Дед сопел, курил за цигаркой цигарку. В хижине было сизо от дыма и тесно от крика.
Кричала бабка.
— Одурел, старый, с ума свихнулся! У тебя его и прежде-то не бывало, а теперь и вовсе высох. Стану я ждать, пока придут, пока найдут да повесят тебя на тополе и меня с тобой за компанию!.. Вот пойду, вот ей же богу, пойду, расскажу все, пусть забирают это несчастье, успокоят мне душу…
Сердитая бабка все порывается к двери. Одета она в какое-то вылинявшее рванье, стоптанные валенки, с головы то и дело сползает на затылок застиранный платок, открывая растрепанные седые волосы.
Дед добродушно отталкивает ее от низенькой двери, незлобиво бубнит:
— Вот же упрямая баба, вот же дурацкое племя. До седин дожила, а ума — что у дитяти. Да ступай, веди уж их, веди! Думаешь, ежели найдут — по головке погладят? Заберут обоих, на тополь вздернут…
— Меня еще вздернут или нет, а тебе петли не миновать!..
— Говорю тебе, дура, скоро унесут хлопцы. Иначе нельзя, смекай.
— Всем нельзя, только тебе можно, ты один такой умник своей волей голову в петлю суешь.
— Время такое. Теперь — либо сюда, либо туда.
— Вот то-то и оно, что время. Значит, сиди помалкивай, коли жить охота…
— А может, оно и жить-то не стоит, коли жизнь хуже собачьей?
— Тогда лучше сам возьми да повесься, других не мучай!
— Повеситься не штука, а кто же тогда одолеет силу вражью поганую?
— Может, вон те одолеют, что среди ночи с неба прыгают? Может, они такие сильные? Так зачем тогда шмотки свои людям подсовывают, зачем тебя, дурня, под монастырь подводят?!
— Ну и упрямая баба! Говорю ведь: на то меня здесь и оставили. Нешто я не пошел бы за Донец? Задание у меня такое.
— Ничего слышать не хочу. Пусти, старый идол, все равно пойду!
Дед не спеша раздавил сапогом окурок. Он не сводил глаз с лютой бабы. Она и впрямь, видать, с ума сошла: выдаст, по глазам видно. Тогда его да заодно и ее если не расстреляют, то повесят. Оно хотя и не страшно, да ведь дело погибнет. Поверили деду, дело такое поручили, парашютисты к нему без опаски, будто к отцу родному, ночью прямо с неба явились, рацию какую-то на сохранение оставили, еще там разные причиндалы. Как на своего положились, а тут такая оказия… Своя же баба выдаст немцам!
Долго глядел дед на старуху, и в глазах засветилась угроза, в голове думка недобрая вызревала. Наконец встал на ноги.
— Вот что, старая, — глухо заговорил он. — Видно-таки несдобровать нам, погибель наша пришла. Но знай — своих я не подведу! И раньше, чем я на тополе закачаюсь, тебе не жить, упрямая баба…
Старуха умолкла, дико уставилась на деда — знала: слов на ветер он не бросает. И язык у нее сразу отнялся. А он натянул телогрейку на плечи — и к двери.
— Где заступ?
— Зачем он тебе?
— Яму копать пойду. А ты приготовься… Вымойся, как полагается, оденься по-человечески… Чтоб не просто так… Чтоб по обычаю…
— Что ты надумал, старый?!
— Сказал: яму иду копать и похоронить должон…
— Спятил, никак!..
Вышел, напустив морозного воздуха в хижину, прикрыл отсыревшую дверь, замкнув снаружи на защелку.
Яму копал напротив единственного в хате оконца. Чтобы видеть, если упрямая баба через окошко выпрыгнуть вздумает.
Копать было трудно, земля промерзла глубоко, да и неподатлива эта земля донецкая, каменистая, вязкая. Работал не торопясь, поплевывая на ладони; хекал так, что в хатенке было слышно.
Бабка голосила, будто на похоронах, однако грела в печи воду, раскладывала на кровати белье. Он слушал ее причитанья, и в его душе не было к ней ни жалости, ни страху, ни раскаяния. Смерть бабкина пришла. Упрямая баба все равно не смолчит. И надо же было ей докопаться! Парашютистов своими глазами видела и, где их пожитки спрятаны, тоже знает. Пускай бы потом уж звонила, когда хлопцы освоятся, заберут свое имущество. Тогда бы и деду и ей помирать не грех, а то ведь навредит… Да еще как навредит! А они надеялись, положились на него. Нет, пришла бабкина смерть…
За горькими мыслями и не заметил, как вырыл яму. Глубокую, по самую шею. Положил на угол заступ, подтянулся и вылез наверх, присел на холодную землю, зацепил рукой снегу, ладони вымыл, смочил лицо.
А может, одумается? Промолчит? Ну нет, не такая у него бабка! Уж он-то ее знает. Изучил за долгую жизнь. У него характер, а у нее — вдвое: на все село хватило бы, нет на свете упрямее бабы.
И помереть должна из-за своего невыносимого упрямства. А парашютисты будут жить. И рация будет разговаривать с Большой землей…
В хате царила тишина. Старик краем глаза заглянул в оконце. Видит: умирать приготовилась бабка.
Значит, так тому и быть — сама не верит, что промолчать сможет.
Долго курил дед, долго думал. Потом вошел в хату. Не подымая глаз, тяжело опустился у двери на скамейку и принялся сворачивать цигарку.
Словно хищная птица, загнанная в клетку, наблюдала за ним бабка, за каждым его движением. На ее продолговатом лице как-то незнакомо выделялся заострившийся нос, щеки провалились и посерели, а глаза округлились и зримо погасли.
В хате стояло гробовое молчание, будто в яме, что чернела за промерзшим окошком.
Старик тяжело, опустив голову, беспрерывно курил, время от времени сплевывая к порогу.
Наконец бабка не выдержала, шевельнула задеревеневшими губами:
— Ну, чего сидишь? Довершай…
Долго дед молчал. Бабке даже стало казаться, что она не произносила этих слов, а лишь только подумала. И она повторила:
— Кончай, говорю, коли надумал…
— Подождем чуть… Может, подойдут…
И он посмотрел на бабку отчужденно и строго.
На бабкино счастье они пришли уже перед самым рассветом.
1965