Я устраиваю себе постель в новом жилище и крепко сплю до тех пор, пока меня не будит криком голосистый дядька, продавец газет на кампьелло. Киоск, где он продает газеты, похож на остроконечную шляпу из театрального реквизита. Сходство усиливают черная кайма и развешенные рядами издания. Продавца, как я улавливаю, хотя и не сразу, из многочисленных приветствий, обращенных к нему, зовут Массимо. Мужчина в деловом костюме, покупая газету, весело говорит:
— А! Ну что! Вроде грядет смещение президента — что ты на это скажешь?
Расплатившись, он отбывает, хлопнув Массимо по спине. Один и тот же ритуал повторяется каждый день.
Массимо на вид лет сорок, он среднего роста, крепкий и коренастый, на загривке лежит грязно-каштановый хвост жирных волос. Лицо у него красное и мясистое, будто слепленное из глины. Дополняют портрет небольшие карие глаза-запятые и маленький плотно сжатый рот. Вероятно, подростком он был хорош, но длилось это недолго — месяцев шесть.
Голос у Массимо громогласный, и он охотно им пользуется.
Его униформа, даже в такую жару: джинсы, простая крестьянская рубаха, жилетка-сафари и тяжелые сапоги.
Расхаживая по кампьелло перед своим киоском, продавец поднимает глаза, и наши взгляды случайно встречаются. Не разжимая рта, я обозначаю улыбку — достаточно дружелюбную, но и пристойно-осторожную. После паузы он посылает мне еще более скупую и еще более пристойную улыбку, в которой присутствует дополнительный оттенок пародийности.
День проходит в заботах. Я переставляю мебель, снимаю со стен картины с кораблями — их так много, что они зрительно уменьшают квартиру (в ссылку отправлено почти всё, кроме мореходной карты), — и одновременно внимательно прислушиваюсь к жизни Венеции: хлопанье дверей, чьи-то шаги, смех, разговоры, пение на кампьелло. Должно быть, где-то рядом дают уроки музыки, потому что до меня доносятся звуки пианино, скрипки, гобоя. Потом раздается младенческий плач — неожиданно басовитые, скрипучие короткие вопли повторяются через выдержанные промежутки, как автомобильная сирена. К звукам присоединяются голоса молодой парочки — эти двое болтают без умолку спокойными, приветливыми голосами. Целый день проводят на кампьелло и владельцы антикварного магазина. Они громко сплетничают у входа, восседая на стульях, выставленных на продажу, или просто развалившись на ступенях. Парней двое или трое — как мне кажется, самовлюбленные придурки с модными стрижками лет по двадцать с небольшим, все долговязые и тощие в венецианском стиле. У одного из них собака — здоровый, молчаливый угрожающе-черный волкодав.
Я замечаю, как в течение дня меняется пульс маленькой площади: рано утром здесь снуют туристы, терпеливо исследующие город по карте, в одной толпе с ними идут бизнесмены, большинство из них направляются на Ферровиа или Пьяццале Рома, дети бегут в школу, домашние хозяйки торопятся на рынок. Поздним утром публика другая — студенты университета и… снова туристы — молодые парочки. Солнце в зените — время отдыха: площадь пустеет, разве что забредет окончательно сомлевший от жары турист. Под вечер молодые венецианцы идут с работы, многие заходят выпить «шприц». Туристов нет — они отмачивают в ванне усталые ноги в гостиничных номерах.
Кое-кто из прохожих, поднимая голову, видит, как я навожу у себя порядок, ведь в Венеции принято рассматривать здания. Происходит мгновенный обмен взглядами, и это меня немного смущает. Парни из антикварного магазина тоже не прочь заглянуть в мое окно. Взгляды у них недружелюбные, неприятные, но не только по отношению ко мне. Стоит симпатичной девушке показаться на кампьелло (а такое случается двести раз на дню), как они тут же прекращают разговоры, застывают и, ухмыляясь во весь рот, бесцеремонно провожают ее глазами. Заметив это, девушки сжимают зубы, опускают голову и торопятся покинуть площадь. Делаю выводы: молодые лоботрясы из антикварного магазина, продавец газет Массимо и бледный приземистый парень, который держит книжную лавку, вместе образуют внушительную компанию, целое братство.
В течение дня я слышу, как грохочут по камням тележки мусорщика, почтальона и разносчиков всякого рода товаров и уведомлений. На рассвете раздается ритмичное шуршание — мою площадь подметают.
Еще я слышу неумолчное птичье пение над собой. Клеток много, и они близко, так что все тонет в оглушительном посвистывании, щебете, чириканье и резких щелчках. Иногда звучит бесконечная трель на одной ноте — электрический звонок.
У меня в комнате прохладно и не слишком солнечно, хотя света хватает. От проникновения палящих лучей частично спасают другие дома.
Колокола деи Фрари отбивают каждый час и каждые полчаса. Получасовой бой — количество ударов, соответствующее полному часу, плюс один удар более высокого тона. Слышен также глухой перезвон к церковным службам, доносящийся издалека. Примерно в шесть начинается месса, и колокола звонят во всех церквях Венеции; над городом плывет восхитительный, богатый звук.
На другой день я тщательно одеваюсь (в Венеции это обязательно), собираясь зайти в книжный магазин «Einaudi’s»[12]. Когда я открываю дверь, тренькает колокольчик. Три человека у прилавка как один поднимают голову и удивленно смотрят на меня. Я отвечаю им смелым взором и подхожу к полкам. Начинаю рассматривать книги, стоя к прилавку спиной. Молчание. В какой-то момент я малодушно поворачиваюсь — оказывается, они все еще дырявят меня взглядом. Тут до меня доходит, что все книги на полках выглядят одинаково, — я попала не в магазин, это офис издательства. Как ни странно, смятения я не испытываю. Подсчитываю… вот ужас — на каждые двадцать авторов-мужчин только одна автор-женщина. Замечаю несколько книг Антонии Байетт[13]. Ко мне подходит женщина, спрашивает, не нужна ли помощь. К счастью, я быстро собираюсь с мыслями. Спрашиваю, переведены ли на итальянский «Рассказы с Матиссом»[14]. Женщина выражает готовность помочь и делает вид, что ищет книгу в каталоге, а я делаю вид, что для меня это очень, очень важно. Но когда спустя некоторое время мне удается достойно уйти, от дикого смущения по всему телу бегают мурашки.
Ноги сами ведут меня к кампьелло, пересекаю площадь под взглядами братства и иду дальше в поисках еды. Решаю пойти в Дзаттере, в южную часть города. От солнца я совершенно вареная, не освежает даже близость моря, которое ослепительно сверкает. В Дзаттере я захожу в супермаркет и плачу непомерные деньги — пятьдесят евро — за продукты, которых, надеюсь, хватит на неделю: банка с плавающими в ней шариками моцареллы, йогурт, обезжиренное молоко, свежая морковь, листья салата, еще какие-то овощи и кусочек копченой оленины. Чудовищные цены, не удивительно, что все венецианцы такие стройные.
На обратном пути обращаю внимание, что в Венеции никто не носит этническую одежду (Мустафа — исключение). Здесь не встретишь ни пестрых узорчатых тканей, ни экзотических украшений типа «а это я привезла из дальнего путешествия»; африканское, индийское, японское влияние, привычное в Лондоне, не то что не ощущается — отсутствует. Царит итальянский стиль, и только он. Весь день ощущаю, как прохожие бросают на меня неприязненные взгляды — сначала на мой индийский узорчатый топ, а потом уже на мою физиономию.
Обливаясь потом, я пытаюсь выбраться к дому. Когда я выползаю из двадцатого (не меньше) проулка в надежде разглядеть впереди верхушку Фрари, меня догоняет (бегом) красивый парень примерно моего возраста. Похоже, француз. На мягком английском он спрашивает, не знаю ли я, где здесь поблизости супермаркет. Ага, еще один проголодавшийся оптимист! Парень высокий, подтянутый; оливковая кожа, волнистые темные волосы небрежно собраны в хвост, свободная синяя рубаха. Многие девчонки были бы от него без ума — но только не я. Почему? Да потому что, закончив объяснения, я в изнеможении прислоняюсь к стене, и он в эту минуту спрашивает:
— Может, вам нужна помощь… или?..
На этом «или» сделано ударение. Парень явно надеется, что я откажусь от его помощи, настолько явно, что выглядит почти испуганным, ожидая мой ответ. Я с улыбкой машу рукой — мол, спасибо, ничего не нужно, а сама думаю: «И зачем ты спросил, если у тебя на лице написано, что помогать ты совсем не хочешь? Мог бы и промолчать… Или уж сказал бы честно: „Я хочу показаться воспитанным мальчиком, но не желаю ничего предпринять, чтобы подтвердить это впечатление“».
Бреду дальше. По пути разгадываю тайну Мустафы, к которому так неравнодушны Грегорио и Лукреция. Африканец не случайно появляется, будто по волшебству, скорее всего, он живет где-то рядом. Его голос слышен по утрам и вечерам, когда он проходит по площади. Дважды я натыкалась на него у Риальто, на моей стороне, — Мустафа плавно скользил сквозь толпу в своем бурнусе.
Дома я разбираю покупки и с особым пристрастием рассматриваю оленину, которая как-то странно пахнет и выглядит. Мясо темное, похожее на печень. Заинтригованная, ищу в словаре слово «cuore». Увы, я ошиблась: «cuore» означает не «копченый», как я решила (по созвучию с английским «cured»), а «сердце». Подумать только, я купила сердце Бемби! Пытаюсь его приготовить: склизкое, жесткое, все в пленках, вонючее и соленое — это несъедобно.
Снова выхожу на улицу — как раз перед началом мессы в церкви Фрари. Величественные и гулкие, как у «Bauhaus»[15], обертоны органа проникают сквозь стены, музыка внушает мне благоговейный трепет. Неудивительно, что все говорят о страхе Божьем, если такая музыка — его лейтмотив. Внутри церкви темнота, подсвеченная красным. Открыта боковая дверь, но привратник не пропускает туристов, указывая на табличку: «Месса. Вход туристам воспрещен». Хорошо одетые пожилые итальянцы входят парами, как в Ноев ковчег. Прячась за их спинами, я проскальзываю внутрь. Церковь просторная, темная. С потолка на цепях низко свисают лампы красного стекла с зажженными свечами. Здесь можно устроить отличную вечеринку с коктейлями, проскальзывает крамольная мысль. Места для певчих — золотисто-коричневые, деревянные, с затейливой резьбой — пока пусты, но скамьи для прихожан перед алтарем, украшением которого является картина Тициана «Ассунта» («Вознесение Богоматери»), постепенно заполняются. Я вижу двух совсем молоденьких (лет по восемнадцать) монахов-бенедиктинцев в черных рясах с белыми поясами. Они ведут подготовку к службе, зажигают свечи, выносят большую Библию, отмечают нужное место закладкой из золотой парчи, проверяют микрофон. В этом грандиозном здании юноши кажутся детьми, готовящими сцену для школьного утренника. Зная, что изначально Санта-Мария Глориозо деи Фрари была францисканской, а не бенедиктинской церковью, а в расположенных за ней монастырских постройках давным-давно разместились государственные архивы, делаю предположение, что монахи, должно быть, приходят (приплывают?) сюда из Сан-Джорджо Маджоре, собора, расположенного на одноименном острове. А может, они вообще из другого города и здесь в гостях. Допустим, постигают азы богословия и сдают что-то вроде зачета…
Мощно звучит орган. Он не волнует, а скорее как тараном прошибает душу. Мой взгляд блуждает по церкви. Один из монахов поднимает голову и примечает меня. У него хорошее, правильное, чистое лицо. Темные коротко стриженные волосы вьются, кожа покрыта загаром. Мне, как всегда, жарко, я потею и небрежно обмахиваюсь молитвенником. Наши глаза встречаются на долгие две секунды. В глазах юноши осторожный, но живой интерес. Я опускаю голову и адресую удивленную улыбку собственным коленкам. Вот это да… На лице у юного служителя церкви так явно читаются томление, скука и… полное отсутствие призвания (осмелюсь добавить — какое расточительство!), что у меня возникает искушение шагнуть, взять его за руку и прошептать: «Бедняжка, что ты тут делаешь? Давай я уведу тебя подальше отсюда».
Покидаю храм. Двигаюсь бегом/шагом/ползком через мост Риальто (он битком набит людьми), затем иду вниз через площадь Сан-Марко (то же плюс голуби), сворачиваю к побережью, перехожу через мот Рива деи Сете Мартири и топаю дальше — к парку у Биеннале и Сант’Элене, зоне баскетбольных площадок и высоченных деревьев, которая, откровенно говоря, напоминает Бронкс. Это единственное место в Венеции, где может увидеть, как играют рожденные здесь афроитальянцы и италоазиаты второго поколения.
Венеция в этот вечер готовится к Феста дель Реденторе, историческому празднику в честь избавления от чумы в Средние века. Праздник пышный — с фейерверками и понтонным мостом, который возводят между Дзаттере и церковью Реденторе на острове Джудекка. По берегу вдоль всего района Сан-Марко — сотни сгрудившихся у кромки воды катеров, лодок, яхт, переполненных пассажирами. Люди навеселе, многие танцуют, повсюду развешаны разноцветные флажки, прямо на улицах накрыты длинные столы; угощение готовят целыми семьями — шипит мясо на решетках, льется вино из пузатых бутылей, вокруг носятся дети.
Половина парка оцеплена, так как в павильонах Биеннале идет монтаж экспозиции. Я бреду к морю, стараясь держаться в тени белокаменных стен с балконами. Море покрыто знойной дымкой, пахнет солью. Опять поражают краски — льдисто-голубой пенный прибой, солнце, свет. Там и сям группки подтянутых полицейских (молодые ребята) держатся вместе, оживленно болтая. Похоже, эти красавцы борются с преступностью в перерывах между кинопробами и кастингами модельных агентств.
Вечером я покупаю в пиццерии у Фрари до смешного огромную пиццу. Пицца самая простая, с помидорами и сыром, тонкая, как бумага, но она еле протискивается в дверной проем, остается зазор в какой-то миллиметр! Снаружи у пиццерии всегда толпа — приезжие, дети, местные. Там можно быстро перекусить, купив кусок пиццы. Как правило, пиццу с удовольствием уминают, сидя у церковной ограды. Пока моя пицца печется, я жду у стойки. Морщинистый венецианец, облаченный в лен, пожилой и какой-то дерганый, покупает по куску пиццы себе и супруге. Любой кусок здесь стоит полтора евро. Старик раздраженно сетует, что куски неодинакового размера, что его обделили, что жене достался больший кусок. Та делает вид, будто не слышит его; на губах дамы играет загадочная улыбка. В конце концов старик заставляет девушку поменять кусок на другой. Она обслуживает его без споров, молча, посматривая на него с жалостью.
Теперь я иду в соседнее кафе-мороженое, джелатерию «Millevogllie» («Тысяча капризов»), чтобы удовлетворить свой «сахарный психоз». Девица за стойкой раздражена и не скрывает этого. Из колеи ее выбила пара ультрамодных молодых китайцев, которые хотят попробовать по шарику каждого сорта, но при этом ни слова по-итальянски они не знают. Надо видеть, как она возводит к небу глаза, что-то неодобрительно бормочет, смотрит на китайцев едва ли не с отвращением, пока те тычат пальцами в витрину. Наконец она привстает на цыпочки, вздыхает и демонстративно громко повторяет заказ на итальянском, при этом бросая на меня извиняющиеся взгляды, как если бы я была соучастницей ее игры.
Китайцы обслужены. Девица поворачивается ко мне со вздохом облегчения, как бы говоря: «Ох уж эти иностранцы, от них одна морока». Я заказываю два шарика со йогуртовым вкусом, один тирамису и еще один ореховый. Расплачиваясь, обращаюсь к ней с полувопросительной интонацией:
— Мой итальянский не так уж плох, правда?
Поразительно, как обычное для продавцов приветливое оживление мгновенно испаряется, стоит попытаться завести разговор на общие темы.
— Ваш итальянский? Нет, он не плох, — говорит она любезно. — Я вас понимаю.
И бодренько дает мне отмашку — не задерживай.
Назавтра начинаются трудовые будни, но от работы меня отрывает мамин звонок. Удивительно, но на сей раз она заставляет меня страдать, хотя обычно (всегда!) моя мамочка — самый понимающий, самый тонкий и тактичный человек в мире. Только не сегодня! Разволновавшись оттого, что мы не созванивались в течение аж двух суток (сорок восемь часов), мама позвонила Стеф на мобильник и спросила, все ли у меня в порядке. С ума сойти: мне опять тринадцать лет!
— Мамуля! Стефания решит, что мы с тобой сумасшедшие. Я меньше всего хотела кого-то здесь напрягать, а теперь бедной Стефи приходится нянчиться не только со мной, но еще и с тобой!
— Понимаю, Мин (мое детское прозвище), прости, — сокрушенно говорит мама.
Примерно через час звонят в дверь. Звонок настойчивый, резкий — от неожиданности я подпрыгиваю и тут же слышу вопль:
— Бидиша!
Пулей лечу к двери, открываю. О нет, только не это! — за дверью Стеф со своей матерью, первая взирает на меня встревоженно, вторая холодно и сурово. К тому же обе они отшатываются, увидев, в каком я виде: татуировки, серые шорты, серая майка (и то, и другое сильно измято), пыльные ноги, даже волосы под мышками в пыли, будто в пудре. Эта квартира ужасно пыльная — венецианская проблема. Один влажный день, и весь город наполняется мельчайшими частицами прилипчивого серого ила.
Стою перед ними растерянная, униженная — неотесанная деревенщина.
— Господи! Стеф!
— У тебя все в порядке? — произносится с подчеркнутым упреком.
— Да, да, все нормально, все хорошо. Мне очень жаль, что мама тебе позвонила. Так неудобно! — мямлю смущенно, потому что понимаю: виновата, разумеется, не мама, а я сама.
— Да ничего страшного, — отвечает Стеф, — моя мама делала так сотни раз.
— Да, — ледяным тоном подтверждает беспощадная Лукреция. За все время она не шевельнулась и, кажется, даже не моргнула.
— Но я звонила тебе вчера, наверное, сто раз, — наступает Стеф.
— Разве ты вчера не уезжала?
— Я вернулась в одиннадцать, тут были фейерверки по поводу Феста дель Реденторе… Я думала: «О нет, она отключила телефон…» — но тут звонит твоя мама… Так что мы шли сюда, ожидая узнать, что ты умерла.
— Нет, у меня все отлично, простите меня. — Я окаменела от стыда, не в силах поднять глаза на подругу, в довершение всего у меня вдруг вырывается мерзкий, подобострастный смешок.
— Почему же ты мне не позвонила? — спрашивает Стеф. Она не на шутку раздосадована.
Тут вступает Лукреция и начинает (справедливо) меня отчитывать.
— Конечно, ничего страшного в этом нет. Но если ваша мама звонит нам и она взволнованна, мы просто обязаны что-то предпринять.
— Я понимаю и прошу прощения. Больше такого не повторится. — Именно эти слова, как я осознаю только сейчас, следовало сказать с самого начала.
Теперь Стеф по-итальянски отчитывает свою мать, а мне говорит:
— Бидиша, пойми, мы просто беспокоились о тебе. Звони мне, о’кей?
Я приглашаю их войти, но они отказываются, так как с ними Неро и он устал (я вижу, как он распластался за дверью). Стефания по-прежнему обращается ко мне со смесью суровости и нежности, теперь она отчитывает меня за то, что я не позвонила ей после разговора с мамой.
Когда они ушли, я реву от стыда и бессилия, а потом звоню маме:
— Привет, мамочка. Я просто подумала, что тебе будет интересно: только что у меня были Лукреция и Стеф. Они колотили в дверь и устроили мне разнос. Представляешь, какой позор?
— Ох, Мин, бедная моя, я так тебе сочувствую. Но зачем они приходили?
— Потому что разволновались из-за меня. Точнее, беспокоилась Стеф. Лукреция была раздражена. Они теперь как мои венецианские родители, буду плохо себя вести — накажут и отправят домой.
На другой день меня мучит раскаяние, и я договариваюсь встретиться с подругой на мосту по дороге к вокзалу, на ее стороне. С верхней точки моста я вижу Стефанию издали — картинка из каталога Эмилио Пуччи: наряд из черного льна, зеленые шлепанцы, а рядом — обмякший от жары и усталости Неро. Мы идем в магазин мобильной связи «Vodafone», расположенный рядом с многолюдной, в мишурном блеске Кампо Сан-Маркуола.
Для меня это страшноватый и даже, я бы сказала, растлевающий, в моральном смысле, опыт: сверкающий стерильной чистотой салон, весь серебряно-красный, в фирменных цветах, в штате исключительно красотки, которые к тому же тараторят как пулеметы. Все они трехметрового роста, все загорелые и устрашающе деловитые. Униформа — облегающие черные брючки и подчеркивающие фигуру красные рубашки поло, в вырезе между грудей — о, господи! — огромные связки ключей, что выглядит очень пикантно. Предстать перед ними с моими куцыми строчками итальянских фраз? Никаких шансов, да меня тут просто распнут через десять секунд.
Выручает Стефания. Она ведет переговоры от моего имени: приобретает итальянскую СИМ-карту, сообщает им мой адрес и попутно объясняет мне, сколько нужно платить. Вокруг нас, куда ни падает взгляд, мобильники итальянского дизайна: телефон плюс фотокамера и видео, доступ в Интернет, GPS — и все это в элегантных черных тельцах, совсем тонких.
— Ты осознаешь, что мы являемся свидетелями гибели человеческой цивилизации? — еле слышно шепчу я Стеф.
Она утвердительно кивает со скорбным видом. Вокруг нас — истекающие слюной молодые люди, они рассматривают телефоны и наперебой спешат расстаться с деньгами.
— Стеф, эти водафоновские тетки просто ужас наводят. Без тебя мне бы нипочем не справиться. Спасибо тебе огромное, я твоя должница — как всегда, — говорю я, когда мы выбираемся из магазина.
— Знаешь, что я сказала той длинной девице на прощание? «Бросается в глаза, что у вас сегодня трудный день, так что спасибо вам и до свидания», — произносит Стеф с хулиганской усмешкой.
Я фыркаю: этот «последний поцелуй» — классика венецианского стиля: ядовитая отповедь в изысканно-вежливой форме, изящный способ указать продавщице, чтобы впредь была терпеливее и любезнее с клиентами.
Перед тем как разойтись по домам, мы наведываемся в пастичерию «Dal Mas» рядом с вокзалом, на Листа-ди-Спанья, чтобы продегустировать тамошние сладости, запивая их кофе со сливками. Главное правило поведения здесь — вбежать, глотнуть и так же быстро выбежать, облизываясь на ходу. Примечание: дама за прилавком у них очень милая, но обслуживающий персонал никогда не улыбается. Еще примечание: когда пьешь кофе, считается непристойным рассматривать что-либо вокруг себя. Нельзя смотреть не других посетителей и на обслугу. Нельзя восторгаться декором. Нельзя читать газету. Нельзя разглядывать себя в зеркале. Нельзя сутулиться. Нельзя опускать голову. Надо держаться легко и непринужденно. Надо смотреть на своих друзей (предполагается, что ты должен быть здесь с друзьями) или в крайнем случае уставиться в потолок.
Выйдя на улицу, нос к носу сталкиваемся с Грегорио, который выглядит очень модным и стильным (насколько это возможно при его комплекции и росте). Он в белоснежных твиловых брюках и свободном льняном пиджаке. В руке сжимает сложенный белый носовой платок.
— Грегори! — с ласковой насмешкой окликает его Стеф по-английски. — Грегори! Куда направляешься?
— Погулять и за хлебом, — отвечает он и, улыбаясь, здоровается со мной. — Мне нравится твой наряд — очень красивые цвета, — слышу я.
На мне кремовая рубашка-размахайка и темно-розовые льняные штаны.
— Я выгляжу как мороженое, — говорю по-итальянски.
Он смеется.
— Забери собаку, — Стефания протягивает отцу конец поводка.
— Сегодня вечером мне придется еще раз погулять с Неро, иначе он будет слишком активен. Про Неро ведь можно сказать «он»? Или нужно говорить «it» — оно? — спрашивает Грегорио.
— Да, можно. Если, конечно, вы не собаконенавистник.
Грегорио вытирает лоб платком.
— Раньше некоторые продукты, особенно тяжелые, можно было заказать по телефону, и работники магазина доставляли их на дом. Хлеб, пасту, растительное масло, муку… Для тех, кто живет на расстоянии трех мостов или еще ближе, доставка была бесплатной. Ты просто звонил и говорил: «Алло, здравствуйте, мне нужно три кило пасты и три кило риса. Срочно, пожалуйста. У меня вечером гости». Теперь они этого не делают, после того как открылся супермаркет «Billa».
Расставшись с Грегорио, мы со Стеф звоним Джиневре и договариваемся вместе поужинать в «La zucca». Вечером по пути туда я на секунду выскальзываю из шлепанцев и ступаю на мостовую босыми ногами: округлые, как человеческие спины, камни отдают тепло. Быстренько забегаю в церковь Кьеза Сан-Панталоне на Кампо Сан-Панталон — здесь сказочный аромат: пахнет ладаном, пропитавшим старое дерево. В церкви потрясающее распятие, очень одухотворенное: страдающий Иисус, высеченный из шоколадного цвета мрамора; набедренная повязка почти сорвана порывом мраморного ветра, волосы развеваются, лицо красивое и отрешенное, тело в прекрасной спортивной форме. Затем, в Капелла дель Кьодо, рассматриваю великолепную «Коронацию» Антонио Виварини и Джованни д’Алеманьи, очень старую, 1444 года, всю в золотых нимбах.
На улице я издали вижу Джиневру. Сегодня она выглядит стильно, но… чуть мужеподобно, как модель Ива Сен-Лорана. Она в черной полотняной блузе (рукава по локоть) и таких же черных брюках, на ногах сандалии «Биркенсток». Умные, удлиненные кошачьи глаза подведены карандашом; линия чуть расплылась от жары.
— Ты сегодня прекрасно выглядишь, Джиневра, — говорю я.
— Как всегда, — добавляет Стефания, догоняя нас.
— Да что вы, нет, — стенает Джиневра. — Вот когда увидите меня в десятый раз в одной одежде, вы так не подумаете.
— Ой, брось… — стонем мы ей в тон.
Джиневра у нас, оказывается, настоящий ослик Иа. Я поймала себя на том, что меня раздражают ее странные прикосновения — влажные и холодные, как будто у нее нарушена терморегуляция. Всякий раз, когда она до меня дотрагивается, я вздрагиваю, будто мне плеснули за шиворот холодной воды.
Мы идем в сторону ресторана, пробиваясь сквозь стену плотного влажного воздуха. На улицах людно. Мой дом недалеко, замечаю я.
«Тыква» переполнена посетителями, в ней жарко, как в сауне. Перед нашим приходом, видимо, разыгралась какая-то драма с участием персонала: официантка взволнована, красные пятна проступают сквозь светлый тональный крем. Она бежит на кухню, оттуда доносятся рыдания, за ней устремляются еще две девушки из персонала, после чего официантка появляется вновь, но уже улыбаясь (щеки горят по-прежнему). Тайна…
Стефания и Джиневра расспрашивают, как я устроилась на новом месте, и соглашаются, что квартирка у меня симпатичная.
— Да, место неплохое, — соглашаюсь я. — Единственное — уж очень пыльно. Пыль повсюду. Я даже во рту ее ощущаю. И еще я убила с десяток комаров, но это несерьезно.
— Не хочу тебя пугать, но сейчас у нас появились комары, разносящие желтую лихорадку, а вот несколько лет назад… Помнишь, Джиневра? — говорит Стефания.
— Но я не знаю, о чем ты хочешь рассказать, — жалобно отвечает та.
— У нас поселились комары-самцы. — Стефания машет пальцами, изображая комариные крылышки. — И они были ужасно тупые. Такие тупые, что целыми днями сидели на стене. — На лице подруги появляется идиотская восторженность, как у глуповатого ребенка, уставившегося в телевизор. Понимаю, что эта восторженность деланая. — Сидели себе, а потом умирали, — закончила она.
— Какая мрачная экзистенциальная аллегория, — говорю я.
— Да! Я помню, в детстве у нас вся стена была черная от них.
— А я вот не помню такого, — печально бросает Джиневра.
Стефания и Джиневра разговаривают между собой. Они обсуждают местное скандальное происшествие, оно связано, насколько я понимаю, с большим белым катером, одним из тех, которые ходят к Лидо. На днях катер столкнулся с рыбацкой лодкой. В лодке находились мужчина, женщина и ребенок. Женщина выпала за борт, ударилась головой и утонула. Тело ее не найдено до сих пор, хотя лагуну перекрыли и прочесали с водолазами. Мужчину взяли под арест, потому что буквально на следующий день, на Реденторе, его видели с молодой девицей — он как ни в чем не бывало пил, распевал песни и веселился. Кроме того выяснилось, что в прошлом он участвовал в вооруженных ограблениях банков.
— Он убил ее и все обставил как несчастный случай, — уверенно говорит Стеф.
— Как ему удалось устроить, что тело исчезло? — сомневается Джиневра.
— Расчет на течение. Или он привязал камни.
— Пока сидел в этой лодчонке?
— Да.
— На глазах у ребенка?
— Да!
— Ты уверена? — Джиневра всплескивает руками и пищит тоненько: — Мамочка! Папочка! — имитируя детский крик.
— И что самое удивительное, — обращается Стеф ко мне на английском, — местные газеты… нет, они дерьмовые, конечно… описывают все это как роман: «Вы, наверное, думаете, что в праздничную ночь этот человек сидел дома один, в темноте, скорбя об ужасной утрате, вспоминая жуткую сцену, свидетелем которой оказался? Ничего подобного! Он гулял и веселился!»
Мы едим. Я начинаю с легкой овощной лазаньи, за которой следует вителло тоннато — нежная телятина под майонезным соусом с тунцом. Это блюдо здесь — гвоздь сезона. Потом десерт: густой шоколадный мусс. Часов в десять, закончив ужин, мы выходим во все еще влажную ночь.
— Ну, Бидиша, веди нас на Кампо Санта-Маргерита, — говорит Стеф. И у меня получается! Нахожу дорогу без проблем.
На Санта-Маргерита, как всегда, кипит жизнь. Садимся за столик в «Caffè Rosso», в самом центре. Стеф говорит, что они с Бруно на выходные собираются в кемпинг нудистов в Хорватию. Мы с Джиневрой в шоке. Стеф обороняется, наша инфантильность ее прямо-таки тревожит:
— Там же прекрасное море! И у них что-то вроде правила: там, где природа особенно красива, люди обнажают тело.
Мы с Джиневрой по-дурацки хихикаем.
— Ну что вы смеетесь? Я вас вообще не понимаю, — огрызается Стефания, начиная сердиться.
— Почему обязательно нужно раздеваться? Какая от этого польза? Нагота ничуть не более подлинна, чем тело в одежде. И никакой особой цельности в этом нет. Неправда, что человек становится свободным, скинув с себя тряпки. Скорее наоборот, — протестую я, пытаясь обосновать свою позицию.
— Нагой ты становишься частью природы, как животное, — говорит Стефания.
— Вот уж не стала бы задаваться такой целью, — отвечаю я резко. — Если бы меня окружали голые люди, я бы начала их рассматривать, даже против собственной воли. И что в этом хорошего?
— Но ты же спортсменка. Тебе нравятся хорошо сложенные тела.
— Не в такой ситуации!
— Ночи в Хорватии прохладные, — неожиданно говорит Стеф, и от этих слов мы с Джиневрой закатываемся совсем уж ребячливым смехом.
— Шляпа, шарфик, теплые перчатки — и ничего более, — удается выговорить Джиневре, пока я завываю от хохота. — А если идешь в супермаркет — только сумка.
Стеф злится не на шутку.
— Вы обе закоснели, так нельзя. Мы отлично проведем время. Мои родители много раз отдыхали в нудистских кемпингах, когда я росла. Там все прилично и цивилизованно. Если повезет, поселимся между двумя немецкими семьями, немцы очень вежливые, это вам не итальянцы, которые болтают без умолку и целыми днями готовят пасту… Нет, конечно, не все итальянские семьи такие, но… А если нам понадобятся продукты, мы съездим на машине в город.
— Голые? — немедленно предполагаю я, и мы с Джиневрой снова заливаемся.
По пути домой мы, все втроем, обсуждаем вопросы моего быта…
— Могла бы сходить на рынок Риальто, — говорит Стефания.
— Не люблю рынки по некоторым соображениям.
— Почему?
— На рынках я ощущаю себя домохозяйкой, — отвечаю я, — и мне это не нравится.
— А кем ты себя ощущаешь в супермаркетах? — невозмутимо спрашивает она.
Мы уже готовы распрощаться и разойтись, когда замечаем маленькую, похожую на девочку монахиню лет семидесяти. Она проворно семенит мимо нас, в темноте колышутся накрахмаленные складки ее одеяния длиной по колено. С ней школьник, смирный худенький мальчик, которому не больше двенадцати.
— Смотрите, белая, — шепчет Стеф, имея в виду платье монашки. — Наверное, возвращается в монастырь.
Кроме монахинь-цистерцианок в белых одеяниях бывают еще какие-то, одетые в серое, но у «белых» скверная репутация в Италии, где почти каждый помнит, как в школе докучала или даже била розгами именно такая монахиня.
Вот уже десять дней я ни с кем не вижусь, но однажды вечером вожусь на кухне и вдруг слышу:
— Бидиша…
Кто-то свистящим шепотом призывает меня сквозь щель почтового ящика, напугав чуть не до смерти. Это Мара, жизнерадостная подружка Стефании, та, что с торчащими вперед зубами. Она поджидает меня за дверью, а с ней еще восемь человек, которые собираются пойти чего-нибудь выпить и хотят знать, не присоединюсь ли я к ним. Я польщена и тронута и, конечно, отвечаю согласием. Выхожу и тупо здороваюсь с каждым за руку: Дарио, приятель Мары, вспоминаю, что он любит читать ей по-немецки; Бьянка, чьи престарелые соседи делают это шумно, как буйволы; две девушки-испанки, с которыми Мара вместе училась; два испанских парня и еще кто-то в ассортименте. Рукопожатиями (и временем, которое они заняли) удалось благополучно привести в ступор всю компанию. Мы отправляемся в ближайшее кафе. За стаканчиком одна из девушек рассказывает какую-то веселую историю, Мара переводит для меня. Выясняется, что у приятеля девушки есть дядя и тетя, которым за семьдесят, и они пригласили молодую пару на ужин, чтобы поговорить про их помолвку. Дядя с тетей весьма либеральны.
— Несмотря на преклонные годы, они задали ребятам массу интимных вопросов, — переводит Мара. — Они сказали, что в свою брачную ночь занимались любовью семь раз.
— Семь раз? О боже! Complimenti! — выдыхаю я.
Сама не знаю, почему это меня так поразило: чего ждать в брачную ночь от темпераментной молодой пары, хоть и принадлежавшей к куда более скованному поколению? Чтобы они на кровати в карты играли?
Я признательна друзьям Стефании за то радушие, с которым они относятся ко мне. Они предлагают свою дружбу ненавязчиво, но при этом с полной готовностью поддержать, в сущности, совершенно чужого им человека. Мне это кажется почти чудом по контрасту (как я сейчас понимаю) с обособленностью лондонцев. И как тут разобраться? Поистине разителен контраст между образованными, внимательными и тонкими людьми, с которыми я знакомлюсь через семью своей подруги, и теми убийственными комментариями, что долетают до моих ушей, когда я гуляю по улицам одна.
Через несколько дней после возвращения Стеф из кемпинга я приглашена на ужин к Лукреции и Грегорио. Перед ужином совершаю прогулку до Дзаттере. Солнце садится. Теплый, фарфорово-синий свет. Море кобальтово-синее, в матовом свечении. Высокая вода плещется о камни, отражая бесчисленные огни — то дальние, мигающие, то теплые близкие. Я покупаю большую упаковку мороженого в «Тысяче капризов», как бы в знак того, что прошу прощения за инцидент с маминым звонком.
Свет в гостиной приглушен, Стеф и Грегорио расставляют на столе грубые глиняные тарелки — интересный контраст с тонкими серебряными вилками и длинными свечами в изящных канделябрах. Лукреция на кухне.
— Простите, что я пропала из виду, — робко говорю ей. — Вот, я принесла на десерт.
Подхалимаж сработал, Лукреция ласково кивает:
— Прекрасно. Ничего страшного, только больше не пропадай.
Выясняется, что она благосклонно относится к подношениям. Только тут до меня доходит, что и раньше следовало бы что-нибудь приносить к столу, — этого от меня ждали. Я испытываю облегчение — предотвращен очередной прокол в области отношений. Помогать мне все же не позволяют — предложено сесть на стул и наблюдать, как Стеф, Лукреция и Грегорио снуют вокруг. Всякий раз, как Лукреция просит мужа сделать что-нибудь, раздается крик Стеф:
— Ты унижаешь мужчину!
Знакомлюсь с другими гостями: итальянец по имени Гильермо, бывший студент Лукреции; он бледный, короткий и плотный, с лысиной, хотя молодой; одет неопрятно, скверно; работает в Лондоне, в Сити. С ним Клодия, испанка, его подруга, высокая и очень худая, весьма учтивая, спокойная, но при этом не зажатая. Она тоже сейчас живет в Лондоне. Рукопожатия у обоих слабые, вялые.
Стою рядом с Клодией на балконе. Мы любуемся видом. Кажется, будто дом слегка покачивается. Суши не видно — только черная вода, черное небо и огни.
— Ты здесь живешь? — спрашивает Клодия по-английски.
— Нет, приехала отдохнуть на три-четыре месяца. А ты?
— Я из Мадрида, но последние четыре года провела в Лондоне, а теперь… не знаю. Встретила вот Гильермо, и он расположен остаться. Но, признаться, Лондон не мой город.
— Нет? А как насчет Венеции?
— Ах, Венеция… — Мы обмениваемся понимающими улыбками. — Я могла быть очень счастливой здесь.
На балкон выходит Гильермо, он садится и вступает в разговор. Его английский очень правильный, но с резким акцентом:
— По-моему, погуляв два дня по Венеции, можно узнать больше, чем за четыре года в Лондоне. Для этого надо просто заблудиться. Оказавшись в новом городе, я никогда не беру с собой карту, просто иду куда придется и смотрю по сторонам. Я безумно люблю историю, и так ее понимаешь гораздо лучше…
Клодия слушает его (а он говорит еще довольно долго) уважительно и, что меня поражает больше всего, не проявляя признаков нетерпения. Я бы так не смогла. Глядя в темноту, я погружаюсь в свои мысли. Очевидно, в какой-то момент Гильермо задает мне вопрос. Когда молчание затягивается, я, опомнившись, произношу что-то нейтральное.
— Но на мой взгляд, — тут же откликается Гильермо, будто и не заметив моей оплошности, — так говорить о Венеции — значит неверно ее воспринимать. Я встречал за то время, пока живу в Лондоне, многих людей, которые говорят, что приехали сюда поучить язык, найти работу, но даже за три-четыре года ничего не добиваются. На самом деле они приезжают развлечься, потрясти кредитными картами «Visa» или дорожными чеками «American Express», а если спросишь, где вы их взяли, они отвечают: о, мне это папа подарил. В Венецию, наоборот, можно приехать и духовно вырасти. Здесь можно расширить свое сознание за два дня сильнее, чем расширишь его за четыре года в Лондоне, именно это я и хотел сказать.
«И ты, видимо, искренне полагаешь, что я расширила свое сознание, слушая твои откровения?» — так и подмывает меня спросить, но вслух я произношу другое:
— Интересная точка зрения. Никогда не приходило в голову.
— А для меня это очевидно. Не то чтобы я не люблю Лондон. Я его люблю.
— А я нет, — смеется Клодия. — Вот почему мы в Венеции. По-моему, нам требуется кое-что обсудить.
— Я хочу детей, — объявляет Гильермо таким тоном, будто делает заказ в окошке автокафе.
— А я не уверена, — обращается ко мне Клодия. — Замужество — да. Дети — не знаю.
Но погодите — у Гильермо еще осталась премудрость, которой он жаждет поделиться.
— Проблема Клодии, — говорит он, — состоит в том, что она только что защитилась и ищет работу. Когда у нее будет работа, Лондон ей начнет нравиться.
Клодия округляет глаза и мотает головой: ни за что. Всех зовут к столу. Мы выключаем верхний свет и зажигаем на балконе свечи с цитронеллой.
Грегорио смеется:
— Туристы с вапоретто будут смотреть на нас и вздыхать: вот бедняжки, у них в этих древних палаццо даже электричества нет!
Сразу покончим с описанием меню, чтобы к нему больше не возвращаться: просекко, очень сухое и шипучее; ризотто из пшеницы с креветками и нежной фасоли; копченый окорок с дыней; ростбиф под розмарином с помидорами гриль, печеным пастернаком и цветной капустой; три сорта сыра — один мягкий с плесенью, два потверже; какие-то особые виды хлеба; под конец — мороженое. Я ем до тех пор, пока не чувствую, что больше ничего не проглочу. Закончив есть, я испытываю полное удовлетворение. Единственное, что меня немного напрягает, — это преувеличенная учтивость хозяев, которые по десять раз спрашивают, не хочешь ли ты добавки, кофе, чая и т. д. Представьте, что бы со мной было, если бы я каждый раз отвечала «да».
Тон вечеру задает Грегорио, начав разговор на университетские темы:
— В моем отделе есть одна очень интересная, умная женщина, моя коллега. Есть еще одна женщина, тоже очень интересная и умная, она занимает должность выше моей. Но заведует отделом профессор-мужчина, очень старый, ему лет сто. Он сидит весь день у двери и спит. Когда студент выходит после занятия: «Ах! Профессор! Здравствуйте!» — он вскакивает: «Ах! Студент! Здравствуйте, здравствуйте!» — кланяется, садится и снова погружается в дремоту, опираясь о свою трость. Именно в этом и заключается работа заведующего.
Я сижу на резной церковной скамье между Гильермо и Клодией. Напротив нас на стульях стиля Луи XIV (резные спинки, бледно-розовая с золотом парча) — Грегорио, Стеф (мы сидим с ней лицом к лицу) и Лукреция.
— Лукреция, я хотела спросить вас о «Смерти в Венеции». Что это за сирокко, о котором там все говорят? — спрашиваю я.
— Юго-восточный ветер. Иногда считают его юго-западным, но я думаю, все-таки юго-восточный. Хотя, возможно, это зависит от того, где находишься. Он приходит сюда из Ливии. Сирокко — арабское слово. Ветер дует по всей Италии и сначала бывает очень сухим, это ветер пустыни. Затем, постепенно, он становится очень влажным и очень сильным.
— Ветер, что дует сейчас, — это сирокко, — добавляет Грегорио.
— Он гонит к берегу воду из моря, — говорит Лукреция.
— Я это заметила. Сегодня в Дзаттере вода была очень высокой, — вставляю я глубокомысленно.
— Мне не нравится образ Венеции, представленный в «Смерти в Венеции», — хмурится Стеф. — Как будто здесь нет ничего, кроме распада и разложения.
— Я просто помешана на этом шедевре, — говорю я. — Не на книге, на фильме.
— Дирк Богард[16] был геем, — замечает Лукреция со злорадной усмешкой, прибавив по-итальянски: — И главным педерастом в этом фильме.
Бедный старина Дирк…
Мы говорим по-английски, поскольку он доступен всем присутствующим: Лукреция и Стефания прекрасно владеют английским, Грегорио знает еще испанский, Клодия и Гильермо также свободно изъясняются на английском.
— Прошу меня простить, — внезапно говорит Лукреция, глядя на меня. — Я так некрасиво порезала этот сыр.
Я смотрю на свою тарелку и понимаю: она имеет в виду, что это я плохо отрезала кусок от головки сыра, а она вынуждена была повторить оставленную мной кривую линию. Покраснев, я открыто признаюсь в своем упущении и прошу извинения, добавив мысленно: «Хотя это всего-навсего кусок сыра!» Стеф пронзает мать убийственными взглядами, пока Грегорио обучает меня правильно резать сыр. Надо прижать кусок ладонью и отрезать вдоль плоской длинной стороны, а не с короткой или наискосок — иначе последнему едоку достанется только корка. Меня это поражает — хватать рукой весь кусок? Ведь это негигиенично! Куда удобнее нарезать сыр с торца. Однако вслух я ничего не говорю и прилежно затверживаю урок.
Разговор заходит о работе в разных странах, и Стефания ворчит:
— Мне не нравится англосаксонский образ жизни. В Лондоне царит дух соперничества.
— А мне нравится Лондон, потому что нравится работа в Сити. — Это, разумеется, Гильермо. — Я всегда хотел работать в Сити. Еще в детстве, когда меня спрашивали, кем я хочу стать, я отвечал: министром финансов! Я собирал монеты и складывал их столбиками — никаких бумажных денег, только монеты, чтобы складывать их столбиками.
Как только Гильермо открывал рот, все остальные за столом замолкали и вскоре начинали клевать носом. Тоска зеленая.
— Когда я приехал в Лондон в первый раз, я надеялся получить работу в банке, — продолжает он. — Но вместо этого пришлось поработать в ресторане аэропорта Хитроу! При заполнении анкеты я покривил душой. «Сколько раз вы были в Англии?» — «Шесть». А на самом деле три. «Предыдущее место работы?» — «Заместитель администратора в ресторане, Милан». А я был официантом в деревне рядом с моим домом. Я получил работу, и что? Все остальные в этом ресторане были индийцами. Утром я ехал в автобусе еще с двадцатью парнями и был единственным белым среди них. Даже водитель был индиец. Но, должен сказать, восемь их них стали моими друзьями. В Сити я завел только двух друзей.
Никто не произносит ни слова. После короткой паузы Гильермо спасает положение, продолжив свой монолог:
— Сейчас в Италии появилась новая профессия: независимый финансовый консультант. Независимым финансовым консультантом может стать любой. Это просто смешно. По крайней мере, на мой взгляд. Я был знаком с одним человеком — с женщиной, собственно говоря. Она была художницей, а потом я услышал, что теперь она НФК! Я уверен, моя знакомая — прекрасный художник, но какое отношение она имеет к финансам? Не подумайте только, что я что-то имею против художников, у меня у самого брат художник, и неплохой. Но деньги я бы ему не доверил. А как по-другому к этому относится?
Смотрю на Грегорио. Он сполз куда-то вниз, рот у него приоткрыт, глаза опущены, ногой он почесывает распростертого на полу, сраженного жарой Неро. Лукреция взирает на Гильермо с холодной улыбкой. Она пытается вставить какую-то невообразимую банальность, чтобы вежливо перебить Гильермо.
— В Каннареджио сейчас все вверх дном, потому что принято наконец решение реконструировать супермаркет «Billa». Атмосфера там напряженная, почти как после войны, немного напоминает Югославию, — говорит она, но я не улавливаю связи между супермаркетом и Югославией.
— Сама идея супермаркетов пришла к нам совсем недавно. Это совсем не то, что в Лондоне, — вставляет Стефания.
О, только не это! Достаточно было упомянуть Лондон, чтобы Гильермо вновь навострил уши:
— В Лондоне с этим большие проблемы. Чтобы ехать за город, нужна машина, а в самом городе есть места, где невозможно купить даже самое необходимое, — говорит он.
Я мямлю:
— Да, все самые большие супермаркеты у нас в пригородах.
Лукреция:
— Можно же пойти в продовольственный отдел в «Хэрродс»[17]…
Стеф:
— Есть хороший супермаркет в Хендоне.
Я:
— Хендон — это тоже пригород.
Лукреция (взмахивая рукой, будто отгоняя кошку):
— О, кто согласится жить в Хендоне, не считая евреев?
— Вы не должны так говорить, — мгновенно реагирую я.
Она, однако, противится:
— Всякий раз, как я бываю в Хендоне, вижу, что там полно…
Она делает жест, как бы натягивая парик, и я в шоке издаю короткий смешок.
Ужин закончен. Стефания с родителями играют с псом. Моя подруга, наклонившись над Неро, тянет его за уши, затем набрасывает на него свою юбку с ярким тропическим принтом, как пелерину.
— Мы немного фанатично относимся к этой собаке, — говорит Лукреция извиняющимся тоном, впрочем, не настолько извиняющимся, чтобы возня прекратилась.
— Я заметила, что, когда мы гуляем с Неро по улицам, от него часто шарахаются молодые японки, туристки. Может быть, японцы считают собак нечистыми? — замечает Стеф.
— Индийцы считали собак нечистыми, потому что собаки были в основном бродячими и разносили заразу. Только недавно их стали держать в качестве домашних питомцев, — высказываюсь я.
— Они ненавидят собак, зато обожают коров, — с усмешкой произносит Гильермо. Я спрашиваю себя, что бы сейчас сказали его восемь индийских друзей.
— Японкам непривычно видеть девушку с большой собакой. Такая девушка кажется им сильной, — предполагает Лукреция, — а их приучают всего опасаться.
— Еще я заметила, что многие молодые японки прикрывают рукой рот, когда смеются, — продолжает Стеф. — Они это делают, чтобы казаться скромными?
— В Италии многие старые женщины тоже так делают, — говорит Лукреция. — А еще они делают вид, будто боятся собак, хотя на самом деле им плевать.
— Это может означать только одно: «Ах, сильный мужчина, спаси меня, пожалуйста!» — комментирует Стеф.
После этого вечер быстро завершается.
— Чао, Бидди, — внезапно произносит Грегорио, вставая и открывая дверь. Я начинаю понимать, что итальянское «чао» звучит бесповоротно — тебе дают понять, что прием окончен. После этого оттягивать момент прощания уже немыслимо.
Стефания объявляет, что проводит меня до половины пути. На больших улицах все еще многолюдно, но не так, как днем. Переходим Риальто, район не освещен, все лавки закрыты. Мне неловко, что из-за меня подруге приходится куда-то тащиться, поэтому я повторяю на каждом шагу: «Может, попрощаемся здесь?» — чтобы дать ей возможность повернуть к дому. Стеф истолковывает это неправильно и спрашивает:
— В чем дело, ты хочешь поскорее остаться одна?
Ох, как часто чрезмерная вежливость становится причиной крушения дружбы представителей разных культур, высокопарно думаю я.
— Ну что, Бидиша, — улыбается Стеф, — тебе пришлось поскучать сегодня вечером.
— Нет, что ты! В смысле, мне лично было скучно. Но мне показалось, что Гильермо — это… э-э… интересное явление. Представь на минуту, что у них будут дети. Понравится ли им изо дня в день слушать за завтраком лекции Мистера Всезнайки?
— Считай, что это было исследование в области социальной антропологии, — подводит итог Стеф. — Интересно знакомиться с людьми из другого мира. Ты и сама убедилась, что он ведет совершенно иную жизнь, чем мы. К тому же он бывший мамин ученик, а ученики всегда отличаются от своих бывших учителей.
— Да, и все хотят показать, как они выросли. Ну, а как твой нудистский кемпинг? Как все было?
— Это было прекрасно, — вздыхает Стефи. — Прекрасное море. А в ресторанах и супермаркете все одеты. Итальянцев было немного. В основном немцы и голландцы. Но я сожгла себе спину.
— О, прости! — Я всю дорогу шла, обняв ее за плечи.
— Нет, нет, не здесь. Намного ниже.
— Ты имеешь в виду попу!
— Да. Больно садиться. А еще грудь. На мне сейчас бикини из обожженной кожи.
Кончается тем, что она идет со мной до моего дома.
В тот же вечер, позднее, Лукреция и Грегорио забирают автомобиль со стоянки в Трончетто и отправляются за город на уик-энд. Это похоже на приступ клаустрофобии. Я вспоминаю рассказ Джиневры. На днях в Академии изящных искусств ее остановила перепуганная молодая француженка, лихорадочно искавшая выход. Как выяснилось, она имела в виду не выход из музея, а выход из… всей Венеции: «Ну там, где стоят все машины…»
— Нетрудно представить, какой видят Венецию приезжие, — комментировала Джиневра. — Маленькая бутылка, из которой есть только один выход.