ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

В конце августа начинают стекаться кинематографисты. Снимают сразу две версии «Казановы», одну для английского телевидения, другую для Голливуда, да еще «Венецианского купца». Съемочная группа оккупировала часть площади Сан-Марко, построив сложные декорации — не то помост, не то сцена, не то здание суда. По вечерам киношники врубают софиты, и начинает казаться, что Венеция рассыплется и погибнет под мощными лучами. Примечание: актеры-звезды всегда оказываются меньше ростом, чем представляешь, зато в массовке просто гиганты.

Побочный результат всей этой суеты — венецианская молодежь, вращающаяся в сфере кинематографии (включая Стеф и многих ее друзей), принимает участие в съемках второго плана. Надо сказать, что итальянские киношники свысока посматривают на все эти большие и богатые съемочные группы по причине невежества последних. К примеру, американцы привезли с собой на съемки минералку, чай и прочие съестные припасы, думая, очевидно, что здесь они этого не найдут. Мы со Стефанией острим, что скоро, наверное, они будут выписывать прошутто и моцареллу из нью-йоркской Маленькой Италии. Еще один пример: проверить, как идут съемки, явился голливудский топ-менеджер. Он пригасил группу Стефании на ланч, чтобы поблагодарить за оказанную помощь. Долговязый мужик в костюмных брюках и белых кроссовках пыжился изо всех сил, стараясь преодолеть возникшую натянутость и попасть в тон, но ему для этого не хватало интеллектуального багажа. Он подарил моей подруге бутылку вина за двести евро, и продавец винного магазина (конечно, давнишний знакомый ее отца) шепнул тихонько: он готов бутылку забрать и выдать Стеф деньги.


Возвращаясь к моей кампьелло: я довольно быстро поняла, что газетчик Массимо вовсе не такой добродушный простачок, каким его видит окрестная детвора. За день к нему раз по тридцать, если не больше, обращаются туристы с просьбами показать дорогу. Так он, даже не дожидаясь, пока беспомощно-заискивающие улыбки заблудившихся людей растянутся до самых ушей, начинает истошно орать: «Риальто, мост Риальто!» — независимо от того, что его спрашивают: где найти туалет, хороший ресторан или какой-то определенный магазин, или как пройти к Сан-Марко, или к другому знаковому месту. Если туристы продолжают задавать свои вопросы, глаза у Массимо стекленеют, и он снова и снова твердит: «Риальто, Риальто», — причем с каждым разом все громче и отчетливее. Это развлекает лоботрясов из антикварной лавки, они прекращают болтовню и расслабленно прислушиваются. Еще одна маленькая деталь: молодая женщина, живущая надо мной, здоровается с Массимо всякий раз, как проходит мимо. Он смотрит на нее и никогда не отвечает. Потом улыбается себе под нос и, отвернувшись, начинает поправлять газетные кипы. Это повторяется раза по три на дню. Меня Массимо обычно провожает взглядом прищуренных глаз.


В один прекрасный день, когда я неторопливо иду по Дзаттере, кто-то окликает меня снизу. Это Тициана — она сидит прямо у воды на мраморных ступенях. Солнце так сверкает, что Тициана кажется созданной из воды. Она поднимается, и мы оказываемся на одном уровне. Непонятно, почему она говорит по-английски, а я по-итальянски?

— Что ты делаешь сегодня вечером? — спрашивает Тициана.

— Сегодня? Ничего. Стефания работает, так что…

— Сегодня в полночь в Лидо балетный спектакль. Хочешь пойти?

— О! Я бы с удовольствием… но… Боюсь, для меня это слишком поздно, — отказываюсь я.

— Сначала мы ужинаем в одном месте, оно называется «Do Forni». Хочешь, пойдем с нами. Нас будет семеро.

— А вот это я с радостью!

Тициана извлекает одну из своих многочисленных записных книжек и рисует мне план, четко повторив название ресторана несколько раз. К ней подходит друг, пожилой мужчина в костюме, она нас знакомит. Я забыла, что полагается произносить в момент знакомства, поэтому мы долго трясем руки без слов, при этом мужчина озадаченно смотрит на меня, пока Тициана деликатно не увлекает его за собой (подозреваю, по дороге он будет с сочувствием расспрашивать ее о несчастной глухонемой подружке).

Двигаюсь в противоположном направлении, радуясь приглашению. Ближе к вечеру принимаю душ и переодеваюсь (свежая белая рубашка, джинсы, приталенный жакет — я уже давно поняла, что не привезла с собой подходящей одежды, у меня нет ничего по-настоящему стильного и элегантного). Из головы у меня не выходит, что я, возможно, заблуждаюсь и Тициана пригласила меня просто из вежливости, не рассчитывая на то, что я соглашусь. Воображаю, как на меня уставятся незнакомые люди, пораженные моим появлением, как они будут переглядываться с неловкими улыбками, пытаясь понять, зачем я сюда пришла.

Ресторан «Do Forni» находится на Калле дельи Спеккиери (улице зеркал?). У дверей молоденький цветущий официант в белой куртке, на лице написано раздражение.

— Кто делал заказ? — спрашивает он.

Я отвечаю.

— А на сколько человек заказано?

— Кажется, на семь.

Войдя, я понимаю, что одета совершенно неподобающе. Этому заведению приличествует шелк и парча, а не хлопок и твид, да и сумочка уместна изящная, расшитая бисером, но никак не мой квадратный мешочек из холстины. Официантка (черт, я одета хуже, чем персонал) ведет меня через анфиладу залов (почти все столики заняты), полных красного и синего стекла, темного дерева и вино-красного бархата. Непонятно откуда льется золотистый свет, все немного утрированно, роскошь наводит на мысль о пиршествах где-нибудь на старинном фрегате. Публика — богатые итальянские и американские семейства, которые, скорее всего, приехали в Венецию ради кинофестиваля.

Меня подводят к длинному столу. Справа, у стены, сидят две женщины, одну из них — даму с кукольным личиком — я, кажется, уже встречала после спектакля в палаццо Пизани. Она что-то говорит мужчине с густыми усами.

Стою в торце стола и сияю улыбкой. Никакой реакции.

— Вы друзья Тицианы? — слабым голосом спрашиваю я по-итальянски.

Еще несколько бесконечно долгих мгновений реакция отсутствует, затем усатый мужчина озаряется улыбкой:

— Si!

Робко присаживаюсь, начинаются представления и приветствия.

Мужчина молод, темные волосы красиво волнятся. На нем дорогая рубашка с монограммой, туфли (он сидит так, что я их вижу) явно сшиты на заказ.

По другую руку от усача изящная интеллигентная женщина с очень короткими каштановыми волосами; тонкое лицо покрыто легким загаром, небольшие глаза, маленький рот. Напротив — совсем уж миниатюрная женщина (маленького роста и худенькая), лицо у нее грубовато-чувственное, красивое. Она сидит, слегка подавшись вперед, словно здорово проголодалась. В ней есть что-то от зверька. Многовато косметики, голос хриплый. Женщина смотрит на меня в упор, впрочем, без враждебности. Зовут ее Катерина.

— Ты говоришь по-итальянски? — спрашивает она меня на итальянском.

— Немного.

— Видишь ли, мы тут по-английски не говорим.

— Ничего, мы справимся, — щебечу я.

Чтобы справиться, приходится без конца улыбаться и как следует напрягать мозги. Разговор я веду с мужчиной (его зовут Эммануэле), он наливает мне воды и вежливо поддерживает беседу, задавая простенькие вопросы (Сколько я уже здесь? Чем занимаюсь? Где работаю? Как выучила итальянский?) и не оставляя без внимания. Я так же вежливо отвечаю, хотя очень трудно поддерживать беседу, когда приходится судорожно вспоминать каждое слово. Эммануэле рассыпается в шутливых извинениях, сокрушаясь, что еще и еду не принесли, а он меня уже успел утомить. Он расспрашивает, чем я занимаюсь в данное время.

— Работаю над книгой, — отвечаю я лаконично. — Но это тяжелая… тяжелая… тяжелая…

— Повинность!

— Да, ведь мне хочется только одного: бросить все и гулять. Это так трудно.

— Да ну! Вы могли бы попробовать работать на заводе.

Я от души смеюсь над этим замечанием, прячу наконец в карман свое эго и получаю такое удовольствие от разговора, что совершенно забываю спросить хоть что-нибудь о нем.

Появляются Тициана с мамой. В знак почтения к пожилой синьоре все вскакивают. Реагирую с опозданием и продолжаю сидеть ссутулившись — вся компания поглядывает на меня с неодобрением. Я заливаюсь густым румянцем и привстаю. Выходит еще глупее — наверное, своим поведением я вызываю у окружающих серьезные подозрения. Эммануэле поспешно обегает стол и предупредительно отодвигает стул, чтобы мама Тицианы могла сесть. Все происходит быстрее, чем до меня успевает дойти: ей будет тесновато. К счастью, она мне симпатизирует, помнит меня по предыдущей встрече. Когда она наконец садится, мы с ней, улыбаясь, переглядываемся и приветственно поднимаем бокалы. Тициана тоже приветливо улыбается.

Походит официант, и начинается длиннейшее обсуждение: чем сегодня нас может порадовать кухня? что мы предпочитаем — рыбный стол или мясной? (мы выбираем рыбный) какие именно виды рыбы и какие виды морепродуктов мы выбираем? сколько рыбин? размер рыбин? количество порций? количество перемен блюд? не хотим ли мы немного мяса в качестве закуски?.. Выясняется, что Катерина вегетарианка — что будет она?

— А я должна попробовать суфле. Говорят, здесь его прекрасно готовят.

Видя мое замешательство, все разворачиваются в мою сторону и увлеченно уговаривают взять то-то и то-то.

Приносят просекко. Понемногу начинает появляться еда: великолепные толстые ломти прошутто и — на другой тарелке — черный хлеб. Я собираюсь намазать хлеб маслом и случайно беру нож для рыбы. Это не остается незамеченным — за столом вновь повисает тишина. Добросердечный Эммануэле призывает меня не переживать по этому поводу.

— Я взяла не тот нож… — произношу сквозь сжатые зубы, пытаясь — безуспешно — обратить все в милую шутку.

— Не беспокойся об этом, — ласково говорит мне Эммануэле по-французски (мы как раз обсуждаем его прошлогоднюю поездку в Париж). — Бери тот, какой нравится.

Ох уж мне эти правила! Кому какое дело, как я ем?! Скажите спасибо, что я не бегаю по ресторану с пушкой наперевес и не стреляю в людей направо и налево — раз я этого не делаю, значит, все в порядке. Ну да ладно…

Тем временем подоспели первые блюда: мясистые королевские креветки, суховатые стандартные креветки, мясо краба, гребешки в уксусе с луком по-венециански, сочные кальмары в томатном соусе… Тициана замечает, что я капнула соусом на рубашку, и показывает мне, как устранить пятно, промокая его газированной водой. В последующие два часа я только этим и занимаюсь. В какой-то момент ловлю на себе ее взгляд и бормочу cazzo — «пенис», но здесь это слово употребляют в значении «вот дерьмо». Она смеется.

Когда до меня доходит, что я разговариваю исключительно с Эммануэле, решаю на время прекратить общение с ним. В душе сожалею об этом (еще раньше я заметила, что мы с ним даже сидим одинаково — касаясь грудью края стола и положив на стол локти), так как мне довольно трудно следить за общей беседой, особенно когда начинается обмен импровизированными остротами. И все же мой итальянский вполне приличен!

— Я ненавижу собственный голос, записанный на автоответчик, — неожиданно обращается ко мне Эммануэле.

— И я тоже. Мне он всегда кажется слишком гнусавым, — отвечаю я.

— Вот-вот! Но ведь это не так?

— Нет! У вас очень красивый голос, — галантно заверяю я. В общем-то это правда.

Когда вегетарианка Катерина затевает второй раунд весьма и весьма длительных переговоров с официантом насчет того, что еще ей могут предложить, Эммануэле, склонившись к моему уху, ворчит:

— Не люблю вегетарианцев. Они никогда не могут толком объяснить причин своего отношения к пище, если спросишь напрямую.

Я медленно отвечаю по-английски:

— Когда я говорю с вегетарианцами, они начинают спрашивать: а ты могла бы убить корову голыми руками? Я отвечаю: нет. Но это означает только то, что я брезглива, ничего более. Я ведь люблю одежду из ткани, но не хочу сама ткать. Разве это лицемерие?

Эммануэле с жаром кивает в знак согласия:

— Мне не нравятся крайности. Нам всем приходится жить в обществе и сосуществовать друг с другом…

Я ничего не отвечаю. Ага, думаю я, вот он ключик к Эммануэле, к его сущности. Мысленно заношу эти сведения в свою базу данных. Помолчав немного, я произношу:

— Часто именно людям, которые так уж заботятся о животных, совершенно наплевать на других людей. Попробуйте заговорить о насилии над женщинами или о пропасти, разделяющей богатых и бедных, они заскучают, но, боже мой, только заведите разговор о несчастных маленьких кроликах со сломанными ушками — и вот увидите, они начнут плакать… А почему я не должна есть бифштекс? В конце концов, это ведь только корова!

— Так уж устроен мир, — отвечает Эммануэле по-английски. — Люди едят животных… — Перейдя на итальянский, он добавляет: — Коров едва ли можно считать исчезающим видом.

— Точно! Мы ведь не едим львов.

— Вот именно! — Мы переглядываемся и ехидно улыбаемся. — Хотя я бы не отказался попробовать, — продолжает Эммануэле. — Знаешь, эти любители животных напоминают мне тех, кто раз в месяц бегает на почту и перечисляет по пять евро для каких-то детей на другом конце света. Если тебе так уж небезразличны бедные, посмотри по сторонам и помоги тем, кто рядом и нуждается в помощи. Если ты врач и говоришь, что тебе не все равно, иди и лечи. Служи своими… capacità? — затрудняется он.

— Своими способностями, тем, что умеешь.

— Точно. Отдай часть себя.

— Но это крайность, — подсмеиваюсь я над ним.

— Да? Возможно, но…

— Вы говорите: если ты врач, то иди и…

— Я имел в виду — просто дай что-то лично свое, от себя, своей жизни.

— Ага. Если ты сделал минимум и больше к этому в жизни не возвращался, особого повода для гордости нет. Хотя сделать хотя бы минимум все же лучше, чем не делать вообще ничего. Вы много делаете? Я — ничего.

— Я тоже ничего!

Объединенные этим признанием, мы возвращаемся к общему разговору. Обсуждается предстоящий театральный сезон. Больше всего в городе говорят о серии постановок по пьесам Сары Кейн[22].

— Я бы хотел посмотреть эти спектакли, — шепчет мне Эммануэле.

— Я не люблю театр. Он меня подавляет. И я не верю в условность, не могу это преодолеть. Девяносто девять процентов актеров в обычной жизни совершенно лишены обаяния, — сетую я.

— А я еще люблю аудиокниги…

— Нет! Это ужасно.

— Почему? Немного Данте…

— О да! Немного Данте — это вполне… — сдаюсь я, и невысказанная мысль повисает в воздухе: ты, я и немного Данте…

Остальные говорят о ботоксе, подсмеиваются над возрастными изменениями, хотя, на мой взгляд, все дамы за столом очень ухоженные, выглядят изумительно, особенно Тициана. Ее мама (никак не могу запомнить ее имя, но все равно было бы неприлично обращаться к ней просто по имени) рассказывает, что у нее на лице выступили пигментные пятна и она перепробовала все кремы, какие только есть в продаже. В конце концов ей помогло обычное оливковое масло.

— Когда я сказала доктору, он поднял меня на смех.

— Врачи ничего не знают, — говорю я.

— Ровно ничего.

— Могу я узнать, синьора, как долго вы пользовались маслом, — церемонно спрашивает дама с кукольным личиком, как я понимаю, мать Эммануэле. — У меня есть два маленьких возрастных пятнышка, здесь и вот здесь.

— Четыре года, — следует сухой ответ.

— Каждый день?

— Каждый вечер. За исключением случаев, когда я ждала в гости мужчину. — Мать Тицианы жестикулирует, как бы покрывая маслом лицо, а потом елейным голоском зовет: — Любовь моя, я готова!

Мы все громко хохочем.

После этого Джина, изящная интеллигентная женщина, обращает внимание на шикарное кольцо пожилой синьоры — массивное, золотое, как бы переплетенное. Она просит посмотреть и замечает:

— Ах, у вас удивительно мягкая и нежная кожа!

Катерина тоже берет мать Тицианы за руку и подтверждает это. Та восседает как королева, пренебрежительно держа руку на отлете:

— Кто-нибудь еще хочет удостоиться чести дотронуться до моей руки? Другой возможности у вас не будет.

Я смеюсь, а она весело подмигивает мне одним глазом. Мне давно не было так хорошо. Ловлю это изумительное ощущение и запихиваю его в нагрудный карман.

Затем всеобщее внимание по инициативе тощей вегетарианки Катерины переключается на меня. Новая порция вопросов: впервые ли я так долго живу вдали от дома? скучаю ли по родителям? должно быть, я часто болтаю с мамочкой по телефону? сколько мне лет? И конечно, что у меня за имя?

— Имя у меня индийское, — отвечаю я.

— Оно прелестно, — произносит Джина, манера говорить у нее нерешительная, робкая. — Самое красивое имя из всех, какие я слышала. Словно имя богини…

Разговор продолжается, но я теряю нить.

— Ты понимаешь, что они говорят? — спрашивает Эммануэле.

— Я не все могу разобрать.

— Это потому, что здесь очень шумно, — тактично комментирует он.

Джина повторяет более отчетливо:

— Мы говорили о том, как начинаются книги. Лично мне нравится, когда роман начинается с обычной сцены, а потом постепенно всплывают подробности, одно связывается с другим, и ты понимаешь, что все это важно.

— Мне тоже это нравится, — охотно поддерживаю я. — Мне нравятся интересные сюжеты.

— Несколько часов в этой компании, и ты услышишь столько сюжетов, что не будешь знать, что с ними делать, — замечает Тициана.

Все это время продолжается трапеза. Крошечные порции одних блюд сменяются крошечными порциями других. Это не новомодные малокалорийные блюда и не изыски кулинарного искусства — просто маленькие порции. Да, все вкусно — но все то же самое. Лукреция готовит вкуснее, да и быстрее, кстати сказать.

Я объявила вначале, что у меня аллергия на алкоголь, и теперь спохватываюсь, что допиваю второй бокал просекко… а может, третий. Как это произошло?

Появляется капля горячего золотистого суфле, украшенного расплавленным черным шоколадом. На миг мы все благоговейно замолкаем. Разговор заходит о растительности на лице.

— Тебе нравятся усатые мужчины? — спрашивает меня Джина.

— Нет! — восклицаю я с широкой улыбкой. — Только гладкое!

Эммануэле полушутя дергает себя за густой ус.

— Когда он вернулся из Гватемалы, у него была длинная борода и усы, — говорит Джина.

— Ладно, в воскресенье сбрею и усы, — обещает Эммануэле под общий смех.

Мы пьем кофе.

— Ну что, не жалеешь, что мы выбрали рыбу? — спрашивают меня.

— Нет, это было великолепно. Вообще-то я очень люблю мясо, но сегодня еда была превосходна. Мне очень понравилось.

— Любишь мясо? Тогда вы единомышленники, Эммануэле тоже его обожает, — говорит Джина.

Все опять смеются. Мы с Эммануэле слишком смущены, чтобы смотреть друг на друга.

Я заметила, что Джина за весь вечер ничего не ела. Ее действия таковы: положить себе совсем чуточку и, закурив сигарету, передать блюдо дальше по кругу. Когда блюдо доходит до меня, я тоже беру немного, но Эммануэле говорит:

— Ты очень мало взяла. Бери больше! — Он спрашивает, обращаясь к самому себе: — Интересно, просекко еще осталось?

И я отвечаю: нет, кажется, нет, а потом замечаю бутылку в ведерке со льдом на другом конце стола.

— Ой, вон там. Я достану, — говорю я.

Привстаю, тянусь за бутылкой…

— Нет, нет, ты сиди, — говорит он и кладет свою руку поверх моей, удерживая меня на месте, — но не на ту руку, что ближе к нему: он полуобнимает меня и держит за левое предплечье.

Я могу довольно точно определить, что представляет собой человек, по его прикосновению. Прикосновение Эммануэле довольно приятно, но чуть отдает насилием. Твердое, уверенное, хотя и теплое пожатие — в нем все-таки явно ощущается агрессия, о которой, скорее всего, догадываются только его близкие. Еще один фактик в базу данных.

Я все же достаю просекко, при этом рукав моей рубашки слегка задирается.

— О, я вижу, у тебя тату, — замечает Эммануэле, разглядывая мою руку. — У меня никогда не возникало такого желания — сделать тату, но моя подруга попросила, чтобы я набросал для нее рисунок татуировки. Я набросал и отдал ей, но ей не понравилось.

Включаюсь в общий разговор, чтобы обнаружить: предмет обсуждения не изменился.

— Некоторые молодые люди всё выбривают, оставляют только две тонкие полоски на щеках и малюсенький треугольник на верхней губе, — говорит мама Тицианы.

— Ужасно… Какой-то бонсай на лице, — я передергиваю плечами.

— Да, очень много возни, — соглашается она, — а результат незначительный и такой некрасивый.

Приносят счет, и я чуть не падаю в обморок. По пятьдесят два евро с каждого за эти крохи? Отсчитываю пятьдесят евро, думая, что на эти деньги собиралась не только поужинать, но и накупить еды на две следующие недели. У меня есть еще двадцатка, но нет мелочи, двух евро. Воцаряется неловкое молчание, весь стол смотрит на меня. Я ощущаю на себе леденящий взгляд Джины.

— У тебя, что, вообще нет мелочи? — раздраженно спрашивает она.

Однако венецианский этикет удивителен: собравшимся до такой степени претит говорить о деньгах, что они никак не помогают мне выйти из положения. А ведь все можно решить очень просто, разменяв мою вторую банкноту. Я в полном замешательстве и краснею как рак, ощущение такое, что вот-вот у меня из ушей повалит пар. Эммануэле ободряюще улыбается и говорит, что все это ерунда. Натянутые лица остальных (а также внезапная глухота Тицианы и ее мамы) утверждают обратное.

Когда мы выходим, уже половина двенадцатого. Катерина, Тициана и ее мама собираются двигаться в сторону Риальто, а оттуда, оставив маму дома (уже совсем поздно), пойдут на представление. Остальные разбредутся по домам. На минуту мы задерживаемся на улице перед рестораном. Эммануэле стоит рядом со мной, и мы обмениваемся номерами телефонов. Все прощаются друг с другом. Он кланяется мне. Вечер явно удался.

— Так ты домой? — спрашивает меня Тициана.

— Да, но я бы с удовольствием прошлась с вами до дома твоей мамы. Мне надо размяться.

Мы медленно двигаемся по запруженным людьми улицам. Мама Тицианы аккуратно ставит свои костыли. Она, оказывается, в Венеции только гостит, а обычно живет в Женеве. Заговорив с Катериной, я обнаруживаю, что она прекрасно владеет английским. Еще один интересный факт: Катерина неправдоподобно богата. Она рассказывает, что, приезжая в Лондон, обычно останавливается у подруги в прекрасной квартире, окна которой выходят на универмаг «Хэрродс».

— В этом ресторане ужасное обслуживание, они так долго возятся, — говорит она зевая. — С Джиной официантам поневоле приходится быть любезными, ведь здание принадлежит ее родителям. Им приходится изображать: «Да, мы готовы приготовить для вас все что угодно. Да, мы будем ухаживать за вами хоть всю ночь напролет. Да, мы вас не торопим. Ваше посещение — большая честь для нас».

— Мне все равно это больше нравится, чем как это бывает в Лондоне. Там, если просидишь за столиком больше полутора часов, на тебя начнут выразительно посматривать, намекая, что пора уходить, — говорю я.

— То есть тебя хотят… выгнать?

— Выгнать. Вот именно.

Мимо проходит компания моряков, совсем мальчишек. Они одеты в белую форму, которая им явно велика. Неловкие и такие тощие, что смотреть жалко, но загорелые — либо недавно окончили военно-морское училище, либо только что сошли на берег. Сколько же им лет? Шестнадцать? Когда мы с ними равняемся, юнцы заливаются краской.

— Мне всегда интересно, куда направляются моряки целыми компаниями, — обращаюсь я к Катерине.

— Бордель ищут, я думаю. На корабле-то особенно не разгуляешься, — отвечает она по-итальянски (я подумала о том же). — С другой стороны… они там всегда готовы прийти на выручку, — прибавляет она.

— Ну да, когда ты в открытом море и до Африки плыть столько же, сколько до Европы, а ты уже прочитал все книжки, какие брал с собой… Хочешь не хочешь, кончится тем, что постучишь в дверь соседней каюты, — говорю я. — Но чего я не могу понять, так это их форма — как они ухитряются сохранять ее такой чистой? Ни пятнышка на задницах, как будто они вообще ни разу не присели. Видно, все время на корабле, когда они не трахаются друг с другом, они заняты стиркой. Пытаются сохранить непорочную белизну своей формы.

Мы с мамой Тицианы идем в ногу.

— Завтра будет яблочный день, — объявляет она. — Одно яблоко утром, одно вместо обеда и, может быть, третье вместо ужина. В последние годы я замечаю, что размер у меня увеличивается. У меня был сороковой, потом сорок второй, сорок четвертый, сорок шестой… Когда дойдет до сорок восьмого — все, баста, довольно. Я перестану есть, снова похудею до сорокового и… начну все сначала. К несчастью, я люблю поесть.

— Я тоже!

Когда мы прощаемся, она треплет меня по щеке, подмигивает и называет меня бамбино, детка. В ответ я расплываюсь в улыбке, целую на прощание Тициану и Катерину и сворачиваю на мост. Пересекаю его и иду мимо опустевшего рынка, мимо закрытых на ночь лавок. Пустынная и тихая дорога до дома. Не забыть бы свернуть направо, когда увижу магазин сумок и перчаток…

Дома я валюсь на кровать странно возбужденная и сердитая на себя — за то, что мне хватило одного простого ужина, чтобы примириться с миром; за то, что мне так нравится Тициана; за то, что я так и не решилась открыто взглянуть в лицо Эммануэле… А еще я злюсь на себя, что после долгих лет добровольного и блаженного целибата чувствительность к противоположному полу, оказывается, так и не утрачена. Это заставляет меня усомниться в принятом раньше решении (по поводу целибата), хотя и довольно расплывчатом. Выходит, годы воздержания ничего не изменили, если меня, как и прежде, волнует вид хорошеньких монашков или симпатичного соседа по столу за ужином… Неужели все наоборот, и теперь мои мысли стали еще более порочными, распутными, плотоядными? Размышляя над этим, я засыпаю, но и в сновидениях — признаюсь, не таких уж и неприятных — я, видимо, продолжаю думать о том же.

Загрузка...