На тропе



Солнце клонится к горизонту. Над Сновью стелится легкий, по-осеннему бесцветный туман. За желтеющей полоской лугов синеет вдали сосновый бор.

Я останавливаюсь в нерешительности. Передо мной село и две дороги: прямо — извилистая улочка, вправо — узенькая, выбитая за лето босыми ногами тропинка. На какую из них ступить?

Мне необходимо пройти село. Там, на другом конце его, на хуторе, у самой реки, стоит хата. В ней живут двое престарелых людей. Они-то и дали приют бывшему директору МТС Бондаренко.

Мне необходимо его видеть — через него мы должны связаться с подпольным обкомом. Без этой связи мы задыхаемся.

В селе, что сейчас передо мной, до войны я бывал не раз. Поэтому хорошо знал и дорогу и тропку. Теперь взвешивал — что же из них безопаснее? Дорога вела из конца в конец села, до самого хутора. Тропинка жалась возле реки, потом тянулась леском и тоже приводила на хутор.

Врага можно встретить и на дороге и на тропе. Вот и решай, где лучше с ним встретиться? Ежели в селе, на дороге, — может, не тронет, ведь по дороге ходит множество людей. А встретишь в лесу, на тропе, — тут уж не миновать беды.

Карманы мои не пусты. В одном, у самого сердца, — небольшой трофейный «вальтер», в правом — справка. Написана аккуратно на двух языках — на украинском и на немецком, — и все же я не уверен в ее надежности. Возможно, эта бумажка и выручит, а может случиться и наоборот — спокойно отдаст врагу в лапы. Вот и не хочешь встречаться ни с кем: ни с немцем, ни с полицаем.

Словом, было над чем призадуматься. Тут я невольно улыбнулся: вспомнилось то, о чем говорилось в народной сказке: «Кто пойдет от этого столба прямо, тот будет и голоден и холоден; кто пойдет вправо — сам жив останется, но коня своего лишится; кто пойдет влево — сам убит будет, но конь жив останется». Хорош выбор! И хотя у меня не было коня и предо мной расстилались не три, а всего две дороги, но я, подобно Иванушке в сказке, долго не решался, на какую из них ступить.

И точно так же, как это делали Иванушки-дурачки либо Иваны-царевичи, — свернул вправо. Пусть уж лучше конь погибнет, уж авось добуду себе лучшего! — только цела голова бы осталась.

Разумеется, не пример сказочных героев толкнул меня на тропу. Я располагал временем, чтобы взвесить и решить: этот путь для меня более удобен. Он и короче и безопаснее. Ведь в этакую пору ни одному фашисту не взбредет в голову прогуляться по узкой тропе, густо присыпанной опавшими багряными листьями.

Иду не спеша, внимательно всматриваясь вперед, прислушиваясь к каждому шороху. Вокруг мертвая тишина, ни единой живой души. Не дрогнет, не шевельнется ни один листок на дереве. Только видно, как там, внизу, под горкой, синеет тихая Сновь, лениво цедит свою воду через узкую горловину русла. Солнца не видно за горой, покрытой густым лесом. Но я знаю: оно еще не зашло. Лес за рекой, луга, уставленные высокими стогами сена, еще смеются, купаются в золоте.

Под ногами приятно шуршит листва, на носках моих полуистоптанных ботинок ткется белое кружево бабьего лета. Из лесной чащи, из глубоких оврагов, от обрывов веет холодком. Где-то внизу журчит проворный ручеек, что-то лепечет самому себе. Чувствую, что в горле у меня совсем пересохло, вспомнил, что с самого утра хочется пить.

Я когда-то уже останавливался у этого родничка. Он тогда меня поразил своей красотою. Прямо из каменной стены, покрытой липким, всегда влажным зеленым мохом, вырывались, словно из горлышка бутылки, серебристо-голубые струйки и, будто живые, бились в каменном ложе, откуда беспрерывно лилась в ущелье холодная прозрачная вода. В теплое солнечное утро, когда к источнику пробивались лучи солнца, чудесная струйка звенела и пела еще веселее, задорнее, переливаясь всеми цветами радуги.

Сейчас у меня не было времени любоваться этим нерукотворным фонтаном. Забыв обо всем, я подставил рот под струю, и мой иссохший язык обожгла холодом ключевая вода, забилась, точно живая, забулькала в горле. Я пил и никак не мог напиться, задыхаясь от напряженного напора воды, умывался холодными струйками. Хотел оторваться хотя бы на секунду, передохнуть, но был не в силах отвести лицо от этого исцеляющего потока.

Пил, наверное, очень долго, так как почувствовал вдруг, что налился водой по самое горло. Еще немного— и заполнит меня эта живая серебряная влага доверху, как бочонок, который берут с собой на покос. С неохотой отрываюсь от струи, ибо чувствую, что далеко еще не утолил своей жажды, что пил бы и пил эту воду без конца. Сажусь на серый влажный камень у самого источника, вслушиваюсь в однотонную, но такую нежную песенку родника. Он поет и под песню неустанно бьется о камни, щедро рассеивая во все стороны драгоценные струйки.

Его пение убаюкивает, навевает дрему.

Прилечь бы вот тут, на покрытую багряным одеялом осени каменную глыбу, и уснуть. Уснуть богатырским сном, спокойно, надолго, забыв про все: про войну, про фашистов, про опасности. Но забыться никак невозможно. Лишь на какое-то мгновенье мне показалось, что в мире полный порядок, что нет войны, что все эти страхи, которые принес с собою фашизм, только приснились, как болезненный кошмар, что все это исчезнет, как жуткое наваждение, только нужно проснуться, открыть пошире глаза.

Не моргая гляжу в кипящую пену, вслушиваюсь в яростное шипенье потока, но забыть, куда и зачем иду, — не могу. Мне нужно любой ценой разыскать Бондаренко, связаться с подпольным обкомом, иначе мы, немногочисленная группка подпольщиков, задохнемся, поодиночке попадем в когти врагов и бесславно погибнем.

Решительно встаю на ноги. Теперь я бодрый и сильный. Пить уже не хочется. Целебная влага терпким вином разлилась по всему телу. Я могу идти не только в конец этого вот села, но хоть и на край света.

Медленно подымаюсь из оврага на тропу, иду лесом. От горы даже вон туда, за реку, падает серебристая тень, — солнце, видно, уже совсем опустилось за горизонт. В лесу тишина, только листья тихо кружат в воздухе, цепляются за ветви кустов, за кору деревьев, не желая ложиться на тропу.

Впереди серая каменная глыба. Знаю: только обогнуть ее — увижу другой конец села, у реки хутор, а, возможно, и ту хату, где живет Бондаренко. Волнение и радость распирают мне грудь. Я невольно подумываю о том, как хорошо человеку жить на свете, когда он крепок как дуб и удача сама идет к нему в руки. Но не успел я натешиться этой думой, как вдруг из-за каменной стены появился человек с винтовкой на плече и с пистолетом в руках. Холодок пополз мне за ворот — я увидел, что дуло пистолета направлено прямо мне в сердце.

— Стой!

Я и без команды стою как вкопанный.

— Руки вверх!

В моей руке тоненький красный прутик лозы. Для чего его взял — сам не знаю. Вероятно, он и отягощал мои руки. Я не спешу подымать их. В мгновенье ока успеваю рассмотреть своего врага. Это молодой присадистый мужчина в вылинявшей гимнастерке, с белой повязкой на рукаве и тяжелым взглядом маленьких серых глазок. Сам не знаю почему, но в сердце закипела злоба. Не то к этому человеку, так нагло преградившему мне дорогу, не то к самому себе. Успел только подумать: «Вот и выбирай, какой дорогой пойти…»

Гневным взглядом смерил полицая:

— В чем дело?

Я не узнал собственного голоса. Он прозвучал угрожающе, властно и сердито.

— Руки вверх! Стрелять буду!

— Я тебе стрельну! Видишь — у меня ничего нет в руках.

Я протянул перед собой отяжелевшие руки, выпустив из пальцев красный прутик.

Полицай, видимо, растерялся, заморгал глазами.

— Кто такой?

Я вспомнил, что в кармане у меня лежит удостоверение, и ответил уверенно:

— Член городской управы.

— Фамилия?

— Антипенко.

Это словно холодный душ подействовало на полицая. Он опустил руку с пистолетом, как-то виновато съежился, а на его круглом лице заиграла заискивающая улыбка, маленькие глазки еще сильнее сузились.

— Простите, пане Антипенко. Честь имею… — забормотал он, сбитый с толку, видимо не понимая и сам, о какой чести завел речь.

— Ничего, — говорю тоже хрипло, — бывает.

— Вот, вот именно, — заспешил полицай, — время такое…

Он приблизился ко мне, незаметно перебросил пистолет из правой руки в левую, протянул мне потную руку.

— Могильный моя фамилия. Имею честь служить в полиции.

Я вынужден был пожать его мягкую потную руку. Будто кусок падали кто-то вложил мне в ладонь.

— Очень приятно. Однако же вы бесцеремонны…

— Простите, пане Антипенко. Так неожиданно…

Только из-за скалы — и вдруг… вы. У меня сердце так и екнуло. «А что, ежели партизан?» — думаю. Уже когда опамятовался да пригляделся… Оно сразу видать— человек культурный… А вы как же, пане, в наши края?

Этот вопрос застал меня врасплох. Действительно, зачем это я в такое время на лесной тропке? Однако спасительная мысль пришла как-то сама собой.

— Видите ли, пане… извините, фамилии вашей не запомнил…

— Могильный, проше пана.

— Да, да, Могильный! Тут, видите ли, дело такое… Поручила мне райуправа школьными делами заведовать. Вот и вынужден ездить по селам, присматриваться…

Могильный прямо-таки просиял:

— Очень рад!.. Очень рад с вами познакомиться! Я, знаете ли, сразу же, как только вы сказали, что член, так и подумал — это по школам. А то зачем бы вы по школьному питомнику прохаживались? Очень рад… потому, знаете, пане заведующий, я и сам в некоторой мере… одним словом, знаете, жить как-то было надо… и пословица есть такая: рыба ищет, где глубже, а человек— где… Так я при Советах тоже имел дело со школой…

— Пан полицай — учитель? — бросаю на него удивленный взгляд.

— Да… то есть не совсем, пане заведующий, хотя в некоторой мере… — забормотал виновато Могильный.

Я решил наступать:

— Верно, пан Могильный, безбожным делам прежде учил детей, а теперь вот за эту штуковину спрятался?

Могильный еще больше съежился, будто винтовка, на которую я указал глазами, стала ему не под, силу.

— Что цы, что вы! Я не такой человек. Я сколько на свете живу — ненавидел их. Мне эти Советы — все равно что рвотный порошок. Терпеть их не мог!

Он доверительно, как-то по-собачьи заглядывал мне в глаза, изо всех сил стараясь убедить, что нет человека, более преданного немецким властям, чем он, Могильный.

— Я, знаете ли, пан заведующий, мученик, самый что ни на есть мученик! Всю свою жизнь за идею мучусь. Учиться поначалу я страсть не хотел. Не тянуло меня к наукам, да и все тут. Я с волами да с плугами всю жизнь был готов провозиться, а мой отец нив какую. Знай твердит — иди, мол, Овсей, в науку. «Вас, говорит, у меня трое в хате сидит на моей шее. Ежели на троих поле делить, то все хозяйство полетит к чертовой матери. Меньшего на хозяйстве оставлю, а вас, лоботрясов, — со двора долой. Идите в науку — да и только…» А что поделаешь, когда отец так настаивает? Пришлось семилетку оканчивать. Вот и окончил…

Могильный, видно, боялся, что я его не дослушаю, все двумя пальцами правой руки держался за мою пуговицу. А пистолет в левой зажал.

— Ну, а после семилетки куда пойдешь дальше? Какую отрасль выбирать? Мне лично никуда не хочется. За семь лет наука и так все мозги проела, а старик мой все стоит на своем… «Иди, говорит, в кооперативный. Ближе к товарам всяким тереться будешь — и прибыльно, и для семьи что купить посподручнее». Так и выпер меня в кооптехникум. И скажу я вам, быть может, его и окончил бы, ибо по математике первый спец был — задачу какую или уравнение алгебраическое как семечки щелкал. А вот разные там марксизмы-ленинизмы, да политэкономии, да политики — ну прямо-таки что порошок рвотный… Не лезут в башку, хоть ты плачь! Я, знаете, пане заведующий, уже тогда □того самого ждал… Ненавидел разную эту политику. Как подумаю, бывало, как подумаю — так и вижу: придут немцы и ослобонят нас…

Я должен был слушать, поддакивать. А Могильный старался, доказывал:

— Всё, знаете, мне двойки да тройки. И по марксизму, и по политике. И на буксир меня брали, и в стенгазете пропечатывали, и на собраниях крыли, а я все свое думаю: «Погодите, голубчики, придут ослобонители наши, я тогда вам припомню всю вашу критику и все ваши буксиры». Вот, ей же богу, так думал! Хоть, может, и не поверите, но я думал так.

Могильный, наверно, и сам чувствовал, что врал немилосердно, поэтому и старался божбой убедить слушателя.

— Вытурили меня из кооперативного техникума. За неуспеваемость якобы. А на самом деле — вот ей же ей! — поняли мое настроение. Возможно, даже в тюрьму посадили бы, да попробуй найди доказательства. На лбу не написано…

Он то закручивал, то раскручивал пуговицу на моем пальто.

— Только исключили — сразу же в армию. Она мне — будто горькое яблоко, да что поделаешь! Там разное: коли, прыгай, ползи по-пластунски… Ну, я, правда, не буду врать, полюбил это дело. Сообразил, что оно может понадобиться для меня в будущем. А что касается политчасов разных, так к ним и в армии у меня охоты никакой не было… Чего не было, того не было… Вот, правда, по строевой я свое брал. О, лучше меня никто не колол, не ползал! В младшие командиры вылез, может, еще дальше пошел бы, да надоело — демобилизовался…

Могильный заговорщицки подмигнул мне. Пойми, мол, почему демобилизовался. Служить не захотел ненавистной власти.

— Воротился домой. Оно можно было и в деревне, в хозяйстве работать, да дураков нет на какого-то там предколхоза спину гнуть. Я, знаете, сам себе пред. Местечко чтоб хлебное, а работы поменьше. Думал сперва податься в кооперацию, а тут в школе должностишка подвернулась — завхозом…

Солнце уже, вероятно, спустилось за горизонт — лес вдали потемнел, золотой луг вылинял, на лесной тропе сгущались сумерки. Только глаза у Могильного живо поблескивали, будто две змейки — то высунут головы из норы, то снова спрячутся. Он прямо расцвел от удовольствия.

— В завхозах жить можно. При школе и сад, и оранжерея, и огород, — одним словом, было возле чего руки погреть. А директор школы — шляпа. Партейный, правда, а сам ни рыба ни мясо. Все, бывало, лекции да доклады по марксизму читал. Как начнет с раннего вечера, так и до третьих петухов, пока не охрипнет… Все по бумажке да по плану. А в хозяйстве — ни в зуб ногой. Все мне, шляпа этакая, доверил. Ну, я, нечего бога гневить, поднажился малость. Правду скажу, недурно поднажился. Эти учителя хоть и с образованием, а того не имели, что я имел… Куда к черту!..

Его глазки совсем растаяли, сделались маслеными, а рот растянулся до самых ушей. Видимо, это были у него самые приятнейшие воспоминания.

— Война вот немножечко помешала, — озолотился бы. Ну, а когда началось, меня, значит, в военкомат: давай, мол, Могильный, иди Родину защищать. Молчу, а про себя думаю: «Я тебе, так твою мать, защищу, я тебе навоюю». И вот когда дали мне взвод новобранцев, неотесанных колхозников сиволапых, то я, дождавшись немецкого наступления, скомандовал: не стрелять! Один, правда, нашелся умник, раскрыл рот, так я ему живо заткнул… Команды не слушать? Дисциплину подрывать? Расстреляю как собаку! Замолчал. Так я их всех проворненько и сдал в плен немцам. Отвоевались, стало быть, черт возьми, пане заведующий!..

Меня даже тошнить стало от его болтовни, хотелось развернуться и ударить по этой жирной, самодовольной харе. Однако я вынужден был сделать вид, что все это меня очень интересует и даже волнует:

— Здорово это у вас получилось, пане полицай.

— О-о! У меня все получается. Потому, знаете, пане заведующий, я на руку легок.

И он взглянул на меня такими глазками, будто перед ним не человек стоял, а нечто вкусное, жареное, к чему приступают с большой ложкой и добрым аппетитом.

— А что я у вас, пане заведующий, попрошу! Оно хотя это и неплохое дело, — потряс он в воздухе пистолетом, — но я с удовольствием бы… Знаете, привык к педагогическому делу, одним словом… Ежели бы на то ваша милость, так я с превеликим бы, можно сказать, со всем нашим удовольствием…

Я заморгал глазами — никак не соображу, чего хочет от меня полицай. И он, заметив на моем лице смущение, пояснил:

— Заверяю вас, что лучшего директора школы, чем я, не найти. Я вам все обеспечу наиаккуратнейшим способом.

Я даже побагровел от гнева.

— Да у вас ведь, сами сказали, образования никакого!

Это не смутило Могильного.

— А на что оно мне, образование-то? Теперь в школе политике, к примеру, не учат. А писать да читать— этому я научил бы. Сейчас главное не наука, а воспитание. Запугивать учеников надо, в страхе держать. Чтобы немцев боялись, в повиновении были.

Я потупил глаза.

— Да, да, — говорю, — чтобы в повиновении были. Это вы правильно.

— Я, пане заведующий, дело понимаю, слыхал одним ухом. И будьте уверены, ежели меня назначите в школу — порядок обеспечу.

Он снова подмигнул мне, словно тайному своему сообщнику. У меня даже руки зачесались, а сам подумал: «Скорей бы тебе издохнуть, наглец!»

— Хорошо, хорошо. Я подумаю. Возможно, я вас и назначу. А пока что будьте здоровы — пойду, а то совсем уж стемнело.

Он не спешил выпускать из своей горячей мою холодную руку:

— Спасибо вам, большое спасибо! Даю слово, что и вы на меня в обиде не будете. Я знаю, как с людьми надо жить. Так я провожу вас немного. А то, знаете, время сейчас ненадежное…

Я еле-еле высвободился из его рук. Еще недоставало опеки полицая.

— А я и не думал сперва этой стежкой идти, а потом ноги будто сами по ней понесли. Вот что значит — судьба. Человек и не знает, где свою судьбу повстречает.

Не переставая болтать, он плелся за мной следом.

— Вы идите домой. Я дорогу здесь хорошо знаю.

— Ну нет. Не могу же я вас одного на глухой стежке бросить — партизаны тут шляются, коммунисты всякие… Вот мы только что одного поймали. На хуторе тут замаскировался. Может, слышали, Бондаренко некий, директором МТС при Советах служил…

— Бондаренко?! — пришел я в ужас.

— Ну да! Еще отстреливался сперва, ну да я сзади подкрался, в один миг ему руки скрутил. А вы его знали?

Я уже понял, что повел себя неосмотрительно.

— Как же, как же, хорошо знал. У меня с ним дела были…

— Говорят, вреднейший был тип. Чересчур активный.

Все во мне закипело, забушевало, восстало. Теперь не к кому мне было идти, не с кем налаживать связь. Ниточка, которая вела меня к цели, оборвалась. И оборвал ее этот… омерзительный полицай. Решение явилось как-то неожиданно, подсознательно. Я еще не знал, смогу ли осуществить его, но не осуществить был не в силах. Остановившись, произнес глухо, незнакомым мне голосом:

— Вот что, пане полицай. Вы ведете себя крайне неосмотрительно! Просто удивляюсь, как вас такого в полиции держат. Ваше поведение мне не нравится…

Могильный, не понимая, лупал глазами:

— Простите, но я…

— Доверчивы слишком вы, пане полицай. Прежде чем вступать со мной в разговор, вы должны были мои документы проверить…

Он оскалил свои крупные желтые зубы, выражая не то самоуверенность, не то сознание вины.

— Ну что вы, пане заведующий, разве я маленький?..

— А если я вовсе не тот, за кого вы меня принимаете? Если я не член райуправы, а партизан? Вы об этом подумали?

Он заметно побледнел, погасил улыбку.

— Да нешто я не вижу?

— Видите плохо. Вы вот что: проверьте-ка лучше мои документы, а в дальнейшем более бдительны будьте, если когда-нибудь вам еще раз придется попасть в подобные обстоятельства…

Я не спеша сунул руку в карман, чтобы достать свое удостоверение. Полицай оторопело моргает глазами. Нащупав на дне кармана холодное тело «вальтера», я тихо отвел предохранитель.

Быстро выхватив из-за пазухи руку, приставил дуло пистолета прямо к полицаеву носу.

— Это тебе за Бондаренко!

И сам не почувствовал, как нажал на податливый спуск.

Только и запомнились дикие, обезумевшие глаза. Из них сразу вылетело все: и маслянистое поблескивание, и глубоко затаенная хитрость, и жадность, и наглость. Осталось одно — животный ужас перед круглым смертоносным отверстием.


1958

Загрузка...