Глава 3

На башнях у входа на мост снова сменились флаги, и снова толпа хлынула с переполненного тротуара на проезжую часть дороги. Когда раздались гудки, показалось, что все машины и коляски двинулись вспять, чтобы поиздеваться над теми, кто идет пешим ходом, загнать их обратно на тротуар. И в этой толчее Виктория увидела двух женщин в чадрах, как и она, в абайях из грубой шерсти, какие носят бедняки, и они дали ей понять, что видят, в какой она беде, и тут же прижались к ней сзади, защищая от мужских домогательств. На нее навалился запах их одежды, и их лопотание, и перешептывания, и сдавленные хихиканья. Прижимались они теснее, чем того требовало невинное желание защитить. Глаза Виктории за двойной чадрой уже вылезали из орбит. А что, если это мужчины, переодетые в женщин с целью под шумок потискать женщин или обчистить их карманы? Но очень быстро она поняла, что только горло молоденькой женщины способно издавать такие сдавленные хихиканья. Прижимающиеся к ней упругие груди окончательно сняли все сомнения. Ее бедра, мерзнущие под ледяным ветром с реки, блаженно впитывали в себя тепло назойливых бедер этих женщин, лиц которых она не видела. Дрожь удовольствия пробежала по ее спине, и она покраснела. А те ворковали мягкими голосами. Они уже не пугали ее, не вызывали сопротивления. Запах пота смешался с ароматами духов, которые вобрала в себя ее абайя в другие, лучшие времена. С какой-то самой ей неясной гордостью она сказала себе, что этот ее запах теперь и у молодух в ноздрях. И он сильнее лошадиного смрада и вони, идущей от взбесившейся реки.

И вдруг мысль, что она еще жива и дышит, как-то ее взбодрила, а ведь со Двора уходила полумертвой.

Уже очень давно она не слышала таких нежных слов. Слезы обиды защекотали в горле из-за того, что нечто сильнее ее самой толкает ее подчиниться этим странным прикосновениям, до дна испить первобытное тепло, пусть даже это и тепло женских тел.

— Радость моя, любовь моя, свет очей моих… — вдыхала она сладкий шепот слева, что был мощнее грохота реки.

— Аромат твой, как аромат жасмина в райском саду… — Этот шепот заглушал рев воды.

Эти прикосновения будили и колыхали в ней неведомые доселе чувства, ее охватывала слабость, головокружение, и под чадрой не хватало воздуха. Сбросить же ее с себя она не решалась, только обмахивалась ею дрожащими пальцами, как веером. Молодухам показалось, что она им что-то шепчет, и они стали прижиматься еще сильнее. Виктория кусала губы, чтобы прогнать тьму, которая вокруг нее будто смыкалась. «Оставьте меня в покое!» — чуть не крикнула она в голос, но удержалась. И почему-то стыдно было от сознания, что она вот-вот рухнет из-за простого, обыкновенного голода, уже и мужские щипки нипочем. Когда человек умирает, сказала она себе, какое ему дело до щипков, какое ему дело до голода! Только что смерть убегала от нее на этом мосту, оставляя одни щипки да голод. Перед тем как выйти из дома, она досыта накормила своих малышек Клемантину и Сюзанну и попросила сестру за ними присмотреть — опасалась, как бы про них не забыли, когда забеспокоятся из-за ее долгого отсутствия. Нет отсутствия длиннее смерти, сказала она себе теперь, получив очередной щипок.

Но укусы голода отвлекали от мыслей о смерти. Такого же голода, какой царил в подвале в ту далекую зиму.

Перед Пуримом[7] из Дамаска пришло известие, что Рафаэль и правда путается с той самой певицей. И понеслись злые пересуды, кто, мол, кого там содержит. Одна Азиза не бросила в него камня.

— Он и мужику не позволит кормить себя из милости, а уж чтобы жить у шлюхи на содержании, такого быть не может. Он парень с яйцами!

— Последи за своим языком, женщина! — возмущался Йегуда.

Азиза посмеивалась, будто говорила о веселой забаве:

— Ты, Мирьям, этим бредням не верь! — И, взглянув прямо в глаза своему деверю Азури, добавила: — У Рафаэля и яйца, как у мужчины, и голова мужчины.

Азури отвернулся. Виктории не по себе стало оттого, что дядина жена осмеливается так вот дерзить ее отцу, так его подкусывать. Ждала, что тот осадит ее, а он промолчал. Лишь слегка побледнел и передернулся, будто ему вдруг одежда сделалась тесна. Обычно лишь глянет уничтожающе — и наглец замолчит. А тут затушил сигарету носком ботинка, зажег другую, и показалось, будто он прячется за дымом, плывущим из-под больших усов. Так оно или эдак, но Йегуда с Азури из набожного великодушия снова взялись спасать беспутного отца Рафаэля. С помощью Михали оплатили его долги, сняли и оборудовали для него новую переплетную мастерскую. На сей раз он продержался почти до Тиша бе-ав[8]. И все это время, пока выполнял роль кормильца, слонялся по дому, как арестант, который в ужасе от соседей по камере. И уши его будто вслушивались в звуки иные, далекие. В конце концов он исчез, как исчезал много раз прежде, исчез, как исчез Рафаэль. Сыновья и дочки вновь погрузились во тьму подвала, и Двор словно предал их анафеме: оставшийся всегда расплачивается за того, кто удрал.

Наджия, чувствуя себя человеком, чьи предсказания наконец-то сбылись, все ждала от Виктории слез и рыданий и напророчила дочери, что она кончит тем, что прыгнет за утешением к нему в постель, точно как Нуна Нуну. Ведь неспроста же она избегала нормальных парней, а все пялилась на Рафаэля! А тот взял да и улетучился, как пар из лохани со стиркой, вот! Язык ее молол без устали.

— Еще бы! — говорила она. — Виктория больше со мной на крышу не лазит, потому что все трюки уже изучила.

— Ой, какая же я дура, какая идиотка! — укоряла она себя за то, что только сейчас поняла всю правду. И пока Двор просто игнорировал обитателей подвала, Наджия притащила свою разделочную доску прямо к самому входу в подвал и вдруг превратилась в рачительную хозяйку и стряпуху; привела к этой гигантской доске носильщика с базара, чтобы выкладывал на нее овощи, и виноград, и финики. Словно новая жизнь пульсировала в ее пальцах, когда она потрошила кур, резала рыбу и мариновала бараньи ребрышки, и все это поигрывая плечами и напевая, пока с коврика на втором этаже не раздался наконец гневный окрик Михали:

— Побойся Бога, женщина!

И, будто по слову Михали, из этого подвала, попавшего в осаду сытости и изобилия, вышла безмолвная процессия отощавших существ. Во главе ее шла мать, Ханина, с горшком в руках, а за ней сыновья и дочки, будто принадлежащие к двум разным расам: половина низкорослых, плотных и почти чернокожих — в мать, а половина высоких и светлых — в отца. Наджия поспешила прикрыть мясо и фрукты тонкой тряпицей — в страхе перед дурным глазом, но члены процессии даже взглядом не удостоили эту ее доску, уставленную всякой всячиной; они обогнули Наджию и кучкой уселись у входа в кухню. Ханина встала на колени перед третьей плитой, принадлежащей ее семье, и разожгла под горшком хворост.

Тем временем спор между родителями Мирьям перешел в нешуточную ссору. В тот день многие отправились на встречу с раввином Шимоном Агаси, старцем, которого попросили дать толкование, пусть и запоздалое, восстанию младотурок[9], засухе, которая длилась уже второй год, принудительной вербовке молодых евреев в ненавистную турецкую армию и вздорожанию цен. Йегуда чуть не задохнулся в давке Главной синагоги, ослаб, слушая это бесконечное толкование. Раввин предостерегал от неблагонравного образа жизни, который проник в еврейскую общину и прогневал Господа. Всю тяжесть этих грехов Йегуда принял на свои хилые плечи. С разбитой душой и болями в груди он вернулся домой, свалился на лежанку и так и лежал с серым лицом, потухшим взглядом и с уксусной примочкой, которую положила ему на лоб Азиза. Еле бормоча себе в бороду, он шепотом позвал Мирьям, заплетавшую косы перед зеркалом, которое держала перед ней Виктория.

— Вот именно про это и говорил великий равин-каббалист.

— Учи со своим каббалистом Тору, а девочку не трогай. Что она тебе такого сделала?

— А ты взгляни на ее платье, у нее вон ноги чуть ли не до коленок голые!

— И из-за этого две зимы нет дождей? Да не смеши ты меня! А ты, что такого преступного сделал ты, что у тебя сердце больное? Уж не будем о другой болезни, которая всего тебя сожрала. У тебя красавица дочка, и если эти идиоты турки тащат наших парней в армию, так точно не из-за платья Мирьям!

— А Эзра? — продолжал страдать Йегуда.

— Господи ты Боже, а он-то чем твоему раввину помешал?

— Рав будто про него и говорил.

— Он учится в школе Альянса[10], благослови его Бог, — сказала Азиза с гордостью, — единственный ученик во всем переулке.

— Как будто перед собой его и видел! Пейсы сбрил и вместо Торы учит язык богохульников.

— Да их всех просто зависть грызет.

— Женщина! — вскипел Йегуда. — Раввин — он святой человек.

— Упаси меня Боже от таких святых. Иаков из-за засухи послал своих сыновей в Египет. Голод был еще до того, как изобрели французский язык, и перед тем, как создали Альянс. Люди помирали с голоду, еще когда женщины одевались во все черное, как бедуинки. Скажи своему раввину, пусть займется молитвами, а нас оставит в покое.

— Ну, говори с женщинами! — вздохнул Йегуда.

Азиза вспыхнула. Еле-еле сдерживалась, чтобы его не оскорбить.

— Ну поглядите, кто о женщинах-то заговорил!

Его уже заливал холодный пот, и давление в груди нарастало, он старался успокоиться и поступить с ней по справедливости, думать про ее преданность и нежность, но помнил только собственное мужское бессилие и ее шуточки на этот счет. И в нем взыграла злость.

— Убирайся! — крикнул ей задыхаясь.

Она передернула плечами и усмехнулась. И из-за полноты оперлась руками, когда вставала с циновки. Здоровая была, с крепким аппетитом и знала, что все еще красива в глазах мужчин.

— Осталось немножко кахи[11], пойду разогрею тебе штучку.

— Не нужно мне от тебя никаких кахи.

— Ох ты Боже мой! — надула она щеки. — А ты, Эзра, хочешь?

Эзра спускался по лестнице, рассеянно уплетая промасленную кахи, на которой переливались крошечными алмазиками крупинки сахара. С тех пор как уехал Рафаэль, Двор для него стал пустыней. При виде своей двоюродной родни, сгрудившейся у входа в кухню, он в переулок идти передумал, а, усевшись возле этой будто окаменевшей группы, весело заулыбался:

— Ну, кому слабо куснуть?

Глаза их блеснули, но не вызвался никто, потому что Эзра еще не назначил цену. Они с пеленок знали, что на все своя цена. Двое мальчишек готовы были за кусочек сладкой, промасленной кахи дать Эзре потянуть себя за ухо или десять раз прокатить его на спине по всему двору. Несколько недель назад, когда дули сумасшедшие ветры, Ашер перепрыгнул над пропастью их переулка — с крыши дома Шауля-Лоточника на крышу дома Кривого Кадури — все за тарелку кубэ[12]. По их понятиям, Эзра был не садист, а просто человек, у которого всего вдоволь, — таким все прощается, лишь бы цену назвали заранее. Эзра сгреб руками головки двух детишек, тех, кто поближе к нему:

— Кому слабо забраться в комнату к Нуне Нуну и лежать у нее под кроватью, пока не увидит, кто на нее залез? — А пальцы все держали над их черными чубами кахи, источавшую сладчайший аромат.

Дети сглотнули слюну.

— А кахи? — уточнил низкорослый смуглый Ашер.

— Вся будет твоя, целиком.

— Давай сейчас.

— Нашел дурака!

Сделка не состоялась, и удовольствия ни одна сторона не получила, ни голодные дети, ни Эзра, который стоял и пустыми глазами обозревал скучный Двор. Без всякого вдохновения он доел свою кахи, уже показавшуюся ему совершенно безвкусной. Самый младший набросился на его пустую руку и стал жадно облизывать пальцы, покрытые сладким соком, даже кожу между ними не забыл, даже все, что под ногтями. Эзра от отвращения усмехнулся смущенно, как человек из-за собаки, которая онанирует, обхватив его ногу.

— Что варит тетя? — спросил он без всякого любопытства.

Они молча переглянулись, как люди, давшие клятву молчания.

— Я не чувствую никакой еды в горшке.

— Там чечевица и рис и даже кунжутовое масло, — похвастался высокий светлокожий брат.

Братья и сестры, сдвинувшись, сомкнули ряд, заслоняя спину матери и горшок. Эзре ничего бы не стоило, прорвав эту стену, добраться до горшка, ведь детей этих мог обидеть кто угодно. Но глаза их вспыхнули таким вызовом, что он отступил.

— Небось варят воду с горсткой червивого риса, — сказала стоящая в аксадре Мирьям. — Повернись, теперь я тебя причешу и заплету тебе косы. Не стоило ему сбегать с той бабой.

Виктория, кивнув головой, отдала ее в преданные руки Мирьям. И закрыла глаза, и произнесла как священный припев:

— Да, не стоило…

— Они перепрыгивают по крыше к дому Нуну и пробираются там в кладовку. Мама говорит, что только она отвернется, как они и из наших кастрюль воруют.

И снова грешные мысли закрутились в голове у Виктории. Мудрая у них бабушка Михаль, и Двор относится к ней с почтением. Когда взрослые и дети клянутся ее именем, рушатся стены лжи. И вот ведь крикнула она «Хватит вам!», когда до нее донесся предсмертный писк крысы, попавшейся в расставленную Рафаэлем мышеловку. Когда крыса укусила за нос одного из младенцев, весь Двор всполошился. Семейство десятками лет жило в сообществе с крысами. Грызуны воровали у них драгоценную пищу, а они в ответ испытывали мстительную радость при виде того, как тельце разбойника мотается в клыках у кошки. Но история с младенцем вызвала ужас. Рафаэль тут же поставил мышеловку, и, когда среди ночи пружина с громким щелчком сработала, даже мужчины выскочили прямо в трусах и встали рядом с женщинами и детьми — поглазеть на клубочек серого ужаса, сжавшегося в углу мышеловки. Рафаэль вскипятил воду, туда ее плеснул, и дети громко завизжали от радости.

— Нет! — закричала бабушка Михаль и, держась за перила, приподнялась со своего коврика. — Начнем с крыс, а кто скажет, где остановиться? Господь создал змей и кошек, им и положено их пожирать. Чур на вас, нельзя смеяться, когда слышишь такой жуткий писк!

Крысу эти увещевания не спасли. Ее трупик был выброшен в мусор, а мышеловку закинули на какую-то полку и там позабыли. Через несколько месяцев в дом Нуну была вызвана гадалка Джамила, которая еще и снимает порчу, и служит плакальщицей, свахой и повитухой — по надобности. У Абдаллы целых два дня не отходила моча, и он просил и умолял:

— Господи Боже, Ты создал реки и моря, ну что для Тебя, вездесущего, капелька мочи?

Зять его, имени которого никто в переулке не помнил, преданно за ним ухаживал, держал между его расставленных ног горшок и умолял и упрашивал сдавленным голосом:

— Ну, дядя, ну попробуй! Ты, наверно, боишься, что будет больно. А может, это только первые капельки трудно выдавить!

Хана, сестра Абдаллы, не сомневалась, что все от порчи, наведенной изгнанной из дому невесткой. Напрасно Нуна смазывала отцовский живот разогретым жиром. Абдалла рычал, и Нуна горько плакала, а зять стоял с пустым горшком в руках и не знал, что и делать. Тогда Нуна решила выдоить отца, как козу, и отец ее орал, и в горшок капала подозрительная жидкость.

— Кара египетская, — вопил он, — кровь!

Тогда сестра его и служанки-курдки обыскали все углы в доме, и точно: под кроватью больного обнаружили мышеловку, от которой шел смрад смерти.

— Ну я ж вам говорила! — вскричала Хана. — Я ж вам говорила! — И тут же была вызвана Джамила, чтобы справилась с порчей, и она постановила эту мышеловку сжечь на костре из ствола пальмы, что росла из дыры в крыше и эту крышу прикрывала. Золу от деревянных частей мышеловки она высыпала в выгребную яму, а покореженную проволоку унесла с собой, пообещав закинуть ее в дверь отверженной жены. Абдалла выздоровел и через несколько дней уже смог закатить пир и изображать там, какое было выражение лица у зятя, когда тот держал горшок между его ногами.

— Ну, честное слово, такие мужчины — благословение Божье, это ж надо, какое сердце!

Обитатели дома Эзру не ругали, хотя и не могли понять, зачем он такое вытворил. Логичное объяснение поступков не обязательно. Бесы и привидения, дурной глаз и вещие сны, ведьмачество и чудеса — все было делом привычным.

Когда горшок в кухне пробудился к жизни и его крышка зазвенела, как взбесившиеся музыкальные тарелки, Ханина встала, обмотала его тряпицей, подняла и молча повела своих детей прочь от закопченного кухонного входа, пока не исчезла в сумрачном кратере подвала. И в кухне осталась Наджия, которая резала помидоры, проливая их кровь на своей доске, да Эзра, вытирающий липкие руки о штанину. И лица у них были пустые, как у актеров, лишившихся зрителей.

А Виктория, волосы которой Мирьям заплела в виде двух черных змей, поражалась, почему же смолчала бабушка Михаль, ну почему!

Загрузка...