ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Следующие полгода я тружусь изо всех сил — и все это, чтобы осознать две вещи. Первое: книга, которую я написала, не будет опубликована, ее отвергли в пятидесяти (как минимум) издательствах; второе: я знала, что так и будет, причем знала с самого начала, но домучивала этот текст, хотя все во мне восставало против. Такое случается с рукописями (и нередко), но творческий кризис, возникший в результате провала, выливается в тяжелую депрессию. Мне странно и в чем-то даже занимательно наблюдать за собой, страдающей от той самой прославленной апатии, поражающей молодых интеллектуалов. Жертвы ее утверждают: апатия настолько сильна, что они не в силах взять со стола карандаш. Невольно вспоминается бедняжка Бетти из «Маленьких женщин»[38], такая слабенькая, что не могла поднять иголку для вышивания (Бетти-то вскоре умерла). Как бы то ни было, все, что об этой хвори рассказывали, оказывается полной правдой. Кто бы мог подумать, что это непосильный труд — просто поднять руку, чтобы перевернуть страницу? Сраженная иллюзорной усталостью, я дни напролет валяюсь в постели и страдальчески стенаю. И я мучительно скучаю по Венеции: мне недостает ее искусства, возможности побыть одной, недостает квартирки в центре города, не хватает моих подруг, не хватает венецианского глянца и элегантности. Я скучаю по той особой, неповторимой сущности, которой наделена Венеция, я подсела, как морфинист, на ее красоту и начинаю любую фразу с корявого вступления: «Вот когда я жила в Венеции…»

Не дело, конечно, рассматривать этот город как свалку для всех неудачников мира, и все же я отчаянно стремлюсь туда всю весну и в какой-то момент не выдерживаю и набираю номер Стефании. Стефания, кстати говоря, в эти полгода почти не объявлялась. Она не отвечает на мои сообщения по электронной почте, а когда я дважды звонила ей, она показалась мне в высшей степени растерянной, смущенной. Интересно, прошлым летом она страдала такой же клаустрофобией в Венеции, какой я тогда мучилась в Лондоне?

Недавно я узнала, что Стеф распрощалась с Венецией и переехала в Южную Америку, занимается там организацией фестиваля правозащитного документального кино. Бесстрашная героиня! Что же касается Джиневры, то она полностью захвачена делами фамилии Бароне-Риттеров и теперь работает на Грегорио, переводит его научные труды на французский язык.

Итак, трубку берет Грегорио, и после короткого обмена репликами я спрашиваю, можно ли мне поговорить с Лукрецией.

— Разумеется, — жизнерадостно-вежливо отвечает он. — Сейчас позову.

Вдалеке эхом отдаются громкие голоса, затем к телефону возвращается Грегорио.

— Бидиша? Лукреция, э-э… ну, в общем, ты догадываешься, где она! Сколько времени… дай подумать… Если ты перезвонишь через пять минут… Хотя, нет, через десять минут. Определенно не меньше…

И примерно через неделю, в середине мая, я вновь еду в Венецию, но теперь в ужасном состоянии — страшно устала, глаза ни на что не смотрят. Предварительно я связалась с Лукрецией по электронной почте, спросила, нельзя ли мне будет остановиться в квартире Стеф, если я приеду на Биеннале. Разумеется, я тысячу раз повторяю заклинания вежливости, оговариваясь через слово, что если это хоть сколько-нибудь им неудобно, то я ни в коем случае не появлюсь, что я не хочу злоупотреблять их любезностью и терпением, — сплошной поток подобострастия и раболепия. Лукреция тверда: я могу приехать и жить не месяц, а столько месяцев, сколько захочу. Однако я решаю ограничиться одним, я не хочу быть в тягость. Переговоры, надо признать, проходят не вполне гладко, поскольку, хотя Лукреция и постаралась выразить это в максимально мягкой форме, факт остается фактом: она предлагает мне оплатить проживание в квартире. В телефонном разговоре с мамой она говорит:

— Восемьсот евро в месяц — это сильно заниженная цена, но вполне разумная.

Мы готовы согласиться, но попытку Лукреции резко и безоговорочно пресекает Стеф, объявив своей матери, что запрещает брать с меня деньги («Ведь она мой лучший друг», — объясняет Стеф).

Утренний рейс, салон самолета заполняют семьи и какие-то люди из мира искусства/моды. Уже здесь слышны разговоры о предстоящем Биеннале. Я-то лично дожидаюсь выставки уже почти год, заранее выцарапав бесплатный пропуск на открытие. Тем же рейсом летит группа ультрамодных молодых, лет по двадцать с чем-нибудь, итальянцев. В зале ожидания в аэропорту они развлекаются, оценивая каждую проходящую мимо женщину. Я отвергнута с пренебрежением: «Фу! Исключено!» — но другие удостаиваются более внимательного разбора: «Ну, эта совсем некрасивая, слишком мужеподобна… Эта на шлюху похожа… Вы когда-нибудь видели таких тощих, как эта?.. А как насчет… О мой Бог… о Пресвятая Дева… смотрите, смотрите… О!.. Что за цыпочка! Ах, что за крошка!.. Убейте меня, я умираю!»

Сразу после взлета я встаю и запихиваю свой рюкзак на полку над головой. Молния на переднем кармане оказывается расстегнутой, так что из него вылетают солнечные очки и бальзам для губ. Быстро поднимаю их и кладу на место. Минут через десять слышу, как нервный англичанин, сидящий тремя рядами дальше, с жаром объясняет стюардессе:

— Молодая женщина вон там укладывала свою сумку, и вдруг из нее выпало не менее трех предметов, они полетели вон в ту сторону!

Я — та самая молодая женщина — поднимаюсь и внимательно разглядываю говорящего. Ему под пятьдесят, хорош собой, мне он кажется антикваром из одного из ближних к Лондону графств. Красивый загар, летящие волосы, превосходный джемпер. Мужчина услужливо указывает, в каком направлении улетели мои «предметы». Стюардесса, итальянская богиня-амазонка, метр восемьдесят ростом, возвышается над его сиденьем, уделяя ему примерно два процента своего внимания. Я так и вижу у нее над головой облачко с текстом мыслей: «Тупой англичанин. Я его проигнорирую».

— И я их подняла, — спокойно и отчетливо отвечаю мужчине.

— О, так это были вы, да? — реагирует он вежливо, но несколько рассеянно и с едва уловимым смущением.

Мне кажется, он и сам не знает, зачем решил сообщить о столь незначительном происшествии стюардессе, — та смотрит на него молча, с плохо скрываемым презрением, а затем резко поворачивается и уходит.

Но инцидент еще не исчерпан.

— Так вы все подобрали, правда ведь? — спрашивает меня на сей раз жена этого человека. Она выглядывает между сидений и подмигивает мне. Симпатичная, уютная, похожа на художницу… Возможно, у нее в глубине сада имеется мастерская керамики. Лукавая заговорщическая улыбка наводит меня на мысль, что она прекрасно понимает: ее супруг — настоящий шут гороховый. Мы обмениваемся понимающими взглядами, словно делимся интересной находкой в книжном магазине.

Когда мы приземляемся в аэропорту Тревизо, меня настораживает поведение — и сам вид — охраны. Все служащие немолодые, маленького роста, все в серой военизированной форме, на которой теснятся значки, медали и непонятные мне знаки отличия. Они стоят по одному с каждой стороны у выхода и внимательно осматривают выходящих. Каждого темнокожего пассажира просят открыть чемодан. Я стою в конце длиннейшей очереди к окошку паспортного контроля и наблюдаю, как проверяют багаж выходца из Африки. Спустя три минуты — еще один молодой негр. И так далее.

На таможне и на выходе к ленте с багажом я оказываюсь рядом с темнокожей женщиной лет тридцати, хорошо одетой, очень высокой, красивой, с ней сумка через плечо и чемоданчик на колесиках — она ничем не выделяется среди прочих пассажиров. Я пристально слежу за таможенником, мне интересно, как он поведет себя с ней. Мужчина стремительно врезается в очередь прямо за негритянкой, теснит ее, кажется, даже бьет ее тяжелым башмаком по лодыжкам и орет в самое ухо:

— Проверка багажа! Проверка багажа! Давайте, давайте, не отнимайте мое время, вы знаете, что нужно делать!

Меня охватывает настоящий ужас. Я вижу, как женщина хмурится, пока таможенник продолжает наступать на нее. Его тон — это тон тюремщика, говорящего с преступником, чья тяжкая вина уже доказана: мы оба знаем, что ты натворил, так что лучше не зли меня. Не прекращая орать, он хлопает в ладони, поторапливая пассажирку, потом начинает нетерпеливо поигрывать рацией, перебрасывая ее из одной руки в другую. Другие охранники окружают стол, когда она водружает на него свой чемоданчик.

— Быстро, быстро, — покрикивает первый, и остальные ухмыляются в предвкушении — открывайте, мы не собираемся тратить на вас весь день.


Таща за собой рюкзак, протискиваюсь к окошку кассы на остановке вапоретто на Пьяццале Рома.

— Здрасьте, можно мне один билет до Ка д’Оро?

— Нет.

Продавец смотрит на меня и улыбается бессмысленной улыбкой идиота.

— Ладно, хорошо, извините, спасибо большое, — бормочу я и вытаскиваю свои сумки из очереди.

Спрашиваю другого сотрудника, тот отвечает лаконично, по-английски:

— Лучше пешком.

Наконец мне удается выяснить, что из-за некоего события, праздника, проезд на вапоретто по Большому каналу сегодня отменен. Взваливаю рюкзак на плечи и еле тащусь по узким запруженным улочкам от Ферровиа к Риальто. Оказывается, я не забыла дороги к дому Стеф. Согнутая под тяжестью багажа, нажимаю кнопку звонка и в изнеможении вваливаюсь в вестибюль. Ползу, как улитка, по мраморной лестнице.

Дверь открыта, беломраморная квартира родителей Стеф наполнена веселыми голосами, теплыми ароматами чеснока, базилика, фенхеля, оливкового масла, хорошего вина. Э, да здесь целая толпа гостей, они на балконе, залитом ярким утренним светом. Появляется Лукреция, ее ангельски-белое лицо непроницаемо и прекрасно, словно высечено резцом художника. Мы обмениваемся поцелуями.

— Бидиша! Как ты?

Я с облегчением улыбаюсь, видя приветливый взгляд, и отвечаю:

— Как выжатый лимон! — Но тут же понимаю, что Лукреция мыслями не со мной: она принимает друзей и немедля отбывает к ним.

Роняю на пол свои сумки, иду мыть руки — по дороге получаю поцелуй и приветствия от Грегорио — и присоединяюсь к компании на балконе. Там две женщины и мужчина, все за пятьдесят, зрелые, жизнерадостные, академичные. На столе раскрытая газета с какими-то списками в алфавитном порядке.

— Ты как раз вовремя, гонка вот-вот начнется! — обращается ко мне Лукреция.

— Гонка?

— Volalunda[39], венецианская регата, — поясняет она нетерпеливо, тыча пальцем вниз.

Я смотрю туда: искрится синяя вода, канал заполняют всевозможные лодки — каноэ, байдарки, рыболовецкие лодки, гондолы; одни украшены флагами, другие ярко раскрашены, есть и одиночки, и с командами гребцов на борту. Лукреция, Грегорио и их друзья выкриками подбадривают участников, оживленно обсуждают происходящее, ищут лодки, которые им нравятся, разглядывают незнакомые флаги.

— Что там за желтая лодка? Кто-нибудь, поищите. Номер двести девяносто шесть.

— Двести девяносто шесть… Роттердам!

— О! Браво, Роттердам! Вперед — браво!

— Посмотрите на мужчину в той лохани. Ему, по-моему, лет восемьдесят семь, не меньше, — комментирует Лукреция. В этот момент ее внимание привлекает быстроходная черная лодка. — Э, да там одни женщины! Вперед! Браво!

Мы барабаним по балкону, приветствуя героинь. У меня голова идет кругом от усталости, слишком яркого света, голода и неловкости… и подспудного чувства, что я не среди друзей, что меня здесь принимают нехотя, против воли, только по настоянию Стеф.

Лукреция показывает лодки, уже добравшиеся до финиша, — теперь они беззаботно скользят в противоположном направлении и держатся ближе в берегам, чтобы не мешать прочим участникам. Грегорио предлагает мне тартинку: кружочек моцареллы. Я так голодна и измотана (и, честно говоря, давно надеялась на нечто подобное), что не заставляю себя упрашивать. И тут же меня посещает мысль (но тартинка уже во рту), что правильнее было бы поломаться, отказаться несколько раз от угощения, а не хватать его, как будто только этого и ждала.

Только успеваю удобно устроиться в дальнем углу балкона (тело одеревенело и застыло, как у оловянного солдатика, и сейчас начнет плавиться), как слышу возглас по-итальянски:

— Ну что, идем?

Лукреция и ее друзья собираются, я не успеваю опомниться, как бокалы осушены, газеты сложены, сумки подхвачены, темные очки надеты. Лукреция на ходу сообщает мне:

— Мы отправляемся на мост смотреть финиш гонки, — после чего разворачивается и направляется к выходу.

Грегорио выдает ключи от квартиры Стеф и спрашивает, не хочу ли и я тоже посмотреть гонку. Улыбаюсь ему в ответ, оправдываюсь, извиняюсь, кланяюсь, пресмыкаюсь, жеманюсь:

— Ах нет, спасибо, спасибо, я лучше приведу себя в порядок и распакую чемо…

Договорить я не успеваю, все торопятся к дверям и вниз по лестнице, и я остаюсь на площадке со своим багажом. Слышу, как Грегорио громко шепчет Лукреции:

— Бидиша остается.

Та пожимает плечами и выразительно фыркает, что означает: «Это ее дело», — и вот наконец я одна.

Поднимаюсь наверх, тщательно запираюсь и обхожу опустевшую квартиру Стеф. Я так рвалась приехать сюда, но почему-то не подумала о том, что Венеция без нее будет для меня такой же пустой, как вот этот дом. Джиневра тоже в отъезде, отдыхает с родителями и вернется, кажется, через неделю. Я умываюсь и, обнаружив, что на постели есть простыня, но нет одеяла, решаю прилечь на кушетке в гостиной. От усталости меня слегка знобит, и я укрываюсь каким-то пакостным зеленым пледом — единственное, что удается найти. Я не спала всю ночь и через несколько секунд погружаюсь в глубокий сон.

Будит меня звонок, он звучит резко, пронзительно. Вскакиваю, волосы со сна взъерошены и прилипли к щеке. Открываю дверь и вижу перед собой всю компанию: Лукрецию, Грегорио, их друзей.

— Ой, простите, здравствуйте, проходите, пожалуйста, — хрипло говорю я и тут соображаю, что взяла неверный тон. Я не должна приглашать родителей Стеф в их собственном палаццо.

Ледяное молчание.

— Мы приглашены? — чеканит Лукреция с убийственной усмешкой.

Я испускаю нервный смешок и начинаю представление:

— Простите, да, то есть нет… Я такая неловкая… Конечно, я знаю, что я у вас в долгу, я вам так благодарна… — плету всю эту бодягу.

Наконец они входят, чтобы продемонстрировать друзьям квартиру дочери, я ошеломленно следую за ними. Лукреция обнаруживает, что я спала на кушетке под собачьим пледом (а я-то удивлялась, почему он весь в волосах). Она хмурится и резко поворачивается ко мне:

— Спальня там! — Рука указывает на спальню Стеф.

Разумеется, я знаю, где находится спальня, но там не было ни одеяла, ни покрывала — ничего, чем можно было бы накрыться. Я униженно смеюсь, чувствую себя крестьянкой, которую застали врасплох, когда она устроилась на ночлег в соседском стогу.

— Тебе нужны одеяло и пододеяльник? Я принесу, — говорит Лукреция.

Когда все выходят, она еще раз поворачивается ко мне:

— Мы собираемся поужинать. Ты хочешь пойти?

Физиономия у нее настолько постная и невыразительная, что я не могу сообразить, какого ответа от меня ждут. Поэтому я вежливо произношу:

— Ах, нет! Спасибо большое, мне необходимо принять душ, разложить вещи и отдохнуть.

В ответ Лукреция очень сухим тоном роняет фразу, от которой у меня будет стынуть в жилах кровь на протяжении последующей недели:

— Дело твое.

Возможно, она имела в виду «Как тебе удобнее», но мне слышится другой подтекст, презрительно-неуважительное «Как знаешь». Я отступаю с нервным и глуповатым смешком.

Часов на пять или около того я предоставлена самой себе. Из окна вижу колокольню и верх купола Фрари; мне кажется, что я почти слышу, как отбиваются часы и получасы. Обещанное мне одеяло так и не материализуется, и я подозреваю, что снова буду вынуждена согреваться под собачьей подстилкой.

Сидя у письменного стола в гостиной, продолжаю смотреть в высокое стрельчатое окно. Полная тишина. Телевизор и CD-плеер не работают. Я привезла с собой «Золотой дневник» и «Колодец одиночества»[40], но читать не могу — сказываются тридцать пять часов бодрствования, голова гудит как котел. В восемь двадцать вечера небо над Большим каналом приобретает мягкий серо-голубой оттенок, потом на город, до земли, падает синева и впитывается в камень. К половине десятого уже совсем темно. Ночь в этой части города особенная — совершенно черная, матовая и плотная, как пакет для фотобумаги. Проплывают лодки. Высокая вода плещет громко и энергично.

В десять часов Лукреция открывает дверь в квартирку-студию, расположенную за стеной квартиры Стеф (там она иногда работает, и там тоже имеются свободные комнаты). После этого она стучит в мою дверь. Появляются одеяло и покрывало для кровати. У Лукреции — как это я раньше не замечала? — есть манера рассматривать меня с таким выражением, будто она, стоя на краю утеса, вглядывается вниз, где вырыта холодная, черная, полная воды могила. Рассыпаюсь в благодарностях. В ответ на все мои слова она пятится к двери и потирает руки, словно замерзает до смерти в морозной сибирской степи.

— Ты знаешь, как… — кивает она в сторону спальни.

Да, я знаю, как заправить одеяло в пододеяльник.

— Да, да, — смеюсь по возможности весело, но она решает, что я насмехаюсь над ней, отступает и начинает проверять электронную почту; у ее ног вьется собака.

Через некоторое время я появляюсь и вытягиваюсь в струнку на безопасном расстоянии метров в пять.

— Простите за то, что было днем… я просто… — Забыв нужный глагол, складываю руки и роняю на них голову.

— Упадок сил? — предполагает Лукреция.

— Именно! — вырывается у меня облегченный вздох — мы снова понимаем друг друга, снова друзья.

Желаем друг другу спокойной ночи. Обнаруживаю в шкафу еще два пледа (человеческих!) и кладу их поверх тоненького одеяла, сверху — покрывало, но и этого мне недостаточно. Надеваю футболку, носки, тренировочные штаны, фуфайку на молнии, повязываю шарф, натягиваю на голову капюшон, туго завязываю под подбородком тесемки и только тогда засыпаю.

На другой день спускаюсь вниз с подарками для хозяев: книга для записей в роскошном кожаном переплете, фирмы «Liberty», сухие духи — комнатный ароматизатор от Penthaligan’s[41], шоколадные конфеты «Prestat». Всё это сущие мелочи, китч, который, я знаю, так забавляет и радует родителей Стеф. Вчера подарки в изящной пурпурной сумочке так и простояли, жалко притулившись на полу: Лукреции было не до меня, и я не смогла улучить момент, чтобы передать их.

Звоню, открывает Грегорио.

— А! Бидди! — говорит он, но голос звучит вопросительно. — Входи…

— Доброе утро! Я на минуточку, хочу отдать вам вот это.

Застенчиво протягиваю руку и помахиваю сумочкой перед собой. Грегорио берет ее, заглядывает внутрь.

— Что это? — спрашивает он умильным тоном.

— Маленький подарок. Это просто мелочи. Я еще хотела спросить, не согласитесь ли вы позже выйти, я имею в виду аперитив? — неловко предлагаю я.

— Да, — отвечает Грегорио естественно, с улыбкой. — Лукреция возвращается в полдевятого, так что мы поднимемся и позвоним тебе в дверь.

Откланиваюсь и скатываюсь вниз по ступенькам, иду на улицу прогуляться.

Вечером звонок раздается точно в означенное время, и вот мы уже идем втроем по прохладному, безлюдному, темному Каннареджио. Грегорио, как всегда, в прекрасном расположении духа, он оживленно болтает, но Лукреция пока не проронила ни слова. Она уходит далеко вперед, крест-накрест обхватив руками сумку. На мосту она поворачивается и спрашивает Грегорио по-английски:

— Куда мы идем?

— В это новое заведение, — отвечает он. — Тут уже близко, да вон оно. Посмотри на витрины. Очень гостеприимные, мне кажется. Я на днях его приметил.

Лукреция указывает на три современных роскошных отеля на Фондамента делла Мизерикордия:

— Вот, даже такие места у нас отбирают. Надеюсь, у них ничего не выйдет… А вы знаете, новая волна туристов у нас — китайцы. — На лице появляется такое выражение, будто ее сейчас стошнит. — Начать с того, — говорит она, — что их миллиарды, и даже если богатые китайцы, которые могут позволить себе поездку, составляют всего один процент, это все равно очень много. Другая проблема с туристами состоит в том, что люди, раз побывав здесь, норовят вернуться. Увидев Венецию однажды, они готовы приезжать сюда еще и еще.

Как это было уже не раз прошлым летом, меня ведут в сокрытое от туристов местечко, которого не сыщешь в путеводителях, — уютное, темноватое, но при этом элегантное. Внутри одни венецианцы да вышколенный персонал. Юноша у стойки приветствует нас, и начинается обычный ритуал.

— Мы будем белое вино, — говорит Грегорио. — Нет, лучше просекко… что-нибудь легкое и сухое, очень сухое, воздушное и с фруктовыми нотками.

Идет оживленное обсуждение, бармен напряженно соображает. Наконец он рекомендует один сорт — превосходный выбор, как выясняется. Родители Стеф рассыпаются в комплиментах. Я брякаю что-то о красном вине и вижу, как по их лицам пробегает тень неодобрения. Бармен поясняет, что я нарушила протокол, ужину предшествуют другие напитки. Следует длительная дискуссия.

— Мне бы хотелось чего-то легкого, — поясняю я.

— Что у вас есть с севера, из более сухих областей? — обращаются родители Стеф к бармену.

— У нас несколько таких, — отвечает тот. — Почва на севере не такая богатая, и в результате вино менее крепкое, не такое хмельное.

— Что собой представляет вот это? — вопрошает Грегорио, указывая на одну из строчек в карте вин.

— Ароматное, сладкое, менее игристое, очень бодрящее.

— А это что? Как оно называется? «I granelli»? Оно с севера?

— Да. По-английски это значит «Зерна». Его делают монахи.

Ничто не проходит даром: эксперт в области вин останавливает то на мне, то на родителях Стеф почтительный, доброжелательный взгляд. Мы берем бокалы (высокие и тонкие для просекко, широкий, с круглым донцем для красного) и садимся к столику рядом со стойкой. В зале громадные, во всю стену, окна, выходящие на две стороны, никакого декора, если не считать тонкой кованой металлической сетки под самым потолком.

— Эти окна и в самом деле очень хороши, — говорит Лукреция по-английски.

Она и ее муж сидят напротив меня, наклонившись друг к другу, колени соприкасаются, как у юных влюбленных. Рука Грегорио вытянута на спинке стула и почти касается плеча Лукреции. Лукреция положила руки перед собой и сомкнув их в замок — все же они направлены в его сторону. Пока мне не задали ни одного вопроса. Время от времени Лукреция бросает на меня раздраженные взгляды. Я действую ей на нервы. Что я сделала не так? Мне просто не следовало приезжать, даже несмотря на то, что она тысячу раз повторила, что я могу остановиться у них. Это моя ошибка — я решила, что она, если бы действительно возражала против моего приезда, нашла бы способ сообщить об этом.

Грегорио упоминает, что Джиневра великолепно перевела на французский какой-то старинный документ.

— А ведь это было непросто, там столько выделений! Одни фрагменты напечатаны курсивом, другие полужирным шрифтом, масса медицинских терминов, сноски, один раздел соотносится с другим, расположенным далеко от него…

— Она очень хорошо поработала, — перебивает Лукреция.

— А это поможет ей в карьере? — спрашиваю я. — Эти задания, полученные от вас? Вам не кажется, что она способна на большее?

Лукреция пожимает плечами:

— Она не хочет работать.

— Ленится?

— Нет, — резко отвечает она. — Я думаю, это ее жизненный выбор. Она отметает саму мысль о том, что должна работать. Она хочет одного — читать книги.

— Ей бы стоило написать диссертацию, — говорю я. — При каждой нашей встрече я ее уговариваю, пытаюсь убедить…

— Она говорит, что ее наставники не вселяют в нее энтузиазма, — возражает Лукреция с нарастающей досадой.

Беседа умирает, мы поглядываем по сторонам. Поскольку мне оказано одолжение (родители Стеф могли бы и не ходить со мной), я могу заговорить только на заданную ими тему, чтобы они, не дай бог, не подумали, что я много о себе возомнила. Лукреция смотрит в направлении моего взгляда и рассказывает пару историй о церкви на площади, которую мы видим из окна. У церкви совершенно плоский фасад.

— Венецианцы молятся о здоровье святой Марине. Обычно ей ставят свечи в Сан-Марко. Но некоторые старые синьоры слишком слабы, чтобы добраться до Сан-Марко, и заходят в эту церковь.

Имя Марина, говорит Лукреция, распространено в Венеции. Она припоминает легенду об этой святой. Речь в ней идет о некоем дворянине, его дочери и одном венецианском монастыре. Легенда длинная, но я ее все-таки перескажу.

Дело было в очень тяжелый период истории Венеции, да и род, о котором идет речь, тоже переживал трудные времена. Марину, девушку энергичную, умную и находчивую, как на грех осаждали распутные воздыхатели. Так сложилось, что семья попала в опалу и подверглась преследованиям, и с помощью Марины был разработан хитроумный план.

Однажды ее отец появился на людях с весьма опечаленным видом. «Что с вами, друг мой, — спросил его сосед, — что стряслось?» — «Ах, меня очень тревожит мой сын Марино», — озабоченно ответствовал дворянин с тяжким вздохом. «Но отчего? Что же он натворил?» — «Ничего! Не в этом дело. Юноша — образец добродетели. Но я опасаюсь за его жизнь. Вот подумываю отдать его в монастырь, чтобы обеспечить безопасность, — не знаете ли вы какого-то поблизости?»

Сказано — сделано. Марина, которую все, кроме членов семьи, принимали за мальчика, стала монахом Марино и вела жизнь в благочестии.

Шли годы, и, казалось, ничто не в силах изменить их течение, но однажды молоденькая служанка, работавшая на монастырской кухне, забеременела, как поговаривали, от самого аббата, человека хитрого и изворотливого. Под страхом тяжкой кары девушка не могла указать на истинного виновника и обвинила самого молодого монаха, которым — о, жестокий мир! — оказался Марино. В результате Марино с позором изгнали из монастыря.

Потом несчастной Марине пришлось еще хуже. Ее семья бежала из города, сама она нищенствовала, брошенная всеми. На пороге смерти она доползла до стен монастыря и постучалась в ворота. Там, у входа, она и скончалась. Когда ее раздели, чтобы обмыть перед погребением, обнаружилось, что это женщина, после чего Марина была полностью оправдана и возведена в ранг святых.

Лукреция допивает свое вино (а я все никак не прикончу свое) и настойчиво поглядывает на Грегорио.

— Ну что, мы идем? — наконец резко обращается она к нему.

— Гм? А! Да, да… — мямлит тот. Ему хватает учтивости сделать вид, что он удивлен такой спешкой.

Оба поворачиваются ко мне и с нарочитой медлительностью лезут за кошельками. Но я заранее решила, что полностью оплачиваю наш поход, поэтому высоко поднимаю брови и начинаю тараторить:

— Что вы! Что вы! Я плачу!

По отнюдь не удивленным кивкам и сдержанным словам благодарности вижу, что именно этого они и ожидали. Вот и хорошо; чувствуя себя немного увереннее, будто мне только что выдали свидетельство о вежливости, я плачу. Это немного, всего семь евро за четыре бокала (родители Стеф сначала выпили по одному бокалу, потом взяли еще один на двоих; мне хватило одного). Такие цены заставляют задуматься, насколько преступно завышены расценки для туристов. Мы поднимаемся, и Лукреция ведет нас к дому, задав весьма бодрый темп.

По дороге я понимаю, что дискомфорт все же не преодолен, по-видимому, одного похода в бар недостаточно, чтобы начать все с правильной ноты.

У дверей их квартиры наступает очередной ритуальный момент. Инстинктивно ощущая, что должна им еще что-то (чего они хотят? крови? денег? но ведь вопрос о деньгах исчерпан! или они втайне жаждут их получить?), я медлю.

— Хочешь поужинать с нами? — спрашивает Лукреция бесцветным голосом, и я понимаю, что приглашает она не потому, что ей этого хочется, а лишь в соответствии с требованиями этикета.

Тем не менее заглядываю ей в лицо, пытаясь прочитать, какого именно ответа от меня ждут.

— Не знаю, я… не хотела бы вам мешать, — колеблюсь я.

— Ты не помешаешь, впрочем… — Вот они, убийственные ключевые слова! — Дело твое.

Как бы не напортить окончательно!

— Нет-нет, я… э-э-э… я с удовольствием.

Кивок. Похоже, я совершенно случайно попала в точку, угадала правильный ответ.

Теперь Лукреция обращается к Грегорио по-итальянски:

— Бидиша решила остаться на ужин. — И я в очередной раз поражаюсь недовольству и обиде в ее голосе.

Грегорио, чувствуя, что Лукреция чем-то раздосадована, тоже напряжен. Кажется, он понятия не имеет, что, черт возьми, должен делать. Мы входим в огромную квартиру, Лукреция начинает собирать ужин, ее муж скрючился на полу и играет с собакой.

— Можно, я буду помогать? Можно мне что-то сделать? — спрашиваю его.

Он непонимающе смотрит на меня секунд пять, потом еще шесть, затем его лицо внезапно озаряется мыслью:

— Спроси Лукрецию!

Лукреция с раздраженным видом отвергает мою помощь. Она накрывает на стол, кладет полотняные коврики под приборы, вставляет в держатели льняные салфетки, расставляет большие тарелки, неглубокие мисочки для рагу с соусом, подает красное вино и воду двух видов.

Грегорио садится, берет в руки держатель своей салфетки, но вдруг изображает отвращение и отбрасывает изящную вещицу с таким видом, будто она отравлена. Я улыбаюсь: на серебряном овале витиеватым шрифтом выгравировано «Лукреция».

— Кошмар! — кричит Грегорио в деланом ужасе и меняет держатели местами.

Меня восхищают завитки и изящный наклон надписи «Грегорио».

— В Италии это очень распространенный свадебный подарок, — слышу пояснение.

Закуска: большое блюдо с помидорами и моцареллой, еще одно блюдо с нежными анчоусами на сдобном плетеном хлебе. Еда: пряное обжигающее телячье рагу, легкий зеленый салат со сладким бальзамическим уксусом, сыр четырех сортов. Красное вино к основному блюду, белое, очень сладкое, — к сырам. Тарелки заменяют на чистые после каждой перемены. Странно даже не то, что совершенно чистые тарелки считаются испачканными, а что при такой чистоплотности люди ходят по комнатам в уличной обуви, никогда не переобуваясь, а ведь тротуары в Венеции буквально усеяны собачьим дерьмом.

— Со мной сегодня приключилась забавная история, — рассказывает Грегорио по-английски. — Я был в Трончетто. Был там с собакой. Перед посадкой на вапоретто стал надевать на Неро намордник, и тут ко мне подошла женщина: «Простите! Простите! Это обязательно — надевать на собаку намордник, чтобы провезти ее на вапоретто?» Я увидел, что у нее тоже большая собака. Отвечаю: «Да, это обязательно», — а она… — Грегорио радостно хлопает в ладоши. — Представляете, она сказала: «Прошу вас, у нас нет намордника. Не могу ли я приобрести намордник вашей собаки? Нам очень нужно». Я говорю: «Но, понимаете, я не нуждаюсь в деньгах, к тому же, должен вам сказать, я очень долго подбирал именно этот намордник для своей собаки, он идеально подходит по форме…» А женщина: «Пожалуйста! Назовите вашу цену. Мы обязательно должны попасть на вапоретто». И тут мне пришла отличная идея. Я сказал: «Продавать я вам ничего не буду, но если вы пройдете со мной до машины, то я отдам вам запасной намордник, который лежит в багажнике, а потом вы можете передать его человеку на автостоянке в Пьеро. Он знает меня и очень любит собак. Запишите мою фамилию — Бароне, он при случае вернет его мне». Женщина отошла к друзьям, посоветовалась и сказала одному из них, мужчине: «Сходи с ним к машине…» — на тот случай, ну, вы понимаете, если я…

Мы хохочем, а Грегорио строит зловещую гримасу, делая вид, будто вытягивает из-за спины нож и замахивается.

— Как я понимаю, теперь можно делать ставки: вернут ошейник или нет? — говорит Лукреция.

— Я не хотел брать у них деньги, я думал о другом: чем я могу им помочь? — поясняет Грегорио. — И то, как женщина меня спросила…

— Некоторые считают, что могут купить все, — Лукреция переходит на итальянский.

— Нет, нет, я воспринял это иначе… — озадаченно произносит Грегорио.

— Вы решили, что перед вами люди, готовые на все, лишь бы найти выход, — вступаю я.

— Именно! Эта женщина меня восхитила! Она была настроена так: я готова на все, чтобы достать намордник, — говорит Грегорио.

— Представляю, дома у них, наверное, целая гора чужих намордников, — морщится Лукреция и поворачивается к Грегорио: — Эта женщина, что она собой представляла? Итальянка?

— Нет. Немка или датчанка. Очень высокая, светловолосая.

— На каком же языке вы разговаривали? На итальянском?

— Нет, по-английски. А ее спутник был, по-моему… латиноамериканец.

— Латиноамериканец? Почему ты так решил?

— По его наружности, — уклончиво отвечает Грегорио.

— Нет, постой, — настаивает Лукреция, — опиши его. — Она косится на меня и переходит на итальянский: — Черные волосы и темная кожа?

Я сижу, уставив глаза в тарелку. Грегорио заметно смущен, он кивает и отворачивается, а потом меняет тему разговора.

В конце ужина Лукреция наклоняется ко мне и игриво говорит, слегка подтолкнув меня локтем:

— Хоть ты и пыталась улизнуть, но в конце концов попалась.

— Ой, я так и знала, что вчера нужно было принять приглашение на ужин! — выпаливаю я, негодуя на самое себя.

Она скупо улыбается. Затем, в знак того, что ужин окончен, откидывается на спинку сиденья, вздыхает и произносит:

— Хорошо!

— Спасибо вам большое, это было просто чудесно! — искренне благодарю я.

— Спасибо и тебе за книгу, конфеты и духи, — слышу в ответ, но это произнесено таким тоном и с таким смешком, что я немедленно начинаю терзаться, подозревая, что надо мной смеются. — Ну, а теперь ты можешь подняться к себе и как следует выспаться, — отпускает меня Лукреция.

Отправляюсь наверх. Венеция безмолвна. Черная вода, черные силуэты зданий напротив, белые канделябры света со стороны канала. Я чего-то жду, и в конце концов боги снисходят, подбросив мне нечто эффектное: с тихим шипением начинается дождь. По крыше он стучит, как приглушенные клавиши рояля, а в канал обрушивается на крышу со звуком сминаемой бумаги. Но вот дождь иссякает, и все опять черное, насквозь вымокшее, затихшее.


В последующие дни я посещаю выставки, теряя им счет: исторического костюма, живописи, законодательных актов, офисного оборудования, мебели, музыкальных инструментов, офортов, карт, антиквариата и всевозможных безделушек. В северном Каннареджио почти нет туристов, только солнце да пространство с искаженными, как у Сальвадора Дали, пропорциями: бескрайнее синее небо, большие и маленькие арки, аллеи, широкие мосты — дезориентирующие, сбивающие с толку и упирающиеся в тупик. Прогуливаясь вдоль набережной — фондамента, я с удовольствием рассматриваю дома: низкие, некоторые с открытыми террасами, просторные, как деревенские амбары, тихие, но не заброшенные, пустые, но не опустевшие, лишь мирно дремлющие до поры. В церкви Мадонна дель Орто обнаруживаю мраморные бюсты знатных венецианцев. В каждом портрете прямо-таки выпирает яркая индивидуальность — кое у кого и в буквальном смысле. Например, бюст некоего Алоизиуса Катаре, изображенного скульптором Альвизе Контарини в середине семнадцатого столетия. Алоизиус Катаре сногсшибательно толст — чудится, будто мрамор не выдержит и вот-вот лопнет, взорвется под напором плоти и во все стороны брызнет жир… В церкви Сант-Альвизе нахожу истинную жемчужину, шедевр, исполненный мощи, радости и веры. Это небольшие, но изумительные картины Лаццаро Бастиани, жившего на стыке пятнадцатого и шестнадцатого веков. Они совсем не характерные для этого периода: не такие пресные, выхолощенные — напротив, живые и без высокопарности. Бросаются в глаза беспримесные химические цвета: кроваво-красный, чернильно-синий, ослепительный, чистейший белый, а фоном — мраморное тихое море и туманные горы. Как жаль, что церковь эта расположена вдали от туристских троп, а снаружи выглядит так неинтересно, мало кто может ее обнаружить. Здесь же несколько фигур белого мрамора — святой Доминик, Мария с Иисусом и святая Тереза — работы Джованни Марии Морлайтера. Еще мне нравится «Благовещение» школы Бонифацио де Питати: архангел Гавриил улыбается во весь рот, он явно собирается запрыгнуть в окно Марии, рука воздета в торжествующем жесте, словно только что забит гол.

Входит служительница — монахиня? — и начинает прибираться перед мессой, наводит порядок у алтаря, пополняет запас свечей. Она маленького роста, ей лет семьдесят, худенькая, бодрая, движения быстрые и точные. Седые волосы вьются низко над лбом, черты лица резкие, вырезаны глубоко, как на римской монете. Она зажигает свечи, рука движется плавно и безостановочно.

Я хожу по музеям, чувствуя отстраненность. Они чужие мне, все эти мертвые венецианские политики, полководцы, богословы, заговорщики и покровители. Те немногие женщины, что вошли в историю и культуру, как правило, фигуры полумифические и всегда окрашенные сексуально: плоть и ничего более — прекрасные куртизанки (проститутки), фонтанирующие стихами; умные куртизанки, в свободное время составляющие проекты судебных постановлений; странствующие красивые монахини, на самом деле — скрытые проститутки; прагматичные проститутки, участницы тайных заговоров; экстравагантные проститутки, законодательницы модных течений… Живописные изображения женщин всюду, им несть числа: женщины обнаженные, женщины спящие, женщины, принимающие ванну, женщины, делающие прическу, женщины, пудрящие носики, женщины смеющиеся, женщины в отчаянии или в смятении… Феи, наяды, сирены… Женщины за чашкой чая и женщины, принимающие романтическую смерть. Картины претендуют на то, чтобы вызвать восхищение женщиной, а на самом деле они создавались в те времена, когда двери искусства были наглухо закрыты для женщин-художниц. Порой этот город кажется мне гигантским кладбищем, святилищем давно умерших «великих мужей», перед которыми все остальные должны благоговейно лишь склоняться…


Однажды утром, проснувшись, я обнаруживаю под дверью кем-то просунутый старый конверт, на котором написано мое имя. Внутри — ключ. Я не могу понять, что это за ключ и к чему он мне, если не подходит ни к одному из замков, о которых мне известно. Вообще, мне в голову закралась мысль, что родители Стеф могли бы уделить гостье чуть больше внимания или просто быть чуточку приветливее. Если при встрече я здороваюсь с Лукрецией, она отскакивает и в ужасе округляет глаза, точно я собираюсь напасть на нее и ограбить. Затем следует красноречивый взгляд, выражающий крайнее презрение. Я дважды предлагала составить ей компанию во время прогулок с собакой (это вошло у нас в привычку в прошлом году) и оба раза получала отказ. Как-то я столкнулась с ней на лестнице, и у меня вырвалось, что она выглядит очень элегантно (это правда: Лукреция была в коротеньком жакете «шанель» с приколотым к лацкану черно-розовым букетиком). Прежде чем выдавить из себя благодарность за комплимент, она смерила меня презрительным взглядом. Я понимаю, что это не мое дело оценивать внешний вид матери моей подруги, но слово не воробей, и до нее, к сожалению, не дошло, что это произошло непроизвольно.

— Я должна сказать тебе кое-что важное, — обращается она ко мне по-английски. Ура! Наконец-то прорыв! Но нет: — Не спускай ничего твердого в кухонную мойку. Ничего, даже чайную заварку. Только воду!

Я, слава богу, безгрешна — хоть в чем-то не прокололась. Воспользовавшись тем, что она со мной заговорила, задаю свой вопрос (с нерешительной, заискивающей улыбкой):

— Ключ, который я нашла под дверью, он… для чего?

— Это второй ключ от твоей старой квартиры. Извини, мы до сих пор не вернули его Тициане. Вот я и положила его тебе.

Это означает: вот ты теперь сама звони Тициане, сама возвращай ей ключ, сама извиняйся и объясняй причины задержки.

Прекрасно, прекрасно, все прекрасно… Я стремлюсь поскорее вырваться, остаться одна и подумать. Спускаюсь к Рива дельи Скьявони и долго гуляю между парком и площадью Сан Марко. Половина парка оцеплена — готовят павильоны для Биеннале. Вижу бледную англичанку, которая ласкает своего бойфренда, точно обезьянку. Она сдувает с него невидимые пылинки, пока он стоит и изучает карту. У обоих на лицах скупые улыбки: у нее услужливая, у него самодовольная. Еще вижу множество итальянских семейных пар с детьми. Дети уже достаточно большие, чтобы ходить самостоятельно, однако они невозмутимо восседают в прогулочных колясках (некоторые положив ногу на ногу), словно верховные судьи, и явно изнемогают от бездействия. Мамы, папы, включите мозги: если у деток хватает сил положить ногу на ногу, значит, они достаточно сильны, чтобы ходить на них.

Намного позже до меня наконец — наконец! — доходит, что Лукреция (Грегорио, как я понимаю, никто и спрашивать не станет), явно не желая, чтобы я жила у них, решила объявить мне бойкот. Она делает вид, что меня не существует, и предпочла бы, чтобы и я вела себя точно так же. Родители Стеф никогда не питали ко мне теплых чувств. Все ужины и выходы, на которые они меня приглашали, были просто данью вежливости: так полагается поступать с друзьями своего ребенка.

До Биеннале еще целых десять дней, и я решаю съездить на это время домой, пусть Лукреция и Грегорио отдохнут от меня. Изучаю расписание рейсов, подбираю подходящий: я могу прилететь сюда вечером, накануне открытия выставки. Покупаю билет до Лондона и обратный, чтобы вернуться в Венецию на пять дней. Ограничив время своего присутствия, я облегчу жизнь родителям подруги. Спускаюсь, чтобы рассказать о своих планах, но ни Лукреции, ни Грегорио дома нет. Почему-то мне слегка обидно. Я прихожу каждые полчаса, но их все нет и нет. Упаковываю вещи и дожидаюсь приходящей прислуги, которая раз в неделю наводит порядок в запущенном семейном хозяйстве. Это милая молодая женщина лет, наверное, тридцати пяти; она всегда в футболке с надписью и джинсах. В прошлый раз мы с ней обменялись приветствием, и она оглядела меня весело, с любопытством. Спрашиваю, можно ли оставить ключи и записку. Она отвечает: да, можно; потом интересуется, откуда я родом, делает какие-то комплименты моей внешности, но спустя время, вспоминая наш разговор, я понимаю… что она приняла меня за мальчика.

Взвалив рюкзак на плечо, тащусь на Пьяццале Рома, откуда ходят автобусы в аэропорт. Без конца набираю номер Лукреции — ответа нет. Наконец, когда я уже жду объявления посадки, неожиданно дозваниваюсь.

— Бидиша? Что случилось?

— Спасибо, все в порядке. Мне очень неловко отрывать вас в рабочее время. Я звоню потому, что должна вернуться в Лондон на несколько дней, это из-за работы.

Следует долгая пауза. Не сразу, но я почти слышу, как Лукреция улыбается. Именно в этот момент над Венецией появляется солнце, и я ощущаю волну радости, которая передается мне по телефонным проводам. Когда Лукреция снова начинает говорить, ее интонации меняются до неузнаваемости.

— Это не плохие новости, надеюсь? — спрашивает она чрезвычайно заботливо.

— Нет, вовсе нет. Просто мне нужно провести в Лондоне неделю или около того. Если вы не возражаете, я бы хотела вернуться потом дней на пять, чтобы все-таки посмотреть Биеннале.

— Ну разумеется! — Лукреция само радушие, воплощение тепла и гостеприимства, ее слова обволакивают меня, как оливковое масло. — Просто дай знать, когда надумаешь вернуться. Пришли сообщение по электронной почте.

— Вообще-то я оставила письмо, где все подробно описала. И я уже заказала обратный билет. Но я и по электронной почте напишу, чтобы еще раз подтвердить… Есть одна проблема: моя мама уже послала билеты на выставку по почте на ваш адрес.

— И правильно сделала, отлично, — уверяет она меня. — Мы их получим и сохраним до твоего приезда. Ты сможешь забрать, когда приедешь.

Так завершается наш разговор, полный благодарности и любви. Следующие десять дней я намерена вариться в собственном соку дома, а потом вернусь, подхвачу Джиневру и отправлюсь с ней на Биеннале — я мечтала об этом весь год.

Загрузка...