Мужчины тяжело и натужно дышали, вгрызаясь в землю старого Двора. По части рытья они мастерами не были и измотались до отупения, но все продолжали стучать кирками и мотыгами, бросая в корзины мягкую, влажную и гнилую землю, хранящую в себе память о многих и многих поколениях. Работали уже в длинных трусах и широких рубахах, и тела блестели от пота. Со стороны их головы напоминали черные шары, плавающие над мглистою ямой, которая третьи сутки подряд все углублялась и расширялась. Время от времени они менялись сменами, и работа продолжалась и днем и ночью, без перерыва. Женщины, девушки и дети хватали полные корзины и, поднявшись по лестнице, рассыпали землю по верхней крыше. Мужчины работали в удручающем молчании и со страхом в душе — все, кроме Кадури, продавца сладких лепешек, который был кривым на один глаз и от смерти освобожден. Калеки расхаживали себе спокойненько по базарам и переулкам, будто им уготована вечная жизнь. Здоровые им завидовали. Были и те, кто притворялся инвалидом и начинал хромать или же ковылял с палкой в руке, а свободной рукой шарил перед собой, как слепец. Люди перестали сочувствовать убогим, потому что трудно отличить, кто действительный страдалец, а кто притвора. Нищие, увечья которых до сих пор помогали им жить подаяниями, теперь умирали с голоду.
Мужчины их Двора отпустили бороды, чтобы казаться стариками. Седая борода — вещь бесценная. Дагур перестал выщипывать брови и красить волосы. И за один месяц из цветущего мужчины превратился в сморщенного старика. Тойя была в ужасе. Гуляка Элиягу, так кичившийся собственной моложавостью, теперь клял свою бороду, которая ни за что не желала седеть. Он, как черный раб, трудился на дне ямы и подгонял других, чтобы копали глубже и глубже, будто собирался удрать через этот туннель.
Он уже числился в дезертирах и конечно же был приговорен к смертной казни.
Обитатели Двора понятия не имели, с чего и почему разразилась эта война[18]. Была она им чужда, как зимний снег на вершинах турецких гор, который, растаяв и хлынув по весне в Тигр, стремится затопить весь Багдад. Это невидимое глазу чудовище было кровожадным. Успело сожрать немало мужчин. Одной из первых жертв стал муж Нуны Нуну, имени которого никто не помнил. У Маатука же горбатая спина и лишние пальцы на руках стали залогом жизни. Он теперь поставил перед своей лавкой скамеечку и в свободные часы сидел и смотрел на обитую гигантскими гвоздями дверь отцовского дома. Уверенность в том, что его жизни ничто не угрожает, придала ему смелости, и после рождения второго ребенка он приобрел два дома. Впрочем, и отец его тоже не обнищал. Турецкая армия забрала примерно половину рабочего скота, но оставшаяся половина приносила солидные доходы.
Ужасы войны стали наглядными на примере Элиягу. Когда он на несколько недель исчез из дому, все сочли, что он прожигает жизнь в одном из злачных заведений на окраине города. Иначе бы он наверняка услышал дробь барабанов и призывы, возвещавшие о том, что Османская империя, несущая меч ислама, вступила в великую войну. Евреи страны в течение поколений ни про какую войну вообще не ведали. Многие и по сей день считали, что войны ведутся на конях, с мечами и луками. Жестокие армии устраивают осады городов и убивают их жителей. Но знатоки их успокаивали, говорили, что эта война бушует вдали от тех мест, про которые они думают, и, мол, не стоит опасаться, что какой-то там Навуходоносор[19] разрушит стены Багдада и уведет евреев на чужбину, в рабство. В предыдущем поколении евреи заплатили специальный налог и были освобождены от службы в исламской армии, все войны которой были джихадом[20]. И потому у них бытовало представление, что в армию берут только добровольцев. Но после бунта младотурок все эти договоренности пошли насмарку. Налог отменили, и во время войны евреев-мужчин мобилизовали в армию, как и всех прочих. Евреи были потрясены, узнав, что юноша, едва достигший половой зрелости, должен идти на войну. Они не могли взять в толк, как могучего турецкого султана сумеет спасти мужчина вроде, скажем, мужа Нуны Нуну. Ведь он даже в спальню собственной супруги вломиться не смеет. И какой им прок от Мурада или Дагура? Они были уверены, что мобилизованных, которые в жизни не покидали пределов города и понятия не имели, что значит полевая жизнь, быстрехонько вернут домой. Разумеется, их срочно призовут на какие-нибудь принудительные работы, как в пору наводнений. Ведь евреи только и могут, что путаться под ногами боевых героев прославленной империи. Несмотря на жестокие облавы на молодых мужчин, евреи все еще тешили себя надеждой и улыбались. Пока не вернулся Элиягу.
Когда он появился на пороге дома, его чуть не прогнали. Решили, что он шиитский паломник, заплутавший по дороге из Персии. От него исходило зловоние. На ногах вместо ботинок были вонючие портянки. Лохмотья на теле напоминали грязную паутину, сплетенную пауками в их кухне. Тело все было покрыто ссадинами и вшами. Он упал на колени, стал целовать плитки Двора и зарыдал, и голос его был осипший от солнца и ветров чужих земель.
Тойя заткнула нос и скривилась. Наджия в ужасе от него отпрянула, завопив:
— Брысь отсюда! Кыш! — как орут на кошку.
Азури гаркнул:
— Что это? — уверенный, что от рыка его голоса паломник уберется в поисках другого прибежища.
И только Ханина закричала:
— Да это же мой муж Элиягу!
Была она маленькой женщиной, эта Ханина, вроде Наджии, но во Дворе ее голоса не было слышно. Несла страдание молча, в ссорах не участвовала, на подлости мужа не отвечала, а потому никто не ведал, что у нее на душе. И на этот раз она не стала пытать Элиягу, куда уходил и почему таким вернулся.
Поцеловав пол Двора, он совсем обессилел. Отполз на четвереньках к затененной аксадре, а Ханина к нему кинулась, просунула худую руку ему под мышку и шепотом велела подняться на ноги. Была уверена, что он пьян, и поразилась тому, что тот не осыпает ее проклятиями, и ужаснулась, что просит о помощи.
— Жена, я в лицо видел смерть!
Она помогла ему вытянуться на лежанке. Дагур, напарник по загулам в злачных местах, даже испугался, не помутился ли тот в рассудке.
— Где ты был?
— На войне… Или почти что на войне, — заикаясь, выдавил тот из впалой груди. — То есть я шел на войну. Мужчины мерли от усталости, сами себя убивали турецкими пулями. Спятили от голода и гонялись за полевыми мышами, пока не отдали Богу душу в пустыне.
Обитатели дома сгрудились в аксадре и окружили его лежанку. Михаль приказала спустить ее с коврика, и Азури перенес ее на спине и усадил на скамеечку в ногах у сына. Новость облетела весь переулок, и многие из тех, у кого вырвали из семьи родственников, поспешили прийти в аксадру. Ханина сидела на полу, макала тряпочки в миску с уксусом и прикладывала ко лбу Элиягу.
— Мужа-то Нуны там не встретил?
Элиягу гневно взглянул на уважаемого скототорговца и в свойственной ему манере со злобным лицом рявкнул:
— Идиотский вопрос! Думаешь, я там плясал с Торой на Симхат Тора?[21] Да я бы там мать родную не узнал!
Абдалла Нуну улыбнулся и мужественно проглотил пощечину.
— Исчез, как капля мочи в реке, и дочку мою оставил соломенной вдовой.
Элиягу на него и не взглянул.
— Один Бог знает, как меня угораздило попасть в такое место, где одна нечистая сила. Я увидал на площади мужчин, бледных, выстроенных в ряд, и солдаты с ружьями их стерегут, и турецкий офицер их считает. Стало странно, что среди любопытных — ни единого парня. Только женщины да дети, стоят, глазеют на бедняг.
— А ты не слышал, что началась война? — спросил Дагур.
Элиягу снова затрясся от рыданий:
— Да не знал я!
Ханина махнула рукой, разгоняя всех, кто теснился вокруг. Она знала про облавы на мужчин и, когда он не вернулся домой, испугалась, что его схватили. И оплакивала его втихомолку, подальше от глаз обитателей Двора, которые небось еще и порадуются на его несчастье. И вот теперь он перед ней, живой и здоровый, — распутный мужик, который превратил ее ночи в тоску одиночества и не пекся о пропитании семьи. Но даже такой муж лучше, чем мертвый. Она осторожно сняла вонючие портянки с ног мужа и благодарно омыла стопы, вернувшиеся с полей смерти, будто он оказал ей благодеяние: принял страдания на себя, чтобы избавить ее от унизительного статуса вдовы — ведь от вдовы люди прячут свои богатства, чтобы не нагнала порчу.
Элиягу уставился на девочку, которая пробилась в первый ряд и, сунув палец в рот, стояла и слушала с широко раскрытыми глазами. Он Тойю не помнил, да и не напрягался, чтобы вспомнить. Этот Двор кишел детишками, и ему не важно было, кто из них чей или чья. В этот момент все, чего он желал, это выговориться.
— Офицер выкрикивал имена мужчин. Там и евреи были. Некоторые прямо обоссались от страха.
— Так, может, ты все же видел мужа Нуны? — встрял Абдалла. — Это на него похоже.
— Заткнись! — рявкнул бедняк на богача с высоты своего мученичества. И снова пошел причитать жалобным голосом: — Был там один, чистый Амалек[22]. Вдруг как заорет на меня: «Ты Махмед, сын Али Назима из города Дивания. Встань в ряд!» У меня аж ноги подкосились. А один из офицерских ангелов-воителей хлестнул меня по лицу.
— Чтоб рука у него отсохла! — воскликнула Ханина, которая неожиданно заполучила этого мужчину полностью для себя.
Лицо его выразило признательность к ее сочувствию.
— Я заплакал. И сказал ему, что я Элиягу, сын Михали, и мне уже давно перевалило за сорок. — Его тело на лежанке вдруг передернулось, будто он вновь пережил этот страшный миг. — Офицер в ответ даже слова не сказал. А вытащил пистолет и как пульнет мне между ног. Азури, это твоя дочка?
В его сознании палец во рту Тойи как-то не вязался с ее взрослым взглядом.
— Ты, брат, все позабыл. Это же Тойя, жена Дагура. Сам ведь без продыху пил на их свадьбе.
Ханина принесла глиняный кувшин, плеснула воды на пол аксадры, помесила ладонью пыль и помазала его лоб робкими пальцами — средство от страха и шока, — будто та бешеная пуля только сейчас просвистела между ног ее мужа.
— Сержант пнул меня ногой под зад. И нам приказали двигаться, а куда — спросить мы боялись. И так нас вели по улицам, пока мы не очутились за городом. Я чувствовал, как меня уводят из собственной жизни. Гнали нас, точно скот. Всю дорогу на север. По ночам мы валились, где остановились. И потом тащились дальше, голодные, без воды. Через неделю ботинки разлезлись начисто.
И снова он затрясся в конфузном плаче.
— Мужчины, мы должны спрятаться, чтобы эти чертовы выродки нас не нашли! Больных, которые шатались и падали, оттаскивали на край дороги, и офицер, этот сын Амалека, в них стрелял, даже с лошади не слезал. А их трупы оставались на растерзание птицам. Бегите, сообщите Ривке Муслой и Наоми Халали, что они вдовы. Видел собственными глазами.
Женщины, это услышав, стали хлестать себя по лицу. Ханина, спасшаяся от такого кошмара, застеснялась своей счастливой улыбки, которой так и светилась.
— Идите, — продолжал он тем же траурным тоном, от которого волосы вставали на голове дыбом, — скажите родителям Карима Габая, и Беньямина Паталя, и Йешуа Рааля, чтобы сидели шиву по своим сыновьям.
Словно вой бури, пронесся плач женщин, окруживших его лежанку.
— Рафаэль, — прошептала сияющая от счастья Ханина, — подойди к отцу и восславь Господа за то, что вернул его нам с миром.
— А что, он здесь? — поинтересовался отец.
— Я здесь, — ответил Рафаэль почтительно, но сдержанно.
Сердце Элиягу вдруг переполнилось отеческой тревогой.
— Беги, сынок, беги, пока тебя не зацапали!
Лицо Рафаэля стало жестким, и он промолчал.
Ему показалось, что отцу, как ни странно, нравится нынешнее его положение блудного сына, вернувшегося в родимый дом.
— Когда мы выходили из города, нас в шеренге было сто восемьдесят, — сказал отец, — а за две недели у этого психа осталось меньше сотни. Люди, знавшие дело, говорили, что перед нами еще много недель похода, нам придется переходить через реки и топать по снегу, и это в таком жалком тряпье, как у нас. Потом нам раздадут ружья и поставят в шеренгу перед московитами, а они будут палить в нас из пушек. На тех, кто останется в живых, нападут казаки и саблями отсекут им головы.
— Господи помоги! — прошептала Михаль.
— Кто из вас знает, что такое жить под открытым небом? Многие померли от жары днем и от ледяной стужи ночью. Уж лучше тем, кто погиб от пули офицера. Провизия кончилась. А мы, голодные, тащились дальше. Каждый день офицер приказывал новому звену нападать на деревни и грабить у них жратву. Деревенские от нас убегали, но были и такие, что убивали наших людей из засады. Когда мы поднялись в горы Курдистана, главный нашего звена совершил огромную ошибку — покусился на пищу и дом курдского мухтара[23]. Вот так. С ним тут же и расправились, с ним и со всеми, кто был в его звене, — чтобы не оставлять свидетелей. Я видел перед собой дуло пистолета, а за ним каменную морду. Я закричал: «Шма Исраэль!» — и дуло опустилось и так держалось долго-долго, направленное ниже живота. А во мне кто-то рычал: «Не оскопляй меня, убей, но не оскопляй! Шма Исраэль!» Оказалось, что еврей, житель деревни, нажал на руку того самого курда и уговорил меня не убивать. Я упал на колени, и плакал, и в штаны наложил, прошу прощения. Они спрятали меня в пещере, и через несколько дней еврей провел меня к одному водоему и велел двигаться по воде до выхода к реке и потом побираться в деревнях, что идут по ее берегу, пока не доберусь до Тигра.
— И ты шел один, пешком среди басурман? — потрясенно спросил Дагур. — От Курдистана до самого Багдада?
— Шел в одиночку.
После обеда головы тех, кто рыл землю, уже скрылись.
— Хватит, — сказал Элиягу, на которого вдруг навалился страх, который на некоторое время будто утих. — Хватит! Поставим опоры и прикроем яму. Чтобы спрятаться, дворец не нужен.
Остальные, рывшие яму, не обращали на него внимания. Земля рассыпалась по дороге на крышу и покрыла весь Двор и ступеньки лестницы. Перед обедом Йегуда взял мотыгу и, спустившись в яму, попробовал копать вместе с другими. Но, поработав несколько минут, побледнел, и мотыга выпала у него из рук. Чьи-то руки, похожие на мохнатые ветки, его оттащили, подняли к выходу из ямы и там бросили. Именно Наджия первая поспешила к нему на помощь и дала воды.
Михаль приподнялась на своем коврике и постучала по перилам второго этажа:
— Азури, наступает суббота.
— Мы продолжим, пока не закончим, — послышался из ямы голос ее сына.
— Пойду зажгу кураю, — сказала Михаль и позвала Мирьям, чтобы та ей помогла.
Кадури присел на край ямы и здоровым глазом стал оглядывать Двор, белый глаз его торчал на лице вмерзшей градиной.
— Суббота, мне нельзя! — высказал он свои мысли вслух.
— Ну, так поработаем бесплатно, — ответил ему голос Шауля-Лоточника откуда-то снизу, из двухметровой глубины. — Потрудимся на благо Небес.
Он подлежал мобилизации и знал, что ему-то укрытия не светит. И слишком был беден, чтобы сидеть сложа руки. Ему нужно зарабатывать на кусок хлеба для семьи.
— В животе урчит! — вскипел Кадури. — Хотя бы поедим чего-нибудь.
Лоточник поднялся и присел рядом с ним. И, как всегда, застенчиво прошептал:
— Правильно говоришь.
Языки пламени разлили пурпур по лицам Мирьям и ее матери, хлопотавших в кухне над горшками. Мужчины и молодые парни поднялись из ямы, помылись и приготовились к поспешной субботней трапезе.
— А Наджия-то где? — удивленно спросил Азури.
Виктория развела руками, показывая, что не знает. Ее братья молча сидели за ее спиной. Отец поцокал языком:
— Уже почти что сумерки. Что ей на улице понадобилось?
У Виктории не нашлось ничего сказать в защиту матери, и потому она произнесла в осуждающем молчании:
— Я тогда сама зажгу кураю.
Курая была стеклянным сосудом, наполненным водой и слоем кунжутого масла. Виктория подошла к деревянным палочкам, обмотанным ватой и погруженным в этот сосуд, прикрыла голову платком, и в курае вспыхнули язычки пламени. В молчании пустой комнаты ей почудилось, что она погружена в чистый свет. В этом кишащем людьми доме человек только изредка мог остаться в тишине, наедине с собой. Ей представлялось, что она плывет по прозрачной маслянистой поверхности, следуя за этими крошечными язычками пламени, и из глубин ее существа пробиваются два слова: Господь и Рафаэль, Рафаэль и Господь. Вон он, Рафаэль, сидит, сияющий, в белом кафтане, за субботним столом, и сам Господь парит над праздничною трапезой. И Рафаэль подмигивает ей с шаловливой улыбкой «плодитесь и размножайтесь!», и в руке его кубок для субботнего кидуша[24], серебряный, красиво украшенный. И комната, вся, целиком, — только для них двоих. Запах дерева и свежей краски исходит от шифоньера и шкафа с двумя зеркалами. Кровать из начищенной меди отражает крошечные язычки огня. И будто с позволения и благословения Божьего Рафаэль к ней приближается с кубком в руках и поднимает полы ее платья, и голос у него такой чистый, когда благословляет ее с улыбкой. Он кончиками пальцев ее гладит, и все в душе ее смеется. Верхняя часть ее тела приветствует наступление субботы, а нижняя охвачена пожаром. Ее руки, придерживающие платок на голове, неподвижны, лишь бедра слегка покачиваются и губы шепчут молитвы, а по коже бегут мурашки.
— Ты кураю зажигаешь или прогоняешь муравьев, которые тебе в трусы заползли?
Ее как ошпарило гневом и стыдом. Она всегда боялась услышать гневный окрик Господа, но уж никак не этот, пропитанный дымом и копотью.
— Тебя папа искал, — сказала она сдержанно.
— А ты решила меня заменить, чтобы кураей завладеть, дрянь ты этакая!
Ей пришлось оправдываться:
— Поздно, и никто не знал, куда ты пропала.
— Саламан, — ответила мать и плюнула в воздух, в котором витали духи дружбы и примирения. — Исчез, как в нужнике утонул.
Виктория попыталась ее успокоить, ведь от таких нервов можно совершить дурацкий поступок, и отец ее поколотит.
— Он по субботам по переулкам не крутится, — объясняла она матери.
— Да его уже больше недели никто не видал.
— Многим известно про сокровища в его пальто. Грабители, убийцы, и кто его не знает…
— Заткнись! Он жив. Жив, я тебе говорю! — Она не рассказала дочери, что доверила этому странному бродяге все, что имела. Всегда была одинока в своих печалях.
— Папа тебя видел? Он уже, конечно, проголодался.
— А чего ему меня видеть? — взвилась Наджия. — У него все в порядке, когда Азиза тарелки подает. И трясет перед ним своими титьками продажными!
Назавтра, когда суббота закончилась, они достроили бункер. На крепкие деревянные опоры положили циновки, насыпали на них толстый слой земли, а сверху — снятые с пола плитки. Узкий вход закрыли глиняной бочкой с питьевой водой, которую вытащили из ниши в стене. Испуганный, забитый Элиягу спустился вниз первым. Там, под землей, он начнет отращивать бороду, перестанет мыться и стричь ногти и отвыкнет от горького зелья.
Вместе с ним спустились в тайник его сын Рафаэль, Мурад, брат Виктории, двое новоиспеченных мужей сестер Рафаэля и еще пятеро парней. Эзра, несмотря на уговоры матери и отца, прятаться отказался. Дагур объявил, что он спустится в яму вместе с кануном, чтобы услаждать прячущихся своей музыкой, но было ясно, что ему не до смеха. В бороде его поблескивала многообещающая седина, и из ноздрей и ушей торчали волосы. Почему Эзра отказывается спускаться в яму? Этот парень кидает на Тойю взгляды со значением, и девчонка явно неравнодушна к его вниманию.
В первые дни женщины двигались по плиткам пола с боязнью и душевным трепетом. Содрогались при одной мысли, что у них под ногами прячутся мужчины. Ведь до этого дня только черти да призраки кишели в чреве земном. Замужние по вечерам в слезах покидали Двор и поднимались к своим лежанкам, сердцем предчувствуя беду. И мужчины, те, что не спустились под землю, тоже ходили понурые, как тени, мимо женщин, чьи близкие томились в сырой тьме. По прошествии недели такой мрачности Михаль постучала чайной ложкой по перилам второго этажа и объявила:
— Детям можно играть и смеяться, а взрослым долг радоваться пище, которую, благословляя, едят. Мы должны благодарить Господа за то, что они, там внизу, целы и невредимы, а не отдали Богу душу в пустыне.
Через два дня во двор пришел Маатук Нуну, поднял глаза на Михаль, заломил руки и с великой печалью объявил:
— Я услышал тяжкую новость, мать Йегуды, и не знаю, что делать. Муж Нуны погиб.
— Тогда иди, сын, и сообщи об этом отцу и сестре, — с легкой укоризной сказала ему Михаль. — Она должна отсидеть по нему шиву.
Тойя в углу Двора перестала заплетать Виктории косы. Глаза Маатука упали на лицо Виктории, на ее прямые плечи, прислонившиеся к детскому животику Тойи, и он сразу замолк и покраснел.
— Нехорошо это, — продолжала Михаль, — чтобы из ненависти к отцу ты не выполнил своего долга. Ты обязан это сделать, сынок.
— Да продлит Господь твои дни, мать Йегуды! Ты хорошая женщина.
— Тогда позабудь все, что у тебя против них на сердце, и постучись к ним в дверь.
— Это не ненависть, мать Йегуды. Я боюсь отцовского смеха. Ты ведь его знаешь, мать Йегуды, даже дьяволу не вынести этого смеха, а я не дьявол.
Михаль промолчала. Ее за душу взяли его слова. Муж Нуны Нуну, имени которого не помнил никто, вдруг получает такое человечное отношение, и от кого? От мужчины, душа которого, казалось, должна быть отравлена лютой злобой. Ее это потрясло, когда она задумалась и осознала то, что вот стоит этот урод над головами прячущихся мужчин и сообщает о гибели другого мужчины. «Как жертвенный петух в Судный день, — подумала она, вся задрожав, — как жертвенный петух в Судный день».
— Возвращайся к себе в лавку, сынок. Я скажу Азури, когда он придет с работы. Он и передаст это известие.
— Спасибо, мать Йегуды, спасибо, — сказал он и попятился назад, а взгляд его снова задержался на лице Виктории, будто обрамленном руками Тойи; что-то пробормотав, он вышел со Двора.
Тойя потянула Викторию за волосы:
— А калека-то с ума по тебе сходит.
Виктория улыбнулась, а потом обе вдруг спохватились, что горбун принес известие о смерти, и замолчали.
Ночную тишину прорезали громкие звуки. С закатом солнца все возвращалось и повторялось, точно в некоем старинном церемониале. Убрав разделочные доски, Виктория вместе с другими жителями Двора наблюдала за тем, как отец, встав на колени, обхватывает руками большую бочку с питьевой водой, которая из-за своей увесистости напоминала ей тучное тело Азизы — разве что бочка скользкая и неподатливая, ее не обнимешь с легкостью, как тело женщины. Напрягши свои гигантские мышцы, отец выпрямлялся с бочкой в руках, Эзра поспешно отодвигал на несколько шагов подставку, на которой она стояла, и отец, пронеся бочку этот жуткий отрезок пути, ее переставлял. Только тогда Виктория расправляла сморщенные от напряжения губы и со вздохом облегчения выпускала сжатый в легких воздух. После этого летела в кухню, передать Мирьям с Азизой подносы и миски, а те отдавали их в руки, тянущиеся к ним из темной ямы. Там были и руки Рафаэля. Только все это в спешке, под их подгоняющие окрики, и потом она вдруг оказывалась в окружении пустых мисок и грязных мужских одежек, а иногда ей передавали еще и вонючее ведро с их отправлениями, и при этом она слышала слова Рафаэля, как он обращается к Мирьям, и голос его, не утративший своей ясности из-за тьмы, и заплесневелого воздуха, и бесконечного курения. С печальным чувством утраты шла она в нужник опустошить ведро, а потом отец снова заслонял вход в яму глиняной бочкой.
Ночь опускалась на Двор внезапно. Ее пугали крики пьяных солдат. Отец подозревал, что сторож, пользуясь всеобщим хаосом, ворует из их торгового дома рулоны тканей, а Йегуда и слышать ни о чем не желал. Плохие новости только усиливают боли в груди. Даже и в эти тревожные ночи отец искал утехи в теле ее матери, а та вся истерзалась, пытаясь разыскать пальто Саламана. И снова начал пухнуть ее живот. Раздавались и попискивания Тойи под прессом Дагура, у которого из-за войны не осталось приглашений играть на кануне. В эти дни Мирьям стала время от времени пробираться в постель к Виктории. Никто ничего дурного не видел в этой близости двоюродных сестер. Мирьям приближала губы к уху Виктории и будила в ней огонь.
— Ну до чего эта Тойя любит пососать! Это ж надо, такая пигалица, а какое весло в себя впускает! — И, слегка приподнявшись, она вглядывалась в ту сторону крыши, где была лежанка этой пары. — Ты послушай, послушай!
Виктория слушала, и лицо ее начинало пылать.
— Ей хочется еще и еще. Дагур для нее просто усталый старик. Ах! Ах! — стонала Мирьям. — Потрогай меня, потрогай! — говорила она и тянула пальцы Виктории к своим грудям и ниже. — Я думаю про Рафаэля и вся как в огне. Господи ты Боже, сколько я о нем думаю! Сегодня он коснулся моей руки, когда забирал миску. — И захихикала. — В яме у него шлюх нет. Говорю тебе, он меня прямо взял через руки. Ну, потрогай еще раз, потрогай. Смотри, как я…
Но на сей раз застенчивая рука Виктории на ее просьбу не откликнулась.
— Проклятая война! Он бы сейчас мог выбрать одну из нас с тобой, после того как выдал замуж сестер.
Азури как огромная туча прошелся по хрупкому телу Наджии. И повернулся на бок, уже в полудреме.
— Тихо вы там, сороки! — проворчал он.
А Мирьям все продолжала шептать:
— Ты веришь, что твой отец трахал мою мать? Умереть, как бы хотелось на них поглядеть!
Виктория заткнула уши и стала думать про одного только Рафаэля.