ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

На следующий день я слишком оживлена, чтобы запереть себя в четырех стенах и сконцентрироваться, и в то же время я слишком разбита, чтобы выйти на пробежку. Неужели все пьяницы так себя чувствуют?

Тициана предложила встретиться, и я, хотя знаю, что нужно работать, все равно иду. Наряжаюсь: белая шелковая блузка, темно-лиловые гаремные шаровары, тоже из шелка, сандалии, холщовая сумка на веревке.

Вечер удушающе жаркий. Тициана ждет меня в половине восьмого на Кампо Санти-Филиппо э Джакомо. Опаздываю на пять минут, несусь по узкой улочке в сторону Сан-Марко. Еще совсем светло. Рядом со мной, шаг в шаг, тяжело плюхает бледный, потный толстяк. В руках толстяка картонка с кебабом навынос, брюки в пятнах, потная синтетическая рубашка тоже… э-э-э, мягко говоря, несвежая.

— Скорей, скорей на Пьяцца Сан-Марко, — понукает он, передразнивая мою походку.

Проулок узкий и прямой, свернуть негде.

— Мне не нужно на Сан-Марко, — холодно отвечаю я.

Из-за тесноты припустить вперед, не обращая на него внимания, тоже не получится.

— А куда же тебе нужно?

— На соседнюю улицу, — отвечаю против собственной воли.

— Не возражаешь, если я составлю тебе компанию? — ухмыляется толстяк.

— Спасибо, не надо.

Наблюдая, как я сражаюсь с собственной вежливостью, он гогочет и, слава богу, исчезает, когда улочка выводит к хаотичным просторам Сан-Марко.

Наконец я на Кампо Санти-Филиппо э Джакомо. Наступило время «шприца» — все вокруг пьют аперитивы, явно страдая от повышенной влажности воздуха. Вижу Тициану, и у меня падает сердце: я снова грубо ошиблась с выбором одежды. Что тут скажешь? На ней узкие прямые бледно-голубые джинсы, белый с серебром топ из тончайшего, как паутинка, шелка, бледно-салатовый жакет из льна (видимо, от дизайнера) и черные замшевые туфли на изогнутых металлических шпильках. Светлые золотистые волосы, светлый золотистый загар… и шпильки, кстати, тоже золотистые. В Венеции все это важно, все имеет значение. Здесь ты должен потратить уйму времени, сил и денег, чтобы выглядеть… небрежно. Но этой небрежности должны сопутствовать небольшие, хорошо просчитанные детали — к примеру, запонки, сочетающиеся с пряжкой портфеля, браслет, сочетающийся с заколкой для волос. Костюм без аксессуаров, даже если он от Армани, здесь расценивают как полное отсутствие вкуса. Ходить в таком ничем не лучше, чем, скажем, в мятом спортивном костюме. Примечание: в Венеции никто не носит черного, это выглядит слишком грубо.

Идем в галерею. Галерея расположена в узком переулке, где еще более сыро и жарко, чем на площади. На улице перед галереей много хорошо одетых людей, все общаются друг с другом и что-нибудь пьют. Искусство, кажется, никому не интересно. Женщины выглядят потрясающе утонченно (венецианки умеют подчеркнуть детали), мужчины, почти все, в льняных костюмах (узкие брюки и длинный пиджак). Тициана начинает болтать одновременно с сотней людей, я нерешительно таскаюсь за ней, как унылый призрак.

Вхожу в первый зал. Там размещено единственное живописное полотно, гигантское, во всю стену. Черные мазки на белом фоне: овощи, превращающиеся в пенисы, столярные инструменты, превращающиеся в пенисы, домашняя утварь, превращающаяся в пенисы, растения, превращающиеся в пенисы, музыкальные инструменты, превращающиеся в пенисы… В такие минуты я начинаю скучать по Лондону, где подобный маразм все же отфильтровывают. Картина меня возмущает не только потому, что свидетельствует о незрелости автора и отсутствии требовательности к себе, — в первую очередь приводит в негодование эта вызывающая фаллоцентричность, это мужское высокомерие: я велик, потому что у меня есть это, и я буду совать вам это прямо в лицо. Не нравится? Это ваши проблемы…

Мачизм разрушает мир, а в Венеции все женщины дружно превозносят его. Правда, только не сегодня, ведь залы галереи пусты. Ах, эта венецианская самоуспокоенность!

Тициана входит, сует в руку пресс-релиз и тянет меня на улицу. Она знакомит меня с сухопарой англичанкой, но та не проявляет ко мне (как и к любой другой женщине, подозреваю я) никакого интереса. Говорит моя соотечественница, едва шевеля губами. Высокая, в модном черном платье, кожа оливкового оттенка (легкий загар), курчавые красноватые волосы, ярко-красная помада. Я обмахиваюсь пресс-релизом и делаю замечание относительно жары.

— Вам еще повезло, — отвечает она. — Прошлым летом было так жарко, что мы просыпались в три утра и шли гулять. Совсем не могли спать.

Мы, мы, мы… Ее спутник — немолодой итальянец с седыми курчавыми волосами, интеллектуал во льне.

— Никогда не ложись в постель с итальянцем! — вдруг взрывается англичанка хохотком, и я думаю: а, все ясно — передо мной женщина, которая не может говорить ни о чем, кроме мужчин. Она ждет, что и я скажу что-то о своем мужчине, но я, извинившись, отхожу.

Вижу миниатюрную собачку, мягкую, черную с белым, на руках у сногсшибательно красивой женщины, по-видимому, смешанной расы: сочетание афроамериканской, индейской и европейской крови? Огромные зеленовато-янтарные глаза, густые загнутые ресницы, сияющая кожа цвета какао с молоком, ослепительная улыбка Барби, осветленные волосы в стиле афро: всё — янтарь и золото. Фигура у нее классная; шелковая, зеленая с золотом, туника ниспадает до пола.

Нас знакомят — точно, она американка, — и я понимаю, что это о ней однажды упоминала Тициана: янтарная богиня живет здесь полтора года, но говорит по-итальянски, только если припрет. Мы здороваемся за руку, но тут меня утаскивают — поздороваться с Катериной. Я невольно восторгаюсь: вчера Катерина была в черно-белом, на высоких каблуках (туфли с бриллиантами на ремешках), сегодня — темно-розовая, с серебром, кольчужка в блестках, а к ней матово-черный низ. С ней рослый, седоволосый, мертвенно-бледный импозантный безмолвный мужчина, зовут его Сальваторе. Кто он — профессор? главарь мафии? палач? Я так напугана, что не протягиваю руку, к тому же я не уверена, что сказать: привет? здравствуйте? добрый вечер? доброй ночи? — или просто поклониться.

Опять подходит американка (Шармейн, вспоминаю я), она восторженно осматривает Тициану с головы до ног. Я в течение нескольких минут слушала, как Шармейн по-английски отвечает на чьи-то итальянские вопросы. Эх, вот бы мне так же уверенно расхаживать повсюду, говорить по-английски и не сомневаться, что все будут подстраиваться под меня.

— Тициана! — говорит она. — Мне нравится, как ты одета. Жакет просто чудный. Мне нравится цвет и то, как он на тебе сидит.

— Но и ты одета просто восхитительно, — очень медленно отвечает Тициана по-английски. — Откуда это? Из Индии?

— Что ты, нет, не из Индии, — смеется Шармейн, — и не из Китая. Это из Камбоджи.

Тициана озадачена, и ее знакомая повторяет громче:

— Камбоджа, знаешь? Камбоджа, Лаос, Малайзия?

— А, ну конечно, — спокойно отвечает Тициана. — Камбоджа. Я не расслышала.

Улизнув, я поднимаюсь на второй этаж. Всюду валяются груды пресс-релизов, распечатанная биография и открытки с изображением художника — певца пенисов.

Тициана, Катерина и я (они присоединяются ко мне) находим уголок, где можно присесть. На полке комья искореженной бронзы, какие-то детские глиняные червяки, свернутые, расплющенные. Я раздвигаю их локтем, расчищая место.

— Это работы художника, — говорит Тициана.

— Что?! — Я скорее ставлю все на место. — Ты не шутишь?

Катерина, которая, как и я, не поняла ценности, подносит к глазам один из «шедевров».

— Я думала, это сломанные крючки из гардероба, — говорю я.

— А я думала, это дверные кисти… — говорит она по-английски, — то есть руки… ручки.

Хихикая, мы прикладываем творения художника к стене, к дверям — но это не делает их лучше.

— Все же надо быть осторожнее, — говорит Катерина, обводя глазами зал — Враг, — это она о художнике, — не дремлет.

В соседнем зале много маленьких квадратных холстов грязного цвета, на них намалеваны точки и закорючки. На одной стене пять квадратов висят в ряд с правильными промежутками, повыше человеческого роста. На другой — собраны все в кучу. Вижу, как Шармейн со своей черно-белой шавкой безмятежно смотрит на картины потрясающими янтарными глазами.

— Ну как? — спрашиваю я.

— Хороший вопрос, — отвечает она невыразительным голосом киборга. — Даже не знаю, что сказать. Если бы я увидела что-то подобное на улице… Но здесь все-таки галерея, вот я и пытаюсь найти хоть какой-то смысл. Возможно, на этой стене выдержан традиционный способ представления, а на той в дело как бы вмешивается случайность… Думаю, по-настоящему здорово было бы отдать эти стены бездомным детям, помочь им устроить такую вот выставку! Вот если бы художнику хватило великодушия сказать: «Да, моя мазня не так уж хороша, так уж лучше пустить сюда тех, кому в жизни меньше повезло, чем мне». Вот что могло бы по-настоящему прославить его.

— Вот это да! — восхищаюсь я. — Но многие ли бездарные художники понимают, что они бездарны?

— Согласна, но насколько он бы стал интереснее и необычнее, если бы признал это…

Мы еще немного прогуливаемся по галерее.

— Ты давно в Венеции? — спрашивает она.

— Недавно. Два месяца.

— А ты везучая — куда бы ни приехала, тебя всюду будут принимать за свою. В Перу будут думать, что ты перуанка, в Таиланде примут за тайку… у тебя прекрасное лицо, прекрасные глаза.

— Я мало где была, — отвечаю я. — Надо бы отправиться в какое-нибудь дальнее путешествие.

— Куда?

— Нью-Йорк, Берлин…

— Я из Нью-Йорка, скучаю по нему. А как насчет восточных краев? Сингапур сейчас просто классный. Токио симпатичный город, красивый. Гонконг ничего, но… слишком коммерческий. Шанхай! Ты была в Шанхае?

— Э-э, нет.

И тут она огорошивает меня Вдохновенной, Пламенной, но Горькой Речью (именно так, с прописных букв):

— Знаешь, когда оказываешься на новом месте… Когда я оказываюсь в таком месте, как это, мне не интересны девяносто девять процентов людей, живущих здесь, большинство. Ничтожества, посредственности, они ничем не украсят твою жизнь. Живи как хочешь, делай свое дело и смотри широко открытыми глазами. Я говорю это тебе, потому что ты красивая девушка и у тебя вся жизнь впереди… Я до сих пор помню, бабушка мне рассказывала, как в молодости ей приходилось распрямлять волосы, зрительно уменьшать губы, но она этим ничего не добилась… Движение за гражданские права появилось позже. Я росла на задворках штата Нью-Йорк, в крохотном городишке, полном придурков. И мне даже в голову не приходило, что я красива, ни разу. Только когда мне было пятнадцать, мне купили китайское платьице, я надела его и вдруг что-то такое почувствовала: почувствовала себя принцессой. Я просто стояла на улице, и тут ко мне подходит женщина, настоящая красавица. Она была аргентинка, жутко богатая. Она хотела меня ободрить, как-то вдохновить — у нее-то уже было все, что только можно пожелать. И она говорит: «Знаешь, ты сможешь получить любого мужчину, какого захочешь, они все будут твои».

— Вот это да… — бормочу я, не зная, что сказать в ответ.

— Вот именно! Ты представляешь? Можно подумать, будто смазливый мужик — это достойная награда за все это дерьмо, за дискриминацию, за все усилия и тяжкий труд! Но… тем не менее. Мне было всего пятнадцать, и тогда я была счастлива целый день.

Я еще раз прохожу по галерее одна, чтобы опомниться, и замечаю среди гостей мать Эммануэле.

— Чао, Бидиша, — благосклонно приветствует она меня.

— Чао! — кричу я в ответ слишком громко и с чересчур широкой ребяческой улыбкой.

Слабо улыбнувшись, она быстро отворачивается.

Подходит Тициана и становится почти вплотную ко мне — такая у нее привычка (меня, впрочем, это не обременяет).

— Мы идем в «Harry’s Bar» выпить аперитив. Ты с нами?

— Знаменитый «Harry’s Bar»? С удовольствием! Я ни разу там не была. — Я даже не стараюсь сделать вид, что колеблюсь.

Тициана, Катерина, я и безмолвный Сальваторе (он словно прилип к Катерине) выходим на ночную людную улицу. В свете луны улица кажется синей. Меня и в самом деле всегда интересовал этот бар, о котором родители Стеф говорили, что это очень дорогое и очень вульгарное место. Входим внутрь. Мне там нравится. Сразу окунаешься в жару, шум, свет, толкотню и гостеприимный хаос. Люди у бара и за столиками, официанты в белых куртках, серебряные подносы размером со столешницу, чайные столики размером с поднос, гномьи креслица с круглыми подлокотниками, боковые столы с льняными белыми скатертями, серебряные тележки, виды Венеции и Джудекки на стенах, аккуратные банкетки у стен, тонны столового серебра, кипы сложенных салфеток и скатертей, золотой свет…

Тициана здоровается с барменом как со старым другом. Невысокий, тощий, жуликоватого вида; громкий голос и странные резкие манеры. Мы стоим у барной стойки, и всем приходится нас обходить, но мне это нравится — это здорово быть в самом центре, рядом с главным барменом, к тому же отсюда видно все, что творится в зале. Немаловажная деталь: в отличие от всех остальных я вместе с настоящими венецианцами. Врубаю свой радар на максимум. Кто еще сегодня выпивает в «Harry’s»? Американские кретины — из тех, кто не вынимает жвачку изо рта; пара английских парочек, накачавшихся пивом; изящная темнокожая девушка, черные волосы разделены косым пробор, голубое, как лед, шелковое платье, она словно сошла с полотна Гогена; ее спутник в костюме, он куда старше ее. Девушка выглядит просто классно, но весело ли ей? Я то и дело поглядываю на нее и вижу, что она ни разу не улыбнулась.

Кто еще? Группа женщин с Ближнего Востока, лет от тридцати до пятидесяти, все в цветастых шелковых платьях до пола, шоколадная кожа припудрена, черные глаза подведены, украшения — о боже! — массивные слитки золота, изумрудные браслеты в форме пантеры, серебряные наручники, ожерелья из черного жемчуга, серьги из розового жемчуга…

В зале есть и особы королевской крови: напряженные молодые люди; непроницаемые лица покрыты красноватым лыжным загаром, все — в синих хлопчатобумажных рубашках и костюмах, по виду — скандинавские/немецкие бизнесмены; поджарые женщины без намека на дерзость и блеск венецианского стиля, ужасно взвинченные, бросают острые взгляды по сторонам. Похоже, здесь им не по себе, вид у них тоскливый и голодный.

Я замечаю в уголке бледную даму поразительной сохранности (в самом деле, выглядит она так, словно ее держали в формалине). Думаю, ей под шестьдесят; длинное узкое лицо, тонкие поджатые губы, идеально уложенные светлые, с проседью волосы, кремовый шелковый костюм — англичанка или американка из высших слоев. Она говорит (и ест, кажется, тоже), не размыкая губ. Свита: двое во фланелевых костюмах. Актриса? Бизнес-леди? Продюсер? Но в ней нет уверенности независимого и счастливого человека. Может, она — грустный вопрос — чья-то жена?

— Я сегодня ужасно одета, — мрачно признаюсь я Катерине. — Как будто вышла из дому в пижаме.

В этом блестящем окружении мне и впрямь неловко в дешевых пыльных шлепанцах, со студенческой сумкой — будто я пренебрежительно отнеслась к приглашению, поленилась приложить усилие.

— Нет, ты можешь это себе позволить, — твердо заявляет Катерина своим резким голосом, глядя мне прямо в глаза. — Ты молодая. Вот в нашем возрасте это невозможно.

— Но я действительно ужасно себя чувствую…

— Перестань. Не порть себе настроение, не трать на это время. Лучше что-то недосказать, чем сказать слишком много.

Тициана дает мне пояснения, показывая на евромонархов:

— Это — князь чего то там, с супругой. Они здесь часто бывают. Он очень переживает, что никто на них не смотрит. Но это Венеция. Принцесса Труляляндии была здесь на той неделе с другом, и никто не глянул на них дважды. А в углу… — Она показывает на пожилую ухоженную даму. — Нет, она не актриса, она живет здесь уже десять лет, но она англичанка. Ее фамилия Рэдклифф.

— Мартини и виски с лимонным соком, — бурчит молодой англичанин, сидящий у стойки со своей девушкой; на нем белая рубашка, насквозь мокрая от пота.

— Виски с лимонным соком, благодарю, сэр! — кричит жуликоватый бармен, улыбаясь и подмигивая Тициане. Та кокетливо строит ему глазки.

Сальваторе до сих пор так и не проронил ни слова. Он высится за Катериной, как стена, обвив ее рукой, кисть покоится на стойке бара. Я заказываю «Беллини», которым славится это заведение. Все остальные — просекко (ну вот! я же знала! сделала не то). Ну и пусть, а мой «Беллини» хорош — сочная мякоть розового персика и шипучий просекко на самом донце. Я поглядываю на подносы с обильной, горячей, аппетитно пахнущей пищей, которые носят официанты у меня за спиной.

В другом конце зала — дюжина вульгарных американцев-толстосумов, обгоревших на солнце, в дорогих, но не вполне сидящих костюмах — слишком черных, слишком свободных. Исполнительные продюсеры, решаю я. Или юристы, спецы по шоу-бизнесу.

Говорим о том, что после вчерашнего все мы совсем мало ели.

Тициана:

— Немного винограда, руккола и яблоко.

Катерина:

— Два персика и грейпфрутовый сок.

Я:

— Обезжиренный йогурт и яблоко.

А Сальваторе, хотя он и не был с нами? Молчание…

Мы заказываем фрикадельки, и вот их несут — горячие, вкуснейшие. Какая же это радость, когда тебе дают бумажную салфетку и ты заворачиваешь в нее жирную, в панировке из сухариков фрикадельку, держишь ее руками, кусаешь сочную мякоть и запиваешь холодным «Беллини»!

Следующий раунд: ага! на сей раз всем «Беллини»! Катерина заказывает сэндвич с яйцом и майонезом.

— Я же вегетерианка, — поясняет она в своей грубоватой манере.

Потом мы упиваемся шампанским и беззастенчиво таращимся по сторонам. Те, кто приехал на архитектурную биеннале, сразу выделяются, в них всегда заметна гремучая смесь эгоцентризма, аскетизма и неловкости. Белая кожа, чернейший лен — тяжеловато, чтобы быть элегантным.

Появляется священник в черном сюртуке; бледно-розовое яйцевидное лицо, не внушающие доверия глаза. Он держит религиозные книги слишком нарочито, напоказ. Его приветствуют как завсегдатая.

— Он англичанин, — говорит мне Тициана. Мы снова перешли с ней на эту манеру общения: она по-английски, я — по-итальянски. — Раньше он был моряком, и у него была женщина…

— Женщина в каждом порту?

— Да. Однажды он влюбился в женщину и так страдал, что отверг всех женщин и стал священником.

— Да ты что! Как романтично, — отвечаю я, думая: «Зациклен на себе до последней степени». — Священник-пьяница, завсегдатай бара «Harry’s».

— Его церковь — в Дорсодуро, на Кампо Сан-Вио. Все пары, которые он венчает, расходятся.

Я слежу за тем, как священник заказывает «Деву Марию»[23] (вполне пристойно) на скудном, ломаном итальянском; потом он идет пить коктейль к деревянному стулу в раздевалке. Перед ним лебезят девчушки-гардеробщицы, и ему это очень нравится.

— Здесь ты можешь занять любое место, какое хочешь, — говорит мне Тициана. — Все равно это окупается.

Закончив есть и пить, мы, спотыкаясь, выбираемся наружу. Как нередко в Венеции, я наблюдаю интересный феномен: никто ни за что не платит — из-за того, что Тициана дружит с барменом, из-за того, что она его любимая подруга и давнишняя клиентка, почти близкий человек; она получает чек, но скидка сделана невероятная. Сальваторе, Катерину и меня просят постоять в сторонке, пока все это происходит, — видимо, чтобы не привлекать внимания публики к этой немыслимой льготе. Сальваторе продолжает хранить молчание.

Тициана решительно отметает наши предложения возместить часть платы. Теперь мы планируем отправиться на вечеринку на каком-то складе (манеже?) у какого-то миллионера на Джудекке. Я вижу высокого сенегальца в длинном цветном бурнусе и с большим баулом. Красные белки глаз, мягкое лицо. В руках он что-то держит. Подойдя ближе, он взмахивает рукой в нашу сторону — змея! Нет, не настоящая, понимаю я спустя время. Деревянная игрушка, так вырезанная и собранная, что шевелится и извивается; на ней нарисованы темно-зеленые треугольные чешуйки, из пасти высовывается розовый язычок из резины. Пока не разобралась, непроизвольно взвизгиваю и отскакиваю — ненавижу такие штучки; в Лондоне решили бы, что на меня напал псих, — но Тициана в восторге.

— Хорошая змея, — говорит она. Мне нравится ее спокойствие, неторопливость. — Можно взглянуть?

— Вот, — сенегалец протягивает ей змею. — Посмотрите, какая работа. Она очень натурально двигается.

— Сколько стоит?

— Для вас — тридцать евро.

— О, нет-нет, простите. Это мне не подходит. Заберите.

Продавец кротко возражает:

— Посмотрите на глаза, на рисунок. Она очень искусно сделана. Для вас — двадцать евро.

— Нет, двадцать евро — это слишком дорого. Слишком.

— Но посмотрите, какие бусины в глазах, подержите ее в руках, почувствуйте ее тяжесть. Вы не будете отрицать, что это отличная вещь. О’кей, для вас — десять евро.

— Десять евро за деревянную змею? Это же просто игрушка, это не то, что мне будет нужно каждый день.

— Хорошо, семь евро, семь евро за змею.

Так происходит торг, вежливо и предупредительно с обеих сторон. Я не могу в этом участвовать — уж слишком я напряженная и холодная.

Продолжая торговаться, сенегалец засовывает руку в мешок и достает regalo — подарки: вещицы, которые сначала показались мне старыми, до блеска отполированными каштанами. Тициана взяла один, второй попыталась сунуть мне в руки, но я тупо отпихиваю непонятный предмет, пожимая плечами.

К нам подходят Катерина и Сальваторе, все это время они терпеливо ожидали, перешептываясь. (Сальваторе умеет говорить?) Они заинтересовались, почему мы так долго. Катерина резким голосом сообщает, что ей нравится эта змея. Продавец извлекает еще одну — она не зеленая, а красная, язычка нет, но двигается так же изящно. Он протягивает regalo Сальваторе, и тот (хвала небесам, он зажимается еще похуже меня) передает его мне, храня неулыбчивое молчание. Я отворачиваюсь от всех и рассматриваю вещицу: толстенький Будда из полированного красного дерева. Мне он сразу нравится.

— Это принесет счастье в любви и работе, — говорит африканец.

Тициана скептически пожимает плечами:

— Работа — еще куда ни шло. Но в любви?

Катерина решает взять красную змею. Продавец помогает уложить ее в длинный пластиковый пакет — в нем она не запачкается.

— Еще один подарок, будьте добры, — командует Тициана, и Катерине вручается что-то покрупнее наших Будд. Разглядываем фигурку в свете фонарей.

— Это слон! — восклицаю я.

Маленький слон сидит на заду, задрав вверх передние ноги, хобот поднят над головой, уши растопырены. То, что нужно для Катерины, любительницы животных.

— Как Ганеша, — говорит мне Катерина. — Ганеша — слон.

Кивнув, я крепче сжимаю в кулаке своего Будду. Все вместе мы идем к остановке вапоретто. Я иду рядом с Тицианой.

— Они — пара? — спрашиваю я, указывая на Сальваторе и Катерину.

— Они супруги. Он уже был женат раньше, но его жена умерла. Остались двое детей, дочери. Одной сейчас тринадцать, другой восемнадцать. Катерина и Сальваторе уже много лет в браке. У них все ладится, потому что жить приходится на три разных дома и они не все время вместе. Необходимое условие, иначе брак — это тюрьма.

Мне и в голову не приходило, что Катерина с Сальваторе могут быть супругами, ведь они с такой нежностью относятся друг к другу (я заметила, как он поглаживает ее, будто собачку).

— Теперь и я должна найти себе кавалера, — говорю я. — Мне все велят это сделать. Похоже, ухаживания и наличие романтической пары — нечто само собой разумеющееся для Венеции.

— А, да. Но это так трудно для сильной женщины, — отвечает Тициана.

— И когда это еще случится…

— Нет! — заявляет Тициана, когда до нее доходит, как обстоит дело. — В моем возрасте это еще ничего, но в твоем — ты должна решить эту проблему.

— Не знаю… у меня всегда полно работы. И потом… я немного католичка.

— Ну, на самом деле это не так? — Тициана поражена.

Интересное социальное разделение: мирские гедонисты ненавидят религиозных мазохистов, и наоборот. Обе партии совершенно не готовы к тому, чтобы вникнуть в доводы друг друга.

— Нет, нет, я же не буквально, — успокаиваю ее. — Я имею в виду — в душе, внутренне.

— А! Ты хочешь сказать, что у тебя за плечом стоит твоя бабушка. Брось! — Она заходит мне за спину и делает вид, что вытаскивает нож, торчащий у меня между лопаток. — Мы должны от этой бабушки избавиться.

— Я не ищу человека на всю жизнь. В лучшем случае — на пару месяцев. Или на неделю.

— Смотри! — предостерегает она. — Не навязывай сроки провидению!

Катерина доверяет мне нести пакет со змеей в моей бродяжьей грязной дорожной сумке. Свою змею Тициана повесила на шею и время от времени пугает ею прохожих. Те сначала отпрыгивают, а затем хохочут и отпускают шутки в ответ. Я искоса наблюдаю за Катериной и Сальваторе. Теперь я понимаю, почему он так молчалив и насторожен, постоянно оберегает ее: он боится, что она упадет к его ногам замертво, точно так же, как жена номер один.

Мы бредем не спеша и наконец добираемся до остановки вапоретто на Сан-Дзаккариа, недалеко от Рива дельи Скьявоне. Мне удается отличиться, первой обнаружив остановку нужного нам маршрута. Прибывает вапоретто, я запрыгиваю в него, но Тициана отстает — дожидается Сальваторе и Катерину. Турникет со стуком захлопывается, я остаюсь на борту, она — на берегу.

— Подождите! Она с нами! — кричит Тициана кондуктору, низкорослой стриженой женщине с грубыми манерами (похоже, это тюремщица, а на вапоретто она подрабатывает в свободное время).

— Поздно! — торжествующе орет кондукторша, и катер трогается.

Она не собирается выпустить меня! Я остаюсь одна, в растрепанных чувствах, не зная, как поступить. Я даже не успела спросить, где надо выходить.

На катере довольно много народу. Звоню Тициане. Она велит выйти на следующей остановке, перейти на сторону Дзаттере и там пересесть на другой вапоретто, до Джудекки. Мы несемся по черной глади к противоположному берегу. Мерцают золотые огни, небо темно-синего цвета. Я вижу круглую обсерваторию — на самом деле это купол церкви Санта-Мария дела Салюте. Понемногу продвигаюсь вглубь вапоретто и тут замечаю, что кондукторша начала проверять билеты. Она подходит все ближе, ближе, я все отодвигаюсь. На мое счастье, двое молодых японцев допустили ошибку: у парня билет правильный, а у девушки билет хоть и есть, но не тот. По выражению ее лица совершенно очевидно: она не собиралась проехать зайцем да и вообще не понимает, что сделала не так, но у кондукторши праздник, словно та выиграла в лотерею.

— Нет? У вас только такой билет? Отлично, — говорит она по-английски. — Тридцать пять евро. Можете заплатить сейчас?

Я в шоке. Я вообще не знаю, где и как покупают билет на вапоретто. Следующей четвертовать будут меня.

Возношу молитву, тихо надеясь, что сработают многочисленные подношения в виде свечей, поставленных мною во Фрари. Срабатывает! Кондукторша присматривает следующую жертву, но тут вапоретто прибывает на остановку, и ей приходится прервать охоту: нужно открыть вход и зазвать на борт новых пассажиров.

Катер стукается бортом о причал, входные воротца открыты, и я, независимо и безразлично глядя перед собой, выхожу на берег. На берегу я перебираюсь на другую сторону, где уже покачивается на воде номер 82. Поднимаюсь на борт. К счастью, здесь кондукторша без палаческих замашек. Она всю дорогу болтает с рулевым, облокотившись о перила и глядя вперед. Выхожу на Джудекке (индустриально, роскошно, очень денежно) и сразу замечаю Тициану, Катерину и Сальваторе. Они озираются, ищут меня. Только тут до нас доходит, что мы приплыли на одном катере.

— Мою змею не потеряла? — спрашивает Катерина.

— Нет, вот она, в сумке. — Достаю змею и отдаю владелице.

Мы идем к большому пакгаузу, в котором организована вечеринка.

— Я люблю всех животных, и я строгая вегетарианка, — говорит Катерина по-английски, поигрывая змеей, которую вытащила из пакета.

— Мне тоже нравятся некоторые животные, — отвечаю я.

— А я не делаю различий, мне нравятся все. В детстве я брала с собой в кровать всех своих питомцев. Мне нравится ощущать их мох… э… мех на своей коже.

А, понятно, подтвердилось! В ней и впрямь кроется зверек! Я поздравляю свою интуицию.

— Ты смотрела фильм «Махабхарата»? — обращается она ко мне.

— Нет. Но я о нем, конечно, слышала.

— Он идет пять часов, чудный фильм, мы его смотрели в открытом кинотеатре, и когда фильм закончился, уже вставало солнце. Помнишь, Сальваторе?

— Помню, — бурчит Сальваторе (он идет по другую сторону от нее). Сальваторе разговаривает! Он скользит рядом с нами, словно машина боевого охранения.

— У этого человека, героя фильма, было столько испытаний, и в конце ему говорят: «Молодец, ты справился. Теперь ты будешь взят на небо. Но только при одном условии. Ты должен оставить здесь своего пса». А он говорит: «Что? Расстаться с псом? Это невозможно! Я лучше буду несчастен здесь, на земле, с моим псом, чем беззаботно жить на небесах, но без него». — К этому моменту Катерина уже почти рыдает. — И конец просто изумительный. Бог — это пес. Понимаешь, после всего этого мы узнаем, что этот пес и есть Бог. Так прекрасно! Это один из моих самых любимых фильмов. Ты должна его посмотреть. Помнишь, как называется? — «Махабхарата».

Входим в пакгауз: просторное галерейное пространство с белыми стенами, хорошо одетая публика, диджей, бесплатный бар с винами и ледяным просекко, сад — небольшие деренца, белые чугунные скамейки и низкие столики в глубине. Понятия не имею, кто устроил прием и по какому случаю. Тициана с места в карьер начинает болтать сразу с миллионом человек. Я слоняюсь, чувствуя, что плохо одета (это объективная истина, и это бросается в глаза: в этом зале я одета хуже всех). Рассматривая произведения искусства (выпуклый холст! вогнутый холст! горка ржавых гвоздей!), неторопливо продвигаясь к столу с яствами: вкуснейшие пикантные штучки — от миниатюрных пирожных с кремом и шоколадной пудрой до невесомых слоеных пирожков. Задаюсь целью перепробовать всё, попутно беру два бокала просекко и один отношу Тициане, которая знакомит меня с высоким приветливым дядькой; на нем шикарные очки в тяжелой оправе и что-то темное, тоже шикарное. У меня как назло в этот момент полный рот. Извиняясь, я округляю глаза и развожу руками.

— Ешьте, ешьте, — разрешает он смеясь. — Мы вернемся к разговору, когда вы закончите.

Наконец справляюсь с пирожком. Тициана снова представляет меня и объясняет, чем я занимаюсь в Венеции.

— Я проехал по тому же маршруту, — обращается ко мне дядька на итальянском, — из Лондона в Венецию. А в Лондоне я прожил десять лет.

— Вам там не понравилось?

— Хм, Лондон… Слишком многолюдно, нет стиля, все поставлено на коммерческие рельсы. Через десять лет я сказал «баста» и переехал сюда.

— И не трудно вам было сменить такой большой город на… такой маленький?

— Это Венеция-то маленькая? Рано или поздно все приезжают сюда, в Венецию…

В разговор вступают другие люди, и я отхожу. Тициана идет за мной.

— Он очень интересный человек, — говорит она.

— По-моему, симпатичный.

— Он испанец, жил в Мадриде, потом в Лондоне, а теперь вот Венеция. Был еще и Нью-Йорк. Это очень известный пианист.

— Да? — говорю я, не в силах представить, что такой человек, беззаботный, праздный, может играть на пианино.

Возвращаюсь, хм, к столу с пирожными/пирожками и обнаруживаю Шармейн, американскую красавицу.

— Привет! — радуюсь я ей. — Еда здесь очень вкусная!

— Это — вкусная еда? — ехидно замечает она.

— Конечно. Для вечеринки. А чем плохо? Приятно, что о нас позаботились, наняли людей, а те все приготовили.

— Хорошо проводишь время?

— Ага, мы только что были в «Harry’s Bar», пили «Беллини» — очень неплохо. Я развлеклась, разглядывая богатеньких.

— Эх, лапуля, — ей явно жаль меня, — нашла богачей.

— Ты бы видела их украшения!

— Поверь мне, это все, что у них имеется. Я бываю там чуть ли не каждый вечер и знаю, о ком ты говоришь. Это просто американцы, которые все свои денежки носят на себе. Они вроде говорят: «Смотри, какой я крутой, чего у меня только нет», — а я думаю: «Нет, рыбка моя, ничего у тебя нет, разве что лендровер и дом в Техасе». Насквозь их вижу. Вот я сейчас говорила с настоящим, только что. Испанский принц!

— Испанский принц?

— Вот именно! У него штук шесть палаццо в Венеции, один другого лучше. Славный парень, бывший пианист.

— Ах, ты о нем, — догадываюсь я. — Я тоже только что с ним говорила. Он классный.

— Вот-вот, и ему совершенно не нужно выряжаться, производить впечатление, верно?

— Да…

Я бреду прочь, немного на взводе. Слова Шармейн почему-то выбили меня из колеи. Я вспомнила об американских туристах, чей разговор подслушала на днях у магазина керамики на Калле дель Кристо. Мужчина средних лет с изумлением заметил своей жене, пока мы все двигались по улочке, зажатые, как сельди в бочке: «Смотри, эта улица по ширине — точь-в-точь как коридоры у нас в доме!»

Замечаю, что у садовых ворот толпятся люди. Наверное, сейчас кто-то произнесет речь, думаю я и ошибаюсь. Мужчина лет шестидесяти с двумя деревянными ложками в руках подходит к тележке, на которой высятся две перевернутые кастрюли. Он без всякого ритма колотит ложками по дну кастрюль, затем внезапно останавливается и декламирует следующий текст:

— Рикка тик и тик, трам томбо там, рам туй там, рик тик тик.

После он снова барабанит и снова несет чепуху. Присаживаюсь в углу и делаю заметки в блокноте. Происходящее изумляет меня. Почему никто не хохочет? Ах да, мы же в Венеции — венецианцы не смеются, потому что их это не волнует.

Закончив, мужчина получает порцию равнодушных аплодисментов.

Катерина с Сальваторе уходят рано. Катерина целует воздух рядом с моей щекой, чтобы не размазать макияж. Прохожу весь пакгауз насквозь и на обратном пути сталкиваюсь с Эммануэле.

— Привет!

— Привет!

Мы целуем друг друга в щеки, я при этом не испытываю никакого смущения.

— Ты давно здесь? — спрашивает он меня.

— Да часа два уже. А ты?

— Только пришел.

— Только что?

— Ага, вот только что!

Не могу придумать, что еще сказать, поэтому просто улыбаюсь и двигаюсь дальше, к собственному возмущению, чувствуя себя счастливой… К этому времени я уже выпила не один бокал просекко.

Проходит несколько минут, и я обнаруживаю, что снова стою рядом с Эммануэле. Спрашиваю, когда же исчезнут эти пижонские усы.

— В воскресенье.

— Когда в воскресенье? — настаиваю я.

— Утром, когда буду чистить зубы.

И все это на простом и понятном итальянском.

Тициана тащит меня на танцпол. Музыка — гремучая смесь: тут и попсовое диско, и регги, и то, что крутят обычно в танцклассах. Танцуют все, и старые, и молодые, но красивее всех — Тициана. Она и прекрасно движется. Не прерывая танца, она ухитряется познакомить меня с длинным и тощим немецким историком. Ему далеко за пятьдесят, густые седые волосы в художественном беспорядке, мятый серый льняной костюм. Мы с ним обсуждаем Венецию по-английски.

— Не думаю, что смогла бы поселиться здесь, — говорю я. — Мне немного мешает моя клаустрофобия.

— Та, Фенеция — это история любфи. Ты ухотишь, но фосфращаешься снофа и снофа. И она всекта тепя штёт.

Надо мной поблескивают его очки в тонкой оправе.

— Интересный образ, — говорю я. Но лживый образ, думаю про себя. Любовь — это не те отношения, при которых уходишь и приходишь когда вздумается, и другой уж тем более не будет ждать тебя с распростертыми объятиями.

Вывод, который следует далее, вовсе не вытекает из сказанного про Венецию:

— У фас шутесное лицо, я уферен, что и тело тоше шутесное.

Уф, да что ж такое, почему это постоянно со мной случается?

— Да, я занимаюсь спортом, — отвечаю я мгновенно. — Приятно было познакомиться, думаю, мне пора. — И я смешиваюсь с толпой.

Ввинчиваюсь в середину танцпола, танцую. Смотрите, Эммануэле тоже здесь. Он двигается очень быстро, но немного вульгарно — некая смесь сальсы и танго с быстрой сменой шагов, рубашка у него мокрая от пота. Мы все смеемся, он никак не реагирует. Теперь вижу его девушку, высокую, белокожую, изящную; правильные черты лица, длинные темные волосы; на ней черное бальное платье и черные туфельки. Рядом две ее подруги, такие же элегантные. Девушка кружится рядом с Эммануэле. Я танцую то с ними, то сама по себе.

— Я так потею, ничего не могу с этим поделать, — смеется он.

— Ерунда, я тоже, — отвечаю я, оттопыривая блузку на спине.

Он дружески кладет руку мне на талию.

— Нет, ты не потная… но у тебя, оказывается, татуировки не только на руке.

Это он заметил маленького морского конька у меня на пояснице.

— Да, повсюду. Когда я их сделала, у меня случилась настоящая депрессия, — отшучиваюсь я.

— Но сейчас-то ты в порядке? — Он выглядит озабоченным.

— Э-э… Да, конечно! Собственно, ничего серьезного и не было. — И угораздило же нас вляпаться в такой мрачный разговор во время босановы!

— Вот и хорошо, — нежно произносит он.

Игнорирую сие фальшивое изъявление чувств и продолжаю лихо отплясывать. Эммануэле вертится вокруг меня, потом без сил валится на один из диванов, ему нужна передышка.

— Ты говорила, что у тебя аллергия на алкоголь, — напоминает он.

— Так и есть.

— Да что ты! Нынче вечером у тебя хорошо получается пить.

— Расплата ждет меня завтра…

— Но, я вижу, алкоголь не действует на твою головку, как это часто бывает.

— Нет. Скажи-ка, Эммануэле… Кстати, я должна сказать, ты очень хорош собой… Сколько тебе лет?

— Угадай.

— Нет, да брось ты, я не смогу!

— Угадай!

— Двадцать восемь.

— Нет, меньше.

— Двадцать пять?

— Не-а. Попробуй еще раз.

— Двадцать три.

— Да!

— Двадцать три? Боже, ты дитя… Прости, что набавила тебе до двадцати восьми.

— Нормально, — говорит он беззаботно. — Это из-за усов.

— Ты здорово танцуешь.

— Да нет, плохо, я знаю, но я люблю танцевать.

— Что ты, ты танцуешь прекрасно…

Я поспешно сдаю назад, осознав, что уж слишком плотоядно поглядываю на бедного мальчика. Беру немного еды (больше, чем немного) и отправляюсь в сад, где наталкиваюсь на Тициану. Она подвигается, освобождая для меня место на скамейке. К этому времени народ уже основательно рассосался.

— И как это ты танцуешь всю ночь напролет? — спрашиваю я. — Я вот уже без сил.

— Это же так весело, — усмехается она.

— Понимаю! Очень весело… — Несколько минут мы молча разглядываем гостей. — Та элегантная девушка в черном, она с Эммануэле? — безразлично спрашиваю я.

— Это сестра. Ей тридцать лет. Зовут ее Анна.

— О! Понятно… А девушка у него есть? Просто интересно…

— Была. Они расстались в июле.

— В июле — совсем недавно… — реагирую я.

— Ага… А он хороший мальчик, умненький.

— Мгм… Мне здесь так хорошо. Но это требует массы энергии.

— Все зависит от величины твоего… — Тициана жестами показывает, будто гладит себя по большому, как у беременной, животу (на самом деле никакого живота у нее нет и в помине).

— Твоего внутреннего ребенка? — догадываюсь я.

— Да! Мой вечно просится наружу.

— Вот почему ты так молодо выглядишь.

— Все зависит от твоего умонастроения. Мне пятьдесят три…

— Иисусе!

Выходит, Стеф говорила правду…

— Спасибо! — кричит Тициана, смеясь над моим потрясением. — Да ведь я не одна такая. Посмотри на Джину, на мать Эммануэле. А Катерина? Она тоже ходит сюда, танцует… Но у меня есть друзья того же возраста, а ведут себя так, словно они мои бабушки и дедушки.

— Спасибо тебе за этот вечер и за вчерашний тоже. Ты открываешь для меня венецианскую жизнь.

— Да ладно, о чем ты…

— Нет, Тициана, это правда.

— Мой друг говорит, что я женщина во всех смыслах — и низких, и высоких.

— О, вот это точно правда!

Мы снова идем на танцпол. Тициана по пути стягивает со стола красную скатерть — играют музыку, подходящую для танца живота, и мы все томно вертим бедрами. Танцующих осталось совсем немного — семь — десять человек, да еще человек тридцать зрителей. Эммануэле и его сестра с подругами (со мной она держится приветливо-равнодушно) выходят на свежий воздух. Чуть позже выхожу и я, к ним не присоединяюсь — сажусь поодаль. Ловлю на себе взгляд женщины, сидящей на соседней скамье.

— Вы тоже танцевали, верно? — спрашивает она. — Я только что говорила своей подруге, что вы прекрасно двигаетесь.

Следует пауза, во время которой я перевожу для себя ее слова, затем я широко улыбаюсь. Улыбка получается неестественная, жеманная, и женщина немного смущается.

— Вы говорите по-итальянски? — медленно спрашивает она.

— Да, но я не могу поверить, что хорошо танцую. Я такая неуклюжая, — лопочу я.

К нам подходит Анна, сестра Эммануэле. Она обращается ко мне:

— Идем, последний танец перед закрытием.

Отбросив равнодушие, она ведет себя как близкая подруга, тянет меня за собой, промокает пот с моего лица. К нам присоединяются Эммануэле и Тициана.

— Я знаю все старые танцы, — хвастаюсь я.

— Вальс, румбу? Сальсу? — спрашивает Эммануэле.

— Нет, только не сальсу.

— Я попрошу сыграть ча-ча-ча специально для тебя!

— Нет!

— Слишком поздно!

Эммануэле бежит к диджею и что-то шепчет ему. Воздух наполняется брызжущим тропическим ритмом. Мы с радостными криками все вместе пускаемся в пляс. Последующие полчаса — апофеоз движения и… полный туман в голове. Наконец музыка становится медленнее, и я, очнувшись, обнаруживаю, что качаюсь в такт (но бесконтактно) с Эммануэле. Делаю вид, что смахиваю слезу, пролившуюся от печальной песни.

— Почему ты плачешь? Тебе не о чем грустить, — говорит Эммануэле по-английски.

— Я грущу, потому что вечер подходит к концу, а музыка так прекрасна.

Нечаянно врезаюсь в его плечо и утыкаюсь лицом прямо в мокрую рубашку.

— Теперь тебе точно есть о чем печалиться, — огорчается он.

Мы танцуем медленнее и медленнее и оказываемся так близко друг к другу, что я чувствую у самого лица тепло от его шеи, — но на самом деле это ничего не означает, кому нужна вся эта ерунда? Песня кончается, он увлекает меня в сторону, крепко схватив за руку выше локтя. Актерский низкий поклон. Мы расходимся.

Уже почти три утра, нас осталось шестеро. Я понятия не имею, как буду добираться домой. Благодарим друг друга, прощаемся, движемся к пристани. Анна извлекает на свет черную шелковую шаль, подходящую к ее платью.

— У вас есть что-нибудь набросить, для Эммануэле? — спрашивает она Тициану.

— А, да, найдется!

Тициана достает из своей сумки нарядный, шафранного цвета платок и заботливо укутывает Эммануэле плечи. Откуда мне знать, что любая венецианская женщина обязательно имеет при себе шаль, как некое тайное оружие. Все поворачиваются ко мне, ожидая, когда же я закутаюсь в свою шаль, — но тщетно. Безнадежно пожимаю плечами, и все сочувственно вздыхают. Властям Венеции следовало бы издать самоучитель по этикету с разделами «Еда», «Одежда», «Церемония знакомства», «Покупки» и прочее. Незадачливые вульгарные бедолаги вроде меня учили бы правила наизусть перед приездом сюда.

Мы подходим к воде и обнаруживаем… яхту на миллион долларов, в которой сидят американская леди в длинном платье алого цвета и элегантный мужчина в черном льняном костюме. Тициана лихорадочно шепчет что-то мне на ухо. Из ее объяснений понимаю лишь, что прекрасная дама из невероятно богатой семьи владельцев отелей «Cipriani» и что с этим человеком они раньше были женаты, но теперь… вместе работают обслугой на водном такси? Уверена, что не так, но не хочу переспрашивать.

Поднимаемся на борт, устраиваемся на палубе. Справа от меня сидит Тициана, слева стоит еще один мужчина в черном льне. Анна с Эммануэле сидят в крытой кабинке, друг против друга. Сразу видно, что они очень дружны: оба подались вперед и непрерывно о чем-то болтают. Потом Анна выходит на нос яхты и заводит разговор с дамой в красном платье.

— Иди к нам, — хладнокровно зову я Эммануэле.

Он садится впритирку и кладет руку мне на плечи. Рука горячая и очень тяжелая.

— Вот что, — повелительно заявляет Тициана. — Эммануэле, дай-ка Бидише часть своей пашмины[24]. Она мерзнет.

Я совсем не мерзну, и сейчас не холодно, а скорее жарко и влажно. Но я молчу.

— Ах да, конечно, прости, — суетится Эммануэле.

Тициана, опасаясь, что я замерзну насмерть в эту тропическую жару, берет свой палантин и натягивает на плечи нам обоим.

— Так будет лучше. — Удовлетворенная, она садится на свое место.

Теперь Эммануэле держит меня обеими руками. Мое тело тяжелеет и явно проявляет интерес к ситуации. Но я не могу избавиться от нервозности. Во-первых, объятие слишком жесткое, давящее. Эммануэле явно хочет доминировать, а меня это… душит. Во-вторых, меня не оставляет чувство, что мой ноутбук, закрытый и спрятанный под скатерть на обеденном столе, знает, что я обнимаюсь на яхте, вместо того чтобы работать.

Венеция ночью выглядит очень странно, как в фильме ужасов Мурнау[25]: все черное, древнее, значительное; кажется, что из углов поднимаются таинственные тени и нависают над тобой. Ощущения свободы, простора нет — скорее чувствуешь скованность от полной невозможности понять, где ты находишься: все попытки сориентироваться неизбежно приводят к тому, что взгляд упирается в маслянистую воду, словно смотришь на мир через линзу «рыбий глаз».

Эммануэле то и дело крепче сжимает меня, и я настороженно замерла в его объятиях. Мне становится душно, я стаскиваю с себя пашмину.

— Ты что? — спрашивает он.

— Не нужно, мне не холодно.

— Нужно, — настаивает он. — Ты простудишься.

— Сто лет не простужалась, — ропщу я и снова попадаю в его объятия. — Ты обнимаешь меня, потому что совсем не знаешь, — поучаю я.

— Ага! — радостно соглашается он.

Люди мало-помалу покидают яхту. Спускается леди в красном платье, высаживается мужчина, стоявший на корме (он показался мне немного подавленным), наконец выходим и мы. Я громко благодарю рулевого, лица которого, впрочем, так и не увидела.

Мы — на узкой улочке рядом с Сан-Марко. Поцелуи на прощание с Анной и Эммануэле, который вдобавок отвешивает мне нелепый низкий поклон, смешно растопырив пальцы. Я смеюсь, машу рукой и обещаю ему позвонить. Мы с Тицианой идем вместе до Кампо Санто-Стефано, где она живет. Оттуда я дойду до дома одна.

— Лихо повеселились, — говорю я ей. — Контакты, контакты!

Она смеется:

— Прежде чем между двоими что-то возникает, любовь или ненависть, этому предшествует общение, контакты. А все остальное приходит потом.

Я пытаюсь вернуть ей золотистую пашмину, которую Эммануэле таки накинул мне на плечи, но она настаивает, чтобы я шла в ней домой. Протанцевав целый вечер, я чувствую себя сильной и свободной; тело, послушное мне, мягко вибрирует, как виолончельная струна.

Расставшись с Тицианой, бреду по жаркому потухшему городу через пустую Кампо Санта-Маргерита, мимо закрытых магазинов, безмолвной черной церкви.

Душ, стакан воды, постель.

Загрузка...