Твой щит уже исчез в пучине мрака,
твоей короны больше нет с тобой,
однако блещет искрами Итака
и лепестками пенятся прибой.
О бронзовый прилив, о грандиозный
расплесканного устья летний вал —
о, как в твоей крови тяжелозвездной
он что ни ночь томительно вставал!
Блаженный остров угасает в дымке,
Над стадом волн звучит осенний клик;
поскуливают ветры-невидимки
там, где пропал священный наш родник.
Источник мертвых — помнишь ли, как сладко
припасть устами было к роднику?
Нас гонят волны в ярости припадка
к закованному в лед материку.
Твой щит во тьме, и холод все кристальней,
твоя корона канула в снега,
и лишь для нас блистает остров дальний,
где взысканы богами берега.
О бронзовый прилив, торящий тропы,
о в пену облаченная тоска!
Ты избираешь участь Пенелопы
затем, что все еще сильна рука
Из собственных волос неспешно, сиро
ты ткешь пеле́ны — и не жаль труда.
Звереет шторм, на небе гаснет Лира,
меж волн скользят иссохшие года.
Сброд хихикает и зубоскалит
и глаза сквозь щели масок пялит:
что-то воздух слишком чист вокруг.
Полубог, не вычистив конюшен,
вдруг становится неравнодушен
к. прялке женской — и ему каюк.
Клык уже наточен вурдалачий,
книги изувечены, тем паче
что и время книг давно прошло!
Сквозь ячейки полусгнивших мрежей
рвут венок, еще покуда свежий,
увенчавший мертвое чело.
Живодерни, свалки — в лихорадке,
чудеса, виденья — все в достатке,
есть жратва для волка, для свиньи.
Нет у мертвых на защиту силы,
и они выходят из могилы,
чтоб живым отдать кресты свои.
В прошлом цель была у вас благая:
жить, священный факел сберегая,
где частица вечности цвела,
но властитель, пьян своею силой,
не прельстился искоркою хилой
и огнище вытоптал дотла.
Вы теперь — жрецы пустого храма,
мнетесь у треножников, упрямо
вороша остылую золу,
на бокал пустой косясь несыто,
слушая, как фавновы копыта
пляску длят в ликующем пылу.
Мчится праздник, всякий стыд отринув…
Так лакайте из чужих кувшинов,
дилетанты, уж в который раз —
каплям уворованным, немногим
радуйтесь — и дайте козлоногим
в пляске показать высокий класс!
Посягнув на творческие бездны,
мните, что и вам небесполезны
миги воспаренья к небесам, —
зная пользу интересов шкурных,
в гриме вы стоите на котурнах
и бросаете подачки псам.
Вы стоите, сладко завывая,
плоть же ваша, некогда живая,
делается деревом столпа —
тумбой, чуть пониже, чуть повыше;
и на вас расклеены афиши,
коими любуется толпа.
Не пытаясь вырваться из фальши,
вы предполагаете и дальше
сеять в мире лживую мечту —
что ни день смелея и наглея,
прикрывая при посредстве клея
вашей нищей жизни наготу.
Мак пылает средь небес,
к сумраку готовясь, —
ты венок прикинь на вес,
он сплетен на совесть.
Ночь пасет своих коней,
в долы тени бросив, —
голова твоя темней
налитых колосьев.
Мчит полевка от тропы,
жизнь спасти не чает, —
твой венок острит шипы,
сохнет и легчает.
Детство, пыльца неясных догадок…
Плотная синь, что в эти часы
первой тоски обрывает листву;
остров, где запах горькой полыни
одновременно тернов и сладок —
радость огромна, короток срок…
Мчится вершина фонтанной струи,
звонко вонзаясь в пенный закраек;
тесен мир и все же чудесен —
счастлив, кто зреет с ним заодно…
Копится сила сердца — в пучине,
пробует грезу — на вкус, наяву;
зелень ликует, взбираясь на дюны
по изначальному плану творца, —
чудо, чудо в каплях росы,
нежно скользящих с ресниц богов…
В небе — смотри — сверкающий рог
медленно в круг превращается лунный,
хмурит, как водится, брови свои,
вот они, промельки будущих чаек, —
сердце, о, как тебе много дано!
Или же это — начало конца?..
Остров тоски, ты построен из песен,
в робости первых, неловких шагов.
Терпишь ты, чтоб человечья сволочь
на тебя лила то яд, то щелочь —
новый жрец у старых алтарей, —
в тайных клеймах огненного знака
ты, Земля, становишься, однако,
только терпеливей и мудрей.
Отдавать приказы — наше дело:
вот машина тяжко загудела,
сотворить, отштамповать, спеша,
чашку, плошку, миску или блюдо —
но иного, дивного сосуда
втайне алчет жадная душа.
Но следишь ты, чтоб железный коготь
тайн твоих не смел вовеки трогать,
ты караешь нерадивых слуг,
в грубом коме проступает личность,
глина признает души первичность,
и покорствует гончарный круг.
Мощь бойцов, чьей жизни песнь допета,
слезы страсти, от начала света
почву орошавшие твою,
девушек тоскующие взоры —
все вместится в контуры амфоры,
дивно возвратится к бытию,
чтобы даже нищие могли бы
хлеба досыта вкусить и рыбы,
и вина любви испить могли,
чтоб святыней стал кувшин невзрачный,
воссиял бы в лаврах полог брачный
в миг слиянья неба и земли.
От родословного древа бревно
осталось в прокорм короедам.
Замку былая слава давно
кажется дурью и бредом.
У поместья — мелко нарезанный вид:
кредиторская юмореска.
Мамона здесь безраздельно царит
с Музой в виде довеска.
Зал ресторанный, рояль, контрабас,
скрипичная легкая пьеска;
хозяин с бутылками с глазу на глаз
беседует долго и веско.
В башне разрушенной ветра фальцет
мается песнью последней.
Дров для камина, понятно, нет —
там тлеет косяк из передней.
Две мейсенских чашки, мертвый брегет,
бархатная занавеска.
Живет виденьями канувших лет
безумная баронесска.
Ей грезится первый ее менуэт —
о, как волшебно, как смело
она бы исполнила, сев за спинет,
Моцарта, Паизьелло!..
Березовая, святая,
звездная колыбель…
Огней блуждающих стая,
ограда — отсель досель.
Крапива, жгущая грубо,
кровь, будто капля росы,
древоточец, в волокнах дуба
тикающий, как часы.
Вечных часов коромысло,
ветвь — на запад, ветвь — на восток,
чаша сердца взлетела, повисла —
ах, обозначен срок,
расчеты и сверки скоры —
ты исчислен в общем ряду…
Березы ствол среброкорый,
наклонись, оброни звезду.
Общее наше, последнее лето,
улыбка — иней, предвестник мороза;
ярь — медянкой подернута бронза
дряхлого сердца; просверк зарницы
над забралом янтарным, над высоким челом,
способным ценить и предвидеть…
Неизбежность прощания, звездный лик
просвечивает сквозь арфу,
песнь — заморожена…
От весенних следов —
лишь оттиски подошв на снегу
возле дома, чей вход запечатан навеки.
Проволока струны
с колючками и под током:
плотью обросший бред.
Ужас и кровь, ряды штабелей…
Дрова: двуногий чурбан.
Труба: словно лестница к небосводу,
не ее ли видал Иаков?..
Песня — «в труде обретаешь свободу»;
голос кнутов одинаков,
все черепа равны:
в ряд по четыре, в трансе глубоком
пляска смерти, мчи веселей!..
Рвет колючие струны маэстро — скелет,
бьет в костяной барабан.