозит устав судебный,

И виноватому воздастся по делам:

Накажут поркою, присудят к кандалам,

Привесят на нок-рей, насильственно купая,

Под килем проведут, лишат в добыче пая.

У всех, кто трудится, — законный кров и стол.

Еда — четырежды. На шестерых — котел.

Здесь время вахтами и звоном склянок числят.

Глупец, кто сей уклад несовершенным мыслит.

Так что напомнит нам — мы спросим наконец —

Могучий сей корабль? — Лишь княжеский дворец,

Воздвигнутый на страх надменным супостатам,

Сверкающий резьбой, и мрамором, и златом,

Где на любом шагу — ступени, тайники,

Чьи погреба темны, чьи залы высоки,

Чьи балки в росписях, а вид дозорных башен

Для ока пришлеца и радостен, и страшен,

Где ни один слуга не смеет встать с колен,

Завидя, что грядет владыка сюзерен,

Из чьих высоких стен взирают сквозь бойницы

Тяжелых кулеврин ужасные зеницы;

Где спорные дела решаются всегда

По справедливости законного суда.

Как птица на заре ширяет без усилья,

Готовясь в воздух взмыть, распластанные крылья,

Вот так и мой корабль, чаруя очеса,

На райны высоко возносит паруса,

Дубовый исполин неспешно снасти травит

И поперек валов к далекой цели правит;

Так точно, как пловец, раздетый донага,

Едва оглянется назад, на берега,

Всю мощь и ног и рук тугим даруя водам, —

Так в плаванье корабль стремится полным ходом.

Вот голубь, кажется, восщебетал вдали;

Трикраты слышен клик: «Салют, констапель! Пли!»

Далекий зов рожка — и раздается эхом

Глухих рыданий звук, смешавшийся со смехом.

Нет, в море никакой не высветит Фарос

Всех тех опасностей, которые матрос

В минуту грозную обязан грудью встретить,

Чтоб их преодолеть, чтоб доблестно ответить

На бешенство стихий. Он говорит не зря,

Что знает наизусть все звезды, все моря

И все прибрежия. Сколь много саг изустных

Возможно бы собрать о кормщиках искусных, —

Как тот или иной счастливый путь сыскал

Средь грозных отмелей и смертоносных скал.

Все ужасы Харибд, все Сцилл водовороты,

Пучины жуткие, в которых тонут лоты,

Буруны пенные — дурных вестей гонцы,

Слепые отмели, надводные гольцы,

Ветра, сулящие в пути одно лишь худо,

Чрезмерная жара и тягостная студа,

Мгла, непрозрачная для самых зорких глаз,

Тоска полночная — «собачьей вахты» час,

Шуршанье тяжких волн среди пустой равнины,

Их вечный переплеск — и хрупкость древесины,

Которой моряки вручили жизнь свою;

Томление по тем, кто ждет в родном краю,

С детьми и женами прискорбная разлука,

Рутина странствия, безмерная докука,

Подгнивший такелаж, подпорченность харчей,

Болезни, множество нежданных мелочей,

Тайфуны, наконец, угроза флибустьеров —

Все, что растет в умах до сказочных размеров.

Однако — небосклон уже все мене хмур.

И роздых нам сулит учтивый Палинур:

Встречает ныне тех, кто морю бросил вызов,

Страна смиренных волн и благодатных бризов.

Убавя паруса, ослабив грота-шкот,

Отрадно созерцать форштевня гордый взлет,

Покуда Гелиос, сверкнув прощальным взглядом,

Уступит Небеса блистательным Плеядам.

Весь небосклон — в звездах. Бездействует штурвал.

Обвисли паруса. Корабль заштилевал.

Но буря, зародясь у скал, в прибрежной пене,

Уже приблизилась, и в небе звезд все мене.

И шорохи опять плодятся над водой;

Весь океан укрыт туманною грядой,

Неся и шторм, и хлад, и град, и дождь, и вьюгу,

Востоку — Запад враг, враждебен Север — Югу,

Зефира Эвр на бой, безумствуя, зовет,

Точит слезу Борей. Рыдает грозный Нот

Прибой, обрушившись на Сирты и на мели,

Язвит прибрежия чем доле, тем тяжеле;

Эола истерзав, первичный Хаос путь

Изыскивает, чтоб весь мир в себя вернуть,

Но тою же Эол ему монетой платит;

С приливом спорит вихрь, и волн громады катит.

Но какова судьба, скажите, корабля,

Что ввергнут смерти в пасть, разверстую, бурля?

Он сбережен сухим: стараньями матросов,

Уборкой парусов, работою насосов;

Корабль в опасности уже со всех сторон,

И мнится — сам Нерей вот-вот утратит трон;

Вот — мачтою корабль прокалывает тучи,

Тотчас же — прямо в ад несется с водной кручи,

Страх перед бездною людей объял сейчас;

Лжет рулевому руль, а штурману — компас.

Смолкают музы здесь. Вот так во гневе яром

Случается восстать турецким янычарам,

Вскипеть, взреветь, взроптать, возжаждать всей душой

Кровавый самосуд устроить над пашой.

Но гнев морских богов смирить, спасенья ради,

Умеет Тифий мой, простившись с частью клади;

Он мачт не пощадит, когда велит нужда;

Все лишнее пожрет пусть алчная вода.

В снастях он слышит вой ветров, лихих и шалых,

Ни солнца он не зрит, ни маяка на скалах,

Лишь изредка ему, как грозный знак, блеснет

Перун Юпитера чрез темный небосвод;

Вот утро, наконец, невзрачное настало,

И тот, кто уцелел, глядит вокруг устало.

Безжалостна судьба: разгул ночных часов

Не уберег ни рей, ни мачт, ни парусов;

На скалах, на песке спасенные созданья

Дрожат в отчаянье и страждут состраданья;

В волнах скользит доска, лежат вповал на ней

Кто мертвый, кто живой — полуживой, точней;

Другие, обретя последнюю отвагу,

Из шлюпки яростно вычерпывают влагу,

И тщетным выстрелом доносит вдаль мушкет

Мольбу о помощи — спасенья в море нет.

Не чудо ли, Протей, что эти люди ныне

Еще не сгинули в разгневанной пучине?

Не меньше ужасов, коль скоро мой пинас

То к небу, то к земле свершает страшный пляс,

Готовят якоря, но стать на них не может;

Скалистый брег, явясь, гребцов обезнадежит,

И Кавр безжалостный, воспряв из глубины,

Их в пене погребет вспружиненной волны.

И день, и два, и три пучины полны гнева,

Измученная снасть дымит от перегрева,

И загорается, и рвется, будто нить:

Не сплеснить бедную, и нечем заменить.

Чтоб упредить сию беду хотя отчасти,

Потребно отдых дать переслужившей снасти:

По палубе разнесть, терпя любой ценой

Опасность гибели, влекомую волной.

Вот эти одолеть стихий недоброхотства —

И есть важнейшая заслуга Мореходства:

Уместно доблестных ее побед венцу

Пенфесилее бы самой пойти к лицу,

Кто, войска во главе, своим одним лишь видом

Внушала должный страх властительным Атридам

Кто, луновидному щиту благодаря,

Существенный урон дорийцам сотворя,

Доподлинную всем свою явила силу —

Дерзнула бросить клич всемощному Ахиллу!

Но знает Океан и отдыха часы,

Позволив дочерям себе чесать власы.

На корабле — досуг: затеи, песни, шутки,

Сердца возвеселит игра моряцкой дудки,

И солнцем ублажить теперь пора себя,

Тому подобно, как, по Кеику скорбя,

У Алкионы есть на берегу забота

Почистить перышки, готовясь для полета,

И вдаль к супругу мчать: так повелось с тех пор,

Как им отчизною воздушный стал простор,

Владеет множеством искусств моряк бывалый,

К примеру, тяжкий рой брасопить силой малой,

Иль сделать должный галс, иль фордевинд кормой

Умело уловить, — а под ночною тьмой,

От коей, кажется, никто не сыщет спасу, —

Свой курс препоручить надежному компасу.

Лилея целится, Арктур держа в виду,

С мечтой облобызать Полярную звезду.

О привлекательность чудесного магнита!

Божественная власть в тебе и тайна скрыта:

Поведай мне, прибор, почто стрела твоя

Всегда устремлена в полночные края,

Томима сотни лет соблазном неизвестным,

Влекома лишь к одним Медведицам Небесным!

Колени преклоним пред истой лепотой

Счисления светил, наукою златой,

Что позволяет путь среди коварных хлябей

Исчислить с помощью прекрасных астролябий,

Доподлинно узнать, насколько небосвод

Своей срединою восстал из дольних вод,

Иль, небольшую дань пожертвовав старанью,

Павлина отыскать над неба южной гранью,

Там, где Возничего столь высоко взнесло,

Что он язвит главой лебяжее крыло.

При вспоможеньи сих созвездий путеводных

Курс проложить легко во всех просторах водных.

Гиппарх, Анаксимандр — вас ныне восхвалю:

Вы словно маяки, что светят кораблю,

Атланты, кем ответ охотно подается

На всякий правильный вопрос морепроходца;

Здесь Тихо помяну, который возродил,

Сатурна огорчив, счисление светил,

Шлифовкой огранил свой несравненный разум

И дал нам звезд чертеж, порой чуть зримых глазом,

Чтоб ныне Кастор мой, средь моря путь держа,

Провел его прямым, как лезвие ножа.

Вот — ученик его, кто, правда, не пирожных

Творец, но дивных карт, орудий всевозможных,

Средь коих — глобусы, чудесные шары,

Столь верные, что нам никто до сей поры

Подобных не давал, — а также лоций томы,

В которых с точностью неслыханной рекомы

Морские отмели, скалистые брега —

Все то, что в моряке зрит вечного врага.

Дубовый замок мой, на Пафосе загружен

(Чтоб фрахт его свезти — большой обоз бы нужен),

Сегодня якоря подняв из кипрских вод,

До устья нильского назавтра досягнет,

В Партенопейский край придет, заверить смею,

Где пели некогда сирены Одиссею,

И беспрепятственно могли бы корабли,

Восход узрев сто раз, пройти вокруг Земли

Так мчится мой Погас, вовеки не устанет,

Где птицы прочие лишь крыльями табанят!

Но слышу жалобу: покуда плыл ковчег,

Иссяк и затонул златой, счастливый век,

Железный век настал. Явилась Алчность миру,

Ввела «мое», «твое», и вознесла секиру,

И кинула полям, плодя кровавый гнев,

Драконовых зубов чудовищный посев.

Урок невозместим попранным Правосудьем,

Защиты у него искать невместно людям,

Всяк ладит свой забор, доверья нет ни в ком,

Над живорыбным всяк своим дрожит садком.

Да, выкинуть за борт, пожалуй бы, не худо

Исчадье оного всемерзостного блуда:

Да сгинет навсегда сей выродок презлой!

Нет места жалости! Долой его, долой!

Скитайтесь по любым, известным вам, просторам,

Но будьте верными делам и уговорам,

Блюдя Христов закон, искореняйте лжу,

Ничем потворствовать не смейте грабежу,

Прославьтесь честностью! Не зря Эол-владыка,

Чтоб каждому пришлась известная толика,

Народу ниву дал любому под косьбу,

Чтоб людям не вступать в ненужную борьбу,

И чтобы всем и вся был ясный принцип ведом:

Сколь неудобно жить, рассорившись с соседом,

И что любой надел — всех прочих только часть,

Что тела член, решив от всех иных отпасть,

Чинит себе же вред. Но, если цели благи,

К которым корабли спешат по синей влаге,

Благословение, о Господи, низлей

На них, как на браду священника елей;

По слову моему прославься, Мореходство!

Пусть будет образ твой символом превосходства

Поставлен в море, там, где в Тессел бьют валы,

И штевни где всегда от пены волн белы.

Там да воздвигнется осьмое чудо света!

Пусть будет статуя по-княжески одета,

В короне пусть брильянт пылает, как свеща,

На золото не след скупиться для плаща,

Корсаж из бархата, в кораллах и рубинах,

Зеленым будет пусть, как цвет воды в глубинах,

Пусть, будто Флотовождь, стоит сей образ так:

Зажав в деснице жезл, а в шуйце — флотский флаг.

Воззрятся на него, воспряв со дна со вздохом,

Морские божества, поросши древним мохом,

Се — покровители саморазличных стран,

Кому прибрежный край иль выход к морю дан.

Там — зрю Венецию, помолвлену с волнами,

Престольный Лондон зрю, соседствующий с нами,

И гордый Лиссабон, и занятой Марсель,

И Амстердам, чей блеск неоспорим досель,

И хлебный Данциг зрю, — а вот, по воле Божьей,

Грядут и мавры к нам, сверкая черной кожей,

Кумиру моему воздать по праву честь,

На паруса его глаза горе возвесть.

Земля — поблизости. Вот — лоцманские боты

Спешат избавить нас от страха и заботы,

Умело в порт введя, — и вот, как всякий раз,

Тритоны вод морских сопровождают нас.

Вот — крепость Мейдена, очам уже открыта, —

Всем главам там глава — наш Хофт-архипиита,

И бог залива, Главк, средь волн необорим,

На танец нимф зовет. Беседку Моря зрим,

Сей рынок христиан, край роскоши уместной,

Где Биржа славная взнеслась в простор небесный, —

И вот уже причал, желанный столь, и вот

Нас амстердамских дев встречает хоровод,

В нагрудных кружевах, без головных уборов,

Танцуют и поют, даря сияньем взоров.

Двух девочек сюда счастливый рок привел

Нас танцем усладить и музыкой виол,

Ведь каждая из них — Дианы светлой жрица.

Что ж, якорь отдадим. Пора остановиться.

Здесь должно обрести конец морской тропы,

Здесь к дому Румера ведут меня стопы,

Истерли славный чей порог за многи леты

Ваятели, певцы, художники, поэты.

Ян Янсон Стартер (1593–1626)

Солдатские любовные и пьянственные песни

Испанцы:

Беса ме, беса, моя плутовка!

Поберегись, красотка моя!

Смелее в бой! Экипировка

Готова — от шомпола до ружья.

В поход, в поход супротив мужичья!

Фортуна вновь показала зад…

Хоть гранде вино — горька судьбина,

Но лос эспаньолес от страсти горят!

Итальянцы:

О белла донна, моя дорожетта!

Нет на свете равной тебе ни одной!

Что вижу я? Ты еще одета?

Займись-ка, прелесть, любовью со мной!

Нужно развлечься перед войной!

Бене винетто мы тоже не прочь!

Соблюдем для приличий итальянский обычай —

Призовем поселянок в эту славную ночь!

Французы:

Бон выпивон! Шансон горланить!

Наливай, мон шер, и пей до дна!

Будем топать и хлопать, вопить и буянить!

Вив ля гер! Наступает война!

Эй, веселее! Еще вина!

Пьем! На войне так уж как на войне!

Мужичье отлупим, выпивки купим —

Никто помешать не посмеет мне!

Англичане:

Благородные инглиш джентльмены!

Каждому — леди, энд вери вел!

Ваши услуги весьма бесценны

В веденьи голландских военных дел!

Берись за дело, коли умел, —

Энд кис ее, кис — лови момент!

Смелее тыкай тяжелой пикой!

Не оставляй ржаветь инструмент!

Немцы:

Моя сокровищ, давай не груститься!

Война имеет начаться ведь!

Шорт побери! Мушичье поучиться

От меня имеет порядок иметь!

Долшен и деньги в карман звенеть!

Я никогда не упустит мое!

Выдершим стойко добрый попойка!

За все имеет платить мушичье!

Нидерландцы:

Вы, нидерландские матросы,

Бойцы на земле и в стихии морской!

Вам надоели пашни, покосы —

Вы берете оружье крепкой рукой —

Началась война, — кончен покой!

Поскольку исхода мирного нет,

Испанские орды получат твердый

И недвусмысленный ответ!

Фризы:

Проасти, невеста, проасти, милоашкоа,

Жениться, увы, никак не моагу.

Печальноа, грустноа, скорбноа, тяжкоа.

А будешь плоакать — проасто сбегу.

Милоашкоа, да где ж я воазьму деньгу?

Воайна! Вербоавщики с разных стороан!

Хвоативши лишку, бегу вприпрыжку —

Мне оабещали тысячу кроан!

Латинисты:

Вос, студиози, народ особый,

Вы, что привыкли с давних пор

Деньгибус тратить не для учебы,

А на танцыбус эт случайный амор,

Продавайте книги, бросайте вздор,

Чем по платеас шляться, вконец охмелев,

Кончайте драки, ступайте, вояки,

На мужикибус выместить гнев!

* * *

«Эх, что там тысяча монет!..»

Эх, что там тысяча монет!

Да что стихии!.. Что там!..

Мою любовь уж столько лет

Пою по старым нотам:

Сирена сладкогласная,

Лишь до дверей — согласная

И страстная,

А дальше — нет как нет.

Вхожу покорнейшим слугой,

Она твердит лукаво:

«Ах, Яспер Янсен, дорогой!

Я так ценю вас, право!

Я за любовь признательна,

Я с вами обязательно

Старательно

Спляшу разок-другой!»

«Такой ответ приятен мне,

Я рад столь щедрой встрече,

Я в барыше — вдвойне, втройне,

Но от подобной речи,

Деталь простите гадкую,

Я сласть ворую сладкую

Украдкою,

Увы, на стороне!»

Ушла, пощечину влепив:

Чудесная развязка!

Я буду скромен и учтив:

Поджарилась колбаска!

Являюсь, в ноги падаю:

«Что ж, — молвит, — вас пощадою

Порадую:

Но мне претит мотив!»

Я чую: по уши увяз —

Ну, как тут сваришь пиво?

«Во избежание проказ

Учтите: я ревнива!» —

«Я полон рвенья чистого,

Прямого, сноровистого:

Неистово

Быть верен сей же час!»

Все было, в общем, решено,

Однако потаскушка

Сказала: «Все в порядке, но

Что скажет мать-старушка,

Сии прознав известия?»

Не нанесу нечестия

Невесте я!

Но что-то жду давно!

Так год за годом, на измор.

«Все ждете? Воля ваша.

Не в настроеньи до сих пор

Дражайшая мамаша.

Ах, не играйте нытика,

Потребна здесь политика:

Терпите-ка!»

И разный прочий вздор.

То порет чушь, то ерунду,

То шепчется в сторонке.

И за подобную-то мзду

Я нанят в компаньонки?

И розами не мазано,

И стыд блюсти приказано:

Ну, раз она

Не хочет — прочь пойду.

Ухаживание за меннониткой

Приволокнулся я за юной меннониткой.

Лишь первый поцелуй сумел сорвать я прытко,

Она сказала мне: «То было или нет,

Но удалиться прочь примите мой совет!

Ведь от иной сестры схватил бы оплеуху,

Пожалуй, даже наш священный брат по духу!».

Стеня, к ее ногам я попытался пасть,

Я тщетно сообщал, что к ней питаю страсть.

Но холодна к мольбам она была, как рыба.

Я рек: известны ль ей слова какие-либо

В Писаньи — кто клеймил влюбленных и когда?

Я тут же принужден сгореть был со стыда.

Ярился Моисей, текли псалмы Давида,

Из слов апостолов воздвиглась пирамида,

Пророки древние смешались в суп густой…

(Здесь вряд ли мог помочь и Валентин Святой.)

И глянуть на меня не думала, паршивка!

Не то цветист камзол, не то пышна завивка.

Просторны ли штаны, лазорев ли крахмал,

Велик ли воротник — я думал — или мал,

Иль на моем плаще излишне много складок?

Короче говоря, я грешен был и гадок.

«До встречи», — я сказал, увидев наш контраст.

«Ступайте, господин, ступайте! Бог подаст».

Я через краткий срок пришел для новой встречи,

И платье изменив, в переделав речи.

Я волосы прижал к вискам по волоску

И выбрал воротник, похожий на доску.

Ни лишнего шнурка, ни золотой заплаты!

Из уст моих текли священные цитаты!

«Мир дому!» — возвестил я набожной сестре,

Зеницы возводя, как надобно, горе.

Я обращался к ней «сестра», а не иначе,

Покуда не берясь за сложные задачи.

Откуда-то главу прочел ей наизусть

(Пусть лишний раз речам святым внимает, пусть…)

И делу послужил напор богослужебный:

В ее очах огонь затеплился целебный.

«Клянусь, что будет так!» — вскричал, яря свой пыл,

И сочный поцелуй по-фризски ей влепил.

Она зарделась (но, мне кажется, притворно),

«Помилуйте, — рекла, — молва людская вздорна»,

Но я поклялся ей, что тоже не дурак,

И лучше станет нам, когда наступит мрак.

«Да, свечи потушить я требую сурово,

Не то нарушите вы клятвенное слово!» —

Она произнесла, — вот свечи я задул,

Затем впотьмах с трудом нашел какой-то стул,

Привлек ее к себе, пристроился удобно,

И прошептал: «Сие мгновенье бесподобно».

«Воистину ли так? — промолвила она. —

Я, право, признаюсь: я не была должна…

Но клятва… Ваших просьб могла бы я не слушать,

Но клятву мы могли, к прискорбию, нарушить».

«Так будет ли финал?» — я вопросил. «О да,

Но не давайте клятв столь дерзких никогда!»

Константин Хёйгенс[7] (1596–1687)

Король

Он — скопом весь народ с короной на челе;

Властительный слуга; невольник в кабале;

Кров, призванный служить защитою от града;

Гроссбух, где счет идет — чего державе надо;

Монета, коей мы творцы и кузнецы,

Подорожавшая, быв сложена столбцы;

Владыка в кандалах; проситель Христа ради;

Раб собственных рабов; посылка при балладе;

Земная молния, разящая подчас

Тех, кто не спрятался; грозы гремучий глас;

Светило коему быть не должно подобных

Во избежание баталий межусобных;

Меньшой среди людей — для Божьей доброты;

Мишень для подлых стрел; объект для клеветы;

Тот, кто блюдет страну; тот, кто ее бесславит;

Мужчина из мужчин; созданье тех, кем правит.

Народа воля в том, чтоб волен был король

Изволить повелеть: народ, внимать изволь;

Ему не продохнуть средь суеты вельможной,

Обмана тонкого и лести слишком сложной;

Коль скоро истина, не обратившись в ложь,

Дойдет до короля, презрев кордон вельмож —

Спохватятся они: со скоростью лавины

Наврут с три короба, и выйдут неповинны.

Не знает дружбы он: для равных вещь сия,

В стране же — равных нет, а прочих стран князья

Недобродетельны, и попросту обуза —

В них дружества искать, или хотя союза.

Чтоб дядю ублажить — того посмей, расстрой! —

Он заключает брак с двоюродной сестрой:

Кобыла куплена, но всадник время тянет,

И ногу в стремя ей совать вовек не станет.

Его не выручит ни друг, ни фаворит —

Что им отечество? Пускай огнем горит,

Поболе бы урвать, король пока во славе,

Какой бы с тем позор не выпадал державе;

Лишь за кулисами у них иная роль:

Притворно слезы лить над тем, как слаб король.

Нет отдыха ему: рассвет чреват тревогой,

Лишь поздно вечером, в плену заботы многой,

Властитель опочит: с собой наедине

Остаться может он, пожалуй, лишь во сне.

От страха смерти — жизнь не делается краше,

Мерещится ему отрава в каждой чаше

И в кушанье любом: ведь даже сын родной,

Чтоб уморить его — не станет за ценой.

Златой чертополох! Да будет людям вемо:

Ты горше, чем сабур, ты тяжелей ярема!

Удел опасен сей — и кто бы не зачах,

Коль голову сберечь столь трудно на плечах?

Глупый придворный

Он — знатный человек, что может быть реком

Скотиной знатною; дерьма злаченый ком;

Раздувшийся пузырь; тряпица на флагштоке;

Должник беспамятный; прожора волоокий;

Гроссмейстер лодырей; умелец-лизоблюд;

Враньем угодливым наполненный сосуд;

Блистательный алмаз воды уж больно темной;

Тачальщик льстивостей и сплетен швец надомный;

Зарница на земле; беспечия символ;

Замызганный флакон для благородных смол;

К державе некое подобие довеска;

Звезда, берущая взаймы крупицу блеска.

Он родословье мнит подобием брони

Всем действиям своим: достоинством родни

Нередко числит он, что честь фамильной шпаги

На лжи воздвигнута, на проданной присяге;

Он к мудрости брезглив и холоден, ввиду

Того, что оной нет и не было в роду,

Ввиду того, что кость была и будет белой,

Хоть побирушничай, что вообще ни сделай;

Сие усвоил он по воле Божества —

Мужицкая мораль примерно такова;

Сей плод — с того ствола, чей корень стал вельможен

За толстый кошелек иль меч, не знавший ножен.

Законным отпрыскам — одним почет и честь:

Бастардам низменным в дворяне бы не лезть,

Чуть что — воспрянет он и уж покажет силу:

Ублюдков чует он, как жеребец кобылу;

Во всех его речах — ни слова, кроме лжи,

Однако «лжешь!» — ему попробуй-ка скажи,

Он, кто подобных слов не слыхивал доселе,

Потребует, чтоб ты готовился к дуэли.

Он восстановит честь, в безжалостном бою

Пролив чью-либо кровь, твою или свою.

Пустое мужество, обычай окаянства!

Почто внесло тебя в родимый край дворянство?

Кто к нам привез его из чуждых областей —

Не чтитель чести тот, а форменный атей!

Отыщешь ли профит иль избежишь урона,

Блистая всякий день металлом эспадрона;

Уж то-то будет смел рубака в час, когда

За Авелеву кровь настанет час суда.

Потуги дерзости сколь будут неполезны,

В расплаты грозный миг пред зевом жадной бездны;

Кто, прежде чем в нее последний сделать шаг,

Во страхе не замрет — тот, стало быть, смельчак?

Нет, мнится мне, дуэль — сомнительное брашно.

Так страшно ль умереть? Вот жить — куда как страшно.

Он рад, коль небосвод воскресным утром чист:

Он наряжается и в бархат, и в батист

И в церковь движется кометою хвостастой, —

Пред домом княжеским поди-ка не пошастай —

Зачем тогда и жить? Он холит эту страсть,

Он в кнут преобразить свою умеет пясть,

Коль хочет разъяснить: прочь, смерды, покалечу!

Иль на прохожего, бредущего навстречу,

С вопросом кинется: «Отколе ныне ветр?»

О, здесь его конек! Он — ветрознатель-мэтр!

Кто глух к его речам — тому придется худо.

Бедняга спрошенный сообразит покуда,

Он сам же возвестит секрет: «С утра — норд-ост!»

Сие — гласит адепт, великий диагност!

Но в Божий храм идти он должен поневоле,

Где следует забыть о суетах юдоли.

Там исхитрится он спастись наверняка

От проповеданий — посредством парика:

Он мог бы подремать — однако спать не станет,

Иная в этот час его утеха манит,

Вот, кажется, его вниманье привлекло

Прелестниц городских немалое число, —

Он озирает их, знакомых, незнакомых;

Как утверждает он — ему неведом промах,

Глаз у него что лик; вещает взор его:

Ах, я влюблен в тебя, живое божество!

С двух до семи три дня он ей мозги морочит,

В четвертый устает и продолжать не хочет.

И до иных побед он якобы охоч:

От века для бесстыдств укромой служит ночь.

Но предаются ль им не тайно, а при свете?

Он в понедельник, днем, сей путь вершит в карете,

Поступок утаить — ему не по уму,

Но глух ужли к молве? Мир попривык к тому,

Что делать ничего не хочется вельможе,

От страха заболеть — мороз дерет по коже,

Немало оплеух Венеры он стяжал,

Вступая в битву с ней: уж больно туп кинжал;

Оружье — вне герба, в том как бы дань приличью.

Но, если страшен зверь, зачем бежать за дичью?

Зато бывает он куда как вдохновен

В мечтах о прелести супружеских измен:

Он воссылать хвалу умеет с умным вином

Цветам среди шипов и гневным Данаидам:

Вот это женщины! Мужья, на вас беда!

Кукушка вертится близ вашего гнезда!

Но — самого его судьба дарит находкой:

Обзаведется он женою, нравом кроткой,

Обрящет верность в ней, равно и красоту.

Однако не роптать ему невмоготу:

Досадует на то, что госпоже досадно,

Что он досадует: принять бы можно хладно

Упрек в содеянном, — но честная жена

В безвинности своей раскаяться должна;

Безвинность для нее особой станет мукой,

Коль муж ее зовет воровкой и гадюкой.

Вот он погневался часок, побушевал,

И должен отдохнуть: он держит путь в подвал,

Там — бочек славный ряд: о, как же все отлично!

Теперь он видеть мир готов философично.

Сколь человек ни мал — но он венец всему!

Кто спорить смеет с ним? Он — в собственном дому!

Под вечер он решит, что полон знаньем чистым,

Переползет в постель и захрапит с присвистом.

Но — полдень привнесет в гармонию изъян.

Проснувшись, он встает, похмельем обуян,

Он снова жаждою спиртного беспокоим;

От грязи утомясь, он льнет душой к помоям;

Игрою в зернь ему заняться невтерпеж,

Хоть и не взыскан он Фортуной ни на грош:

Скорей, ожившие, зальются камни в плаче,

Чем он откажется от призрака удачи;

Вот, мнится, фарт пошел — но только миг пройдет,

Фортуны маятник начнет обратный ход;

Получит он урок — и станет ныть, что сроду

Не думал угодить в подобную невзгоду.

Так длится для него бесплодный бег годин,

Так доживает он до старческих седин,

Он множит зло на зло, месть прибавляет к мести,

Слагаются листы ушедшей жизни — в дести

Зловонные, а в них немой рассказ о том,

Как юность пронеслась в кружении пустом;

Он ощущает страх, приготовляясь к ночи,

Расплата близится, отсрочка все короче,

Еще он жив, но в нем плодит гниенье рок,

О розге Божией — забвение не впрок,

Как ни страдает плоть — но он возможно доле

Хотел бы не вкушать иной, посмертной боли.

Когда же наконец придет последний час,

Как много будет рвот, проклятий и гримас,

Весь этот миг пройдет в непониманье хмуром,

Что с шахматной доски нет выхода фигурам.

Он есть лишь то, что есть, и путник в простоте

Едва пятнадцать слов читает на плите:

Под этим камнем спит и ждет Господня гласа

Придворный, человек ни-рыба-и-ни-мясо.

Посол

Он — благостный шпион; в чужом дворе придворный;

Гость по профессии; ручатель, но притворный;

Длиннейшая рука своей родной страны,

Которую в чужой особо чтить должны;

Подзорная труба; подобье слуховуши;

В щель, в пройму, в скважину наставленные уши;

Утечный водосток; сверх меры зоркий зрак;

Дремоты в час ночной принципиальный враг;

То, что приказано, рекущая картина,

Которая жива по воле господина;

Святой по почестям, положенным ему

В стране чужой; гнилой болван в родном дому;

Фигура — чужакам, своим — едва ли пешка;

Полночный страж, чей долг — как раз дневная слежка;

Умелый кривдоплет, не мучимый стыдом;

Изгнанник, что легко родной оставил дом,

Назначенный король: устройщик хлебосольства

За счет казенных средств; для земляка, в посольство

Входящего — плечо опоры в час беды:

Защитник, знающий и средства, и ходы;

Оружье мощное далекой воли княжьей,

Которое хранят в сокровищнице вражьей;

Взаимный уговор: желанью вопреки,

Терпеть в своем дому соседские очки.

Карлик

Он — великан вдали; он — великанья пядь;

Господень недосмотр; росток, растущий вспять;

Слоненок из тряпиц; персона, что в оконце

На четверть видима; тень при полдневном солнце;

Гриб, в поле выросший; не нужный никому;

Дух, в тело втиснутый, как исполин в тюрьму;

Весь жалкий, весь такой

По мерке, по людской,

Как кортик против шпаги,

Как рюмка против фляги, —

Такой же малышок,

Как этот вот стишок.

Заурядный поэт

Он — колесо, чей скрип звучит и ночь, и день

Его мозги всегда немного набекрень —

Ворочался б язык — желудок бы не плакал;

От жажды — вечный лжец, от голода — оракул;

Всех лошадей седло; кадильщик всех господ;

Мечтами — сущий вихрь, на деле — тихоход;

Взнуздатель праздных грез; стихослагатель-сдельщик

На радость и на скорбь; любых словес плетельщик;

Латынью сыплющий, зазнавшийся плебей;

Кондитер, чей пирог спечен из отрубей.

Он в рифму кашляет, — коль с рифмой смысл в разладе,

Он смыслом жертвует немедля, рифмы ради:

Перипатетиком его не назову:

Гулять и говорить противно естеству;

Не выслушать стихи — прямая инвектива,

Тому грозит беда, кто внемлет не ретиво,

Тот будет слушать вновь, вконец лишась надежд.

Среди внимающих достаточно невежд,

Для коих смысл стиха второстепенно значим,

Их уши велики, сам органам ослячьим

Все то достанется, погонит что взашей

Ценитель подлинный от собственных ушей.

Дал Библию ему Овидий превосходный:

В ней он вкусил всего, опричь струи холодной

Кастальского ключа, творящего творцов:

Чем виноградный ток слабей, в конце концов? —

Он — выбрал сей родник, — хотя не без досады

Страшится, может быть, мидасовой награды.

Богатства Тантала он видит пред собой:

Мечтается ему — счастливою судьбой

Так уготовано, что в самом лучшем виде

Все изложил он сам, а вовсе не Овидий.

Как древле Актеон, свой головной убор

Он принял от жены, однако сей позор

Не числит тягостью, в душе отлично зная,

Что с золотым дождем встречается Даная.

Он родословную возводит к временам

Священной древности, уже безвестным нам:

Попробуй, не поверь подобному рассказу:

Алмаза правнуком легко назваться стразу.

Он — сущий паразит: однако почему

Смеющийся над ним — завидует ему?

Комедиант

Он всюду, он везде, он встречный-поперечный;

Шпагоносящий смерд; нужды скиталец вечный;

Господень попугай; всегда смешлив на вид,

Он полон глупости, но в ней мастеровит,

Искусный плаватель в ее морях безбрежных;

Живое зеркало мгновений быстробрежных;

Потешный Аристип; во храме смеха страж;

Тень воплощенная; болтающий мираж.

Да, каждый должен бы сиять в искусстве этом!

Он всякий раз иной — в согласии с сюжетом.

Когда, по действию, он попадет на трон,

Готов облечься он хоть в дюжину корон,

Когда же в нищету повергнут он по роли —

Решишь, что он вовек иной не ведал доли.

Под маску спрятавшись, то вверх, то вниз скользя,

Стоит на месте он: проста его стезя.

Мир лицедействует перед очами Бога:

Иному роль нужна, в которой реплик много,

Иной бегом бежит, иной лежмя лежит,

Тот златом дорожит — а тот не дорожит;

Но счастлив только тот, кто на златой средине

Гордыней не влеком ни к бездне, ни к пучине,

Разумно радуясь и не боясь невзгод,

Решает: «Есть, что есть, а завтра — Бог пошлет».

Богатая невеста

Она — висячий гусь на рыночном торгу;

Богиня хмурая, привыкшая в дугу

Сгибать своих жрецов; кость тысячи дворняжек;

Свербительный объект для юношеских ляжек;

Золотоперая купидова стрела;

Тварь, амброй малые справляюща дела,

Большие — розами; всем голубям — голубка.

Она кругом вольна, однако нет поступка.

Что был бы в радость ей, — но, впрочем неплоха

Забава брачная — браковка жениха.

На карнавале ей во вред идет прикраса:

Жених-то, чай, смекнет, что слаще перьев мясо,

Веснушки — золото, иль оных просто нет,

Не дарит ей морщин премена зим и лет;

Коль прибывает сват — ему важны в невесте

Не контуры лица, а контуры поместий,

Чем толще кошелек, тем девственность полней:

Кто не постиг сего, не грезит пусть о ней.

Парисам нынешним — в ней образ Афродиты:

Плачь, Гера бедная! Паллада, ставки биты!

В ее глазах горит схидамский можжевел,

Кто глянул в них на миг — уже осоловел;

Украшен герб ее короной беспокойной —

Объелась, бедная, и ждет утехи дойной;

Венец над сим гербом — солидная мошна,

Которую круглит удачный сбор зерна, —

Легко уразуметь из дивной сей виньетки,

Насколь у девушки благорассудны предки,

Не родословное здесь древо — целый сад:

От Евы — род ее, поспоришь с сим навряд;

Как подпись не узнать, и личную печатку?

Не нравится рука — целуй через перчатку.

Жених желанен ей, но он сродни врагу:

Возьмет невесту он, но также и деньгу!

«Нет» — просьба подождать, а «да» — звучит отказом.

Какую хитрость здесь мужской измыслит разум?

Звонок ее дверей взывает: караул!

Не дергайте меня! Порог себя прогнул,

Крича: я подломлюсь! Ступеньки кажут норов,

Пытаясь удержать ретивых ухажеров;

Ей воздают хвалы как солнцу, как луне,

Но каждый думает: «Ужо достанься мне».

Несведущий медик

Он — буйвол на кольце; заменщик палача;

Звон от пощечины, отвешенной сплеча;

Дедила с бородой; неведатель приличий;

Двукратный гробокрад; сверло мошны мужичьей;

Врач в смысле том, что враль, а можно в том, что враг;

Мост, что проваливать назначен бедолаг,

Бредущих по нему, и в том — его отрада;

Коса погибели; метла честного града;

Убийца, чья рука разит наверняка:

Раздатчик милостынь пустого кошелька.

Концы своих усов он обратил в затычки

Для собственных ушей — чтоб не нажить привычки

Внимать излишнему, — и, сей наметив путь,

Уроков лейденских не перебрал отнюдь;

Мир тесен для него: судя по всем приметам,

Посредничает он меж тем и этим светом, —

Воздать бы похвалу занятию сему,

Коль не влекло б оно во гробовую тьму;

Нет проку от лекарств — есть польза от моренья:

С могильщика процент он взыщет без зазренья.

Он примется лечить, лишь замаячит мзда,

Но размышлять при том не даст себе труда:

Зубная, скажем, боль — одна из худших казней —

Проходит тем верней, чем средства несуразней,

Он не копается в премудром естестве —

Что щупать, что смотреть, коль пусто в голове?

Названья поменять — глядишь, случится чудо.

Он подает всегда одно и то же блюдо.

Но позаботится, чтоб новым был сосуд:

Среди святых и то — новейших выше чтут.

Капризы тоже впрок: для них стократ охотней

Врач обратит стопы к просторной подворотне

У дома Роскоши: его расчет таков:

Там кукла хворая средь злата и шелков

Лежит, закутана в заморские уборы.

— Здоровы ль, Госпожа? — Нет сил на разговоры.

— Кружится голова? — Вращается весь дом!

— Не мучит ли мигрень? — Терплю с большим трудом!

— Желудок варит ли? — Ах, право, в нем ли дело!

— Как с нижней стороны? — Уж я забыть успела,

Что было и когда! — А есть ли боль внутри?

— Все время, и урчит с зари и до зари!..

— Ну-с, выслушаем пульс. Не должно падать духом:

Фестинит несколько. Болезнь вселилась в брюхум!

Ректальный газ в кишках расширился весьма,

Творит перикулюм витальности ума —

Вот радикс жалоб всем! Кишок покинув дебри,

Газ поднимается, чиня ущерб церебре,

Вертиго там царит хорибильное, — эст

Хворь должно истребить, и пер один присест!

Симптомы налицо, де-факто и де-визу.

Исчезнет кауза, коль газы снидут книзу:

Вернется статус кво! Мужайтесь, госпожа,

Я уврачую вас, все силы приложа.

Здоровью вашему не должно жить убытком!

Смирите, право, дрожь пред горьким сим напитком!

Но — пейте мой декокт, а более — ничей!

Адверсны снадобья у всех иных врачей!

Я буду девять дней ваш верный провожатый,

И льщу себя от вас услышать на десятый:

Здоровье! Ты со мной! Вернулся аппетит!

О прежней хворости мне мысль сама претит!..

Пофрыштыкает впрямь в десятый день больная,

Болезни липовой с минуты сей не зная.

Вам, горожане, сим примером дан укор:

В деревне бы сидеть тому, кто вправду хвор,

И лучше лекарь пусть вас лечит сельский, скромный,

Чем оный эскулап с латынью зуболомной.

Мне говорят, мол, так назначено в судьбе:

Тот спотыкается, кто учится ходьбе,

Тот заикается, кто говорит — и стекол

Стекольщик никогда ужели не раскокал?

Нет! Буду уважать скорее палача,

Что рубит яблоки, суть ремесла уча,

Что изрубить в щепу немало должен чучел,

Удар излишний чтоб казнимого не мучил,

И не был смертный миг сверх меры омрачен:

Бог милостив к тому, кто вправду обречен!

Палач

Он — мастер-смертедел; он — исполнитель права;

Последней горечи острейшая приправа;

Державного хлыста свинцовый налиток;

Живых колосьев жнец; головоруб-знаток;

В портных не числится, хоть виртуоз-раскройщик;

Он конопляных струй блистательный настройщик;

Возница ревностный к Хароновой ладье;

Коллега лекарю, а купно и судье;

Он — шеерез мирной: он хлеб свой добывает,

Он лишь по скудости житейской убивает.

Ему в наследный дар велит приять судьба

И ремесло, и щит фамильного герба

Со шлемом и листвой; о таковом символе

Есть предписание старинной княжьей воли.

Он от младых ногтей берется за труды,

С настила головы подъемлет, как плоды,

И смельчаков нагих привязывать к подмосткам

Он приучается почти еще подростком.

Пусть, мастером взойдя на эшафот впервой,

Еще обязан он утишить трепет свой;

Сие обыденно, понятно и знакомо:

На людях действовать совсем не то, что дома, —

Порой витийствует в кругу семьи смельчак,

Среди безмолвных стен, но пред толпой зевак,

Стоящих вкруг него, он храбрым быть не смеет,

Теряет речи дар, глупеет и немеет,

Смутнеет взор его, кружится голова

И самая душа в нем держится едва;

(Друг другу мы страшны; недаром же веками

Друг друга звали мы свирепыми волками).

Простительно тому, кто, в зрящих сея страх,

Подобья Божий легко крушит во прах;

Пока немотствует, испуг тая глубокий,

Тысячерукий зверь, Народ тысячеокий.

Судья закон блюдет во всем, до мелочей.

Но недействителен закон для палачей,

Освистан будет он, побит камнями грубо

За лопнувшую вервь, за шею вполразруба;

Во мрак узилища, в железины оков,

Сокрыта Истина за тяжких семь замков,

Палач — заступник ей: он верен и испытан,

Железный панцирь лжи ломает и сверлит он,

А Истина лежит, чуть брезжа в глубине,

Гноима казнями, терзаема в огне.

Он истомлен жарой, зане к работе жаден,

Послушен как топор и столь же сердцем хладен.

Что гневаться ему, секущему сплеча?

Не в подневольности ль прощенье палача?

Здесь неуместна месть, и гнев немного значит:

Законов нет для тех, кто сызмала палачит.

В плотине ханжества, покорствуя судьбе,

Он роет ямы тем, кто вырыл их себе.

Сердца — суть палачи, но лишь одно, не боле,

Не плачет на мильон о палачевой доле.

Трактирщик

Он — обер-кашевар, отбросивший передник;

Исчадье очага и духовой наследник;

Благожелатель всем, томящимся алчбой,

Купцам и странникам, — компании любой,

Решившей закусить; умелый зазывала

К журчанью рейнских струй заветного подвала;

Заздравщины знаток; еды завзятый жрец:

Трактира собственник, но также и жилец.

То тянутся к нему клиенты еле-еле,

То явятся толпой на торжищной неделе;

Он молит: Боже, мне ядущих поручи,

И сырости не дай сгноить мои харчи!

Он молит: дни поста, скорей промчитесь мимо,

Плиты кухонной хлад терпеть невыносимо,

Сноровке поварской и кошельку во вред

Столь долгий мясопуст! Да будет мясоед!

Он дружит с кучером, умеющим помногу

Клиентов подвозить к трактирному порогу,

Таких, кому еда и выпивка нужна,

У коих чересчур оттянута мошна.

Жаркое съедено — отведать можно рыбки.

Он вызывать мастак гримасы и улыбки

У посетителей, — детально знает он,

Акцептовать сейчас имеет ли резон,

Голландцам ли судьба царить за океаном,

Европа в силах ли отмстить магометанам,

Богемцам ли афронт, австрийцам ли профит,

Не Семигорье ли судьбу войны решит,

Германцы пляшут ли под Альбиона дудку,

Испанцам ли деньга потребна не на шутку,

Взаправду ль истинно, что, помудрив слегка,

Инфанту продали за море с молотка,

Не в Риме ль ценится крысиная отрава,

Где кардиналы мрут налево и направо,

Не Франция ль сынам лихой сулит удел,

Не в Эммене ль покой, не Мориц ли сумел

Спастись так много раз от вражеского кова

И избежал его совсем недавно снова,

Обычай Морица воистину ль таков,

Что видит он весь мир при помощи очков,

В которых ночью спит, — ему безмерно тяжки

Не христианнейшей державы ли замашки,

Пред воинством его, столь прежде яр и горд,

Не христианнейший владыка ли простерт?

Пиши он летопись — он в том не знал бы равных.

Венец таких бесед — подъятье чаш заздравных.

Да процветает князь! В такой момент не пьют

Лишь недочеловек и самый грязный плут.

Сто лет живи, наш князь, прославься паки, паки,

Да сдохнут с голоду гишпанские вояки,

А каждый твой солдат — да будет вечно сыт!

Коль скоро ты скорбишь — то вся страна скорбит!

Тут чашей обнести столы велит обычай,

Какую осушить нельзя и глоткой бычьей, —

Голландцы честию обязаны питью!

За княжескую мощь я ныне мощно пью!

Сколь в разрушенье нас искусен тьмы владыка:

Все то же самое не выпивши скажи-ка,

Все мысли обнаружь, коль в том пришла нужда, —

В трактире только смех ты вызовешь тогда.

О здравье помыслы — на дне ли винной склянки?

На счастье набрести немыслимо по пьянке,

Уж если болен князь — то разве же не вздор

За здравие его валиться под забор?

Кто мудростью такой утешиться надумал,

Мечтая: «Заплачу лишь за одну еду, мол»,

Но, увидавши счет, вопит, сколь хватит сил, —

Тому дадут ответ: «За то, что ты не пил».

Кредит неведом здесь: всегда плати по счету.

Он ненавидит скряг, но расположен к моту;

Всего один вопрос ему терзает ум:

Зайдет иль не зайдет кутила-толстосум?

Каштанам рифма есть, но гость, который ловкой,

Положим, устрицы не оснастит рифмовкой,

Рифмуя на пари, — ему не миновать,

Платя за выпивку, учиться рифмовать.

Чем старше он, тем цвет лица его пунцовый

Густеет, будто он — и впрямь петух бойцовый;

Он копит яхонты на собственном носу,

А позже — прячет в гроб добытую красу.

Из гроба он речет: трактирщик знал отраду

Лишь в дни, когда кормил клиентов до упаду.

Великий счетодел лежит навеки тут:

Рожден средь горьких слез — почил средь острых блюд.

Профессор

Он — говорящий том; отверстый книжный шкаф;

Пустынник в городе; присяжный мозгоправ;

Надсмотрщик юных гряд, где возрастут когда-то

Высокие столпы — опоры магистрата;

В проливах мудрости — паромщик для телят,

Что свой унылый путь к стране почета длят;

Наемный конопас, подчас язвящий больно

Пасомых жеребят; гребной баркас до Кельна —

Для тех, кто не бывал по молодости лет

На франкфуртских торгах, то бишь не видел свет.

Порой измыслит он, что менторство подобно

Правлению страной, но рассудив подробно,

Поймет, что сей прилив тщеславья не к добру,

Павлином пятится и жмет перо к перу.

Касаться бы ему лишь лейденских познаний —

Нельзя б найти тогда счастливца несказанней,

Обретшего еще при жизни пьедестал,

И для кого златой на свете век настал.

Он в книжный шкаф глядит, как в лес, внимая оком,

Воздать старается, впивая, всем потокам,

Чтоб влагой скопленной смягчить в конце концов

Иссохшие мозги бездельников-юнцов.

С оракульским готов он дать ответы жаром

Любому, кто придет с хорошим гонораром,

И адвокат речет с презрением тогда —

Мол, теоретику не долженствует мзда.

Он в сутки целый час приговорен трудиться,

Четырежды к трудам его зовет седмица,

Но к лени и вину привержен он весьма —

Нередко зал закрыт, и кафедра нема.

О дни Созвездья Пса — предел его восторга.

Возможно вычислить срок рыночного торга

По цвету щек его в дни пьянки даровой, —

Он в ней находит смысл докуки годовой;

Сколь трудно сочетать с преподаваньем пьянку!

В аудиторию войдет он спозаранку

И лекцию начнет, сквозь бороду бубня,

Являя в свой же хвост впряженного коня.

Он длит дискуссию незрелых книгогрызов,

Как рыцарский турнир: одни бросают вызов,

Другим приходится призвать всю мощь свою —

Но победителей и тех, кто пал в бою,

Он поведет в трактир, и споры все рассудит,

И ясно, что платить за выпивку не будет.

Ему соединять навеки не впервой

Околыш докторский с ослиной головой,

Он к соискателю приступит, с полным правом

Беседою в него вгрызаясь, как буравом,

И будет вопрошать, не ощутит пока

Желудка тяготу и грузность кошелька.

Ко князю иль к послу, к хозяйскому радушью

Идет, как важный гость весь вечер сыпать чушью,

Древнееврейскую смешав с латинской речь,

Поскольку выпивкой не может пренебречь.

При князе лекцию читая зачастую,

Всегда возносит он средину золотую,

Приписывает ей и свойства, и права, —

Воскликнет кто-нибудь: Какая голова!

Какие выводы!.. Но слушатель немногий,

Что тысячам внимал подобных апологий,

Проговорит на то: Его жене хвала,

Что речи образец ему с утра дала,

Блеснул его талант сверкающею гранью,

За завтраком покрыт отборной бабьей бранью.

Так медленно идет он к матери-Земле,

Но имени его — не вмиг пропасть во мгле,

И нарекут его, напутствуя, коллеги,

О вечности всплакнув, о дней поспешном беге,

Алмазом Клаббека и светочем веков,

Считая: он не стал, но мог бы стать таков.

Алхимик

Он — решето, куда толику жита бросив,

Не соберешь вовек ни зерен, ни колосьев;

Он дятел, мыслящий, стуча в дубовый столб,

Что уж на этот раз получится продолб;

Подовой кормленый одер при круподерне,

Вертящий жернова чем дольше, тем покорней;

По следу ложному бредущий следопыт;

Пробел в Писании, что всеми позабыт;

Искатель отблесков презренного металла;

Фельдмаршал золота, чья армия отстала;

Мот, состояния пускающий в трубу,

Голодный день и ночь, но верящий в судьбу;

Таинственный колдун; убогий горемыка;

Монетного двора, как он твердит, владыка.

С Творцом Вселенной он желает быть в паю:

Невмочь унять ему амбицию свою,

Но, обрети он власть, к чему стремится крайне,

Могущество свое держал бы в страшной тайне;

Немало сделал он находок по пути,

Но ищет только то, чего нельзя найти;

Одной мечтою он терзаем, самой давней:

Чем дичь сомнительней — охотник тем стремглавней,

Лишь цель завидеть бы — а дальше, черт возьми,

Чтоб залучить ее, уж лег бы он костьми!

Заснет ли на ночь он, на самый краткий миг ли,

Когда горит огонь и нечто зреет в тигле,

Вот — уголь полыхнул, расплав остеклянел,

Извлечь бы золото — да и всего-то дел,

Искомое — в песке, в горячей корке шлака:

Как выделить его — не знает он, однако.

Спасенье — в языке: сей якорь штормовой

Раскачивать ему пред князем не впервой,

Ругаясь и клянясь, в карман за словом лазя,

Он алчет получить субсидию от князя;

Разок получится, похуже на другой,

Придет он третий раз, опять же за деньгой,

Прошений таковых исход вполне обычен:

Получит щедро он пинков и зуботычин,

И побредет домой, размыслив: «Там найду

В реторте — золото, на очаге — еду».

Жены — простыл и след, за то, чем живы дети,

Где спят и что едят — папаша не в ответе, —

А он — напал на след, он ворошит залу;

На старости же он отыщется в углу

Приюта: скорбного для тех, кто слаб рассудком,

Где могут не кормить порой по целым суткам.

Иного должен ли заслуживать конца

Дерзнувший пренебречь законами Творца?

Истовый проповедник

Он — комиссионер незримого товара:

Неведом таковой, но похваляем яро;

Кухмистер Божьих яств; посыльничий Небес;

Левит из христиан: страж, сквозь житейский лес

Ведущий тех, кто слеп; зерно Господней соли;

Гранильщик грубых душ, мятущихся в юдоли;

Бич всякого греха; рыбарь мирских морей;

Тамбурмажор любви; зазывщик в эмпирей;

Трапезник при кресте; столп, зримый издалече —

Из облак и огня; толковник Божьей речи;

Будитель, гонит в сон внушений чьих нажим;

Прибежище своим; посмешище чужим.

Цветиста речь его, но это знак печали:

Глаголать бы Творцу, а твари бы молчали;

Слова его текут легко и без конца —

Лишь повторяет он внушения Творца;

Коль благо он сулит — то слушатели рады,

Напротив, сердится на иеремиады,

Чуть он клеймить начнет недолжные дела —

Достанется ему обильная хула.

Он вынужден пленять ласкательною ложью;

Лицеприятствует, но лишь во славу Божью;

Ученость числит он наивностью ума.

Подобен люд — скоту, однако не весьма,

Люд — все же верует. Он бережет скрижали

Заветов, и следит, чтоб люди прилежали

Сим славным светочам: их пламень всякий миг

Струится в пасть его, в зеницы, на язык;

Он всюду видит ков и мудрствованья книжны:

Мир полон суеты, его красы — облыжны,

Суть дым они и слизь, все, до последних вплоть —

Кто ни творил бы их, а хоть бы и Господь.

Он истово смирен, ему сие не трудно,

Друг друга дух и плоть в нем борют обоюдно,

Питая кротостью и взор его, и глас;

Он в должный час суров, и весел в должный час;

Ему сойдет за храм бедняцкое жилище;

Там проповедь его — возвышенней и чище,

Чем где б то ни было: там горе — на виду,

Там должно врачевать страданья и нужду.

Державоправие не сеет в нем восторга,

Сие — удел князей; молвь рыночного торга

Проходит стороной, — от только должен ждать,

Не поползет ли вдруг хула на благодать;

И, если видит, что правители державы

Забыли Господа и на судах неправы,

Он должен возопить: Изменники-князья!

Не вам, но Господу благопослушен я!

Он словопрений чужд, не поражен злоречьем,

Его на диспуты завлечь от века нечем:

Где спор идет пустой — там он привык молчать;

Он Истину и Мир взыскует повенчать;

Коль ссорятся сии супруги в праздной злобе —

Он держит руки их, свести пытаясь обе

В единство хлипкое: о, пусть произойдет

Любое бедствие, но только не развод!

Владыка ревностный Израилева стада,

Дай нам вкусить плодов божественного сада,

В дни жатвы пастырь твой да услужит добру,

Да укрепит и нас, и лепоту в миру!

Рядовой солдат

Он — верная слега державного затвора;

Творитель вдовьих слез; ремесленник разора;

Профессор ужаса; миссионер ножа;

Законом признанный маэстро грабежа;

Природный собственник пожитков супостата,

Взъем и добор добра свершающий завзято;

Последыш тех, кто шел за Моисеем вслед,

Тельца златого жрец с библейски древних лет;

Во стане — голубок, вне стана — злобный боров;

Арапник мужиков; коса людских просторов.

Пять розог у него растут взамен перстов,

Он дня алчбы алкать по месяцам готов;

В докуку жизнь ему, он всюду ищет риска,

От радости дрожит, поняв, что гибель близко,

Коль он христианин — то лишь по временам,

Он твердо выучил: «Долги остави нам», —

Однако до конца не смог запомнить фразу

И полный «Отче наш» не прочитал ни разу.

Кровопусканье в нем ярит больную дрожь;

Насколько плох король, а может быть — хорош,

Решают кошт и харч; при нем жена прицепом

Плетется с детками и барахлом нелепым;

Коль он отхватит куш — тогда его родня

Для похвальбы пример имеет на три дня,

Еще четыре дня у них довольно пищи;

Коль он побывшится — они немедля нищи,

Но им грозит еще и худшая напасть:

Коль утеряет он в бою стопу иль пясть;

К чему он — без ноги, при костыле к тому же?

Уж как ни плох мертвец — и то калека хуже!

Такие вслед ему пошлют во гроб слова

Гнилые отпрыски, презрители родства.

Почет — не для него: едва ль рубакой смелым

Солдата назовет начальник между делом.

Иным прядильщикам идет кудель наград,

Но даже похвалы не требует солдат;

Из римских воинов кто памяти достойны?

Лишь Сципион ходил в Пунические войны!

Один погибнет зря — другого ждет успех.

Лишь Александр живет из македонян всех!

Шанс выжить в памяти и вычислять не надо:

Один из тысячи, один из мириада.

Из нас любой спешит, по мере сил смирен,

К мгновенью, что грядет мгновеньям всем взамен.

Угнаться можно ли, сии слова читая,

За тем, кто яр в бою, но чья душа — святая?

Однако же душа, озлоблена в миру,

Склониться сможет ли в посмертный час — к добру?

И, сколь ни горестно, однако в том присяга,

Что лишь нежившему на этом свете — благо!

Мореход

Он — истый кот морей с походкой весопляса;

От колыбельных лет брада — его прикраса;

Потомок рода рыб, вот разве что без жабр;

Энею родственник, поскольку столь же храбр;

Искусный снастолюб — верней, рачитель снасти;

Средь моря — василек, и синь, и сер отчасти;

Волан в лапте ветров; при качке штормовой

Гость ада и небес; он — портулан живой;

Наемный пилигрим, кому корысть в обычай;

Отважный аргонавт, спешащий за добычей.

Сколь нелегко профит ему приобрести,

Всего имея шанс один из десяти;

Весьма гордится он, имея самых страшных

Штук пять рубцов от пуль, и столько же — палашных;

Чрез тернии сии, присущие морям,

Ко злату путь ведет, безжалостен и прям,

Ко званью шкипера и выгодам немалым,

К распоряжению компасом и штурвалом.

Честолюбивые он видит сны порой,

Но слышит некий глас: «А ну вставай, герой,

Ступай глядеть вперед!» — сон незаметно минет,

Мечта покинет взор, но сердце не покинет.

Коль флотовождь сражен безжалостной рукой,

Ему преемствует из моряков такой,

Кто больше ран несет, чьи всех важней заслуги,

Кто мерз на севере и кто потел на юге,

Кто знает запад и восток, кто всех смелей

Ведет Республику послушных кораблей.

Он громом пушечным, разнесшимся далече,

Велит идти на штурм, не бережа картечи,

Дабы взгремела сталь, посыпались дабы

На неприятеля свинцовые бобы.

Решимостью горя, в безумии порыва,

Когда священный гнев клокочет справедливо,

На гибель моряки идут — но недосуг

О страхе поминать флотовождю: вокруг

Он видит смельчаков! А если вражьей новой

Осилен ратью он, речет моряк суровый:

Матросу нипочем ни плен, ни кабала,

Огня в крюйт-камеру! Посмотрим, чья взяла!

Умрите, моряки, без робости во взорах!

Теперь наш путь лежит чрез подожженный порох,

Собою недругу соорудим очаг,

Мы гибнем первыми — но следом гибнет враг!

Тот счастлив, кто узрит брега родного края,

Но столь же — кто врага ничтожит, умирая!

Храбрец, постой! Закрыт божественный предел

Для душ, отторгнувших самих себя от тел!

Коль сгубишь плоть свою — душа не минет ада.

О смелость мерзкая, гееннская привада!

Коль долг стоять велит на боевом посту —

Неужто выполнить сие невмоготу?

Несущий караул — спешит ли прочь заране?

Нет, час не пробил ваш, держитесь, христиане!

Кому грядущее предугадать дано?

Не пригубил бокал — так не хули вино!

Кто знает, что сулит из тьмы грядущий случай?

Не упасет ли Бог от смерти неминучей?

Он в силах указать меж волн просторный путь,

И море Чермное над недругом сомкнуть!

Доверьтесь Господу — вас минет скорби чаша,

Иначе прахом вся пойдет отвага ваша.

Вы славный свой корабль пускаете ко дну

С боязнью побывать хотя на миг в плену, —

Спешите к смерти вы, от страха дерзновенны,

Из малого огня — да в полымя геены!

Голландцы, прок нашли, скажите вы, какой —

Забыть про Божий страх, страшась хулы людской?

Пред ликом Божиим возможно ли лукавить?

К завету не убий найдешь ли, что прибавить?

Коль от руки своей готов ты гордо пасть,

То повод ли сие — кидаться черту в пасть?

Разумнее — призвать терпенье напоследок,

И жить: а смертный час придет и так, и эдак.

Крестьянин

Он — истый дворянин, уже того лишь ради,

Что предок общий наш, не жив отнюдь во граде,

Земли владыкой был; тот сын, что мать свою

Свежует каждый год, чем кормит всю семью;

Тот, жизнь прожить кому в одной приятно шкуре —

А именно в своей; мужчина по натуре,

Но не всегда в речах, — хоть от его словца,

Случалось, иногда кривило мудреца,

Когда простой мужик решал единым разом

Вопросы, коими терзался книжный разум.

К тому, чтоб просто жить, в нем властвует позыв:

Грядущего не зря, минувшее забыв,

Донележе война не подопрет к воротам, —

Тогда — изволь деньгу добыть кровавым поток,

Не то — возьмут скотом, иль отберут зерно,

Лен, сено, да еще пристукнут заодно.

Солдат завидя злых, сам по нутру не злобен,

В соседях и в себе он вызвать ярь способен,

Тогда, солдат, беги: предстанут, сея смерть,

Мечом — обычный цеп, копьем — любая жердь;

В пылу отчаянья — мужик нечеловечьей

Отвагой наделен, — презревши сыр овечий

И сливки свежие — готов сожрать врага:

Не жажда крови то, нет, просто цель блага.

Война ушла; теперь его окинем взором:

От мира, как Король, он огражден забором,

И столь же властен — пусть лишь в собственном дому:

Возможно разве что завидовать сему.

Шесть дней с восхода он прилежно лямку тянет,

Пока Звезда Любви с небес на нас не глянет;

Он добывает хлеб, питаясь без затей,

Премудрых горожан едва ли не сытей;

Настанет день седьмой: покоя не алкая,

Он продолжал бы труд (привычка в нем такая,

Что заболеет он, его труда лиши), —

Но, честно прилежа спасению души,

Он слову Божию идет внимать, как надо:

Господь же знает сам — насколь достойней чада,

Что просто молятся, склонясь к земле сырой,

Чем те, по нотам кто псалмы поют порой.

Когда кончается обряд богослужебный —

Насыщен дух его; для плоти же потребны

Иные радости; и, нечего скрывать,

Он с поселянками горазд потанцевать;

По вкусу выберет, зашепчет: «Что уж там уж,

Ты, Трейнтье, вышла бы уж за меня уж замуж,

Ужо-тко радостей нам выпадет мешок!

Кумекай: из меня — отменный женишок!

Ты что-то холодна: ну, сущая ледышка!

В моих же чувствиях — наличие излишка

Огня, как будто я кузнечный горн, иль печь:

Тщусь оный потушить — ты ж норовишь возжечь;

Я — будто котелок над сим огнем любезным,

И страсть кипит во мне, как бы в нутре железном,

А почки, легкие — суть уголья во мне,

Весь прочий ливер мой — давным-давно в огне,

И я, быв юношей упитанным доселе,

Как сено, высох весь, и более не в теле:

Неужто сей беде не хочешь ты помочь?

Я верю: ты, Катрин, невестой быть не прочь!

Гляди-ка на меня: вот я пляшу — ужели

Помыслишь ты, что я чувствительно тяжеле

Гусиного пера? А вот еще бросок —

На пятку приземлюсь, коль скажешь — на носок;

Ой, глянь на, Тениса! Аль посмотри на Кеса —

Несчастные, пыхтят от собственного веса!

А впрочем, пользы нет в пространной похвальбе —

Я мыслю, разница и так видна тебе.

Не беден я, узнай: из десяти детишек

В семье — лишь я живой, — Господь прибрал излишек

Вон — мельница, а там — канал, оттоль-дотоль

Землица вся моя, учитывать изволь;

Сплошные клевера, — и надо всем господство

Мое, одно мое, по праву первородства.

А там, за пастбищем, за городьбою, детка,

Есть роща у меня, ну прямо к ветке ветка,

Все тянутся ко мне, — а я к тебе, к тебе,

Так будь мне женушкой, подружкою в судьбе!»

Вот поцелуй, щипок, объятий две минутки,

Смутилась Трейнтье вся, стучит сердчишко в грудке,

Ланиты — цвет небес ее в иные вечера:

Разведрится? А ну польет, как из ведра?

Ужели да и впрямь? — помыслит, взор туманя,

И в робости шепнет: «Что скажет твой папаня?»

Он чует: клюнуло! «Мы с батей заодно,

Как виноградный сок и собственно вино.

По вкусу ли тебе, ответь, удел марьяжный?»

Ответом — поцелуй, не чересчур протяжный,

Но недвусмысленный. Колечка серебро

На пальчик ей скользнет — ну вот, ну и добро;

Черед — родителям не сохранять молчанья,

А, встретясь, обсудить подробности венчанья;

Жених к невесте мчит, и не жалеет сил.

Ужели Александр от большего вкусил,

Иль Цезарь, — нет, они при благородных женах

Четыре были суть предмета обнаженных;

Он — ныне столь же наг: равняет всех судьба,

На ложа брачные кладя, и во гроба.

Теперь — он муж вдвойне, и холостые годы

Мнит смерти равными: жена — венец природы,

Все спорится в руках хозяйки молодой:

Начищен каждый чан, распределен удой,

Заквашены сыры, порядок в маслобойне,

За бережность во всем не можно быть спокойней,

А также за барыш. Прирост везде такой,

Что должно снедь везти на рынок городской,

Сыр, яйца, молоко — назначены к продаже,

Телегой правит он, она сидит с поклажей,

Там будут торговать, вдвоем, хотя поврозь,

Чтоб полных две мошны скорее набралось.

Но, прежде чем к себе домой они отвалят,

На горожан они ужо глаза напялят,

Уж натаращатся, наскалятся они

На Глупость Пышную столичной суетни!

«Ян Говертсе, взгляни, дружок: на той фуфыре

Пожалуй, вздеты все сорта сокровищ в мире!

Ишь, ухнуто деньжищ на ткань да на шитье!

Камней — ну ровно блох в волосьях у нее!

Пошло на кринолин, видать, полштуки тюля!

Ужо бы телешом поставить нас, мамуля, —

Нож нешто ножнами одними знаменит?

Ты задницу покажь, а мой мужик сравнит.

Ты шляпицу сыми, вольно кривляться дуре,

Ты волосню свою пощупать дай в натуре,

А то как с мельницы приперлась, вся в муке!

Да нос еще кривой, да оспа на щеке —

Конечно, не видать через вуаль, но сплетням

Я верю: нет вреда в простом загаре летнем, —

Но как не прятаться от Божьего луча

Той морде, что просить достойна кирпича?»

«Эх, Трейнтье, — он в ответ, — в бабенках сердце слабо,

Но тут что ни мужик, то — форменная баба!

Вон в ту карету глянь: болван как в сундуке

Сидит, кичится тем, что голова в муке;

Подумать бы ему, да к общему веселью

Недопричесанной себя признать мамзелью;

На воротник взгляни, на рубчики манжет —

Подобной чепухи, клянусь, не видел свет.

Ишь, кружева пустил на воротник сорочки!

Нутро — всегда видать по внешней оболочке:

Вот, скажем, Библия: смотри иль не смотри

На переплет, а суть — заведомо внутри.

Гляди на плащ его: он ярко-рыж снаружи,

И зелен — изнутри; возможно, что и хуже

Бывает, но теперь я знаю: все вранье,

Мол, носят ангелы подобное тряпье —

Побьюсь на жбан пивца! Ну, прямо ненормальный!

На фалды только глянь, на передок крахмальный!

На блестки разные! Тут хоть глаза прижмурь…

Как пышно, Господи, цветет в столице дурь!

Сквозь пену наших дней промчат они с разбега,

Квадригой служит им добротная телега —

Ну, чем не короли? Владыками судьбы

На мир глядят они: взирайте, мол, рабы,

На нас, не чванных, но презрительно молчащих,

Без пышной глупости свой век под солнцем длящих;

Учитесь укрощать напыщенность свою:

Что проку от нее у гроба на краю?

Вот — суть важнейшая крестьянского урока,

В изысках городских нет никакого прока

Тому, плевать кому на блеск и внешний вид,

И кто наставницей своей Природу чтит.

Богаче нищего на свете ль быть возможней,

Кто воду набирал пригоршнею порожней,

Пил да помалкивал, со вкусом, не спеша, —

И тот — кто в бочке жил — отрекся от ковша,

Предмета лишнего, — другой урок ли сыщем,

Такой, как мудрецу был подан вшивым нищим?

В науках — прок большой, однако никогда

Им не затмить собой премудрости труда!»

Нищий

Он — ветвь неплодная; бродячая звезда;

Кортомщик улицы; стервятник без гнезда;

Чернец без клобука; архиерей без храма;

Он нищей наготой почти затмил Адама;

Последыш роскоши; ползучий паразит;

О пище вопия, он просит и грозит;

Нахлебник страждущих, мятущийся несыто;

Беспанцирная желвь; безрогая улита;

Обрубок прошлого; теплоподатель вшей;

Безродный выродок, пинаемый взашей

От каждой лестницы; клочок зловонной шерсти;

Жалчайший на земле отщипок жалкой персти;

Скудельный черепок; беспламенная пещь;

Укор для христиан; наивреднейший клещ;

Гнилого гноища наибеднейший житель;

Корзина черствых крох; гроша казнохранитель.

Лишь языком трудясь, промыслит он обед;

Где бесполезна речь — он шрамом вопиет,

Глаголает культей, увещевает палкой, —

Чтоб сострадателю предстать руиной жалкой

И пусть бренчал Орфей на лире золотой, —

Шарманкой пользуясь иль дудкою простой,

Он львов поукрощать и днесь весьма не промах

(Хоть львы — на медяках, ему в кошель несомых).

Он вечно празднствует, и, статься бы могло,

Я мог бы возлюбить такое ремесло.

Зрит жизнь во церкви он, зрит смерть в градоначальне;

Заемщика в миру не сыщется бахвальней,

Чем он, сулящий рай за каждый медный грош;

Он вспомнит о зиме, лишь станет невтерпеж,

Когда уже кругом поляжет слой снежинок, —

Ошметки собирать пойдет на бутный рынок;

Он мерзнет на жаре и греется в мороз,

И ни на что притом не сетует всерьез;

Одежда есть — добро, а нет — так и не надо:

Ползноя Богу он вернет, полснегопада;

Он не завидует владетелям ничуть.

И все же, Господи, его не позабудь!

Автопортрет живописателя назидательных картинок

Он — зеркало, в каком себя встречает всяк;

Повторщик обликов; свежевочный тесак;

Кот, запускающий, куда захочет, коготь;

Позорщик Истины, дерзающий потрогать

Все, что лишь кажется; шпион не по вражде;

Рот незаклееный; указчик Кто и Где;

Художник, кислотой от чьей смердит палитры;

Многоглаголатель, язвительный и хитрый.

Приятство с пользою он алчет слить в одно —

Пусть жертвовать то тем, то этим суждено,

Пусть завершенья нет благим его стараньям:

Лягливая нога не склонна к притираньям.

Иной, ни пользы кто, ни радости извлечь

Не хочет — слушать тот сию не станет речь;

Но вряд ли Истине свои пошлет упреки,

Кто склонен ей внимать и извлекать уроки,

Кто, уязвлен, издаст благорассудный глас:

«Для хворости моей — горчичник в самый раз!»

Бредет по жизни он, отнюдь не поспешая,

Для встречных от него опасность есть большая,

Что шкуру снимут с них, и без больших затей

Оставят даже плоть отъятой от костей;

Он сыплет в раны соль, вскрывает каждый веред,

Все прикровенное — очам передоверит,

И, наконец, сведет под переплет один

Ряд назидательно представленных картин.

Людей стремится он представить в виде пугал,

Взыскуя их спасти — стыдит, загнавши в угол,

Пусть устрашенному отверзнется уму —

Хоть против воли — стать, чем следует ему.

Но прочих рисовать — лишь напряженье оку,

Себя не взвидишь сквозь туманную мороку,

Не высветишь себя огнем своей свечи,

Твой будет взор блуждать, как некий тать в ночи;

Рекущий о себе — свой образ не упрочит,

Вот — книга, а теперь читай ее, кто хочет,

Не будь суров, сплеча сужденьями рубя:

Дай написавшему на миг узреть себя,

Покинь, придирчивость, слова людей и взоры,

Да внемлет «Ты еси», кто рек — «Он тот, который», —

Безжалостен удел, но он необходим:

Кто холодно судил — будь холодно судим.

Виллем Годсхалк ван Фоккенброх (1634?-1676?)

Хвалебная ода в честь Зартье Янс, вязальщицы чулок в благотворительном сиротском приюте Амстердама[8]

О ты, что, натрудивши руки,

Воздвиглась ныне на Парнас,

Ты, что радеешь каждый час

О поэтической науке,

О Зара Янс, воспеть позволь

Искусно ты владеешь сколь

Секретами стиховязания —

Опричь вязания чулок;

Неповторим твой дивный слог,

Не выдержит никто с тобою состязания.

Добротна каждая строка,

И я признаюсь поневоле,

Что проживет она подоле

Наипрочнейшего чулка, —

Покинь же дом сиротский, дай нам

Искусства приобщиться тайнам,

Перо послушное держи,

Пусть не проворство спиц вязальных

Тебя в краях прославит дальных,

А звонкие стихи летят чрез рубежи.

Один молодчик с Геликона

Вчера влетел но мне, крича,

Что у Кастальского ключа

Приказ прочитан Аполлона

(Поскольку должный час настал,

Чтоб был прославлен капитал,

Тот, что твоим талантом нажит), —

Бог соизволил повелеть

Для всех, творить дерзнувших впредь,

Что пишущий стихи — пусть их отныне вяжет.

* * *

«Разгрохотался гром; невиданная сила…»

Разгрохотался гром; невиданная сила

Швыряла злобный град с разгневанных небес;

Клонился до земли непроходимый лес

И горы Севера ползли к порогам Нила;

Рванулась молния из высшего горнила,

На тучах прочертив зияющий надрез;

Чтоб описать сие — не ведаю словес

И не могу найти такой беде мерила.

Стихия вод морских, влекомая Судьбой,

С Землей и Воздухом вступила в смертный бой,

И низвергался мир в великую разруху.

В тот час Бирюк с женой стоял среди двора,

Меж ними ругань шла: уже пора Пеструху

С теленком разлучать — иль все же не пора.

* * *

«На берегу ручья облюбовав лужочек…»

На берегу ручья облюбовав лужочек,

Сел Тирсис горестный в тени приятней лип,

Стал о возлюбленной рыдать — и каждый всхлип

Угрозой был ручью: хлестало, как из бочек.

Филандер сел вблизи: чувствительный молодчик

Почел, что ведь и он из-за любви погиб,

Он тоже зарыдал, на собственный пошиб:

Оглохнешь, рев такой услышавши разочек.

Бродил поблизости еще один пастух,

Он им свирели дал, спасти желая слух:

Посостязайтесь, мол, — в игре утехи много.

Но заявился тут из темной чащи волк,

Рыдательный экстаз пастушьих душ примолк, —

На волка ринулись — и кончилась эклога.

* * *

«На каменной горе, незыблемой твердыне…»

На каменной горе, незыблемой твердыне,

Воздвигнутой вдали земных забот и зол,

С которой кажется мышонком крупный вол,

Клюкою странника — огромный дуб в долине;

То Господу гора противостанет ныне,

Чтоб не дерзал вершить свой вышний произвол,

То, покарать решив ни в чем не винный дол,

Вдруг уподобится начавшей таять льдине,

То пламя разметет на восемьдесят миль, —

Порою только дым да огненная пыль

Летят из кратера со злобой безграничной, —

Да, на горе, чей пик почти незрим для глаз

(Того же хочешь ты как человек приличный),

Я и живу теперь, и это мой Парнас.

* * *

«Вы, исполинские громады пирамид…»

Вы, исполинские громады пирамид,

Гробницы гордые, немые саркофаги,

Свидетельствуете верней любой присяги:

Сама природа здесь колени преклонит.

Палаццо римские, чей величавый вид

Был неизменен в дни, когда сменялись флаги,

Когда народ в пылу бессмысленной отваги

Ждал, что его другой, враждебный, истребит.

Истерлись навсегда минувшей славы знаки,

К былым дворцам идут справлять нужду собаки,

Грязней свинарников чертоги сделал рок, —

Что ж, если мрамор столь безжалостно потрепан,

Зачем дивиться мне тому, что мой шлафрок,

Носимый третий год, на рукавах заштопан?

Беззаботной Клоримене

Пусть он любовник ваш, младая Клоримена,

Пусть он бесстыдно лжет в рассказах обо мне,

Пусть якобы за мной и числится измена, —

Я, право, посмеюсь — с собой наедине.

Я жил в неведеньи, не по своей вине,

Но рано ль, поздно ли — узнал бы непременно

Благодаря чужой — и вашей — болтовне,

Что он любовник ваш, младая Клоримена.

Что ж, вы поведали об этом откровенно.

Не будь он близок вам — об этаком лгуне

Я пожелал бы, чтоб его взяла гангрена

За столь отвратное злоречье обо мне.

Пусть испытал бы он, обгадясь на войне,

Сто лет турецкого, позорнейшего плена,

В подагре, в коликах, в антоновом огне, —

Тот, кто измыслил, что на мне лежит измена.

И вот, когда бы он, переломав колена,

Сгнил заживо в дерьме, в зловонной западне, —

Тогда его простить я мог бы несомненно,

И посмеялся бы — с собой наедине.

Пусть с Иксионом он горит одновременно,

И с Прометеем, и с Танталом наравне,

Иль, что ужаснее всех этих кар втройне,

Пускай пожрет его последняя геенна:

Выть вашим суженым, младая Клоримена.

К Клоримене

Когда — вы помните — являлась мне охота

Твердить вам, что без вас моя душа мертва,

Когда не ведал я иного божества

Помимо вас одной, да разве что Эрота, —

Когда владела мной всего одна забота —

Вложить свою любовь в изящные слова,

Когда тончайшие сплетали кружева

Перо прозаика и стилос рифмоплета, —

Тогда, толику слез излив из ясных глаз,

Довольно многого я смел просить у вас,

Любовь казалась вам достаточной причиной.

О Клоримен, я вам покаюсь всей душой,

Не смея умолчать, как подлинный мужчина:

Я дурой вас считал, притом весьма большой.

* * *

«Себя, о Клоримен, счастливым я почту…»

Себя, о Клоримен, счастливым я почту,

Чуть снизойдете вы, — и тут же, в миг единый,

Я становлюсь такой разнузданной скотиной,

Что уж помилуйте меня за прямоту.

О да, выходит так: лишь низкому скоту

Не станет женский пол перечить с кислой миной;

Не сам Юпитер ли, коль представал мужчиной,

Отказом обречен бывал на срамоту?

Приявши лучшее из множества обличий,

Европу он украл, облекшись плотью бычьей,

И к Леде лебедем подъехал неспроста, —

Для мужа способ сей хорош, как и для бога:

Тот сердце женщины смягчить сумеет много,

Кто к ней заявится в обличии скота.

* * *

Предположить, что мной благой удел заслужен,

Что ночь души моей — зарей освещена,

Что в карточной игре с темна и до темна

Выигрываю я дукатов сотни дюжин;

Понять, что кошелек деньгами перегружен,

Что кредиторам я долги вернул сполна,

Что много в погребе французского вина

И можно звать друзей, когда хочу, на ужин;

Спешить, как некогда, побыть наедине

С божественной Климен, не изменявшей мне, —

О чем по временам я думаю со вздохом, —

Иль, благосклонности добившись у Катрин,

Забыться в радости хотя на миг один —

Вот все, чего вовек не будет с Фоккенброхом.

Японскии сон

Как-то раз, как-то раз

Я по уши увяз

Во сне, в бреду великом:

Я влез на месяц молодой

Над океанскою водой,

Над Тенерифским пиком.

Снилась мне, снилась мне

В том невозможном сне

Младых гишпанцев тройка:

Под мышки головы зажав,

Поскольку каждый был безглав,

Куплеты пели бойко.

Следом вдруг, следом вдруг

Явился мне паук

Британии поболе, —

Он порывался взять реванш,

Разгрызть пытался флердоранж,

Ревмя ревя от боли.

А внутри, а внутри

Чудовищной ноздри

Давид метал каменья

И — краснорож, рыжебород —

Терзал верзила роммелпот,

Дрожа от вожделенья.

Жуткий клык, жуткий клык

Он метил каждый миг

Воткнуть слону под ребра, —

Он шар земной пронзал насквозь,

Раскручивал земную ось

И хохотал недобро.

В страшный зев, в страшный зев

Вместились, присмирев,

Французские актерки, —

При каждой кавалер француз, —

Усердно услаждали вкус

Напитками с Мальорки.

Сквозь кишки, сквозь кишки

Шли сотнями быки,

А также — вот так штука! —

Кареты мчались взад-вперед

И было множество забот

У юнкера Безбрюка.

Под хвостом, под хвостом

Приметил я потом

Ряд гейдельбергских бочек;

Испанский флот, войдя в азарт,

В себя деньгами из бомбард

Палил без проволочек.

Из нутра, из нутра

Пылал огонь костра:

Там орден Иисуса

Смолу готовил и свинец

И мученический венец

Сплетал для Яна Гуса.

А спина, а спина

Была распрямлена

Мостом от зюйда к норду.

И некто, вспухший и с горбом,

Вопил, биясь о стенку лбом:

«Кому бы въехать в морду?»

Под скулой, под скулой

Нагажена пчелой

Была большая груда:

От меду стался с ней понос, —

И снял штаны ученый нос

Для потрясенья люда.

Под губой, под губой

Стоял кабан рябой;

Лупя ногою в брюхо,

Залез мужик на кабана,

А вслед за ним, пьяным-пьяна,

Туда же влезла шлюха.

Жуткий хвост, жуткий хвост,

Что доставал до звезд,

Мечом стоял тяжелым;

И кровожадны, и толсты

Там все английские хвосты

Стояли частоколом.

А клешня, а клешня

Из адского огня

Тащила ввысь Плутона,

Чтоб там прибить его скобой,

И звезды в ужасе гурьбой

Летели с небосклона.

Тут как раз, тут как раз

В короткий миг погас

Мой сон несообразный, —

Заря всходила, я во тьме

В неописуемом дерьме

Лежал в канаве грязной.

Размышления, изложенные во время пребывания в шлюпке среди волн морских, вблизи от Золотого Берега (Гвинея), для моего друга Н. Н

В сопровожденьи четырех

Солдат и не вполне пригожих

Одиннадцати чернокожих

Плывет по морю Фоккенброх,

За каравеллою враждебной

Спешит, чтоб изловить воров,

Чтоб оным всыпать будь здоров

И тем исполнить долг служебный.

Грозит тайфун, грозит мушкет,

Ужо сейчас заварим дело…

Однако где же каравелла?

Смоталась. Жаль: была — и нет.

Ну что ж: заминку не премину

Использовать. Покой вокруг, —

Письмо примите, милый друг,

К окну присядьте, иль к камину,

Иль в тень древесную, к ручью,

Где прежде вместе мы сидели,

Импровизируя рондели, —

Оплачьте же судьбу мою.

Вдыхая дым любимой трубки,

В родном краю грустите вы;

Я тоже закурил, — увы,

Не дома, а в казенной шлюпке.

О да, презреннейший металл

Перепадать мне начал ныне:

Немало золота в пустыне.

Я бедным — был, богатым — стал.

Но кровь все так же бьется в жилах;

И мучает меня, как встарь,

Очаровательная тварь,

Которую забыть не в силах.

По десять и по двадцать раз

Ее желаю ежечасно,

И в мыслях столь она прекрасна,

Что недостойна смертных глаз.

Печалюсь: Боже всемогущий!

Когда же отдохнуть смогу

На милом сердцу берегу

От здешних мавританских кущей?

Чудесным стало мниться мне

Все, пережитое когда-то, —

Мой друг, я вас люблю как брата,

На расстоянье же — вдвойне.

Судьба моя, судьба дрянная!

Скорблю во сне и наяву.

Забавно: я ревмя реву,

Былые шутки вспоминая.

Из памяти, из родника

Пью с вожделением и дрожью:

Свиданья с нашей молодежью

Жду, кажется, уже века.

Но, столько лет проведши в зное,

Пускай не обратившись в труп,

Ведь я сойду за старый дуб,

А не за что-нибудь иное!

Всему, всему жара виной —

Здесь жарко, словно пекло рядом:

Я скоро стану карбонатом, —

Вернее, тощей отбивной.

Так я пишу, в тоске по дому,

Представьте мой плачевный вид:

Полдневный зной меня коптит,

Как пересохшую солому.

Шесть лет без женщин проторчав,

На что останусь я способен?

Я буду мумии подобен,

Пусть, как и прежде, величав!

Но нужно ль наперед срамиться,

Покуда в сердце у меня

Толика юного огня

И шарма прежнего частица?

Я верю, будет нам дано,

Доверясь божескому дару,

Пожить, порифмовать на пару,

Смеяться, ежели смешно.

Дождаться б только дня отплытья

Из этой чертовой страны,

Когда ее со стороны

Смогу безжалостно бранить я!

Лишь довести б домой металл,

Испив до дна сей мерзкий кубок!

Пускай струится дым из трубок,

А я гореть уже устал.

Надеюсь, вы теперь не хворы.

Когда вернусь, любезный друг,

Жду встретить все такой же круг

Приятелей; тот круг, который

Еще цепочку дней и лет

Нам славно скоротать поможет.

Богатство счастья не умножит,

И радости без друга нет!

Но кто-то, озирая воды,

Вскричал (а я-то грыз перо!):

«Корабль по курсу!» — Ну, добро:

Стихи останутся без коды.

Ужо теперь в конце концов

Сумею подойти впритирку,

Поймаю и возьму за шкирку

Проштрафившихся наглецов!

Не дам, не дам ни дюйма спуску

Ни каперам, ни кораблю:

С товаром вместе изловлю

И перцу выдам на закуску!

Не сносят воры головы!

Нам будет их корабль наградой!

Адью! Да станет вам отрадой

Все то, к чему стремитесь вы.

Эпитафия Фоккенброху

Здесь Фоккенброх почиет на века,

Прокурен и продымлен до предела.

Людская жизнь сопоставима смело

С дымком, легко летящим в облака;

Да, как дымок его душа взлетела,

Но на земле лежать осталось тело,

Как отгоревший пепел табака.

Ян Лейкен (1649–1712)

Видимость

Сну подобно бытие —

Мчится, как вода в ручье.

Кто возропщет на сие,

Чей могучий гений?

Люди тратят годы, дни

На восторги, но взгляни —

Что приобрели они,

Кроме сновидений?

Счастья не было и нет

У того, кто стар и сед, —

День ли, час ли —

Глянь, погасли,

Унеслись в потоке лет.

Плоть, вместилище ума, —

Лишь непрочная тюрьма,

Все для взора

Меркнет скоро,

Впереди — одна лишь тьма.

К прелестным песням девицы Аппелоны Пинбергс

Когда сиянье небосклона

Явилось над земное лоно,

Запела нежно Аппелона.

Ночные грезы, где вы?..

Звучала песня девы,

Рассеивая мрак, —

В то время, как

В природе песнь росла своя:

Трель соловья.

Он с песней девы спорил,

Ей вторил —

Не сестре ль?

За трелью трель,

Их —

Тьма!

Свистал,

Цокал.

Тих

Весьма

Стал

Сокол —

Нет хищника известней,

Но и он пленился песней!

Ко тверди голубой

Наперебой

Рвались напевы

Соловья и девы,

Нежно, властно

Не смолкая.

О Боже, сколь прекрасна

Песнь такая!

Приход рассвета

Тебе, прекрасному, привет,

Златых палат посол, Рассвет,

Что постучался в ставни;

Не медли, друг мой, за окном,

Войди, благослови мой дом,

Ты мой знакомец давний.

Ты приглашения не ждешь,

Легко и весело грядешь,

Пришелец издалече, —

Покуда в сумраке стою,

Стучишься в комнату мою

И радуешься встрече.

Тебе во всем подобен тот,

Кто водворил на небосвод

Главнейшее светило, —

Кто ждет в предутренней тиши

Пред ставнями моей души,

Не угашая пыла.

Кто я такой? О скорбь, о страх —

В гнилом дому червивый прах,

И мною ад заслужен, —

Но ждет Господь у этих стен,

Не мыслит он, что я презрен,

Что я ему не нужен.

Войди же нынче, как вчера,

Посланник вечного добра,

Столь робкий поначалу, —

Неси благую весть сюда,

Что все заблудшие суда

Ты приведешь к причалу.

Виллем Билдердейк (1756–1831)

Сверчок

Чудесно бытие

Твое:

Порою сенокосной

Ты, славный полевой сверчок,

С травинки нежной на сучок

Спешишь за каплей росной.

Пшеничное зерно

Давно

В амбары лечь готово;

Ты слышишь — в поле серп звенит,

Ты малой долей будешь сыт

Обилия земного.

На жатве, в молотьбе

Тебе

Крестьяне услужают:

И твой веселый разговор,

И звонкий лягушачий хор

Их уши ублажают.

Ты не взыскуешь бед, —

О нет! —

Как злобные невежды,

Спешишь высоко ты вознесть

О лете радостную весть,

Селянам дать надежды.

Заслушались, любя,

Тебя

Бессмертные богини,

Венерой ты благословен,

Напевом чистым слух камен

Ты услаждаешь ныне,

Не прерывай игру!

В миру

Удела нет чудесней:

Ты, малая земная тварь,

Взнесен над смертными, как царь,

И продолжаешь песни.

Совесть

Что ты еси? Творца премудрая забава?

Непостижимости незыблемая суть?

Тебя приносит ночь, — ты рвешься к нам прильнуть

И нам продиктовать — что право, что неправо.

Ты, эфемерная над бездной переправа,

Что ты еси, вещай! В тупик ведущий путь?

Вращенье шестерен, что не дает уснуть?

Томлений и надежд всечасная облава?

Где пребываешь ты? Внутри или вовне?

Царишь ли наяву? Мерещишься ли мне?

Иль отраженье ты чужих страстей, не боле?

И до ответа мне Всевышний снизошел:

«Я есмь все то, что есть, и совесть — мой глагол,

И он гласит тебе: страшись Господней воли».

Эверхард Йоханнес Потгитер (1808–1875)

Матильда

Голос лютни тихострунной

Прозвучал Матильле юной

Сквозь вечернее окно:

Не закрыты была ставни,

Схлынул вал жары недавней,

Так прохладно, так темно!

Ветерок скользил над нею,

Гладил волосы и шею,

Гладил плечи, осмелев,

И струились из прохлады

Сладкозвучные рулады

И пленительный напев.

Под окно из лунной пущи

Вышел юноша поющий,

Посреди ночных теней

Дерзостно представши взору, —

В дом, за шелковую штору,

Пожелал проникнуть к ней.

Все же деве было ясно,

Что впускать небезопасно

По ночам певцов к себе.

Сердце тает, словно свечка:

Береги свое сердечко,

Не ответствуй их мольбе!

Но стоял певец влюбленный

На лужайке на зеленой,

С лютней звонкой на весу, —

Он не пел: «Склонись поближе!»

Не шептал: «Впусти, впусти же!»

Нет, он пел ее красу.

Пел певец: «Какие брови!

Как сдержу волненье крови,

Если на уста взгляну?

Каждый взгляд ее недаром

Полон сладостным нектаром!»

Как не подбежать к окну?

Пусть доказано бесспорно,

Что весьма любовь злотворна,

Преисполнена тщеты —

Но как сладостно, как славно

Слышать, что на свете равной

Не найдется красоты!

И в окно она взглянула,

И мигнула, и кивнула,

И, смущения полна,

Опуская взоры долу,

Напевая баркаролу,

Закружилась у окна.

Но певец, упрям и зорок,

Видел: меж оконных створок

Показалась щель как раз…

Хрустнул куст, расцветший пышно.

Кто в окно скользнул неслышно —

Неизвестно. Свет погас.

Солдат егерского полка

Эх, егерек, бедняга,

Седеющий солдат,

Слуга того же флага,

Что сорок лет назад!

Ты хворями тревожим,

Но койка в доме Божьем

Не для твоих седин, —

Твой жребий безотраден,

Казенный кошт не даден,

Ты брошен, ты один.

Пускай трешкот разгромлен,

Влекомый бечевой, —

Неужто так же сломлен

И дух высокий твой?

Питомцы неудачи,

Вы вдоль дорог, как клячи,

Влачитесь, егерьки,

Шагаете без счета —

Помог бы вам хоть кто-то,

Да, видно, не с руки.

Упрямый, седоглавый,

Плетешься тяжело;

Со дней военной славы

Две сотни лет прошло

Голландия, свободной

Воспряв из пены водной,

Поднять могла в гербе

Ветрило с бечевою, —

Отмстившая с лихвою,

Благодаря тебе!

Страна копила силу

Врагам наперекор,

Канату и ветрилу

Покорствовал простор,

Был величав и четок

Приказ луженых глоток,

И барки строем шли

Вдоль берегов прекрасных

Земель новоподвластных

И вдоль родной земли!

Но неудачный жребий

Нам выпал в те года,

Зашла, как видно, в небе

Счастливая звезда.

Упрямо шли к победе

Чванливые соседи —

Поди, останови!

Хвала тебе, бедняге!

Лишь ты огонь отваги

Сумел сберечь в крови.

Эх, егерек, не ты ли

Отчизне был слугой?

Ты дряхнешь, ты в могиле

Стоишь одной ногой.

Но есть иное благо,

Есть честь и гордость флага,

И вновь грядет рассвет:

Над крепостною башней

Не свял еще вчерашний

Венец твоих побед!

Еще настанет битва,

Ты первым будешь в ней, —

Да сбудется молитва

Твоих тяжелых дней!

Былые помни войны,

Храни огонь, достойный

Наследья твоего, —

И в старости превратной

Блюди свой опыт ратный,

Живое мастерство!

Эх, егерек убогий,

Эх, егерек седой!

Озарены дороги

Счастливою звездой!

И вдаль с тобою мчится

К рассвету колесница,

Ты, гордый и прямой,

Стоишь в мундире новом,

Стоишь в венке лавровом —

Прими же грошик мой!

Так и этак

О, радость юного огня, Почтеннейшие! Навсегда

Когда, усилий не ценя, Умчались юности года, —

Я в горы шел, — когда меня Как их воспомню без стыда

Манили кручи, — И сожалений?

Чтоб там, в тени густой сосны, В конюшне стоя без седла,

Познать величье вышины, Была лошадка весела,

Где с осени и до весны Она не грызла удила

Гнездятся тучи. В горячей пене.

Воистину бывал я рад, Сияли зеленью леса,

Когда летел на землю град, Сверкала на траве роса,

Небес багряный маскарад Мне улыбались небеса

Мне был по нраву, — В начале мая,

Но гром стихал, редела мгла, Так звонко пели соловьи,

Заря благую весть несла: Но мне хотелось в забытьи

Ушла зима, весна сошла Оплакать горести свои

На мир по праву! Весне внимая.

О, встреча с морем и волной, Быть может, мне претил покой,

Когда палит июльский зной Я рвался в море сквозь прибой,

И жаждет лист во тьме ночной Меня над бездною морской

Почуять влагу, Валы качали;

Но вал морской к прибрежью льнет, Вернувшись, я лишался сил,

Прибой под скалами ревет, — Меня смущал мой юный пыл, —

Веди ладью в водоворот, В забавах я не схоронил

Яви от вагу! Свои печали.

Как юный бог, спеша вдохнуть Звенел смычок в вечерний час,

Грозу в подставленную грудь, Шли косари в веселый пляс,

Плывешь, победоносный путь Неужто счастье каждый раз

Во тьму нацеля, Лишь в танцах было?

Чтоб без руля и без ветрил Благоухал высокий стог,

Скользить, покуда хватит сил, В нем до зари проспать я мог

Лететь, покуда не испил А на хрустальный ручеек

Весь кубок хмеля! Луна светила.

О, роскошь — в поле иль в лесу Порой из ближнего села

С ружьем тяжелым на весу Навстречу мне девчонка шла,

Умело выследить лису — Тропа всегда узка была

Хвала добыче! Среди пшеницы,

А если крупно повезет — А нынче — сколько ни шумят

Под вечер сбить тетерку влет, Цветы, но их покров не смят,

Кто в восхищенье не придет Навек увял роскошный сад

От доброй дичи? Моей денницы.

О, роскошь юношеских лет, Чуть свет с постели я вставал,

Когда вела меня чуть свет Скорей, чем рог к охоте звал

За раненым самцом вослед Но нет, я весел не бывал,

Тропа оленья, Охотясь в чаще, —

О, как он взоры мне ласкал, Печально брел по лесу я

И посреди отвесных скал И слышал только гром ружья,

Величья гибели искал, И крики соек у ручья,

А не спасенья! И стон щемящий.

Крыла у юности легки: О чем я думал в те года?

Как сладостно надеть коньки При свете солнечном всегда

И с ветром наперегонки Зеркальная равнина льда

Лететь свободно, Всего чудесней, —

Бежать по брызжущему льду, Звенела песня над катком:

Забыть печаль на холоду, «Взгляни кругом, беги бегом», —

В философическом бреду Но не томился ль я тайком

Не гнить бесплодно! При звуках песни?

О, как сверкает окоем, Нет, много лучше было мне

Когда с подружкою вдвоем С друзьями — иль наедине —

То спуск встречая, то подъем, Сидеть в домашней тишине

Скользишь с опаской, И беззаветно

И на бегу почуешь вдруг Внимать живительный родник

Касание горячих рук, В словах проникновенных книг,

И, слыша шуточки вокруг, Последних истин каждый миг

Зальешься краской. Взыскуя тщетно.

Албрехт Роденбах (1856–1880)

Мечта

Плывут седые облака

в лазури высоты.

Глядит ребенок, погружен

в мечты.

И, изменяясь на лету

уходят облака в мечту,

они плывут, как сны точь-в-точь,

прочь, прочь,

прочь.

Плывут седые паруса,

торжественны, чисты.

Глядит ребенок, погружен

в мечты.

И, уменьшаясь на лету,

плывут кораблики в мечту,

не в силах ветра превозмочь,

прочь, прочь,

прочь.

Плывут миражи вдалеке,

плывут из темноты.

Глядит ребенок, погружен

в мечты.

И нагоняет на лету

мечта — мечту, мечта — мечту,

чтоб кануть в Лету, кануть в ночь,

прочь, прочь,

прочь.

Лебедь

Прохладно; первая звезда

в просторах замерцала;

и в девственный глядится пруд

небесное зерцало.

В объятьях ночи и луны,

сияние струящей,

прекрасный лебедь на воде

лежит, как будто спящий.

Он гладь невинную крылом

восторженно тревожит,

и пьет, и грезит, как поэт,

и прочь уплыть не может.

Ему ответит на любовь

печаль воды озерной,

и образ отразит его —

хрустальный, иллюзорный.

И лебедь в озеро влюблен,

безмолвствуя во благе, —

но не бесчестит никогда

его невинной влаги.

(Дитя, вот так и я творю,

когда закат увянет,

когда невинный голос твой

в мое сознанье канет.)

Орёл

Вершину как престол избрав,

торжественная птица

взирала в небо, чтоб затем

в просторы устремиться.

Но ядовитая змея

всползла на каменные кручи,

и, лишь собрался царь высот

уйти в полет могучий,

змея вокруг его груди

предательски и злобно,

блеснув на солнце, обвилась,

стальной петле подобно.

Летит орел, а с ним — змея,

что меж камней лежала,

и в грудь орлу сочится яд

отравленного жала.

О честолюбец, возлети

в простор, в пучину света —

и не ропщи, что смерть близка:

таков удел поэта!

Мир

Был зимний вечер. Темнота окутала алтарь.

Ко входу в церковь брел монах, держа в руке фонарь.

Как пилигрим, свершивший путь, усталый, изможденный,

остановился и застыл у каменной колонны.

И долго около дверей ключами он бренчал,

но сам, казалось, ничего кругом не различал,

как призрак. Наконец вошел, ступая еле-еле,

трикраты грудь перекрестил, смочил персты в купели,

фонарь немного приподнял, и видит в тот же миг:

стоит вблизи от алтаря еще один старик, —

как Голод, худ, как Смерть, согбен, но — все же был высок он,

в седой копне его волос светился каждый локон;

исполнен вдохновенных дум, сиял во мраке он,

как алебастровый сосуд, в котором огнь зажжен.

Сурово инок вопросил, едва его заметил:

«Что ищешь?» — «Мира!» — в тишине чужак ему ответил,

вздохнул и в нишу отступил, к колонне, — там темно.

Монах, взглянув на чужака, молиться начал, но,

постигнув истину, шагнул назад, к церковной двери:

пришлец, искавший мира здесь, был Данте Алигьери.

Macte Animo

Я ничего не должен знать о женщинах на юге,

что полны гибельной тоски, когда, томясь в недуге,

несут безлистым деревам в безвыходной мольбе

плач о возлюбленных своих, о листьях, о себе.

Ты ль это, — слышу каждый час в груди твой хрип свистящий, —

ты ль это, червь, грызущий плоть, — смертельный рок, висящий

над светлой юностью моей? — Я все отдам навек,

но не тебя, моя душа, орешины побег!

Тяжелый, низкий небосвод вдруг посветлел сегодня, —

о радость, о тепло, о свет, о благодать Господня, —

моя страна… моя любовь… жизнь, юность, счастье… Брат,

не рассуждать… Бери клинок, погибни, как солдат!

Виллем Клос (1859–1938)

Медуза

Взирает юноша с мольбою страстной

На божество, на лучезарный лик,

И тяжких слез течет живой родник,

Но изваянье к горю безучастно.

Вот обессилел он, и вот — напрасно —

Он рвется в смертный бой, но через миг

Он побежден, и вот уже поник, —

А камень смотрит хладно и ужасно.

Медуза, ты, лишенная души, —

Верней, душа твоя прониклась ядом

В бесслезной, нескончаемой тиши, —

Пускай никто со мной не станет рядом,

Но я склоню колени — поспеши

Проникнуть в душу мне последним взглядом.

Вечер

Куртина в ясных сумерках бледна;

Цветы еще белей, чем днем, — и вот

Прошелестел за створками окна

Последней птицы трепетный полет.

Окрашен воздух в нежные тона,

Жемчужной тенью залит небосвод;

На мир легко ложится тишина,

Венчая суеты дневной уход.

Ни облаков, ни ветра нет давно,

Ни дуновенья слух не различит,

И все прозрачней мрак ночных теней, —

Зачем же сердце так истомлено,

Зачем оно слабеет, — но стучит

Все громче, все тревожней, все сильней?

* * *

«Я — царь во царстве духа своего…»

Я — царь во царстве духа своего.

В душе моей мне уготован трон,

Я властен, я диктую свой закон

И собственное правлю торжество.

Мне служат ворожба и колдовство,

Я избран, возведен, провозглашен

И коронован лучшей из корон

Я — царь во царстве духа своего.

Но все ж тоска порою такова,

Что от постылой славы я бегу:

И царство, и величие отдам

За миг один — и смерть приять смогу:

Восторженно прильну к твоим устам

И позабуду звуки и слова.

Алберт Вервей (1865–1938)

Террасы Медона

Далекий город на отлогих склонах,

ни шороха в легчайшем ветерке.

Прислушался — услышал смех влюбленных,

гуляющих вдвоем, рука в руке.

Неспешным взором тщательно ощупал

незыблемые профили оград,

отягощенный облицовкой купол,

старинный водоем, осенний сад.

И на руинах каменных ступеней

болезненно осознаю сейчас,

что мертвые предметы совершенней

и, как ни горько, долговечней нас.

Мёртвые

В нас мертвые живут, мы кровью нашей

питаем их, — в деяньях и страданьях

по равной доле им и нам дано.

Мы вместе с ними пьем из общей чаши,

дыханье их живет у нас в гортанях,

они и мы — вовеки суть одно.

Да, мы равны — но мертвые незрячи;

одним лишь нам сверкает свет Вселенной,

одним лишь нам дороги звезд видны.

Вовеки — так, и никогда — иначе,

и оттого для них вдвойне бесценна

мечтательная тяжесть тишины.

Созвездие

Была темна дорога, словно ров.

Он знал, что в зарослях таятся змеи.

Бледнел закат полоской вдалеке.

И он ступил, спокоен и суров,

на узкий путь — и разве что сильнее

свой виноградный посох сжал в руке.

И мнилось, что огромную змею

он убивает в тусклом звездном свете,

на небе встав над нею в полный рост.

И так, у эмпирея на краю,

его обвили золотые плети

мерцающего лабиринта звезд.

* * *

«Скорби и плачь, о мой морской народ!..»

Скорби и плачь, о мой морской народ!

Еще недели две, тревожных даже, —

продав улов, при целом такелаже,

себя счастливым счел бы мореход.

Но тени над прибрежиями виснут,

и воет шторм, за валом вал валя,

что возразит скорлупка корабля,

когда ее ладони шквала стиснут?

Трещит канат, ломается бушприт,

летят в пучину сети вместе с рыбой,

на борт волна ложится тяжкой глыбой

и дело черное во тьме творит.

Пусть вопль еще не родился во мраке,

лишь пена шепчется, сводя с ума,

но борт хрустит, ломается корма…

Качай, насос! Вода на полубаке!

Придет рассвет, но нет спасенья в нем,

кораблик вверх глядит пробитым трюмом,

и женщины с усердием угрюмым

глядеть на море будут день за днем.

Лишь гулкой тишиной полны просторы.

Мы — нация бродяг в стране морской,

нам неизвестны отдых и покой,

и зыбко все, и нет ни в чем опоры.

Адриан Роланд Холст (1888–1976)

Осень

Плывет меж веток полночь тяжело,

а я — внизу. Томление. Усталость.

Так с вечера опять и жизнь умчалась,

и лето отошло.

Я думаю о бешеной борьбе,

о взлетах и падениях случайных,

и вечности, о ветре и о тайнах,

что мир несет в себе,

о ветхости престолов и жилищ,

о бедствиях царей, лишенных власти,

об уцелевших отпрысках династий,

бежавших с пепелищ,

и обо всем, что навсегда мертво,

о чужеземцах, что прошли, как тени,

о странствиях минувших поколений

и о конце всего, —

да, наступил конец, и снова мы

покорны увяданию, и снова

печально вспоминаем свет былого,

встречая стяги утра, что сурово

возносятся из тьмы…

О древних мифах, о добре и зле,

о ней и о себе… о жизни, смерти…

о всех о нас, о вечной круговерти

на сумрачной земле.

Принц, вернувшийся из прошлого

Где шлем его лежит и часа ждет?

Кираса где? Не стоит разговоров.

Пусть мертвая эпоха отойдет.

Под низким небом — только шум раздоров,

стенанья, брань, бряцанье луидоров

еще слышны. Все прочее — не в счет.

Все прочее: осанка, и рука,

и сердце, что тщеславием томилось

открыто, а порой исподтишка,

что, воздавая милость и немилость,

в кровавой жатве преуспеть стремилось,

ведя вперед отборные войска.

Конде Великий, взоров не склоня,

пред нами возвышается сурово.

Сменялись войны — за резней резня, —

но он вернулся, юн и строен снова.

Постигнуть нас его душа готова;

как взглянет он на вас и на меня?

Уходит день, кругом ни звука нет,

лишь где-то вдалеке играют дети,

но тот, кто к нам шагнул из бездны лет,

стоит и ждет в холодном зимнем свете.

По истеченьи четырех столетий

он сам своим вопросам даст ответ.

Он взор косит угрюмый, ледяной,

и никакая боль его не ранит, —

скопец духовный, злобою больной,

он и продаст, и бросит, и обманет

истерзанный народ, который занят

кровавой и бессмысленной войной.

Во всем разочарованный давно,

он рот кривит и замышляет злое.

Короткий зимний день глядит в окно

и гаснет — и в тяжелом снежном слое,

там, за окном, покоится былое;

грядущее же смутно и темно.

Вновь грядущее иго

Сначала страх, и следом — ужас.

Все — слышно. Истреблен покой.

И шторм, в просторах обнаружась,

грядет. Надежды никакой

на то, что гром судьбы не грянет,

Молчат часы, — но на краю

небес — уже зарницы ранят

юдоль сию.

Отчаянная и глухая,

ничем не ставшая толпа,

от омерзенья иссыхая,

кружит, презренна и тупа,

по ветхой Западной Европе, —

но только в пропасть, в никуда,

беснуясь в ярости холопьей,

спешит орда.

Себя считая ветвью старшей

и, оттого рассвирепев,

бубня глухих военных маршей

пьянящий гибелью напев,

им остается к смерти топать, —

в разливе гнева и огня

порабощенных — в мерзость, в копоть

гуртом гоня.

Теперь ничто не под защитой, —

но все ли сгинет сообща.

Затем ли Крест падет подрытый

и рухнет свастика, треща,

затем, чтоб серп вознесся адский,

Европа, над твоей главой —

сей полумесяц азиатский

там, над Москвой?

12 августа 1939 года

Гроза

Грядет гроза и судный меч подъемлет,

темнеют побережья и отроги.

Вкруг сердца замыкаются дороги,

и одинокий ждет, и чутко внемлет,

он долго от окна уйти не хочет,

и словно ждет назначенного срока,

и слышит: тяжкий голос издалека

угрюмо и задумчиво рокочет.

Он смотрит в глубь себя, дрожа от страха,

где в нем покойник ожидает спящий;

в предощущеньи молнии разящей

он знает — для него готова плаха

и приговор — он мечется в кошмаре,

он жаждет жизни, к смерти не готов он,

он жутким одиночеством закован

и вопиет о неизбежной каре…

Из бездны восстают на гребне шквала

пророчества, что сделались законом,

и вихрь ужасен реющим знаменам

вкруг темных стен, — и страстью небывалой

охвачен человек — стать пеплом, тенью,

чтоб были все влечения разбиты,

чтоб не искать в себе самом защиты,

во снах и грезах — но его моленью

ответа нет, призывы бесполезны,

во всезабвенье все бесследно канет —

и он на запад горько руки тянет,

где ждет душа первоначальной бездны, —

над сердцем, пламенеющим в испуге,

кричат деревья, черные от влаги,

и на ветру трепещущие флаги

развешивает дождь по всей округе…

И суд, никем вовеки не обманут,

вершится вспышкой молнии блестящей:

и человек, и в нем покойник спящий,

вдвоем к концу времен сейчас предстанут.

Любовь странника

Друг с другом будем мы нежны, дитя,

о горечь нашей жизни одинокой,

что с древним ветром осенью глубокой

летит меж звезд, как листья, шелестя.

О, мы с тобою будем лишь нежны,

слова любви да будут позабыты:

столь многие сердца уже разбиты

и ветром, словно прах, унесены.

Мы — как листва, что, тихо шелестя,

покоится на ветках в сонной дреме, —

и все неведомо на свете, кроме

того, что знает ветер, о дитя.

Мы оба одиноки — потому

я взгляду твоему отвечу взглядом,

и меж последних снов мы будем рядом,

в молчанье погружаясь и во тьму.

Уйдет любовь, под ветром шелестя,

а ветер принесет еще так много, —

но прежде чем нас разлучит дорога,

друг с другом будем мы нежны, дитя.

Лилит

Куда влекла меня, в какие бездны, чащи

упасть, уплыть, — в звериной радости какой

манил в забвенье мрак ее очей пьянящий,

порочных губ изгиб, — обманчивый покой,

с которым возлежа, она со мной боролась,

даря и боль, и страсть, —

где и в какой ночи повелевал пропасть

поющий голос?

Громады города ломились в стекла окон;

ждала меня во тьме, не открывая глаз;

что ведала она, замкнувшись в плоть, как в кокон,

о древней тайне, глубоко сокрытой в нас?

О чем шептал ей мрачный бог, ее хозяин,

из кровеносной мглы;

один ли я, влача желаний кандалы,

был с нею спаян?

И обречен не размышлять, верша поступок,

и в исступлении сдаваться на краю

стигийских рощ, где свод листвы охрян и хрупок,

и ниспадать, и приближаться к забытью, —

там, где молчит в ответ последнему лобзанью

летейская вода, —

о расставанье, исчезанье без следа

за крайней гранью, —

чему открыты мы в объятьях друг у друга,

в восторге боли преступившие дорог

уничтоженья, наслаждения, испуга,

еще не знающие, что бессмертный бог

встает, величественно все поправ тяжелой

безжалостной стопой, —

и гибнет человек, крича в тоске тупой —

слепец двуполый.

И пробудясь от грез, воистину звериных,

я понял — страсть моя поныне велика;

как прежде, одинок, через просвет в гардинах

я вижу вечер, что плывет издалека, —

и пусть из глаз ее томление призыва

угасло и ушло —

я слышу, город снова плещет о стекло,

как шум прилива.

Зимние сумерки

Золотистых берегов полуокружье,

голубой, непотемневший небосвод,

белых чаек нескончаемый полет,

что вскипает и бурлит в надводной стуже, —

чайки кружатся, не ведая границ,

словно снег над растревоженной пучиной.

Разве веровал я прежде хоть единой

песне так, как верю песне белых птиц?

Их все меньше, и нисходят в мир бескрайный

драгоценные минуты тишины,

я бегу вдоль набегающей волны

прочь от вечности, от одинокой тайны.

Сединой ложится сумрак голубой

над седыми берегами, над простором

синевы, — о знанье чуждое, которым

песню полнит нарастающий прибой!

И все больше этой песнею объята

беспредельно отрешенная душа,

я бегу, морскою пеною дыша,

в мир неведомый, за линию заката.

Там, где марево над морем восстает,

за пределом смерти — слышен голос дивный,

жизнеславящий, неведомый, призывный —

но еще призывней блеск и песня вод.

Вечный остров — о блаженная держава,

край таинственный, куда несут ладьи

умирающих в последнем забытьи,

где прекрасное царит, где меркнет слава, —

я не знаю — это страсть или тоска,

жажда смерти или грусть над колыбелью,

и не жизнью ли с неведомою целью

я уловлен у прибрежного песка?

Но зачем тогда забвенье невозможно,

если нового постигнуть не могу?

Так зачем же помню здесь, на берегу,

как я странствовал и как любил тревожно —

я, рожденный неизвестно для чего,

в час мучительный, ценой ненужной смерти, —

и бегу я от великой круговерти

в тот же мир самообмана своего…

Где, когда найду ответ?.. Но нет… Прохожий

поздоровался со мной — и вслед ему

я смотрел, пока не канул он во тьму, —

может, в мире есть еще один, похожий?

Это был рыбак из старого села,

он шагал среди густеющих потемок,

волоча к лачуге мачтовый обломок —

тяжела зима, и ноша тяжела.

Я пошел за ним, его не окликая,

тяжесть песни нестерпимую влача,

о упущенное время — горяча

рана совести во мне, — волна морская

мне поет, но стал мне чужд ее язык

в этом крошечном и безнадежном круге —

зимний ветер все сильней; с порывом вьюги

я качнусь и осознаю в тот же миг:

исцеление — в несчастье, и понятно,

что тоска по дому здесь, в чужом краю,

песней сделала немую боль мою —

это все, — и я уже бреду обратно

к деревушке между дюн, и сладко мне

так идти, и наблюдать во тьме вечерней,

как в рыбацкой покосившейся таверне

лампа тускло загорается в окне.

В изгнании

Я не смогу сегодня до утра уснуть,

томясь по голосу прибоя в дюнах голых,

по гордым кликам волн, высоких и тяжелых,

что с ветром северным к Хондсбоссе держат путь.

Пусть ласков голос ветра в рощах и раздолах,

но разве здесь меня утешит что-нибудь?

Мне опостыло жить вдали от берегов,

среди почти чужих людей, но поневоле

я приспосабливаюсь к их смиренной доле.

Здесь хорошо, здесь есть друзья и нет врагов,

но тяготит печать бессилия и боли,

и горек прошлого неутолимый зов.

Я поселился здесь, от жизни в стороне,

о море недоступное, нет горшей муки,

чем смерти ожидать с самим собой в разлуке.

О свет разъединенья, пляшущий в окне…

Зачем губить себя в отчаяньи и скуке?

От самого себя куда деваться мне?

О смерть в разлуке… О немыслимый прибой,

деревня, дюны в вечной смене бурь и штилей;

густели сумерки, я брел по влажной пыли,

о павшей Трое бормоча с самим собой.

Зачем же дни мои вдали от моря были

растрачены на мир с безжалостной судьбой?

Ни крика чаек нет, ни пены на песке,

мир бездыханен — городов позднейших ропот

накрыл безмолвие веков; последний шепот

времен ушедших отзвучал, затих в тоске.

В чужом краю переживаю горький опыт —

учусь безмолвствовать на мертвом языке.

Всего однажды, невидимкой в блеске дня

он за стеклом дверей возник, со мною рядом, —

там некто говорил, меня пронзая взглядом,

и совершенством навсегда сломил меня.

Простая жизнь моя внезапно стала адом —

я слышу эхо, и оно страшней огня.

Оно все тише — заструился мрачный свет,

и в мрачном свете том, гноясь, раскрылась рана,

переполняясь желчью, ширясь непрестанно.

Мир темен и в тоску по родине одет:

неужто эта боль, как ярость урагана,

со временем уйдет и минет муки след?

Гноится рана, проступает тяжкий пот,

взыскует мира сердце и достигнет скоро —

созреет мой позор, ведь горше нет позора,

чем эта слава — ведь живая кровь течет

из глубины по капле — не сдержать напора,

очищенная кровь из сердца мира бьет.

В больнице душной, здесь, куда помещено

истерзанное сердце, где болезнь и скверна —

тоска по родине, как тягостно, наверно,

тебя на ложе смертном наблюдать, давно

надежда канула и стала боль безмерна.

Разъединенья свет угас — в окне темно.

О, если б чайки белой хоть единый клик!

Но песню волн пески забвенья схоронили,

лишь гомон городов, позорных скопищ гнили,

до слуха бедного доносится на миг.

О сердце, знавшее вкус ветра, соли, штилей…

Рассказов деревенских позабыт язык.

Мне опостыло жить вдали от берегов —

о, где же голос искупленья в дюнах голых?

Зачем же должен ветер в рощах и раздолах

будить опять тоску по родине… О зов

из дальнего Хондсбоссе… Голос волн тяжелых —

лишь за стеклом дверей, закрытых на засов.

Зимний рассвет

Уединенный, навсегда утратив корни,

в рассвете зимнем я произношу строку,

и комната моя становится просторней,

едва ее со дна сознанья извлеку.

Тоска по родине, твой зов, живой и чистый,

возможно ль променять на тусклый свет небес?

Всего лишь миг назад, смеясь, от кромки льдистой

я шел сквозь верески, заре наперерез,

легко минуя пламена стеклянной створки.

Ни дни, ни годы не сменялись для меня.

О век златой, через овраги и пригорки

я первым шел…

Но кто у этого огня

собрал мои листки, там, возле занавески,

в бреду прозренья каменея предо мной,

кто, еле видимый, в рассветном, зимнем блеске

меня из марева за морем в мир земной

вводил безжалостной рукой?

О день предельный,

живущий в памяти, как самый первый день,

мне данный, — где же, где таился мрак смертельный,

болезнь и злоба — изначальная ступень,

что в эту жизнь вела до той поры, покуда

я, задохнувшийся, не встал, чтоб дать ответ —

но гибель не грядет, и нет в кончине чуда, —

о дверь стеклянная, раскрытая в рассвет,

объятая огнем… И, настоянью вторя,

уединенный, до конца смиривший гнев,

я в тот же миг возник за темной гранью моря,

отсюда прочь уйдя, изгладясь, умерев, —

но странный гость исчез…

С трудом подняв ресницы

и воздуха вдохнув, придя в себя едва,

я у стола стоял, перебирал страницы,

с недоумением взирая на слова,

записанные мной перед приходом ночи, —

они звучали, их старинный карильон

трезвонил золотом то дольше, то короче,

словами, мнилось, был сегодня обретен

их смысл — он стал теперь живей и просветленней,

тоска по родине и счастье были в них.

О речь рассвета… О игрок на карильоне…

И долго длился звон, покуда не затих.

И отзвучала песнь с пригрезившейся башни,

из нереальных и неведомых миров, —

возникло время — и, пленен строкой вчерашней,

за дверь стеклянную шагнув, под вечный кров,

в бессмертной комнате, где висла тишь немая,

с листом бумаги, на свету, уже дневном,

я за столом сидел, насущный хлеб ломая,

замкнувшись в эркере, под западным окном.

Зима у моря

Глава первая

I

Вдоль Северного моря

она ступала прочь, —

ее стенаньям вторя,

рыдал рассвет немой;

с ней говорила ночь.

Мрачнеет город в стуже;

как чайка, голос мой

летит за нею вчуже.

II

Венец ли ей желанен,

иль золото и страсть?

Тоской по дому ранен

мой слух рассудку вслед,

и, прежде чем упасть

на брег, волна седая

приемлет солнца свет,

ярящийся, блуждая.

III

Там, в комнате закрытой,

былого больше нет,

о том, что позабыто,

опять твердит она —

лишь слабый крик в ответ

доносится сквозь дрему,

и вновь душа полна

немой тоски по дому.

IV

За окнами неспешно

плетутся облака

чредою безутешной,

но светится волна

за морем… О тоска,

убившая свободу,

ты тягостью равна

смертельному исходу.

V

Что за глухие гулы

грозят обрушить дом?

Бунтуют караулы,

и после мятежа

владыки со стыдом

в ничтожность, в мерзость канут,

мрак низойдет, дрожа,

и все на всех восстанут.

VI

Все горше, повседневней

клубок земных забот,

как мысль о расе древней —

но это мой приют.

Колоколам с высот

звонить еще не скоро,

и мертвые встают

для вечного дозора.

Глава вторая

Плывет ли гарь, пылая,

с пожарища судьбы?

Какая ведьма злая,

чума-ворожея

из дымовой трубы

хрипит про гибель Трои?

Ей только ветр да я

внимаем — только двое.

И ненависть, и злоба

свели ее с ума.

Которая трущоба

теперь ее жилье?

Погибшие дома

осквернены пожаром.

Мир, что отверг ее,

стал непомерно старым.

В смятении глубоком

скольжу в который раз

сквозь вьюгу сна, к истокам

речей о мятеже, —

здесь юноши сейчас

кричат самозабвенно,

оружье взяв уже:

«Елена… Елена…»

Фальшивым стало злато,

продажной — страсть. Когда

взъярился брат на брата?

Жесток и груб ответ.

Стенают города,

земле смертельно жутко,

пространный зимний свет

ужасен для рассудка.

Могущество однажды

познала красота,

и ликованье жажды,

бушуя, как огонь,

язвит острей хлыста,

и ужас неподделен:

не тронь ее, не тронь.

Ее соблазн смертелен.

Я знаю: царством талым

стал постепенно лед,

и на Хондсбоссе шквалом

скользит во весь опор.

О пепел Трои! Вот

опять, как ни далек он,

встречаю темный взор

и ярко-рыжий локон.

Как опознать впервые

пространства и века?

Где башни боевые?

Лишь годы им дано

познать наверняка.

Цветущий луг погублен.

И я уже давно

от времени отрублен.

О чем былое пело

на тысячи ладов?

Но радость не посмела

воспрянуть, — в ней горит

вина былых годов.

И голосом невнятным

здесь ветер говорит

о самом неприятном.

За окнами, где ало

полощется заря,

мерцает грань кристалла,

и древняя волшба

свершается, творя

свет из теней печальных:

сокрытая судьба

миров первоначальных.

Глава третья

I

Святыня ль потайная

глаголет нам сейчас,

стеная, проклиная?

Какие письмена

увещевают нас?

Беззвезден свод небесный,

лишь сетует волна,

стуча о берег тесный.

II

Забытое ветрило,

увижусь ли с тобой?

Тоска заговорила,

мир сумрачен, угрюм —

лишь яростный прибой

грохочет спозаранок, —

волны заморской шум,

жилец морских трублянок.

III

Уже давно в просторе

расколоты ладьи,

о прошлом грезят море,

светило, небосвод,

почия в забытьи, —

но вестью о пожаре

из мертвых стран плывет

дождь раскаленной гари.

IV

Довременью подобен

грядущего росток,

от облачных сугробин

покров небесный сер,

не светится восток,

лицо земли в морщинах.

Каноны древних вер

покоятся в лощинах.

V

Скитается по странам

неясная молва,

но сердце, зовам странным

ответствуя, поймет,

едва сравнив слова,

что, пусть они несхожи,

но сердце и народ

рекут одно и то же.

VI

Слова о горе многом,

что ни один народ

не будет вспомнен богом,

котел времен бурлит,

опять война грядет,

черед грозе и грому:

здесь жажду утолит

одна тоска по дому.

VII

Дорогою отвесной

светило мчит во тьму,

звезда на свод небесный

вечерняя взошла.

Кто знает, почему

отрадою для взора

лишь белые крыла

сверкают из простора.

VIII

Туман, тяжел и жесток,

на горный кряж идет,

заснежен перекресток,

покой, забвенье, тьма.

Страна в сугробах ждет.

Ночная мгла бездонна,

но многие в дома

сокрылись потаенно.

Глава четвертая

Что ищет лик угрюмый

луны? Корсары грез

безумьем грузят трюмы,

от них грядет беда,

меж тысячи угроз

застыли мы покорно.

Не нынче ли? Когда?

Зачем луна злотворна?

По лунной тропке хладной

скользят они из тьмы,

и песнею злорадной

терзают нам сердца,

бежим от моря мы

с оглядкой, осторожно

(когда бы до конца

о них забыть возможно!..)

Глава пятая

Там, в зеркале, в пучине,

что бережет она,

уже незрима ныне,

на память обо мне?

Объемлет тишина

разъятых нас. Упруго

полощется в окне

навязчивая вьюга.

Не памяти ль реторта

творит подобный снег?

Но в зеркале простерто

безмолвное жилье,

где ждал ее ночлег,

и ныне ждет. Как прежде,

доселе жду ее

в немыслимой надежде.

Где затерялись годы?

Как долго снег идет?

Вне мира, вне природы

сны комнаты пусты,

зеркальным, словно лед,

закованы покоем.

И я один, и ты.

Что толку жить обоим?

Диктует гибель рано

свой снежный приговор,

сочится кровью рана,

смешались времена —

и вновь троянский спор

сегодняшний, вчерашний, —

встает громада сна

холодной, черной башней.

На снежные руины

всего один лишь раз

пробился луч карминный, —

коснувшийся чела

огромный алый глаз;

за глыбою засова

она его ждала,

устало и сурово.

Сквозь снежную истому,

сквозь тишину и грусть —

опять тоска по дому.

Впусти же солнце, страсть,

лучи живые пусть

здесь, над покровом белым,

разят за частью часть

все то, что было целым.

Есть остров в океане —

он там, на полпути

к пределу расстояний;

уже за окоем

торжественно зайти

должно светило вскоре,

и снова мы вдвоем

с тобой глядим на море.

Глава шестая

I

На дюнах сиротливо

лежит небесный лев,

песком забита грива,

агония близка —

забыты боль и гнев.

И вечность, лапой тронув

седые облака,

шлет огненных драконов.

II

Копающий — устало

близ ямы упадет;

душа, как низко пала

ты, — низменна, слепа,

тебя пленил расчет,

хотя мизерна плата:

и вечность вновь скупа,

и вновь тяжка лопата.

III

В каком испуге диком

от моря прочь спеша,

взлетела чайка с криком,

меня узрев едва, —

печальная душа,

как закричала стая:

«Ты все еще жива!» —

от сердца возлетая…

IV

С тех пор как через силу,

с трудом пытаюсь я,

сверло вонзая в жилу,

проникнуть в существо

земли и бытия —

все яростней, все строже

от сердца своего

я требую того же.

V

О песнь, в морозной смуте

безумствуй и пророчь,

но от познанья сути

сумей себя сберечь —

тоска по дому, прочь!

Старенье душу ранит,

губя и смысл, и речь —

и злобно в бездну манит.

VI

Напряжено молчанье,

как в бурю паруса;

безмерно измельчанье

до жалости, до слез, —

чужие голоса

нас требуют всечасно,

и тянется допрос,

и отвечать ужасно.

VII

Заполонив покои,

царит сиянье тут —

далекое, морское.

Наследники тоски

сюда вдвоем войдут:

и нет для них реальней

предметов, чем станки,

столы и наковальни.

VIII

Все глуше, бесполезней

зовет к деянью плоть,

все тягостней болезни, —

застывший разум глух,

не в силах обороть

нашествия кошмара —

о страх, о слабый дух,

о тягостная кара!

Глава седьмая

Угрюмо бродит кто-то

меж дюнами порой:

тяжка его забота;

нисходит влажный мрак,

хрустит песок сырой.

На берегу пучины

он замедляет шаг:

для страха нет причины.

Гряда холмов песчаных;

здесь не бывает встреч

ненужных, нежеланных, —

здесь пристань, здесь приют,

здесь умолкает речь

пред голосом рассудка

и сердца — все же здесь

невыразимо жутко.

Глава восьмая

I

Молчание, ни слова

ей не произнести

ни в глубине алькова,

ни возле очага —

оборвались пути

неумолимо, разом:

в душе лежат снега,

и успокоен разум.

II

Покуда море дремлет,

внезапно пробудясь,

она глаза подъемлет

в еще рассветный мрак,

я жду — но рвется связь:

за гранью смерти где-то

лежит архипелаг

забвения и света.

III

К приюту нежилому

влекусь, где в зеркалах

сейчас тоска по дому

уснула тяжело;

пусть я повержен в страх,

но все же должен вскоре

уйти, разбив стекло,

туда, в другое море.

IV

И вот с тяжелым стоном

приходит свет дневной, —

вдали под небосклоном

печальный моря взгляд

прощается с луной,

и полчища бакланов

бессмысленно кричат,

внезапно в воздух прянув.

V

Блаженно ты, стрекало

стальных, студеных вод —

для плоти, что взалкала,

бессмысленно греша,

сорвать ненужный плод, —

и скверна отлетает,

и вечная душа

здоровье обретает.

VI

В те времена, вначале,

какими были мы?

Как светочи пылали

завороженных глаз,

как падало из тьмы

немыслимое слово,

что нисходило в нас

и отлетало снова?

VII

О, как метался в блеске

объятый бурей брег,

и ветр ярился резкий!

Безумная вода,

как проточеловек,

бряцала донной гущей, —

о, мог ли я тогда

провидеть час грядущий?

VIII

Меж дюн к заветной двери

я рвался каждый раз,

во пламени потери,

в бесплодье мятежа

я слышал тот же глас…

Нет дела бесполезней,

чем прозябать, дрожа,

в первоначальной бездне.

IX

Являлся блеск слепящий

во зримые края.

Сюда, в приют язвящий,

где замкнута душа,

в тоску по дому я

вхожу — во мрак, в опалу,

возвышенно спеша

к решенному финалу.

Глава девятая

От чистоты великой,

от нежности морской

она тропою дикой

давно ушла туда,

к пучине городской.

О ней — святой, убогой —

как в давние года,

в деревне помнят много.

Ты, сердце, ты — подворье

для памяти ее;

столь малое подспорье

потребно ей: ночлег,

горячее питье

для плоти и для духа,

чтоб за окошком — снег,

чтоб здесь — тепло и сухо…

Она дорогой смутной

бредет через село,

как призрак бесприютный

сквозь ветер и сквозь ночь,

плетется тяжело,

но временам стеная

она уходит прочь,

бездомная, больная.

И полон жалоб странных

был тьмы великий вал,

весь в отблесках багряных.

В чужой вступая спор,

их ветер тасовал,

как старую колоду,

дрожа, мерцал простор,

ведущий к небосводу.

И этот жребий темный

всех тех, кто брел за ней,

поверг во страх огромный,

на ледяном ветру

им было все страшней,

но все ясней, все чище.

И каждый поутру

нашел свое жилище.

Отвергнув мрак и гнилость,

бредет она одна —

иль там, где прежде билась

в немыслимых мирах

свободная волна,

вскипает смрад позора?

Всего безмерней — страх

того, что будет скоро.

Уже четыре раза

пришел и канул год.

Убил ли, как проказа,

ее, живую, бой

страстей, водоворот

стремлений и печалей?..

Еще шумит прибой…

…все глуше, одичалей…

Глава десятая

I

Лотошник-ветер мимо

досаду вновь несет,

опять неумолимо

он плачет у дверей,

пытаясь круглый год

меня переупрямить.

Уйди, уйди скорей:

невыносима память.

II

При свете дня понятно

ее небытие,

о солнечные пятна,

что в мозг издалека

вонзают острие,

язвят и отчуждают, —

надежда и тоска

отчаянье рождают.

III

Под вечер в двери снова

лотошник-ветр стучит,

от памяти былого

дрожу и прячу взгляд:

он жалок, нищ на вид,

как те, что поневоле

у очагов сидят,

заснув, — и даже боле.

IV

Приняв от жизни жребий,

скитаюсь я в саду,

следя в широком небе,

как светлая гряда

на зимнем холоду

проходит величаво

в былое, в никуда —

держава за державой.

V

Слова летят в просторе

прозрачной высоты —

виновен ветр иль море?

Нет, оставайся нем,

зачем иначе ты

ушел в приют укромный

и сетуешь зачем

на этот мир огромный?

Мартинюс Нейхоф (1894–1953)

Дом

Где пышен сад и плодороден дол,

Где ветром с дюн обласкан каждый злак,

Стоит мой дом, откуда я ушел

И где сегодня поселился враг.

Дом огневою точкой стал, и сад,

Давно, я знаю, вырублен врагом.

И если правда то, что говорят,

Разбито поле минное кругом.

Так говорят. Но, не смирен с судьбой,

Я верить в дом родной не устаю:

Мне нынче ночью сообщил прибой,

Что скоро шторм спасет страну мою.

Птицы

Фабричные рабочие идут

Перекусить, развлечься в перерыве,

Мечтая о футболе и о пиве,

Об отдыхе на несколько минут.

Вот так и птицы, — в мире нет счастливей,

Чем те, кто полюбил такой уют:

Так воробьи к ботинкам робко льнут,

Толкутся чайки, споря о поживе.

Но безработным птицам счастья нет,

Стараньям Армии Спасенья рады,

Они съедают нищенский обед.

А если крох попросят, как награды:

Пустить в кино, ссудить велосипед —

Нарежутся на конные отряды.

Поющие солдаты

Булыжники остры: усталость, злоба.

Идут солдаты, сердцем присмирев.

Какою болью вам звучит напев:

«Прощай, Мари, прощай, моя зазноба…»

Мы в даль глядим: она чиста, открыта, —

Печаль, печаль, как часто в забытьи

Мы повторяем вымыслы твои:

«У дьявола два рога, два копыта…»

Где музыка? Где барабанный бой?

Вы брошены наедине с судьбой:

«Страшна разлука, не страшна граната…»

Так пойте, вдаль по улицам спеша!

Всегда таится детская душа

Под грубой оболочкою солдата.

Голландия

Твой воздух над моею головой,

Голубизна и солнце в ветре звонком.

Я шел через простор прекрасный твой,

Я на груди твоей дремал ребенком.

Я брел и наяву, и в забытьи,

И в жилы мне входили кровью древней

Каналы протяженные твои,

Далекие и светлые деревни.

Вечерний свет нисходит от окна,

Молчат кастрюли, пестики и ступки.

Жизнь Господа спокойна и ясна,

Ему понятны люди и поступки:

Муж в голубой рубашке и жена

В крахмальном фартуке и белой юбке.

К незапамятному

Служанка чашу держит на весу,

сливая кровь овцы, убитой днем.

Хозяйка вяжет. Мясо над огнем

шипит, роняя красную росу.

Мерцает зеркало в углу своем.

Волчица воет далеко в лесу.

Мой праотец в двенадцатом часу

в мешке волчонка принесет живьем.

Одно мгновенье медлим — я и он,

проникнуты домашней тишиной,

что обступает нас со всех сторон, —

и пахнет мясом, струганой сосной,

и мимолетным счастьем озарен

дом на полянке в гущине лесной.

Мальчик

Он у окна сидел, полураздет,

И видел, как среди рассветной тьмы

Дорога убегает за холмы,

А над дорогой брезжит слабый свет.

Ему опять припомнился старик,

Что на скамейке задремал вчера.

Вокруг него шумела детвора,

Старик проснулся через краткий миг.

Был странным взгляд его, и странной — речь

(Улыбку прикрывала борода):

«Жизнь — это путь неведомо куда,

Но можно пользу из него извлечь».

Внезапно потянуло холодком.

И мальчик увидал в дали сквозной,

Себя, усталого, в полдневный зной

Куда-то прочь бредущего пешком.

Дорога уводила в пустоту,

Не позволяя повернуть назад.

Обулся, встал и через старый сад

Неторопливо зашагал к мосту.

Облака

Совсем ребенком, помню, в день погожий

Я рядом с матерью лежал в траве,

Неспешно плыли тучки в синеве.

Спросила мать: «На что они похожи?»

И я кричал: «Я вижу — всадник скачет,

Там — Скандинавия! Овца! Пастух!»

Смеялась мать, меня хвалила вслух,

Но видел я: она украдкой плачет.

Я жил, не глядя в облачные дали,

Не поднимая взора от земли, —

Пусть надо мною тучи строем шли —

Видения меня не волновали.

Теперь мой сын глядит на все, что мнимо,

На все, что вдаль плывет по небесам, —

Я слушаю его и плачу сам

О прежних облаках, проплывших мимо.

Праздник под открытым небом

Июньский вечер засветил огни,

и озарил зеркальные озера.

Наш столик посреди лужайки скоро

совсем потонет в лиственной тени.

Стихи в душе — замена разговора.

Мы допиваем чай, и мы одни.

О хрупкая печаль, повремени,

не привноси в гармонию раздора.

За озером уже бренчат гитары,

и весла мерно бьют по водной глади;

целуются мечтательные пары,

бредя туда, куда ведет дорожка, —

нет, не любви — красивой позы ради

и ради чувства — но совсем немножко.

Под сурдинку

Она сказала мне: «Ты принц в постели».

Как простыня, окутывала мгла

Усталостью сведенные тела.

Цветы на стеклах в инее блестели.

Я — вновь питомец тьмы, и даль пуста,

Лишь белизна снегов блестит невинно.

Но видится старинная картина,

Нежна, изящна, ласкова, проста:

Взгляни — вдали, под лучезарной высью,

Меж древних башен чист и ясен вид,

Там рыцарь с дамой едут мелкой рысью,

Он свищет псов, летящих без оглядки,

А спутница на сокола глядит,

Что миг назад взлетел с ее перчатки.

Портрет флорентийского юноши

Оливковый, стариннейших кровей,

Овал лица — и мраморный, и кроткий.

Его глаза — живые самородки —

Бестрепетно глядят из-под бровей.

Девичий рот; волос рисунок четкий.

На сливах, что готовы пасть с ветвей,

Налет вовеки не был розовей,

Чем на его пушистом подбородке.

Здесь все твое: и город, и река.

Вино сбродило, и зерно поспело,

Чтоб песнь твоя всегда была звонка,

Чтоб ты иного не познал удела,

Чтоб ослик поспешал вдоль большака,

Чтоб женщина перед огнем сидела.

Моцарт

Небесный свод, по-утреннему синий,

Над кипарисами блестящ и жгуч, —

Он посылает первый чистый луч

В изящный будуар седой графини.

Как сладко этот ежедневный миг

Использовать и с радостью, и с толком!

Над вышиваньем золотом и шелком

Она склоняет пудреный парик.

Но вскоре изменяется картина:

Приходит гость, еще юнец почти,

Возжечь огонь созвучий, взаперти

Живущий в старом сердце клавесина.

Графиня с клавиш переводит взгляд —

Они желты и безнадежно стары —

Прочь, за окно, где в отдаленье пары

Неспешно совершают променад.

Новалис

Был взор его печален и глубок,

Он не умел другим служить опорой.

Мечтала жизнь его о смерти скорой —

Так жаждет увядания цветок.

Он усмехнулся, как дитя точь-в-точь,

Узнав, что сад погиб от стужи зимней.

Его любовь жила в священном гимне,

А он глядел в окно, в туман и ночь.

Чужая тень, безжалостна, темна,

Ложилась на лиловые обои, —

Он пел еще, но рушились устои,

Кончалась жизнь; кончалась тишина.

Мелодия лилась ночной росой,

Но таяла в пространстве бестревожно,

Шепча, что некто в комнату, возможно,

Войдет с клепсидрой, скрипкой и косой.

Птица

Стук по стеклу — и вот скривились лица,

Испуганные, засмеялись мы.

И я сказал: «Наверно, это птица

В окно стучится из промозглой тьмы».

Металась тень и хлопала крылом

По влажному стеклу окна ночного;

Бесформенная, словно черный ком,

Взлетала вверх и упадала снова.

Влеклись ночные тучи, словно льды,

Во мраке время замедляло бег,

Мерцали свечи робко и печально —

И роскошью казались нереальной

На скатерти, сверкавшей, словно снег,

Хрустальные бокалы и плоды.

Ужин

Вдруг стали падать воск, вино и хлеб

Из наших рук. Внезапно тишь настала.

Огонь свечи метнулся от шандала.

Окно во мрак открылось — как во склеп.

Тяжелый дом поплыл на гребне вала

Над странами, с незримых сорван скреп.

В пучину смерти мчал нас от причала

Шквал времени, безжалостен, свиреп.

Все глубже одиночество, все тише,

И каждый за столом, оцепенев,

Во взор чужой глядится, как в зерцало.

Пока не отгрохочет ветр по крыше,

Забудь, забудь, что в сердце боль и гнев,

И слушай смех, и слушай звон бокала.

В странствии

Случайно я взглянул в окно чужое:

там женщина перед окном сидела,

при свете, голову на грудь склонивши,

устало руки вытянув во сне.

Почуяв чуждый взгляд, она очнулась,

ладонью провела вдоль дуг надбровных,

и в сторону мою взглянула кротко,

от сна еще не пробудясь вполне.

Она меня увидела. Возможно,

я мнился ей ожившим сновиденьем.

(И знаменателен, и нереален

казался наш безмолвный разговор.)

Она со стула встала непоспешно,

в камине уголья поворошила,

к столу вернулась и закрыла книгу —

и на окне остановила взор.

Я знал, что в эту странную минуту

я показался ей, быть может, сыном,

который возвратился из-за моря,

иль другом, что ушел навеки прочь.

Я понимал теперь: все эти годы

бродяжничества, смуты и тревоги,

меня томило робкое желанье

прийти домой, сюда и в эту ночь.

Помедлила пред зеркалом, вздохнула,

огладила рукой седые пряди,

взглянула на часы, собралась с духом

для фразы, может быть, всего одной —

но мы опять уже чужими были,

навек разделены стеклом оконным,

и только, мнилось, прозвучал в потемках

беззвучный голос за моей спиной.

Тупик

Она была на кухне у плиты.

Я наконец войти решился к ней.

Я ждал секунды этой много дней,

задать вопрос стыдясь до дурноты.

Ей приходилось пристально смотреть

за кофием на маленьком огне.

И я сказал: пускай ответит мне,

о чем стихи писать я должен впредь?

Тут засвистел кофейник со свистком,

пар повалил в открытое окно,

стелясь над клумбами, над парником, —

вливая в кофий воду ручейком,

чтоб гуща медленно легла на дно,

она сказала тихо: «Все равно».

Симон Вестдейк (1898–1971)

Слепые (по Брейгелю)

Они вдоль сел, как слизняки, ползут

и клянчат подаянье в каждом доме;

у них одна мечта: найти приют

и отоспаться на сухой соломе,

под кровлею — пусть даже натощак.

Друг друга не узнать бродягам, кроме

как по тряпью, да колокольца звяк —

примета каждого, и вся ватага

идет, не разбредаясь ни на шаг.

Всего дороже в их руках — баклага,

которую трактирщик им нальет

вином прокисшим или чистой влагой…

Удача, если летом дождь пойдет:

они стоят среди дороги, дружно

воде бесплатной подставляя рот —

просить о ней ни у кого не нужно!

Заслыша нечто в гущине дерев,

они стоят и слушают натужно,

и чмокают, в восторге разомлев.

Уверен каждый, что сосед — мошенник,

и оттого их вечно мучит гнев

из-за пропажи хлеба или денег,

ведь каждого страшит сезон дождей.

Но если не желает соплеменник

прощупать тростью брод среди камней —

они бранятся грубо и крикливо,

и вот, прозрев от ярости своей,

они бросаются нетерпеливо

вперед по склону, вниз, через бурьян —

и падают с отвесного обрыва,

томясь от жажды, прямо в океан.

Ян Якоб Слауэрхоф (1898–1936)

Тибет

За протяженным долом, что вспузырен

Развалинами градов и кумирен,

Где чахлые сады монастырей

Засыпал щебень, задушил пырей;

Там, за чертой страны степей и плавней,

Над усыпалищем державы давней

Вздымается угрюмых гор громада.

Там нет ни ручейка, ни водопада,

Лишь озеро сохранно залегло

В глубокое гранитное жерло.

Лежит печальный остров посредине:

Безмолвием ответствуя горам,

Там уцелел во святости доныне

Великой тишины последний храм.

В пещерах нет сокровищ, зримых глазу,

И нет монахов, преданных экстазу;

Туда вовек не плавали ладьи,

Там тишина как служба длится, и

Отшельники влачат года свои.

От века ли живут, не умирая.

Они иль пали звездами с небес?

И можно лишь по льду дойти до края,

Под вертикальный каменный навес,

С которого для них спускают пищу;

Забрав ее, по глади ледовой

Отшельники опять бредут к жилищу,

Свершая в вечность путь возвратный свой.

Путешествие по Тибету

Моллюски жили здесь,

Был больше мамонта каждый,

И океан плескался

Над будущими горами.

Створки моллюсков доселе

Валяются в каждом ущелье.

Легко в лабиринте спиральном

Наткнуться на подземелье,

Полное демонов злобных,

Наводящих туман лиловый

На тропу и на беглеца —

Образ его исчезает;

Склоны горы обросли

Чудовищными грибами.

Как нам спастись удалось

Из ловушки и не шагнуть

Прямо в разверстую бездну?

Мы тащимся через нагорье —

Как долго? Можно ли вспомнить?

Паутина тропок — обман,

Каждый колодец — отравлен,

Мы пьем вечерами росу,

И ночами едем верхом

Все по тому же плато,

Чье пыланье мягко и жарко —

К цели забытой спешим.

Созвездья боязливы и лиловы,

Огонь — в любом, как в щели смотровой

Шатра над всей равниной мировой.

Мы движемся сквозь мертвый лес,

Сквозь бурелом, наперерез,

Мох лошадям щекочет брюхо.

Мы дышим прахом древних трупов,

И тьма готовит нам засады.

Вот — гребень гор касается небес,

Мы поневоле едем сгорбясь.

Вот — небеса над самым гребнем гор:

Чудовище в ухмылке жуткой,

Губу кровавую задрав,

Зубов обломки обнажает.

Забудь! И я скорей забуду.

Иначе станем жертвой духов подлых!

Лишь гибель и забвение повсюду.

Забуду? Сгину? Вправду ли за Будду?..

Уж не столетья ль провели мы в седлах?

Лоян Благословенный

О благостный Лоян, великий град!

Лишь на дворец наместника ты глянешь

С его гаремом — возражать не станешь:

Уж наш-то властелин — аристократ.

Лоян еще и справедливый град.

Ямынь с разбойниками беспощаден.

Возрадуйся и ты, кто обокраден:

Не все украли — как не будешь рад?

Лоян еще и укрепленный град,

Его стена — могучая зашита,

Пусть на три четверти она разбита —

Войны не будет, люди говорят.

Лоян весьма, весьма здоровый град,

Сюда закрыты подступы недугам:

Все больше голодающих ребят

Ютится с каждым годом по лачугам.

Лоян — воистину прекрасный град,

Ему река помойкой услужает:

Однако джонками ласкает взгляд,

Сады и стены храмов отражает.

О да, Лоян — благословенный град!

И кто не соглашается в итоге

Платить невероятные налоги

За право жить внутри его оград?

Размышления Бо Цзюйи

Если бы я в Сучжоу года коротал,

Был бы, возможно, зажиточней, чем теперь.

Если бы я ветку ивы срывать не стал —

Старше по званию был бы я, чем теперь.

Если бы я в Сучжоу года коротал,

В Лояне бы я не радовался весне.

Если бы я ветку ивы срывать не стал —

Тысячекратный восторг не открылся бы мне.

Если бы я коротал в Сучжоу года,

Беден и всеми забыт я был бы навряд.

Большая семья была б у меня тогда,

Я род бы продолжил, как обычаи предков велят.

Если бы я коротал в Сучжоу года,

Ветку ивы отбросил, избрал другую судьбу —

Я в траве не лежал бы, лениво забредши сюда,

Лежал бы во мраморном я, в роскошном гробу.

Нет пути из Лояна, отныне мой жребий прост,

И ветка ивы — навеки подруга моя.

Зачем вспоминать сучжоуские края,

Где так и свободен, быть может, наместника пост?

В Сучжоу бы я о Лояне томился тоской!

Есть ли выбор у нас, колеблющихся глупцов,

Бредущих бесцельно, покуда в конце концов

Не ляжем там, где нас настигнет покой?

Возвращение

В город родной, где двадцать лет не бывал,

Возвращался я и завидел его вдалеке.

Но у дороги, за четыре ли до ворот,

«Желтую цаплю» приметил, старый трактир,

Куда приходил я с друзьями в прежние дни.

Там флейта звучала тихо, как в полусне.

Вновь услыхал я любимую песню мою

О сливовых лепестках на глади пруда.

Возвратилась весна, отражался город в реке,

Но больше идти я туда не хотел,

Ибо нынче, недавно, я оттуда пришел.

Сливовые лепестки на глади пруда,

Столь не печально ничто, как ваша судьба,

И моя, в которой разве что дольше скорбь.

Мне подумалось так, но вчуже, со стороны;

Здесь навсегда остаюсь, с тоскою вдвоем,

Сожалея, что жизнь прошла не так, как хотел,

Покуда я бесхитростной песне внимал

О сливовых лепестках на глади пруда.

Остров Коулун[9]

Здесь дремлет мир; он видит мудрый сон

И не желает знать зимы и лета, —

Лишь осень и весну, — лишь смену цвета

Для зелени сулит седой муссон.

Покой священ; тайфун отбушевал,

Спокойна влага в бухтах и заливах;

Едва шипит на берегах сонливых

Ласкающийся, пенящийся вал.

Уютными горбами валуны

Расположились вдоль моренных гряд;

Кругом — деревья; камни введены

С природою живой в единый ряд.

Изгибы кровель крашеных исконны;

Голодным духам нет сюда пути,

Хотя исчезли стражники-драконы

В садах, способных круглый год цвести.

Там старцы, возлежа, читают свитки, —

Желта бумага, борода бела;

Есть время вспомнить жизнь: она в избытке

Исполнена пустых страстей была.

Они лежат, сквозь ширмы сонно глядя,

Как дочери прогулку горько длят,

Чтоб, к ветру обратясь у водной глади,

В отчаянии распахнуть халат.

Но сладкому видению беды

Противиться — уже не станет силы,

Невмочь — из павильона у воды

Глядеть на облака и на могилы.

Мерещится созревшему уму

Все то, что столь опасно молодым,

И тело страждет, чтоб сошел к нему

Любовник или опиумный дым.

Лишь возвратясь, опять над водным глянцем

Стоят, уже насытив естество,

Любуясь — не цветущим померанцем,

Но птицами на ветках у него.

Вот сводник-вечер к дню приводит ночь,

Как юную невесту к старику,

Недолго пребывает начеку

И столь же быстро отступает прочь.

Желанья гаснут в душах бесприютных,

И мы бредем меж тесных средостений,

Меж лабиринтов и тропинок смутных

И призраков без образа и тени.

Нет, боги предназначили не зря,

Чтоб этот остров был как раз таков:

Усталый мир, в усталые моря

Заброшенный на тысячи веков.

Ночлежка в Ханчжоу

Сто человек под шкурою одной,

И каждый в дырку голову просунул,

И каждому тепло с другими рядом.

Так неохота вылезать из дыр,

Однако утром трижды грянет гонг,

И шкура задерется к потолку.

Сегодня утром дряхлый попрошайка

Не смог проснуться вовремя, и был

Под крышу вздернут, где и задохнулся

Его душа скользнула в мир загробный, —

Что благодатней, чем такая смерть:

Счастливый жребий выпал подлецу.

Когда не хватит денег на ночлежку,

Придется умирать и нам: под утро

Замерзшими в лесу находят нас

(Помимо тех, кто сыщется в пруду).

Осень

Клонятся стебли, тепло подходит к концу,

И лепестками вода усыпана сплошь.

Оттенки дробя, проходит по озерцу

Дрожь.

С берега — сосны смотрят в глубины вод,

Не узнавая себя в повторенье своем,

Нацеленном прямо в отражающийся небосвод,

Несмотря на туман, которым полн окоем.

Мужество наше державе не нужно пока,

Ибо известно, что отступили враги.

Тот, кто живет на острове средь озерка,

Должен задуматься, должен утишить шаги.

Надо ли сердцу не знать отныне надежд?

Свидеться нам суждено ли еще хоть раз.'

Наша кожа укрыта тяжелым мехом одежд.

Холод в лесу, и вечная осень в нас.

Вид Макао с вершины горы

Гора с ночным прощается нарядом,

В лощины ускользает темнота.

Отсюда виден суд над конокрадом

И джонок обсыхающих борта.

Песку намыло море на подходах,

Но джонки входят в гавань без труда,

Но царствует, не ведая про отдых,

Страшней чумы — голодная нужда.

Рождается ребенок за ребенком,

И старики встречают смерть в пыли,

И вечно плыть и возвращаться джонкам,

И пушке вечер возвещать вдали.

Восход, закат, и лодка кверху днищем.

Все как всегда у этих берегов.

Ни звука, ни движенья в мире нищем —

И тем слышнее стук моих шагов.

Джонки (Макао)

То в утренний туман бесследно канув,

То разметая облачный покров,

Плывет армада джонок и сампанов

Из бухты в море на привычный лов.

Плывет, блюдя традицию столетий,

Все удаляясь, но еще в виду —

Чтоб сети опустить при первом свете,

Плывет меж скал, под первую звезду.

Плывет туда, где дремлет даль нагая,

Куда, как прежде, гонит нищета,

В глубины одиночества вдвигая

Оглаженные старостью борта.

Мертвое Макао

Отживший город лег вокруг залива,

К воде прильнул, устало омертвел,

И джонка в гавань тянется стыдливо

Взамен былых надменных каравелл.

Уже ничье не потревожит судно

Отливом обнажаемого дна,

И под эдиктом вечным беспробудно

Почиет в паутинах тишина.

В названьях улиц тлеет отблеск чести

Иезуитов и бойцов былых;

Года и дни свершают бег на месте

Над чередой строений нежилых.

Решительно и резко ночь настанет,

Заполнив каждый угол и изгиб

На улицах, и дальний выстрел грянет

Над цитаделью, словно слабый всхлип.

И шагом женщины идут нескорым

Тогда, еще крестясь по временам;

И сходятся перед пустым собором

Они, кто были днем незримы нам.

Они бредут туда, где дремлет Прайя,

Где все песком затянуто в порту,

И ждут, в уме слова перебирая,

И сами понимают их тщету.

Шуршат кривых деревьев вереницы,

О берег море трется тяжело,

Таращит город мертвые глазницы

И копит в сердце вековое зло.

Часы на дальней башне бьют уныло,

И женщины домой брести должны.

Высокий крест святого Михаила

Чернеет в блеске меркнущей луны.

Лишь далеко вверху лучи, как прежде,

Струит старейший в Азии маяк,

Подвижнически рассекая мрак

Для тех, в чьем сердце место есть надежде.

Невольники

Южнокитайский воздух полон стона:

Напев разгрузки фрахта так знаком

Всем кули, от Шанхая до Кантона;

По трапу — в такт, кто с бочкой, кто с мешком.

Нещаден стук надсмотрщической трости,

Однако наступает вместе с ним

Миг отвлеченья от стыда и злости,

И труд уже не столь невыносим.

Они живут и спят на джонках грязных,

Едят глотком — не важно что, когда.

А чайные полны поэтов праздных —

Им тоже ритм нужнее, чем еда.

«Смотри на звезды восхищенным взглядом!

Все, что живет — благодарит богов!»

О нет, не все; а подтвержденье — рядом,

От чайной до причала — сто шагов.

«Но кули спят, им ни к чему уловки,

А что поэт? Покорен ли судьбе?»

Нет, не сильней, чем висельник — веревки,

Поэты жаждут милости к себе.

И тот, кто приглядится из вселенной,

Увидит, что в трудах различья нет:

Из трюма груз выносит раб согбенный,

Из тишины выносит звук — поэт.

Для них в одном спасенье и порука:

Да будет ровен такт и верен счет, —

Ведь рухнет кули, не услышав стука,

Утратив ритм, поэт с ума сойдет.

Однако сном ли, нищим ли обедом,

Но все же обрываем труд раба, —

И лишь поэту перерыв неведом:

Всечасна мука, такова судьба.

Вовек не знает он труда иного,

Беснуется в объятьях немоты,

Но тяжко тащит в жизнь за словом слово:

Единый ритм — до гробовой плиты.

Портовые города

Лишь гавань моряку верна.

Мир слишком зыбок и нетверд.

Обманет друг, солжет жена,

И не изменит только порт.

У многих семьи там, вдали,

В тумане, где-то за кормой, —

Но этот слабый зов земли

К беде ведет, а не домой.

В любом порту найдется дом,

Где я посплю на берегу:

Валюты, нажитой с трудом,

Я в эту ночь не берегу.

Про деньги позабуду я,

Чуть окажусь на корабле.

Лишь города — мои друзья —

Опять зовут меня к земле.

Шанхай, зловонный, гордый порт,

Гонконг, одетый сединой,

Рейкьявика холодный фьорд,

И Рио — рай, вполне земной.

И Порт-Саид — столица шлюх.

И Йокогамы грозный рок,

И Сингапура тяжкий дух,

И вжатый в лед Владивосток.

Буэнос-Айрес — парапет

С концами неизвестно где,

И нефти неизбежный след

Близ Байя-Бланки на воде.

Джибути — коль не боязлив,

Сойди да заживо растай;

Ханчжоу, спрятанный в залив, —

Врата, ведущие в Китай.

Перт, Брисбен — в сумраке, в дыму

Они живут во мне, как стая, —

Пока другие за корму

Глядят, остатки дней считая.

Предел терпения

Как долго длится день на корабле:

Дробится в море солнце, как в стекле,

Слой низких туч, прорвавшись, допустил

Лучи на грязный палубный настил.

Тягуч и долог день на корабле,

Закроешь дверь — но и в каютной мгле,

Пробьется луч меж саржевых гардин

Прольет на фотографию кармин.

Задремлешь ли в каюте, налитой

До потолка — полдневной духотой?

Ударят склянки — только в их числе

Струится время здесь, на корабле.

На вахте ночью отстоять не трудно:

Глядишь, мигнет вдали другое судно,

Днем — ты у вечной мысли в кабале:

Как много тросов здесь, на корабле!

Закрыть глаза, да не смотреть бы косо,

Не подбирать бы ни крюка, ни троса,

Да нет: поди, не думай о петле

В тягучий, долгий день на корабле.

Корабль дураков

Средь моря наше призрачное судно

в тумане заблудилось. С этих пор

Мы поняли, что разум — сущий вздор,

что вспоминать о прошлом безрассудно.

Да что там смерть — игра пошла почище:

мы бесконечный завели картеж,

еще у нас имелся табачище

убийственный, затянешься — уснешь.

И женщина, которая хотела,

чтоб очередью и по доброй воле

мы шли на зов ее нагого тела —

как соблюдали вахту мы дотоле.

Картографической татуировкой

Весь торс ее сверкал и напрягался, —

она сердилась, если мы неловко

не совершали выгодного галса.

Две глобуса разъятых половинки

ее грудей являла нагота;

поверх сосков, студеных, словно льдинки,

всегда была в снегу ее фата.

Но, повторяя путь по многу раз,

ее пресытить мы бессильны были, —

и в ярости она честила нас:

«Нет, не во мне вам место, а в могиле!»

Мы ухмылялись. «Вправду, Мессалина.

В могилку хочет гвардия твоя,

но нас не примут ни песок, ни глина —

придется быть добычей воронья!»

И был таков ее ответ на шутки:

«Уж я-то знаю — есть мужик могутный,

как раз погостный сторож; так что — дудки!

Ловите ветер, сволочи, попутный!»

Идея очень полюбилась нам:

судьба способна, значит, на уступки!

Посудина помчалась по волнам,

утихли свары, и погасли трубки.

Так плыли мы, едва ли не века,

решительно не ведая — куда;

но стала желтой за бортом вода,

земля — мы поняли — недалека.

Вверх по реке был наш подъем непрост,

сплетались в ней жгуты древесных жил, —

но наконец-то нам предстал погост,

а рядом сторож в самом деле жил.

При удочке, над глинистым затоком,

он восседал — с седою головой.

Он ухо сына старшего брелоком

привесил на цепочке часовой.

Он рявкнул нам: «Здесь больше нет ни пяди!

И захочу, так не смогу помочь!

Забито все, что спереди, что сзади!

Себе ни метра нет!.. Плывите прочь!»

Он обменялся взглядом с нашей бабой,

замолк, привстал, забыв про поплавок,

и, черепом тряся на шее слабой,

пошел к ограде отпирать замок.

(Нам представлялся ряд сравнений шалый:

Отелло с Дездемоной? Или нет, —

нет, Гретхен с Мефистофелем, пожалуй.

Нет, не видал подобной пары свет!)

Мы, вожделея, ожидали тупо;

вот, обнажаясь под блистаньем звезд,

она пошла в объятья полутрупа,

открыв для нас дорогу на погост.

Мы поползли, пытаясь меж надгробий

найти хотя бы фут пустой земли,

скелеты вороша и воя в злобе:

мы для себя ни дюйма не нашли, —

и возвратились, и пришла усталость.

А ей на память о могутном муже

одно лишь смертное тавро осталось;

он вновь сидел, держа уду все ту же.

И мы постигли жизненный итог,

вползли по трапу ушли в туман, —

мы поняли, что слишком жаден Бог,

чтоб дать покой нам, — только океан

он отдает нам, синий и пустой,

и женщину, что спорить с Ним решилась, —

мы — слуги моря, слуги шлюхи той,

что нам одна явить хотела милость.

Алберт Хелман (1903–1996)

Где?

Все, что навек ушли во тьму,

чей разум вечностью утишен —

когда, и где, и в чьем дому

их тихий зов бывает слышен?

Коль он предвестье, то к чему?

Ведь — без сомнения — они

живут в стране блаженной ныне,

где весны длятся искони,

где бледен берег звездной сини

и где не наступают дни.

Зачем так часто нам слышна

их жалоба, — зачем, как птица,

мех гулких стен скользит она

и так отчаянно стучится

в стекло закрытого окна?

О чьей твердят они беде,

в разливе сумрака над садом

забыв о скорби и суде?

Они томятся где-то рядом,

и сетуют? Но где же, где?

Голоса

Больной не спит; он издалече

внимает сумрачные речи

вещей: оконной рамы всхлип,

разболтанной кровати скрип,

глухое тиканье часов,

шуршание вдоль плинтусов,

несчастной кошки долгий вой

и стук шагов по мостовой;

Пьянчужка, пропустивши чарку,

бредет по направленью к парку,

где каплет желтая листва,

где, слышимый едва-едва,

под банджо голос испитой

вздыхает о земле святой,

перевирая текст псалма:

бред воспаленного ума;

Обрывок старого романса

и пляска мертвецов Сен-Санса,

фанфар полночный унисон,

погасших звезд немолчный стон,

о мертвых детях плач без слов,

и трепет влажных вымпелов,

и женский смех, и лай собак,

и колокольца мерный звяк;

Старанье крохотной личинки —

она грызет сиденья, спинки,

ко всем событиям глуха, —

и резкий окрик петуха,

затем другой, в ответ ему;

зверь, что влачит людей во тьму,

зевает, мрачен и велик, —

нет, это тонущего крик!

И совесть, как сверчок, стрекочет,

и червь забвенья душу точит,

жужжит во тьме пчела мечты,

сомнений ползают кроты…

И мышь во мраке что-то ест.

А там, где замаячит крест —

там чахлой смелости росток

и возбужденной крови ток.

Ледок, на ручейке хрустящий,

и колокол, во тьме звонящий,

процессий шаркающий шаг,

и слово — неизвестно как —

звучит сквозь море тишины;

полет серебряной струны,

будильник, что идти устал

и сердца треснувший кристалл.

Да, сердце бедное не дремлет,

и ждет, и постоянно внемлет.

Молчит забота. Меркнет свет.

Вопросы есть. Ответов нет.

Геррит Ахтерберг (1905–1962)

Распутин

Он жен чужих лишал одною фразой

стыда и воли, и в объятья звал,

и страсть преподносил, как ритуал,

в чаду религиозного экстаза.

Он сглаживал и исцелял от сглаза,

царевич жил, ему благодаря.

Над Петербургом, над двором царя,

тень мужика висела, как проказа.

Юсупов. Танцы, женщины, вино.

Отрава. И — пока еще темно —

в Неву, и — двадцать пуль на всякий случай.

На лед он руку выпростал одну,

но захлебнулся и пошел ко дну

как жребий власти, некогда могучей.

Освенцим

Об этом ветер говорит сурово,

не ведая, о чем его рассказ.

Нет никого, кто помнил бы о вас,

и ныне я твержу об этом снова.

Растаял и воздухе замолкший глас,

о том, что было, — ни строки, ни слова;

из тьмы кромешной не расслышать зова,

последний отсвет памяти погас.

Вагон отцеплен в дальнем тупике,

на рельсах смерти брошен и забыт.

Ждать — тяжело, надеяться — напрасно.

И надпись, мелом на дверной доске

Начертанная четко и бесстрастно,

о пункте назначенья говорит.

Загрузка...