ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

На другой вечер я снова выбираюсь в свет, на сей раз на оперно-балетное представление в Скуола Сан-Джованни Эванджелиста, совсем рядом с моим домом. Прихожу заранее, вижу длинную очередь у входа и сразу понимаю, во что вляпалась. Билеты дорогущие, тридцать евро. Очередь целиком состоит из туристов. Откуда я это знаю? Определяю по внешнему виду: все неопрятные, взъерошенные; цветастое в сочетании с полоской, черные туфли, белые носки, баварские кожаные штаны до колен, пивные животы и у кого-то даже резиновые сапоги. Безвкусица! Толстый коротышка, облаченный в черное, на носу очки типа «я интеллектуал», проталкивается позади меня, толкая в спину. Он так любит себя и так полон собой, что ничтоже сумняшеся выпирает меня из очереди плечом. Почему бы ему не попросить пропустить вперед? Как же — ведь он здесь — единственный человек. К коротышке льнет молчаливая нервозная девица, которую он не удостаивает ни словом, ни взглядом.

Билетеры все говорят по-английски. Они выхватывают из рук билеты и суют в жестяную коробку-копилку. Вхожу. Центральный зал роскошный, весь в деревянных панелях и огромных картинах. Сцены нет, только в нескольких метрах от публики расставлены семь пюпитров.

Потом начинается ужас. Свет не гасят. Появляется девушка в белой маске на все лицо; на ней пышно украшенное платье восемнадцатого века и обшарпанные парусиновые туфли. В руке розочка — такие по одному евро продают торговцы на улице. Девушка скользит вперед и протягивает розу зрителю из первого ряда, затем усаживается за арфу и извлекает трель. Входят остальные музыканты (виолончель, скрипка, гобой), все в костюмах и масках — у одного дорогая, с длинным носом, у остальных маленькие, прикрывающие только глаза (похожи на маски для сна, какие дают в самолетах). По хрупким фигурам и по тому, как они хихикают, ерзая и подталкивая друг друга, понятно: это студенты. Первая скрипка — парнишка с нарисованной бородой — нервно крутит браслет на руке. Музыканты отыгрывают свою программу — сплошь мелодии, знакомые по рекламе духов, авиалиний, автомобилей и одежды. Выходит дама, тоже в пышном платье, но еще и в парике, напудренная и нарумяненная; маску она держит перед собой на палочке. Дама поет звенящим металлическим сопрано, поет прекрасно, но ее фальшивые ужимки — улыбки публике, вздохи любви, игра с маской — вызывают тошноту. Даму сменяет грузный мужчина с крупным мясистым лицом, маленькими глазками и маленьким ртом; волосы завязаны в хвост, длинный нарядный фрак. Он поет «Nessun Dorma»[26], привставая на цыпочки, когда берет высокую ноту. Атмосфера в зале меняется. Певец публике нравится, слышны приветственные выкрики.

Потом становится еще хуже. Начинается балет: девочка лет шестнадцати, сосредоточенная и угрюмая, в трико и самодельной юбочке из полиэстера, прыгает и крутится — ни дать ни взять пятилетний ребенок подготовил сюрприз родителям к дню рождения. Между номерами она бросает в зал отчаянно испуганные взгляды.

Три эти действа на протяжении двух часов чередуются несколько раз. Танцовщица в общем-то неплоха, особенно в современном танце, но все в совокупности — просто мучительно. Под конец певцы поют дуэтом, изображая пылкую страсть, потом они вытаскивают зрителей — мужчину и женщину из первого ряда — на тур вальса. Я убегаю, не дождавшись конца этого номера, раздосадованная тем мерзавцем из очереди, спектаклем и потерей тридцати евро.

На другой день обнаруживаю сообщение на своем автоответчике: «Привет, Бидиша, это Шармейн. Мы познакомились на открытии галереи, помнишь меня? Звоню проверить, есть ли у тебя номер моего мобильного. А ты не хочешь сегодня вечерком встретиться, поесть пиццы? Я в своем офисе, рядом с Сан-Марко».

Это та сногсшибательная янтарная американка. Конечно, я хочу встретиться, особенно меня интересует пицца, но только не сейчас, ведь я уже три дня как забросила работу. Звоню ей в тот же день, чуть позже, и тут начинаются непонятки.

— Шармейн? Привет, это Бидиша.

— Оу, привет, Бидиша. Как дела? — Голос холодный и невыразительный, как вчерашняя оладья.

— Э-э… Спасибо, хорошо. — Молчание на другом конце. — Так я получила твое сообщение и с удовольствием встречусь поесть пиццы, но только не можем ли мы перенести это на следующую неделю? Просто у меня сейчас много работы и…

— Конечно. Собственно, я и сама хотела об этом поговорить. Перезвони мне, когда закончишь свою работу. — И она отключается, не прощаясь.

Я стою как оплеванная, с трубкой в руке, не зная, что и думать: ты же сама мне позвонила! Это ты пригласила меня на пиццу! Я за тобой не гоняюсь!

Заканчиваю неделю за работой. Как раз успеваю справиться с очередным трудным пассажем, когда заходит Тициана и приглашает меня вечером на коктейль в «Metropole». Меня это так радует, что я тут же бросаю работу и отправляюсь на трехчасовую пробежку под палящим солнцем, после которой позволяю себе шоколадное пирожное в «Tonolo»: большущий тяжелый ломоть, пропитанный ликером. Прекрасная штука, если вы такие любите. Я — нет: пирожное лежит в желудке, как резиновая выстилка на дне школьного бассейна.

В этот вечер одеваюсь из рук вон неудачно: джинсы, кремовая шелковая блуза с матросским воротником, который нелепо выглядывает из-под темно-пурпурного шелкового жакета, и простецкие коричневые туфли на шнурках. Все вместе выглядит ужасно: цвета, линии, пропорции и даже фактура тканей не сочетаются. Шедевр несуразности!

В «Metropole» прибываю вовремя и вижу, что сад за рестораном пуст, если не считать нескольких девушек в черных платьях для коктейля и в фантастических шляпах. Вокруг разложены еще и еще шляпы. Но гостей нет. Я пришла то ли слишком рано, то ли слишком поздно. А точно ли Тициана пригласила меня именно сюда? Может, она была и уже ушла? Может, еще где-то устраивают вечеринку?

И тут начинается вечер невероятной грубости. Я не взяла с собой телефон, поэтому возвращаюсь к стойке администратора. Он здесь, опирается на стойку. Маячу перед ним секунд двадцать (знаю, потому что считала), прежде чем удостаиваюсь взгляда. До этого он демонстративно перебирал какие-то листочки, хотя видел, как я подхожу. Ему лет пятьдесят, лицо одутловатое, загорелое, чисто выбритое. Аккуратная стрижка, аккуратные губы, аккуратные ногти. Наконец он без улыбки дарит меня итальянским «Buona sera» («Добрый вечер»).

На своем непристойном итальянском еле слышно выдавливаю:

— Привет, я хотела узнать, нет ли для меня сообщения? Я должна была встретиться с подругой, но, кажется, немного опоздала. Она мне ничего не просила передать? Меня зовут Бидиша.

— Вы живете здесь, в нашем отеле?

— Нет, я… нет.

— Ваша подруга живет здесь?

— Нет. Мы должны были встретиться в саду…

Долгая пауза, во время которой администратор молча смотрит мне в глаза. Его собственные превратились в узкие щелки, на губах поигрывает издевательская улыбка, на лице явственно читается: «Ну и тупица же ты!»

— Для вас ничего нет, — отвечает он.

Еще секунду он сверлит меня взглядом, чтобы убедиться, все ли я поняла, затем, опустив голову, возвращается к своему занятию; губы его подрагивают, точно он разгадывает кроссворд повышенной сложности. Я жду, надеясь на разъяснения. Мужчина не поднимает головы, хотя и знает, что я все еще здесь. Не дождавшись ответа, уязвленная, возвращаюсь в сад, твердо решив, что буду развлекаться — любоваться шляпами. Представлена продукция немецкой компании «Hat Office». Шляпы превосходные: мягкие фетровые, есть с полями, попадаются вышитые бисером, но по большей части строгие. Все безупречно сидят на голове, элегантны, а некоторые — настоящие шедевры. Например, вот эти — перья дугой — и вон те — маленькие шляпки-таблетки.

Тем временем публики становится больше. Прибывает кучка офигенно супермодных ребят: белоснежные сорочки слепят глаза, темно-синие пиджаки и к ним — джинсы, загорелая кожа — шикарно, нахожу я, вылитые Джеймсы Бонды. Затем новое явление — Шармейн (да, да, она). Несколько секунд американская красавица стоит у входа, широко распахнув глаза и озаряя собравшихся улыбкой на все тридцать два зуба. Под мышкой — черно-белая собачонка. Зачем ей песик? А это оригинальный способ обратить на себя внимание. Шармейн прекрасна в своем шелковом салатового цвета с розовой отделкой туалете и салатовых сандалиях.

— Здравствуй, — здороваюсь я приветливо.

— О, привет! Ты как? — На сей раз она вполне дружелюбна.

— Я… нормально. Устала слегка.

— Да, ты много работаешь, ты говорила.

— Дописываю кое-что. — киваю я.

— Ты пишешь для себя?

Ой!

— Нет, это моя работа. Но расскажи о себе. Ты говорила, у тебя офис рядом с Сан-Марко.

— Ну, не совсем у меня, мы его арендуем. На паях. Но вскоре, возможно, мы его купим.

Я по-прежнему не представляю, чем она занимается, как зарабатывает. Вроде она упоминала о Би-би-си, но я не смогла уловить, в чем ее роль. Продюсер? Режиссер? Занимается поиском сюжетов?

Песик, которого она спустила с рук, тявкая, носится по саду.

— Какой красивый пес, — говорю я.

— Но с ним, знаешь ли, трудно. Может, потруднее, чем растить ребенка.

«Не заводи детей, ты была бы ужасной матерью», — этого я не произношу. Вслух говорю другое:

— Могу себе представить. Ведь он так и не станет взрослым.

— Мне неловко, он обычно так себя не ведет. Это из-за шляп. Прости, я должна с ним немного поиграть.

Вынув из сумки резиновый мячик, она начинает бросать его собаке. Не хочу им мешать и отхожу. Народ прибывает, больше становится и напитков: появляются круглые бокалы с красным вином, высокие — с просекко, в длинных бокалах апельсиновый сок. Мне неудобно уйти, не дождавшись Тицианы, но моего агента нигде не видно.

Входит очень странная пара. Он — бледный высокий человечек, узкие плечи, с брюшком. Держится нелепо: этакий конфузливый мальчуган с длинными соломенными волосами — не волосы, а космы. На вид ему лет тридцать пять. На нем узкие темно-красные джинсики и обтягивающая белая футболка с длинным рукавом (футболка туго обтягивает живот). Женщине не меньше пятидесяти пяти. Мать? Нет, не думаю. С седой косичкой, в трикотажной фуфайке, пальцы прижаты к губам, она неотступно следует за спутником. Любовница? хозяйка? — гадаю я. Или — вот оно! — она из тех дам, кому нравится быть в компании геев! Парень подходит к одной из девиц, демонстрирующих шляпы, жмет ей руку. Говорит он с характерным присюсюкиванием. Называет себя Джейсон Хэрендон — вот так, полным именем, как знаменитость (каковой не является). Понимаю, что он американец. Свою даму он не представляет, хотя та повисла у него на плече, пытаясь вклиниться в разговор. Парень примеряет серую фетровую шляпу, затем берется за другую, темно-красную, мягкую, с мягкой черной лентой.

— Но ведь женская, наверное? — спрашивает он.

— Это как сказать, — отвечает находчивая девушка. — Все зависит от того, что вы ею хотите сказать. Это шляпа для уверенного мужчины, который не боится повернуться к миру своей женственной стороной.

Такого дама с косичкой уже не может вынести. Она взрывается:

— Страшно подумать, что о нас скажут люди, если мы покажемся в этом в церкви в Нью-Йорке! Да если мы только заглянем в этом в церковь Святого Фомы…

Парень с брюшком не обращает внимания. Женщина, не закончив фразы, издает нервный смешок, прижимает руку ко рту и, теребя другой рукой седую косичку, пытается заглянуть ему в лицо.

Я захожу под навес и примеряю белую шляпу с полями, украшенную хрустальными бусинами. Откуда ни возьмись Шармейн:

— О, какую симпатичную ты выбрала. У меня аж мурашки пошли, — отзывается она о моей шляпе.

— Ты тоже что-нибудь примерь, — советую я.

Она выбирает шляпку, которая идет ей так, что все присутствующие замирают, а потом осыпают ее комплиментами: облегающая голову шапочка-шлем из мягчайшего фетра с леопардовыми пятнами в стиле двадцатых годов. Плавно изогнутая линия красиво обрисовывает затылок и уши, сзади — розовая ленточка.

— Это просто немыслимо, ты должна ее купить, — говорю я. — Она создана для тебя.

— Круто, правда? Я себя чувствую женщиной-кошкой.

Неизвестно откуда появляется фотограф и начинает снимать Шармейн со всех сторон.

— А ты выглядишь как та певица, — говорит мне Шармейн. — Ну, помнишь, с пианино?

— Алисия Кейс, — подсказываю я.

К этому времени вокруг нас, чьи физиономии так удачно сочетаются со шляпками, собирается небольшая восторженная толпа.

— Точно! — восклицает Шармейн. — Алисия Кейс. Ну, теперь покажи ее. Давай!

Все смотрят на меня. В полной тишине я становлюсь большим потным центром внимания, точнее, главным клоуном вечеринки. Нарочито монотонно и тускло напеваю одну строчку из песни Алисии. Зрители смеются. С ненавистью гляжу на Шармейн и снимаю шляпу. К нам подходит голубоватый американский тип — Джейсон Хэрендон — со своей не первой молодости женщиной-собачонкой.

— Это забавно, — негромко произносит он, опустив подбородок и выпятив живот. Пальцем он указывает на шляпы.

— Они забавные, правда же? — тут же хватается за него Шармейн.

Мне они напоминают двух зверьков, учуявших запах друг друга. Удивляюсь скудости их лексикона — «забавно»…

Примеряю одну за другой все эти проклятые шляпы и шляпки и присаживаюсь отдохнуть на круглую каменную скамейку — скамейку мужей. На ней терпеливо жуют орешки мужчины, ждут своих жен.

Когда проходит не меньше двух часов, вижу Тициану, она идет под руку с молчуном Сальваторе, мужем Катерины. Тициана машет мне, округлив глаза, как бы извиняясь. Потом она тянет меня куда-то, попутно хватая горсть орехов и суя мне в руку. Попутно она спрашивает, знакомы ли мы с Сальваторе, и я затравленно улыбаюсь, глядя в серую бездну его лица.

Тициана с ходу представляет меня всем подряд: язвительным девушкам-художницам, грациозным венецианским дамам, паре фланелевых старичков и наконец странному человеку, которого я уже не раз встречала в городе. У него совершенно белая кожа, абсолютно лысая голова, полные сочные губы и ясные глаза с тяжелыми веками без ресниц — русское лицо. Он одет как профессор из фантастического фильма: кремовое льняное пальто до полу, кремовая шелковая жилетка, кремовые рубашка и штаны, белая панама — всё вместе ужасно. Я оказалась права — это русский, он превосходно говорит по-итальянски и хорошо — по-английски. Мужчина достаточно вежлив.

Затем примечаю изящного «Оскара Уайльда» — владельца антикварной лавки в моем районе, я вижу его по два раза в день. Смотрю на него в упор — он хмурится и игнорирует меня. Подходят его друзья, только мужчины. Они образуют замкнутый кружок, бросая друг на друга алчные взгляды. Нам с Тицианой приходится попятиться, нас буквально вытесняют. Мы с ней обмениваемся очень сдержанными взглядами.

— Я хочу просекко, — бурчит Сальваторе в ухо Тициане. — Нигде не могу найти официантку. — Через несколько минут он снова бурчит: — Здесь ходит женщина с вот таким бассетом.

Он изображает в воздухе длинный батон. Я уже видела этого пса — он шоколадного цвета и совершенно очаровательный, но тело его действительно слишком длинное. Как же ему, наверное, трудно сворачивать за угол!

Мы продолжаем мерить шляпки, настроение улучшается.

Вскоре Тициане нужно уходить. Она без конца извиняется: приглашена на прием в Палаццо Дзенобио, там принимают строго по списку, поэтому она не может взять меня с собой. Пока мы прощаемся, течением к нам снова прибивает Шармейн. Слышу, как она заявляет свои права на некоего итальянца:

— Этот пиджак вам так идет, вы в нем неотразимы!

Итальянец и впрямь красавчик, к тому же гей, думаю, ничего нового для себя он не услышал. Нет, эта Шармейн просто непостижима!

Тициана вдруг начинает нас знакомить. Шармейн, кажется, ничего не имеет против. Она мягко протягивает мне руку, когда Тициана говорит, что я — жутко талантливый писатель/мыслитель/философ и т. п.

— О да, она мне рассказывала, — воркует она, но Тициана не придает значения ее словам.

Жму руку Шармейн, чувствуя, как потеет ладонь. Красотка явно зачислила меня в лузеры и, поскольку я ей ни к чему, утратила ко мне интерес.

Продолжаю стоять. Шармейн устремляет свой кукольный взор на Тициану и произносит:

— Ты не порекомендуешь мне какие-нибудь хорошие рестораны? Я только что говорила с приятными людьми, они из Нью-Йорка. Мы хотим пойти поесть.

Очевидно, она имеет в виду Джейсона Хэрендона и его женщину — бродячую собаку. Пытаюсь сбежать, но Тициана, охотно делясь с Шармейн ресторанной премудростью, хватает меня за руку.

Наконец Тициана с Сальваторе отбывают на следующую вечеринку. Я пережидаю, чтобы, уходя, не столкнуться с ними.

Шармейн беседует с кем-то у выхода, и из вежливости я бормочу:

— Пока, приятно было повидаться.

Она на минуту замолкает, разворачивается ко мне всем телом и щедро одаривает улыбкой, демонстрируя безупречные зубы и блестящие глаза.

— Пока, желаю хорошо повеселиться, — произносит она тягуче — чистый мед со сливками, — но при этом совершенно неискренне.

Еще не поздно, забегаловки вокруг Сан-Марко пока работают. Кульминация этого злополучного вечера: я чуть не налетаю на человека, который выскакивает из-за угла. Он держит здесь кафе и собирается закрываться на ночь. На нем белый фартук. Мы оба застываем. Я ближе к стене, поэтому непроизвольно вжимаюсь в нее, чтобы дать ему пройти. Он неожиданно орет мне прямо в лицо:

— Вот! Я стою! Я не трогаюсь с места! Это вам нужно обойти там, с той стороны!

Его враждебность так сильна и так внезапна, что меня отбрасывает в сторону.

— Вот так! Хорошо! — выкрикивает он с хохотом.

Я отхожу, потом оглядываюсь и вижу, как мужчина входит в кафе и начинает с грохотом двигать стулья. На красной роже счастливая улыбка до ушей.


В конце недели со мной приключается маленькое досадное происшествие, которое тянет за собой другое досадное происшествие, но уже более основательное. Иду в магазин за продуктами и по дороге домой теряю неиспользованную карточку на оплату мобильника, на десять евро. Злясь на себя, бросаю сумки и выхожу из дому в надежде увидеть, где я ее обронила. Уже смеркается, на улицах полно народу, люди возвращаются с работы, учебы. Сворачиваю к Фрари, бреду, глядя под ноги и вслух ругая себя, — и тут слышу восклицание. Это Эммануэле, он без усов и очень похорошел — длинный фактурный нос, высокие скулы, полные губы, теплые карие глаза в обрамлении густых длинных ресниц и темно-каштановые волосы — волнистые, давно не стриженные. Кажется, он рад меня видеть.

— Ты что-то потеряла? — спрашивает он.

— Карточку на мобильник.

— Надеюсь, не кредитную карточку?

— Нет… — Ну да, ты же богатый, карточка на оплату телефона для тебя ничто. — Но я не успела ее использовать… Ладно, фиг с ней, наверняка ее уже кто-то подобрал. Ты как?

— В целом неплохо… — говорит он со вздохом.

— Только неплохо? Почему?

— Я так устал сегодня…

Мы стоим некоторое время, я все еще раздосадована потерей карточки, он держится совершенно естественно, с улыбкой на лице.

— Куда направляешься? — спрашиваю я.

— Договорились с приятелями выпить в Риальто. Ты хочешь пойти?

— Нет, спасибо. У меня сегодня что-то все кувырком, и выгляжу я ужасно. Вышла из дому только для того, чтобы поискать эту штуку.

Я не принимала душ и даже зубы не чистила, только пару часов назад я встала из-за компьютера.

— Да брось ты! — говорит он. — Ты отлично выглядишь, пойдем пропустим по стаканчику. Еще я собирался сегодня на спектакль в Арсенале, но сейчас передумал. Вместо этого мы с тобой пойдем и посидим в баре.

— Давай пройдемся, я провожу тебя, — говорю первое, что приходит в голову, соображая, как бы отказаться. — А почему ты передумал насчет театра?

— Не знаю, — отвечает он.

— В этом году сезон интересный, одна моя знакомая видела уже два удачных спектакля. И один плохой, Пазолини.

— Пазолини? Его пьеса или пьеса о нем?

— Нет-нет, не о нем. Длинная, мрачная, нервная и мучительная вещь, написанная Пазолини. — Разговаривая, я продолжаю обследовать камни под ногами. — А почему ты устал?

— Встал сегодня рано, в восемь тридцать! — стенает Эммануэле. — Ходил на занятие по шелкографии в школе дизайна. Просто после лета это был первый день, когда пришлось вставать так рано.

На плече у него армейская сумка, из которой торчит рулон бумаги. Он звонит матери и сообщает, что собирается на спектакль, потом созванивается с приятелями и договаривается встретиться у театра.

— Так ты учишься на дизайнера? — спрашиваю я.

— Нет, на философском факультете, как раз заканчиваю.

Мы бредем по улицам. Заболтавшись, я тоже сажусь на вапоретто и плачу пять евро за билет до Арсенала. Стоим на палубе совсем близко друг к другу — Эммануэле кладет руку мне на плечо, чтобы я не касалась барьера. Говорим о философии. Ему предстоит выбрать тему диплома.

— Я все лето ничего не делал. Теперь пора браться за работу.

— Летом работать невозможно. Тем более в Венеции.

— Я на лето всегда уезжаю, — соглашается он.

— Что вы сегодня делали на занятии? Покажешь?

Он разворачивает рулон на ящике для багажа. С ватмана на меня смотрит женское лицо: красавица с длинными волосами, концы которых загнуты кверху, нежная улыбка… На кого же она похожа? Мне явно знакома эта женщина… Рассматриваю рисунок внимательнее — ах, ну конечно, это же мама Эммануэле. Украдкой взглянув на него, вижу, что он сам любуется своим творением, и не могу сдержать смеха. Мне хочется весело хлопнуть его по спине, обнять и сказать: «Вот что, дружище, я пошла домой, ладно? Я не твой тип, ты — не мой, зачем зря тратить время? К тому же я и не ищу для себя нового дружка. Лет через десять ты женишься на точной копии своей матушки, и я заранее знаю, что ваш союз будет счастливым. Так вот и сосредоточься на этом».

Эммануэле разворачивает второй рулон, дает пояснения, показывая разные отпечатки.

— Смотри, ты можешь выбрать, что использовать для работы: негатив или позитив. Я взял много красного и отпечатал на газете в качестве фона — получилось что-то вроде коммунистического агитационного плаката. Я сделал штук десять или двенадцать таких, каждый просил подарить ему один… Смотри-ка, а я, оказывается, вещал по-английски, — вдруг удивляется он.

— Ты отлично говоришь. У тебя в активе три языка: итальянский, французский и английский.

— Мало того что я устал, так еще и проголодался, — он переходит на итальянский. — Я сегодня ничего не ел, перехватил только бутерброд. Но у нас всего десять минут до начала спектакля.

Мы входим в пустынный, похожий на крепость Арсенал, под ногами хрустит гравий.

— Здесь очень красиво, — говорит мне Эммануэле. — Только не сейчас, слишком воняет.

Запах действительно есть, пахнет сточными водами, но это не мешает Арсеналу казаться таинственным местом.

В переполненном кафе возле театра видим компанию наших старших друзей, среди них Тициана. Мать Эммануэле тоже здесь. Он хлопает ее по плечу, и она подскакивает. Что же так пугаться? — думаю я. Может, она опасается, что хрупкое плечо может рассыпаться под весом сыновней руки? Еще бы, не есть двадцать лет! Со мной она здоровается очень приветливо и велит поторопиться за билетами, пока они не закончились.

— Прибереги для меня корку хлеба! — на ходу кричит ей Эммануэле, и мы несемся в кассу, где я, не в силах заставить себя наврать и получить скидку, отдаю шестнадцать евро, разом опустошив свой кошелек.

Теперь пути назад нет, а ведь я терпеть не могу драматический театр. Я почему-то чувствую смутную неприязнь к Эммануэле, хотя он особо не старался затянуть меня сюда. У меня нет при себе ни гроша, я сегодня не мылась и вообще хочу домой.

Вернувшись в кафе, мы болтаем с грубовато-добродушным хозяином. Эммануэле заказывает себе какую-то еду. Я — ничего. Кафе некрасивое, шумное, слишком просторное, но интересное. Хозяин напоминает снеговика, он то и дело вытирает руки и шлепает ладонями по всему, что подвернется. Когда Эммануэле спрашивает, нельзя ли попросить счет, он отвечает:

— Попробуй!

С моего места у стойки виден уголок кухни. Там, среди пара и копоти, на маленьком пятачке, трудятся четыре японца средних лет; еще один снует вокруг них, пытаясь прибраться.

— Если ты хочешь есть или пить, закажи. Не волнуйся, ты успеешь. Может, «шприц»? «Шприц» отлично поднимает настроение, — говорит Эммануэле.

— Не могу, — улыбаюсь я.

— Можешь, можешь. Я видел, ты выпила четыре просекко на вечеринке в Джудекке.

— Четыре? А десять не хочешь? — признаюсь я.

Наконец прибывает его сэндвич, он хватает его, и мы летим в театр.

— Вот так я, — мило улыбается Эммануэле. — Говорю по-английски, на бегу поедаю сэндвич — все одновременно.

По дороге встречаем его университетских друзей, юношу и девушку, им лет по двадцать, оба — светлокожие блондины, совершенные, как юные цезари. Девушка дичится меня, здоровается еле слышным голосом. Обмениваясь рукопожатием с парнишкой, ловлю на себе ее острый, тревожный, испытующий взгляд.

Мы с Эммануэле садимся отдельно от них. Начинается спектакль… Спектакль продолжается… Он тянется целый год… Штамп на штампе… Действующие лица: мудрец в чалме; роковая женщина — красная помада и черные шпильки; решительная девушка, снимающая с себя блузку; молодой клоун; похотливый старец; женщина, потерявшая детей и «готовая на все», чтобы их вернуть. Эммануэле не сидится на месте. Он покачивается, трет глаза, смотрит на часы, массирует лицо, стараясь не заснуть. Наконец все завершается. Эммануэле иронично интересуется, как я себя чувствую. На сцену поднимается автор пьесы. Это долговязый мужчина средних лет, рыжеволосый и бородатый; он настолько бледен, что свет на сцене превращает его в невидимку. Никто не хлопает.

Выходим и присоединяемся к друзьям Эммануэле. Они со мной не разговаривают — ни единого вопроса или приветствия, ни улыбки, а когда говорю я, они насмешливо переглядываются и не отвечают. Компания лениво переговаривается между собой, решая, в какой бар отправиться. Очевидно, что меня не приглашают, но я все-таки иду с ними.

На вапоретто, по дороге в театр, я то и дело касалась плеча Эммануэле: какой симпатичный бархатный пиджак, красивый цвет и красивый покрой — интересно, где он его приобрел? У меня было очень много вопросов о пиджаке. Теперь я иду сама по себе, молча и очень быстро — припустила специально, поскольку они все еле ползут. Что мне делать, я не знаю. Повернуться и уйти я не могу, поскольку пришла с Эммануэле. В то же время я явно нежелательный элемент для всей компании.

Мы идем довольно долго, пока не добираемся до Рива дельи Скьявони и не упираемся в море. Случайно или нет (полагаю, все же намеренно) Эммануэле оказывается рядом со мной.

— Я здесь бегаю, — говорю я, чтобы что-то сказать. (А могла бы добавить еще кое-что: стоило появиться твоим друзьям, и ты стер меня из памяти.)

— От Фрари? — спрашивает он.

— Ага.

— Но это же… километров пять.

— А марафонская дистанция сорок четыре. Я почти каждый день здесь бегаю.

— До?..

— До Сант-Элены. И несколько раз до Дзаттере и обратно.

Он изумленно смотрит на меня. К нам присоединяются Тициана, мать Эммануэле и их приятели, все вместе мы двигаемся вдоль реки. Мне нравятся люди старше меня. По крайней мере, они без выкрутасов и без всей этой ерунды, которая свойственна молодым. Стеф как-то за ужином сказала родителям: «Бидиша запала на компанию богатых венецианских старичков-мудачков».

Мать Эммануэле отчаливает, попрощавшись со мной очень дружелюбно.

— Мам, ты ела? Ужинать не собираешься? — спрашивает сын.

— О! Все в порядке! Я съела такую штучку с моцареллой…

Подозреваю, у нее анорексия.

Отбывает и Тициана, она размашисто шагает в сторону Сан-Марко.

— А тебе в какую сторону? — вдруг спрашивает меня Эммануэле.

— А? К Академии, — говорю я, надеясь, что указываю противоположное направление от его с друзьями маршрута.

— То есть ты идешь с Тицианой? — спрашивает он еще выразительнее.

— Что? О, да!

Быстрый поцелуй, «чао» его приятелям, на которое они отвечают так слабо, что их и не слышно.

Разворачиваюсь и тычусь лицом в пиджак Эммануэле (пиджак, который мне так понравился), потом припускаю бегом и окликаю Тициану.

Мы идем рядом, и я наконец расслабляюсь. Тициана сегодня немногословна, она кажется подавленной.

Выходим к Сан-Марко.

— Люблю это место, — говорю я, — несмотря на то, что все это ужасно, столько туристов.

— Нет, нет, — мягко уверяет она. — Святой Марк — наш покровитель. Он всегда прекрасен.

— А еще я хотела сказать, что вечером я всегда чувствую, что самое время съесть порцию мороженого.

— Сейчас и я бы не отказалась от мороженого…

Мы идем в джелатерию рядом с «Caffè Quadri», и я разыгрываю целое представление: настаиваю, что заплачу за нас обеих, поскольку хочу хоть в малой толике отблагодарить Тициану за все, что она делает для меня; предлагаю ей выбрать, чего ей захочется. Подходит время платить, я открываю кошелек и — о, ужас! — обнаруживаю, что он абсолютно пуст. Я же потратила все деньги, покупая билеты на вапоретто и на спектакль! Моментально сникаю, готовая убить себя, кровь бросается мне в голову. Чуть не плача, я тереблю защелку пустого кошелька — и конечно же Тициана говорит, что она сама заплатит за все, утешает — это, мол, полная ерунда, и я заплачу в следующий раз, это сущие мелочи, и так далее. Стараюсь успокоиться и, как велит Тициана, не обращать внимания. Я выбрала два шарика, ореховый и шоколадный, в вафельном рожке. Мы медленно идем вдвоем, напоследок еще раз оглядываемся на площадь, любуемся ее арочными окнами, мерцающими огнями, подсвеченной золотом мглой, а потом сворачиваем к Академии.

Спрашиваю о Луке, о маме Тицианы (с ними все в порядке). В какой-то момент мне кажется, что Тициане хочется побыть одной, но из вежливости она не может сказать мне об этом. Я спрашиваю, не устала ли она, и она отвечает: да, устала, немного. Мы заглядываем в магазинчики — «Этро», «Феррагамо», «Гуччи». На сумки «Луи Вьюттон» Тициана смотрит с пренебрежением, и я соглашаюсь: все слишком вычурно, утрированно.

— Кроме, — говорю я, когда мы проходим мимо торговца-разносчика на улице, — этого разноцветного рюкзачка.

— Да, симпатично, — соглашается она.

Торговец тут же вцепляется в нас, тараторя на англо-итальянском:

— Сколько вы хотеть платить? Милые леди. Давать сорок? Нет? Нравится сумки? Сколько вы хотеть платить?

Мы делаем вид, что замечаем на сумке пятно, и поскорее удаляемся. Тициана рассказывает, как год назад она купила на улице поддельную сумку «Прада», ходит с ней каждый день и очень довольна — никто не замечает, что сумка не настоящая.

Мы целуемся и расстаемся на Кампо Санто-Стефано. Я тащусь домой с ощущением, что этот вечер был мне в какой-то мере полезен, ведь благодаря ему я сполна осознала собственную никчемность.

Загрузка...