Через несколько недель после свадьбы он надел очки, и манеры его стали более импозантными. Девушки в его присутствии глубоко вздыхали и как бы ненароком выпячивали груди. С началом британской оккупации Багдад устремился в новую эру, провозвестником которой Рафаэль стал еще много лет назад. А потому мужчины видели в нем человека сведущего и просвещенного в том, чем дышит открывшийся их взору новый мир. Через год после того, как она родила ему Клемантину, лампа в ее руке еще дрожала, когда она спускалась открыть ему дверь. Он всегда был последним, кто возвращался после развлечений в театро. Другие опоздавшие трусливо стучали в дверь и в страхе перед кишащей темными силами мглой робкими голосами просили их впустить. Рафаэль же откашливался на углу переулка, и деликатный стук его трости в дверь был беспечным и уверенным. Она несла перед ним лампу по узким ступенькам, голова высоко поднята, и плечи не выдают, что творится внизу живота, когда его пальцы вдруг ущипнут ее за ягодицы. Детские фантазии Тойи и похотливые рассказы Мирьям казались ей теперь слишком наивными. Сперва она была уверена, что Рафаэль толкает ее на путь мерзкого порока. Когда он впервые попросил ее догола раздеться перед его поблескивающими очками, она решила, что он безумец и извращенец, и осмелилась отказаться, и покраснела, и настояла на своем, а он пустил в ход свои пальцы — десять посланцев, прикосновения которых были, как раскаленные угли, и они медленно снимали с нее одежду, так что ей уже казалось, будто силы вот-вот ее оставят и она закричит. Он подтянул пустую лохань, и поставил ее туда внутрь, и, опустившись на колени, крутил эту лохань, и вожделенно облизывал ее пылающим языком, как голодный младенец, как хищный кот. Подобно восковой свече растаяла она от его шепота и согнулась пополам, а он влетел сзади, как знойный летний вихрь. Прижимался колючей бородой к ее бедрам, округлостям ее тела, к ее грудям. Как-то раз ночью глаза ее вдруг расширились, она искусала ему губы, и впилась ногтями в его спину, и вовлекла его в себя, и разрыдалась от стыда, а плоть ее ликовала.
— Теперь я проститутка, доволен, да?
Его язык порхал по ее вспотевшему лицу, пока не стер с него всякий стыд. Но когда он опять облачался в одежду и надевал свои очки, ею снова овладевали страх и почтение. По семь раз проверяла она тарелку, достаточно ли чистая, перед тем, как осмеливалась ее ему подать. Иногда тайком смачивала слюной палец, чтобы стереть крошечное пятнышко. Руки от страха теряли умелость, ноги путались в подоле платья, слова застревали на кончике языка. Больше двадцати пяти лет жило в ней это великое почитание, пока не увяло в Израиле, в липкой слякоти лагеря для переселенцев. В буре, с корнем выдравшей их из Ирака, в бешеной борьбе за выживание в новой стране мужчины сгорбились, как контуженые, и пришлось женщинам напрячься и взять все на себя.
Но в те далекие счастливые дни Виктория смотрела на пустой Двор сверху вниз, из самой шикарной комнаты дома. Рафаэль процветал в своей лавке, и молодая пара жила в комнате, одна стена которой — сплошное стекло. В остальных комнатах зимой окна закрывались только деревянными ставнями. Во Дворе появились новые имена. Наперекор всем предсказаниям Наджия родила сына, темнокожего крикуна Фуада, однако Азури не нашел в нем утешения и замены красавцу Баруху. Мирьям родила своего старшенького Наима. Рождение Клемантины не убавило счастья Виктории. Она не сомневалась, что следом за дочкой придут сыновья. Глаза Эзры потускнели перед отъездом в Бейрут. Ему было больно расставаться с Тойей. Знойными летними днями они то и дело ставили подкупленных детей на стражу возле лестницы и сбегали на крышу семейства Нуну. Чем ближе подходило время отъезда, тем сильнее страдал Эзра. И Азиза его оплакивала:
— Мальчик сохнет. Кожа да кости. Кто-то должен с ним поговорить.
— Дурак, о ком ты плачешь? — шептал Рафаэль на ухо своему ученику. — Как Иерусалим славится своими раввинами, так Бейрут — своими девками. Такого товара ты и не нюхивал. Любого цвета, любых форм. Да этой Тойе пришлось бы месяцами ждать, пока ее допустят подносить захлауи[33] в публичных домах, которыми красен Бейрут. Ты по ночам глаз сомкнуть не сможешь, потому что в ноздрях будет стоять аромат моря и белокожих христианок!
И чтобы подтвердить свой рассказ, сделал парню одолжение, впервые в жизни взял его с собой в театро. Через два дня Эзра вручил Тойе исписанный черными строчками листок, сел в машину и в столбе пыли скрылся в пустыне. Тойя, которая в жизни ни разу не переступила порога школы, не смогла прочесть ни слова, а потому пошла в ряды писцов, составлявших прошения в сарае[34] возле правительственных служб, и вернулась оттуда вся сияющая. Она заперлась в своей комнате, многократно сложила бумажку, превратив ее в крошечный шарик, сшила для нее шелковый футлярчик, повесила на шею, как медальон, и не расставалась с ним никогда, даже когда на нее взбирался Дагур.
Великое потрясение, связанное с приходом англичан, будто пробудило еврейскую общину от долгой спячки. Двадцатый век вторгся сиянием электрических ламп и рокотом мчащихся автомобилей. Евреи вырвались из своего захолустного квартала и растеклись к югу, в районы по берегам Тигра. Там они выкорчевали пальмы и вместо них поставили красивые дома, окруженные цветниками. Экзотический костюм Рафаэля стал привычной одеждой для многих. Мужчины обнаружили силу печатного слова и, вернувшись на землю, штурмовали его с настойчивостью горнопроходцев. Бизнес процветал, и благоденствие изменило жизнь. Отец Виктории сменил кафтан и плащ на европейский костюм и, подобно Рафаэлю, украсил себя роскошной тросточкой. Они с Йегудой закрыли свой торговый дом и привели в порядок унаследованную от Элиягу мастерскую по изготовлению брошюр и тетрадей. Судьбе было угодно, чтобы и через пятьдесят лет эта мастерская кормила Мурада, который вместе со странной горсткой единоверцев так и остался в Багдаде, покинутом евреями и претерпевшем потрясения военных переворотов. Настолько он был верен собственной робости, что не осмелился подняться с массовой волной эмигрантов и перебраться в Израиль.
Виктории казалось, что это Рафаэль сотворил с городом чудо. Подобно тому, как сумел разбудить ее тело и поднять бурю в ее чувствах. Она тайком сходила к мудрому старцу Джури Читиату и попросила у него совета, как сберечь свое счастье. Он порекомендовал посыпать соли от дурного глаза и увеличить сумму пожертвований. Доходы Рафаэля были больше, чем доходы Йегуды и Азури, вместе взятых. Под предлогом щедрой платы за проживание в застекленной комнате и под всякими другими предлогами он давал им на мастерскую весьма солидные суммы, чтобы смогли немного прийти в себя. Теперь она только усмехалась на злобную ненависть матери к Рафаэлю и даже простила ей раны прошлого. Рафаэль ее любит. Рафаэль с вожделением смотрит на ее тело, чудодейственными пальцами приводит в реальность ее потаенные фантазии. Да он и всегда ее любил. Никогда не увлекался другой женщиной. К другим прикасался лишь потому, что она была еще мала и девственна, и это был способ ее дожидаться.
Даже и без советов Джури Читиата она стала щедрее и научила себя сочувствию к другим. Раз, услышав со Двора стоны от боли, положила Клемантину в люльку и побежала к перилам. И увидела, что железные руки слесаря Гурджи дубасят Мирьям по голове, а потом немилосердно хлещут ее по лицу. Йегуда, присев на своей лежанке в аксадре, протестующе хлопал ладонями по коленям. Заостренная борода слесаря дрожала от ярости, глаза метали молнии.
— Воровка, снова обчистила мой кошелек!
Кровь текла из разбитого носа Мирьям. Ее пышная фигура застряла между входом в кухню и лестницей, и она все пыталась руками защитить от мужних кулаков свои налитые молоком груди.
— Азиза! — плакал Йегуда. — Азиза, нашу дочь убивают. Где ты?
Азиза вклинилась между зятем и дочерью:
— Зверюга, оставь ее в покое!
Пальцы слесаря впились в толстое плечо тещи так, что она закричала от боли.
— Необрезанный, преступник! — кричала она. — Ты мою дочь не трогай!
Его рука со всей силы хлестнула Мирьям по щеке. Браслеты зазвенели, и она рухнула на пол. Сердце Виктории сжалось.
— Сказано тебе, оставить ее в покое, так выполняй! — приказала она сверху твердым тоном Михали, которому не перечат.
Заостренная борода вздернулась в ее направлении.
— Она тайком выпотрошила мой кошелек. Сегодня пятница, а у меня нет денег заплатить рабочим за неделю. Евреям, отцам семейств, которые должны принести в дом еду на субботу. И на что эта идиотка тратит деньги? На горы миндаля, миски сладостей, ведра мяса. Господи ты Боже, это же кит какой-то, а не женщина! — И, пнув супругу ногой, он со злобным видом вышел из дома.
Мирьям перевернулась на спину и попробовала встать, но, вскрикнув, осталась лежать на полу. Раненую ногу жгло как огнем, но из-за тучности она не могла дотянуться рукой до больного места.
— Он сломал мне ногу! — простонала она.
Тойя разрыдалась, а Йегуда забрюзжал:
— Будь он проклят!
Виктория позвала Джури Читиата наложить повязку на перелом.
После обеда небо покрылось черными тучами и окна в застекленной комнате зазвенели от раскатов грома, как от взрывов. Рафаэль сидел в лохани, и голова его была окутана белоснежным облаком ароматной пены. Зажмурив глаза, он хохотал, его смешили страхи Виктории, а она, подавив свой страх, поливала его голову теплой водой, и ей было приятно пугаться в такой близости от его обнаженного тела, тайно ее будоражащего. В пятницу вечером он весь принадлежит ей. Никаких кафе, никаких клубов или театро. Клемантина, безмятежность которой не тревожили ни громы, ни молнии, что-то лепетала следом за ней, пока она его мыла. Тучи продолжали лить на стекла свой хрусталь, и ноздри ее уже чувствовали запах арака, стаканчик которого он сейчас пригубит. Стол для праздничного ужина был почти накрыт, и плоть ее лихорадило от радостных предвкушений.
— У дяди Йегуды сидят как по покойнику, — сказал он, когда она смыла ему пену со спины. — Скажи им, пусть не нервничают из-за Эзры. Ливан — это просто рай.
С самого дня возвращения из Басры он ни разу не говорил напрямую с Йегудой. Будто безмолвная стена отчуждения встала между ним и семейством его дяди. Виктория решила, что между ними какая-то черная кошка пробежала. Рафаэля понять было можно, он сердился из-за того, что в его отсутствие Мирьям выдали замуж. Но у Азизы-то с Йегудой что против него — этого она никак не могла понять. Зато с ее отцом Рафаэль несколько сблизился, что вызывало у Йегуды ревность. Почтенный дядюшка несколько раз пытался поступиться гордостью и разбить лед, но испепеляющий взгляд Азизы уничтожал в самом зародыше его желание помириться. Виктория спросила у Мирьям, но ответа не получила. И Рафаэль тоже избегал об этом говорить и просил поменьше придавать этому значения.
— Они такие не из-за Эзры, — сказала она. — Гурджи сломал Мирьям ногу.
До самого дня своей смерти он боялся простуды, ни разу не поколебался в убеждении, что обязательно простудишься, когда тебя после мытья ветром прохватит. Поэтому зимой не любил окунаться в теплую воду, ломал голову в поисках патента сухой очистки тела, но хитроумного способа отказаться от воды, паров и сквозняков так и не нашел. В старости он любил подсмеиваться над скелетом с косой в руке — мол, тоже мне, придумали символ смерти! Холодный ветер, пролетевший сквозь облако пара, — вот ее настоящий посланец! Свернется, бывало, в лохани с теплой водой и сидит, пока Виктория не закутает его в большое полотенце.
А тут он вскочил на ноги, и по его покрасневшей коже вода потекла, как снаружи по окнам. От медного сияния его члена у нее горло перехватило. Но глаза его вдруг подернулись дымкой, стали жесткие, отсутствующие.
— Очки! — приказал он.
— Холодно. Сперва вытрись.
— Очки! Этот гад сломал ей ногу! — воскликнул он и надел на тонкий нос очки, будто мечом опоясался. — Где она?
От металла в его голосе она просто отпрянула.
— В комнате у родителей. Джури Читиат уже все сделал. Я сама его пригласила, — сказала она смиренно, показывая, как она предана Мирьям.
— Я — туда, — проговорил он, торопливо оделся и, не дожидаясь, пока высохнет шевелюра, спустился в грозу и бурю.
Виктория быстро вытащила Клемантину из люльки и поскакала по дождю следом за ним.
В углу на полу сидела Тойя, делала надрезы на золотистых финиках, вытаскивала косточки и вместо них вкладывала жареный миндаль. Ногти у нее были липкие от клейкого сока, и рот полон слюны, но она с великой преданностью протягивала финик за фиником раненой Мирьям, и черный шелковый футлярчик дрожал на ее свежей шейке. Мирьям лежала в кровати своих родителей, а ее отец сидел на подушке, прислонясь спиной к сырой стене, и его борода порхала над страницей книги. Азиза ходила взад-вперед, младенец Наим лежал в глубокой впадине между ее грудями, и она похлопывала его по спинке, а губы беспрерывно нашептывали проклятия. Виктория осторожно присела на кровать в ногах у Мирьям, протянула руку, будто желая оценить, болит ли рана, но побоялась причинить еще большую боль. В конце концов она погладила рассеянно пальцем лобик Клемантины и заметила, что Йегуда на Рафаэля даже не смотрит, а Азиза кидает на него зверские взгляды; к великому ее удивлению, Рафаэль опустил голову, будто это он раздробил ногу Мирьям.
— Как ты? — прошептал он кровати, на которой лежала Мирьям.
Йегуда вскинул бороду от священной книги, и Мирьям тут же спрятала радость, с которой встретила Рафаэля.
— Ты еще осмеливаешься спрашивать, как она?
Виктория открыла рот от удивления. Сдержанный Йегуда очень редко отчитывал кого-то столь резким тоном. Рафаэль снял очки и протер их полой субботнего халата. Ему понадобилась долгая пауза, прежде чем он справился с собой. И все это время он глядел на Йегуду с укором. В конце концов, уставившись в пол, он сказал:
— Тойя, прошу оставить нас одних.
Та чуть не расплакалась. Даже на открытой всем взорам крыше, даже во Дворе, когда на глазах у всех шли разборки, никто никого не выгонял. Она встала, поискала глазами сочувствия на лицах и сконфуженно вышла.
— Письмо! — прорычала Азиза, будто защищая рукой головку Наима от привидения. — Мы прекрасно знаем, что ты это письмо получил. Отец Эзры заплатил кучу денег, пока нашел человека, готового жизнью рискнуть, дни и ночи идти во время войны, чтобы разыскать тебя в Басре. Нам рассказали, что видели, как он там крутится. Он не умер в дороге и конечно же это письмо тебе передал.
— Какое письмо? — с изумлением спросила Виктория, увидев слезы в глазах Мирьям. Вопрос растаял в воздухе, будто ее не было в комнате. Сердце подсказало, что им бы полегчало, если бы она испарилась.
— Да, тот человек пришел и письмо мне передал, — сказал Рафаэль, и очки его засверкали.
Йегуда закрыл свою книгу:
— Ну, и?..
— Мы забыли про гордость и обратились к тебе с ясной просьбой! — воскликнула Азиза. — Ты с детства был нам дорог. Даже собаке, если она лает, полагается ответ.
Мирьям зарыдала.
— Хватит! — прикрикнула она на родителей не в силах вынести такого позора. — Хватит!
— Я на Торе…
— Не произноси ложных клятв! — рыкнул на него Йегуда.
— Я свой ответ дал на Торе. — Голос Рафаэля стал резким. — И это не все. Я хочу вас спросить, где обручальное кольцо, которое я послал? Чистое золото, двадцать четыре карата. Я его заказал у святого ювелира Бульбуля. Можете спросить маму. Расспросите братьев и сестер.
— Не слыхали и не видали! — Рука Азизы отодвинулась от головы Наима.
— И что ж я вижу, приехав домой? Вы ее продали по дешевке. Передали, как бракованный товар, бесчувственному слесарю. Никто в доме не слышал, чтобы я хоть слово произнес. Я это оскорбление проглотил. Даже тогда промолчал, когда увидел, что ее живот пухнет от семени этой скотины…
Мирьям плакала в голос. На минуту забыв про свою сломанную ногу, она двинулась к Рафаэлю, попыталась протянуть к нему руки. И тут же свалилась с криком боли.
— Господи прости! — сказала Азиза. — Прости нас, Господи!
Йегуда поднялся на ноги:
— Сейчас она мужняя жена и тебе не положено пялить на нее глаза!
Бунтарь Рафаэль тут же отпарировал:
— Глазам ничего не заказано!
Виктория с пылающим лицом выскочила наружу. В комнате Клемантина начала плакать. Виктория всунула ей сосок в мягкие губки и проворчала:
— Родилась ты по ошибке, и по ошибке я его мою и мылю ему яйца. И Мирьям тоже влипла из-за ошибки.
И сквозь слезы проглянула улыбка. Потом ей стало жалко Мирьям. Мирьям в жизни не скрывала, что любит Рафаэля. Ни раньше, ни теперь. Не станет скрывать и в будущем. И тогда, когда лоно ее уступило молоту слесаря и она нарожала ему сыновей и дочерей. И даже когда все поднялись и, втиснувшись в самолеты, полетели над облаками в Израиль. Продолжала любить его и шестьдесят лет спустя, угасая в мрачном доме престарелых на окраине Петах-Тиквы. Рафаэль был лучом света, которого коснулись многие жадные руки, который упал на наготу многих женщин. Но Виктория точно знала, что до самой смерти между ним и Мирьям ничего, кроме невинных взглядов, не было и они друг к другу пальцем не притронулись.
Но в ту ночь, в канун субботы, вновь оказавшись в своей комнате, она повернулась к нему упрямой спиной, положила голову на руку и уставилась в немую стену, на которой мерзли входящие через стекла тени. Уже и до этого дня между ними случались ссоры. И он не раз поднимал руку, ей угрожая. Но в кровати всегда обращался с ней деликатно и с нежностью. Сейчас он стал задирать на ней рубашку, медленно-медленно, чтобы распалить жар в ее округлостях. Но тело не реагировало. И тогда он послал к ее ляжкам «посла примирения». Он в те дни усердно читал арабские газеты, оттуда и почерпнул это прозвище. Его член с гордостью носил это впечатляющее звание, пока не упал после великого служения, когда ему было восемьдесят шесть, и даже тогда он тяжело по нему скорбел. В ту далекую ночь, с пятницы на субботу, Виктория упорно оборонялась против бурных уговоров «посла», пока тот не признал свое поражение и не остался лежать между ними, посрамленный, как представитель поверженной державы.
И тогда Рафаэль прервал молчание и сказал:
— Что ты хочешь, это судьба! Так ведь было всегда — или ты, или она. Я вырос без отца. Твоя мать меня ненавидит, а твой отец ведет со мной борьбу, будто он фараон, а я Моисей, замахнувшийся на его престол. Йегуда и Азиза были мне и отцом и матерью. В Басре мы грызли пальцы от голода. Поевши, не знали, откуда придет следующий ломоть хлеба. И вдруг от них приезжает специальный гонец: не соблаговолит ли Рафаэль, у которого трусы в дырках и нет крыши над головой, не соизволит ли этот голодранец взять в жены нашу драгоценную дочь, и стать нашим зятем, и получить приданое в три сотни золотых монет? Да я там ради одной золотой монеты готов был мыть грязные задницы в общественных банях. А где была ты? Почему твои отец с матерью молчали? Признаюсь, я тут же согласился. На часть денег, которые привез гонец, я купил кольцо и послал с другим гонцом. Но мой гонец то ли его потерял, то ли продал по дороге. Господь распорядился, чтобы Рафаэль достался Виктории.
Но не его речи толкнули ее жарко распахнуть свои врата. Съежившийся «посол» — вот кто пробудил в ней страсть, довел ее до кипения. Летом на крыше невозможно не слышать сокрушительно-победных кличей мужчин и жалобных попискиваний и ворчливых отнекиваний женщин. Из-за жесткой властности Рафаэля на душу Виктории осел плотный ком страха. Он и правда мог порой поднять руку на родителей, сестер и братьев, да и на нее тоже. Но когда в нем закипали страсть и желание, он становился воркующим голубем, ласковым дождичком, шелковистым порханием и шепотком утреннего ветерка, жаркими углями в холодной ночи, волшебным горизонтом, вдруг проглянувшим за серой рутиной. В тот вечер она проделала за него больше половины пути. Кончиком мизинца пробудила понурившегося от стыда «посла». Рафаэль, великий мастер по части плотских утех, был потрясен тем вулканом страсти, что притаился в этой тихой душе. И, низвергаясь в бездны и взлетая ввысь, он сказал себе, что нашел то, что искал. В бессонные ночи мечтал он о таком оазисе в пустыне. Умелая и сильная женщина, превосходная мать, верная супруга, страстная любовница. И в душе он почти поклялся, что будет ей верен до гроба.
Воскресенье было для Йегуды одним из удачных дней. Он бодро встал, помылся и надел тфилин[35], как человек, у которого со здоровьем нет проблем. Боли исчезли, и воздух струился в кровь, и вдруг показалось, что ему отпущено еще много добрых лет жизни. Он объявил, что идет в мастерскую, и, когда его брат и Азиза преградили ему дорогу, положил руку на сердце и сказал брату приветливо:
— Я себя чувствую так, как будто внутри праздник. Я сто лет не ходил в мастерскую и уже просто соскучился по работе.
— Господь нам помогает. Мы уже начали возвращать Рафаэлю долг. Посиди дома. Отдохни. Ночью были заморозки, и в переулках ужасно ветрено.
— Азури, дай мне пойти.
— Послушайся брата, — начала уговаривать Азиза. — Посиди еще пару дней дома.
— Я хотел после мастерской сходить к врачу, который лечил Абдаллу Нуну. Вы же помните, как он в прошлом году почти отдал концы, а этот врач поставил его на ноги. Говорят, что… — Слова застряли у него в горле, и он заметил, как вдруг смолкли обитатели дома, увидел Тойю, как она выскочила из-за мешковины, висевшей при входе в ее комнату, и заколебалась, не вернуться ли назад, и под конец на цыпочках, избегая его взгляда, пересекла Двор. Он увидел своего зятя-слесаря, подошедшего ко входной двери с каким-то странным видом.
— Азури, — прошептал он испуганно, — вы скрываете от меня какую-то беду.
Откуда-то из аксадры раздался радостный голос Наджии:
— Отец наших детей, у Фуада прорезался первый зубик!
Азури скорчил гримасу. С трудом скрыл отвращение к собственному отпрыску, у которого лицо темное и поневоле всегда напоминает ему беленькое личико умершего Баруха.
— Абдалла Нуну умирает, — сказал он брату.
— Да вы уже год назад его похоронили. Он выживет.
— На сей раз это конец. Может, уже и умер. Там его сын штурмует дверь, роется в вещах у тех, кто выходит из дому.
Губы Йегуды побелели. Над ними с Абдаллой Нуну нависло одно и то же проклятие. Оба они пытались перехитрить смерть вставными зубами, амулетами, полученными у Джури Читиата. И теперь, наверно, ангел смерти приглашает их на встречу. Азури и Азиза помогли Йегуде вернуться на свою лежанку.
Мурад, который был уже женат, вышел из своей комнаты и встал возле отца. Он выучился переплетному мастерству и теперь вместо костюма продавца в торговом доме носил рабочий комбинезон. Скатившись по перилам, возник Нисан, младший брат Виктории. Толстый, как Мирьям, и злобный, как мать.
— Абдалла Нуну подох! — проорал он. — Нуна рвет на себе волосы, а Маатук стучится в дверь. Вот потеха!
Отец окинул глазами посеревшее лицо Мурада, ликующую физиономию Нисана, а потом Наджию, вытаскивающую другую грудь, чтобы вложить ее в жадный ротик Фуада. Виктория смотрела на Двор со второго этажа. Несмотря на неурядицы, выбившие борозды на лице отца, он все еще удерживал за собой статус властелина Двора. После того как они с Мурадом ушли на работу, она взяла Клемантину и спустилась к Мирьям. Когда тишину прорезал крик Нуны, Мирьям съежилась, будто от судороги. «Господи, какой страх быть такой счастливицей!» — подумала Виктория и погладила Мирьям по голове.
Двери дома семейства Нуну настежь распахнулись. Джамила вошла первой — совершить обход, определить сцену, где она появится вместе с помощницами. Абдалла был богачом, и надежды ее взлетели до небес. На пороге Маатук Нуну на минуту прикрыл лицо шестипалой рукой, будто желая стереть следы усталости от бессонной ночи, проведенной им на страже. Он молча оглядел служителей погребального братства, вносящих гроб, и продолжил мерить шагами узкое пространство среди стен переулка, скрестив руки на спине, под горбом. Когда Виктория вышла из дома, взгляды их встретились. И в глазах его была не скорбь, а такая мутная страсть, что Виктории пришлось быстро отвернуть свое покрасневшее лицо. Отец только что умер, а он уже планирует месть и одновременно бросает на нее пламенные взгляды. Пройдя мимо, она вошла в дом его отца. Три сына Нуны были уже подростками и похожи друг на друга, как нераскрывшиеся ветви одной пальмы. У самой у нее ладони были, как всегда, выкрашены хной и брови выщипаны. Вчерашний макияж, который она позабыла смыть с глаз, особенно сильно подчеркивал нынешнюю скорбь. Она уже успела снять с себя бриллианты и золотые браслеты и стояла перед комнатой, где служители погребального братства производили ритуальное очищение ее отца, стояла и молча плакала. Такая была красивая, и ее боль тронула сердце Виктории. Обитатели переулка, все ей простив, сочувствовали ее горю. Когда служители погребального братства вынесли гроб, поставили его во дворе и встали, дожидаясь родных и соседей, чтобы выйти на похороны, Тойя всунула между зубами кулак. А Нуна заголосила в голос, когда ее брат впервые с тех пор, как был с матерью изгнан из дома, осмелился переступить его порог. Ссутулившись под грузом горбатой спины, он размеренным шагом приблизился к гробу и хриплым от бесконечного курения и усталости голосом объявил:
— Похорон не будет! — Потом, искривив шею, взглянул в пустое, чистое небо и добавил: — Будет стоять здесь, на солнце, пока не завоняет и его не сожрут черви.
Дрожь охватила всех, кто это слышал.
— Грязный пес! — набросилась на него тетя Хана, припадочный сын которой бился в судорогах поодаль во дворе. — Подлый горбун!
Три пальмовые ветки, взращенные в холе и неге, не знали, что и делать с этим своим дядей. Глаза их глядели на неподвижный гроб и, будто вопреки всякой логике, ждали, что вот сейчас Абдалла вырвется из этой деревянной клетки и покажет их дяде, почем фунт лиха.
Самый старый из служителей погребального братства, тот, что, если не было работы, всегда пребывал под мухой, укоризненно сказал Маатуку:
— Ты иудей, должен знать, что такое запрещено.
— Расходитесь по домам! — ответил хриплый голос, звучащий размеренно, без подъемов и спусков. — Эта падаль сгниет здесь. Похорон не будет.
Хана разбушевалась. Она кинулась к своему сыну Элиасу, стала трясти его за плечо, пока тот не перестал дрожать, и, подтащив его к гробу, плюнула на Маатука.
— Как же прав был мой брат! Ты чудовище!
— Папа сдох, — ответил ей монотонный голос. — И с этого дня я не желаю тебя видеть в этом доме. Кыш отсюда!
Она замолкла. Его руки все еще были скрещены на спине. Ее охватил страх: а что, если он прячет там острый нож и сейчас пустит его в ход? Дважды открывала она рот — уничтожить его окриком — и снова его закрывала. Под конец повернула голову к гробу:
— Ты видишь? Ты слышишь?
Почему-то возникло ощущение, что Абдалла лежит себе и улыбается в этом светлом деревянном ящике. Ну и дела! Ему конечно же смешно. Плакальщицы Джамилы засомневались — не поумерить ли почестей? В такой ситуации, даже если они и до крови измолотят себе груди и вырвут все волосы из головы, никто их искусства не оценит. И кто заплатит за труды, за их кровь и пот? Нуна, которая совсем потеряла голову? Сестра-убийца? Или этот Маатук, которому смерть принесла такую выгоду?
Какое-то время спустя из мастерской был вызван Азури.
— Сынок, — сказал Азури, кладя Маатуку руку на плечо, — существуют веления Божьи и есть предписания для живых и для мертвых, и ты преступаешь их все.
Маатук был потрясен. Ни один мужчина в мире еще не назвал его «сынком». Даже когда был ребенком, из-за этого горба в нем всегда видели старика. От почтения, которое он испытывал к сыну Михали, отцу Виктории, он отступил на шаг и заговорил, потупившись в землю:
— Он сейчас в руках Господа, отчитывается за ночи, которые мать провела в слезах и позоре. То, что стоит здесь, перед нами, отец Мурада, — всего лишь плоть, сгнившая из-за обжорства. Что же до предписаний по поводу жизни, дорогой сосед, так я уже обратился к адвокату, и он сейчас наверняка по дороге в полицию…
Его тетка Хана подпрыгнула в воздух и хлестнула себя по лицу. По толпе пронесся стон. Азури сдвинул брови:
— Чтобы иудей натравливал на иудеев гойских полицейских?
— Жалоба, отец Мурада, она против трупа, которого ни один судья не сможет посадить в тюрьму. Полицейские произведут обыск в доме и проверят его книги, в которых он вел двойную бухгалтерию. Я не знаю, сколько он после себя оставил. — И, уставясь обвиняющим взглядом на тетку, не сказал больше ни слова.
— Да будет проклято твое имя, ненавистник евреев! — крикнула с тяжким придыханием Хана. — Абдалла, ты его слышишь?
Урод долго-долго глядел на гроб, так что по толпе уже побежал нетерпеливый шумок. Даже Хана, выкрикнувшая этот пустой вопрос, даже она испугалась. Как все люди ее поколения, она верила в то, что у вещей есть призраки, что под покровом земли беснуются черти, что по ночам покойники открывают могилы и вылезают наружу, чтобы творить зло или оплакивать себя. Нуна Нуну пришла в ужас: а что, если покойник и впрямь восстанет из мертвых? Ведь тогда ей придется отдаться мужчине, который был трупом, прошедшим очищение по всем правилам традиции и веры, и уже был закутан в саван.
Маатук вовсе не боялся предстать в свой час перед Творцом, и его не страшила встреча с отцом, раскатистый хохот которого умолк навсегда. Он подошел к гробу и сильно по нему постучал. Джамила, специалистка по части колдовства, крикнула:
— Беременным выйти вон!
Но ноги как прилипли к земле, и ни одна женщина не двинулась с места, хотя стук раздался будто изнутри. И будто бы его горб и заставил Маатука встать перед гробом на колени. Он хрипло сказал:
— Выслушай меня, Нуна. Он сейчас отвечает на вопросы Всевышнего, а потому он обязан говорить только правду. Ты хочешь, чтобы его услышали здесь, дорогая моя сестра? Все как есть. Все. Почти что.
Люди вокруг стояли, точно заколдованные. Те, что поизощреннее, чувствовали себя зрителями потрясающего представления. Простодушные видели перед собой суд справедливости. Но и те и другие испытали в этот момент уважение к уроду. И тем и другим представилось, что он говорит дело. Виктории показалось, что даже отец забылся и кивнул головой. У тетки Ханы аж белая пена на губах заклубилась.
— Да не слушайте вы его, он прокаженный!
Нуна ее будто и не заметила.
— Книги в подвале, — прошептала она, — под дровами для очага. Менаше Каркукли — он ведет бухгалтерию, и он сделает все, что ты ему скажешь.
— Ага! — сказал Маатук и поднялся на ноги. — Нашему шалуну-папочке требовались услуги разных жуликов. Нуна, сестра, с сегодняшнего дня нам не нужен ни Менаше Каркукли, ни тетя Хана. Положись на меня. Все будет поделено поровну. — И шестью пальцами левой руки он махнул служителям погребального братства, чтобы приступали к похоронам, и сам первым пошел за гробом.
Кантор выводил рулады библейских песнопений. И Джамила снова принялась готовить сцену для оплакивания. Тесный клубок людей развязался и вился теперь по извилинам переулка. У Виктории в глазах стояли слезы. Вновь и вновь просила она прощения у покойника, но радость в сердце все не унималась. Поневоле повторяла про себя: «По заслугам ему, по заслугам!» И сама не знала, относится ли это к усопшему, которого так опозорили, или же к уроду, ставшему богачом.
Нисан потянул отца за рукав:
— Папа, тетя Азиза сказала, что не пойдет на кладбище. Дядя Йегуда…
— Что случилось?
— Это как… Он сильно храпит, и тетя Азиза…
Гигант взглянул на кругленького косноязычного парнишку. Ему вспомнился Рафаэль, когда тот был в его возрасте. Эзра, вон, приобретает образование и мудрость у французиков в Бейруте. А Мурад, его сын, стоит там в сторонке, и его тень на земле, как мутная лужа. И по ней движется похоронная шеренга. Виктория с Клемантиной на руках вернулась в дом, следом за отцом и братьями. Мудрый Джури Читиат уже стоял перед лежанкой, и рука его покоилась на лбу больного, а губы шептали без передышки, и глаза были закрыты, и по его лицу было видно, что он и сам не уверен в результатах своих молитв.
Но Йегуда в тот день не умер. Назавтра во Дворе появился небывалый персонаж — врач. Его сияющая лысина произвела на обитателей Двора неизгладимое впечатление. И золотое пенсне стало абсолютной сенсацией. Это был первый в их жизни мужчина, который источал запах одеколона после бритья. И его тихий разговор и бормотания вызвали полное восхищение. Этого человека в элегантном костюме, с роскошным тропическим пробковым шлемом на голове привел Рафаэль. В первом ряду стояли мужчины, за ними — женщины, а сзади и по бокам толпились дети, и все они затаили дыхание, когда он нагнулся и открыл черный саквояж. Он приложил свою трубку к груди больного, наклонился послушать, и всем показалось, что между больным и его врачевателем пробежал благодатный ток и зрители вот-вот услышат некие мудрые и многозначительные слова. А в конце все свелось к горькому разочарованию. Он передал Рафаэлю маленький листочек — и только; никаких объяснений и ни звука ободрения — полная противоположность мудрому Джури Читиату, верящему в то, что слово способно изгнать болезнь. Врач поднялся с табурета, жестом отодвинул глядящих на него мужчин и женщин, как отгоняют кур. Потом прошествовал, перешагивая через лужи и ползающих младенцев, и вышел в сопровождении Рафаэля, оставив больного, не удостоившегося ни капли человеческого тепла, в глубокой тоске. Но сердце Виктории билось от гордости. Ведь ясно, что в одном только Рафаэле доктор видит человека своего уровня. Уходя со Двора, он взял ее мужа под локоть, и из переулка послышался его тихий голос, что-то Рафаэлю сообщающий.
Из комнаты Мирьям громко крикнула с кровати:
— Так что происходит? Что доктор сделал? Папе уже лучше? Какой он ему дал эликсир?
Гурджи вспомнил про свой подарок в знак примирения и принес ей большой платок, а в нем — шесть бананов, четыре больших красных яблока и пригоршни конфет.
Взгляд Йегуды выражал отчаяние. Визит врача был для него тягостен. Все время, пока врач был рядом, он ощущал, что отдан во власть машины, про которую нельзя знать, как она с ним поступит, но именно она с этой своей немой безапелляционностью установит границу его безопасности. А уход врача выглядел дурным знаком: ко вставным зубам и амулетам, с помощью которых они с Абдаллой пробовали перехитрить смерть, добавилась еще надобность во враче, который купил премудрость в Англии, и между ним и смертью существует знак равенства. Солнечный свет уже убрался с крыши, со всех углов наползали сумерки, а мрак его страшил. По его просьбе ему помогли приподняться в подушках, и все это время глаза его были устремлены на свет ламп и фонарей.
— Брат, подойди сюда, — позвал он. Азури присел на табурет, на котором только что сидел врач. — Все! — сказал Йегуда и постарался быть храбрым. — Я кончаюсь. Мастерская теперь на тебе, Азури, и ты позаботишься о жене и сыне… — Страх одолел его, и он оттолкнул в сторону жену и сына. — Мне так страшно, брат…
В ту ночь близость смерти разожгла в жилах Рафаэля огонь. Виктория была сдержанна, но его жар ее заразил, и она пустила его скакать сколько хватит сил и как заблагорассудится, только все старалась удержаться от ликующих воплей. Когда он успокоился, она провела рукой по его лицу, чтобы стереть пот, как делала это Клемантине, когда кормила ее грудью. Лицо было, как всегда, сухое и приятное для прикосновений. Даже потом, в зной в Израиле и в духоте палатки в лагере для переселенцев, лицо его почти не потело. Лишь в самые последние минуты вспотел, и она была с ним, и ее мозолистая ладонь была рядом, чтобы скорбно стереть этот пот страха.
В ту ночь во Дворе он не смог заснуть. Утолив свою страсть, положил руки под голову и лежал, глядя на свет луны, лившийся в их застекленную комнату.
— Йегуда мне дороже отца, — сказал он и закашлялся.
Виктория рассмеялась:
— Ты сын Йегуды, и говорят, что Мирьям дочка моего отца. Интересно, чья дочка я.
— Ты дочь своего отца, страстно любишь, страстно ненавидишь.
— Я ненавижу? — поразилась она.
— Погоди-погоди. До этого еще не дошло. Ты не такая всепрощающая, как Мирьям.
— А тебе бы лучше, чтобы была как Мирьям?
— Мирьям, она Мирьям, и хорошо, и прекрасно, что Виктория, она Виктория.
Ее соски вздернулись как бы против ее желания. Она сжала бедра, пытаясь остановить эту бессовестную дрожь. «Говори, говори с ним», — твердила она себе, чтобы себя отвлечь.
— Твой брат Ашер приходил, когда ты вышел с врачом купить лекарство. Он увидел, что здесь творится, и как-то весь смешался. Я его покормила.
— Чего хотел?
— Немного помощи. Приискал себе невесту. Девушку-бесприданницу. Думаю, влюбился в нее. Все время повторял, что она как роза.
Он снова закашлялся.
— Ему нужно прийти в лавку.
— Я не против, что ты помогаешь своей семье. Когда мой отец к тебе обратился, ты не поскупился.
Рафаэль наклонился над ее лицом и поцеловал ее глаза, и она взлетела к облакам. И снова та самая дрожь. Он закурил сигарету, и закашлялся, и отхаркался горлом.
Он и в юности так вот покашливал, прочищал горло тонким, прозрачным звуком, будто заканчивал петь что-то жалобное. Бывало, ночью во мраке переулка покашливает, пока мать или кто-то из сестер не проснется и не откроет ему дверь. Мирьям подстерегала это его покашливание и иногда его опережала. Виктория вся напрягалась, стараясь услышать, но ни разу не осмелилась подняться ради него с постели. Со дня своей свадьбы она и только она ждала этого покашливания. Иногда, особенно в сумерки, когда Двор окутывался печальным светом уходящего дня, Виктория замечала тень немого томления в глазах Мирьям.
Голос Рафаэля был полон воспоминаний.
— Никогда я не хотел быть богатым ради себя самого. Жалко растрачивать жизнь во имя денег. Но у меня всегда была мечта. Я видел хворостинки в маминых волосах… Ты ведь знаешь, что мы воровали у вас хворост для очага? Из-за голода мои братья и сестры делали вещи, в которых мне стыдно тебе признаться.
— Так, значит, это она, а не Азиза вытаскивала из стен мамино золото?
— Это еще что! Зимой мы ходили синие от холода. И мама, бывало, ворует для нас одежду с ваших веревок. Перекрашивает ее по-тихому и плачет. И я поклялся, что придет день и я куплю ей на голову королевский венчик.
— И правда, это очень красиво, то, что ты ей купил.
Кашель прокатился по его телу, как водяной вал. Викторию это поразило. И он и ее отец, оба они прекрасно владели своим телом. Другие мужчины не стеснялись плакать. Порой стонами выжимали из других сочувствие. Но ее отец и Рафаэль привыкли скрывать раны и боль. Может, из-за этого ей показалось, что кашель как бы предает его тело.
— Ты простыл, — сказала она ему, — из-за того, что побежал в пятницу к Мирьям, из лохани прямиком в дождь.
Он закурил еще одну сигарету.
— Это дело не сегодняшнее.
— У тебя температура.
Он рассмеялся:
— Все потому, что твоя задница сводит меня с ума. Видит Бог, это то, в чем нуждаются руки мужчины.
— Имя-то Божье всуе не трепли! — запротестовала она, но жалящая дрожь не подчинялась ее воле. Она уже вся была в предвкушении его пальцев. Видела при свете луны, что глаза его блестят, и дрожала, пока он отдыхал, а она лежала на спине, вытянувшись на матраце, и его ждала. Потом закрыла глаза, чувствуя, что обязана объяснить и попросить прощения за бушующую в ней бурю. Рафаэль на этот раз не взмыл до нужных ей высот. Была в его теле какая-то заминка. И потом он сказал твердо:
— Наверно, стоит спуститься, проверить, как там дядя Йегуда.
Буря сама собой улеглась. Она простила его за то, что он ее избегает.
— Тетя Азиза за ним ухаживает, и мне кажется, ты должен поспать.
Следующий приступ кашля охватил его внезапно, и он так съежился, что колени прижались к груди и кровать заскрипела.
— Ты заболел.
— Вот еще!
Он налил себе воды из стоящего рядом кувшина и попил. Глаза были открыты и смотрели куда-то вдаль, а он ущипнул ее за ляжку. Голос у него был усталый. Виктория не заснула, пока не успокоились его пальцы и глаза не закрылись.
То, что назавтра Йегуда пришел в себя, сильно подняло во Дворе авторитет современной медицины. С помощью нескольких прозрачных капель и пары таблеток Йегуда присел на своей лежанке, ноги заерзали по полу, пока не попали в шлепанцы, и он сумел подняться на ноги сам, еще прежде, чем его подхватила Азиза. И оба они улыбались гордо, когда он без особой одышки приковылял в аксадру. Железный кулак, что сдавливал грудь, исчез, и вместо него проклюнулась надежда.
— Я заново родился. Я жив! — воскликнул он.
Азиза плюнула на четыре стороны света и поспешила посыпать соли против дурного глаза. Йегуда послал Азури на работу, подшучивая, что, если тот не поторопится, он сам откроет мастерскую. Поближе к обеду он изъявил желание посетить скорбящую семью Нуну. Оставшиеся в доме женщины отговорить его не смогли. Азиза с Викторией проводили его туда, чтобы за ним следить. А заодно любопытства ради посмотреть, что у соседей творится. Мирьям осталась с двумя крошками и страдала.
Вошедших поразило присутствие Маатука, который, как положено, возлежал в центре на матраце, — прямо-таки истинный хозяин дома, будто его в жизни отсюда не изгоняли. Его лавка, которая сейчас выглядела жалкой и смехотворной, была закрыта в знак траура, а жена его и дети уже перебрались в большой дом. Нуна после первого потрясения приняла это вполне лояльно, и по ней было видно, что она даже рада тому, что другой мужчина взял на себя бразды правления. Виктория внимательно посмотрела на красавицу, сидящую без всякого макияжа. Она была уже тридцатилетней, старше нее почти на десять лет, но стареть отказывалась. Курдка-служанка наклонилась к ней и произнесла так сладко, будто та пятилетняя девочка:
— Нуна, свет очей моих, тебе нужно попить теплого чайку. Сегодня очень холодно.
Нуна кивнула:
— Да, да, и правда приморозило, и хорошо бы чего-нибудь попить.
Она не презирала шестипалые руки брата и не выказывала отвращения к его горбу. Она глядела на него так, будто он ее отец, муж, мужчина, новый повелитель.
— Принеси и Маатуку тоже, — шепнула она на ухо служанке.
Курдка покорно улыбнулась. Разбогатевший на торговле скотом Абдалла выдрессировал окружавших его людей так, чтобы вели себя, как животные. А тех немногих, которых не смог приструнить, прогнал с глаз долой. Виктория заметила, что и у сыновей Нуны замкнутые лица, хотя от их красоты щемит сердце.
Хана и ее больной сын исчезли. Глубокой ночью были изгнаны из дома и больше туда не вернулись. Маатук Нуну, который еще не освоил барственных манер, увидев в дверях Йегуду, быстро вскочил на ноги. С жестами убогого, нищего лавочника провел и усадил своего гостя в обитое тканью соломенное кресло.
Виктория и Азиза не могли скрыть потрясения, когда из кухни следом за подающей чай курдкой выскочила Тойя, неся гостям очищенные от кожуры яблоки и баранки, — ни дать ни взять истинная хозяйка дома. На ней было атласное платье из гардероба Нуны, в ушах блестели дорогие серьги, и всем своим видом она показывала, что вот и она наконец достигла желанного берега. Перед Нуной она чуть ли не падала ниц. Поднос, предназначенный для гостя, она поставила у ног Нуны и, восхищенно улыбаясь, глядела в ее красивое личико. Потом встала на колени, погладила маленькие пальчики ног Нуны, и черный шелковый футлярчик закачался, как маятник, на ее чистенькой груди. И обе с трудом удержались от смеха. Как оказалось, Дагур уехал с оркестром на одно из празднеств, и Тойя провела ночь в соседском доме.
Все это ускользнуло от глаз Йегуды. Умирающему, который встал со смертного ложа, приятно было так вот рассиживаться, и он несколько раз пытался втянуть невежественного лавочника в ученую беседу. От глаз Азизы не укрылось удовольствие, которое испытывает Тойя в доме соседей, она и сама бы помогла в приеме посетителей, если бы не Мирьям с ее сломанной ногой и двумя малышами. Она намекнула Йегуде, что сейчас не время для схоластических споров, и поднялась уходить. Во дворе Йегуда стал подшучивать над своей тростью и со смехом объявил:
— Ну, уж завтра Азури не сможет запретить мне идти в мастерскую.
Мирьям они застали в аксадре, она покоилась там на лежанке своего отца и кричала на тетю Наджию, чтобы та прикусила язык. Ей удалось задом выползти с Наимом и Клемантиной из сумрачной комнаты в залитую светом аксадру, и Наджия стала ее поддевать, мол, вот притвора, вся в мать, прикидывается, будто у нее нога сломана, и только для того, чтобы бедняга слесарь ползал перед ней на карачках.
— Конфеты ей, понимаешь ли, бананы. Чего еще? Уже мужу нельзя поучить свою жену? До чего докатились, а?
— А почему бы и нет? — улыбнулась Мирьям. — Вот тебе даже если спину сломают, плесневелой изюминки не принесут. От того и бесишься, дядина жена! Спроси вон у Виктории, спроси!
— А чего ее спрашивать? Она смеется, дурища, потому что ее тепло греет. Она еще не знает, на какую сковороду попала. Пусть подождет, пока масло закипит.
— Такую бы сковороду да всем дочерям Израилевым! Правда ведь, Виктория?
Виктория не знала, плачет Мирьям или смеется.
Азиза встала на защиту слесаря:
— А чего Гурджи-то твоему не хватает? Плечи, как у Самсона, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!
— Осталось только помолиться, чтобы кто-нибудь глаза ему выколол! — сказала Мирьям.
— Да пусть отсохнет твой язык! — потрясенно воскликнула Азиза. — Что ты такое говоришь о своем муже?
— Мама, он сломал мне ногу, а ночью еще захотел… захотел…
Виктория не знала, куда спрятать глаза. Будто это она лежит на лежанке и рассказывает о своих горестях.
— Пойду помою Клемантину.
— Виктория, — рыдала Мирьям, — умереть мне на месте, если я на тебя злюсь! Такова судьба.
— Это то, что сказал Рафаэль.
— Да? Так он сказал? — расчувствовалась Мирьям.
Виктория промолчала. Напрасно искала какое-нибудь легкое словечко, чтобы завершить этот тягостный разговор. Она, как и ее отец, не обладала талантом отшучиваться.
— Погоди, не подымайся. У меня еще есть два банана. Один нам с тобой и другой — маме с папой.
Наджия разгневанно впихнула сосок в рот темнокожего Фуада и стала натужно припоминать, когда же ей-то выпало отведать вкус банана. Может, в детстве, когда ее брат Сабах, да будет земля ему пухом, спрятал красный платок у себя за спиной, и улыбнулся, и сказал: «Угадай, что я тебе принес!» И с тех пор ни один человек не пожелал зажечь свет ожидания в ее глазах. Сейчас никто не обращал внимания на ее пророчества. Рот ее наполнился слюной, когда она глядела на то, как прозрачные пальцы Йегуды снимают шкурку с банана, ставшего похожим на желтый цветок, и протягивают его Азизе, и та отламывает половинку и отправляет себе в рот, и лицо у нее тает от удовольствия. Глаза Наджии вернулись к шкурке банана, свисающей с пальцев Йегуды. Потому и была она первой, кто понял, что значит этот грохот и отчего будто звякнуло что-то в пространстве аксадры. Глаза Мирьям приковались к полу, когда Виктория с Азизой наклонились, чтобы поднять нижнюю вставную челюсть, выпавшую изо рта Йегуды. Сидящие в аксадре с минуту не понимали, отчего Наджия закричала:
— Йегуда умер!