Судьба



— Эге-гей! Привал!

И пошло, покатилось эхом от подводы к подводе:

— Привал! Ппр-ру! Разбежались лошадушки!..

В село партизанская колонна вступила на рысях. Мешкать было некогда — за нами по пятам гнались немцы. Правда, после того, как мы им из засады дали изрядную трепку, сожгли одну автомашину и укоротили жизнь нескольким уж больно прытким воякам, они стали поосмотрительнее. На рожон не лезли, однако и не отставали. Походило на то, что они нас просто-напросто вытесняли из густонаселенных мест в леса. А возможно, там, на краю леса, куда вела нас дорога, была уже подготовлена западня.

Я сразу же выслал к лесу разведку. Несколько всадников, припав грудью к конским гривам, сдерживая лихой галоп своих неутомимых лошадок, помчались широкою улицей туда, где заманчивой синевой темнел лес. Из-под конских копыт далеко по сторонам разлетались брызги мокрого снега — за день солнце сварило на дорогах кашу. Хочешь — ешь, хочешь — купайся.

Купались в этом месиве кони, чавкали сапогами и валенками партизаны. Холод, промозглая сырость пробирали до самых костей, но никто не унывал. Немцам устроили хорошую припарку, и ведь шла весна, весна!

Из этой жаркой перестрелки мы, как говорят, вышли сухими из воды. Ни одного убитого, ни одного раненого, только меня в лесу задела какая-то дура-пуля, как говорила наша лекарша: расписалась на шкуре, а поставить печать не успела. Там же, на месте боя, перевязали мне рану, — я даже и не заметил и от пулемета не отрывался ни на миг.

И вот только сейчас, когда мы остановились в селе на передышку, когда на несколько часов миновала опасность, я почувствовал, как ломит в плече, жжет кожу. Бинт, видимо, сполз и мешал движениям. А тут еще лекарша наша, Галина:

— Как вы себя чувствуете?

— Как в раю. Перевязка только, видно, плохая, передавила руку.

— Спешила я. Да разве вы дадите как следует перевязать? А вот сейчас перебинтую.

Только теперь я огляделся вокруг. Да! Давненько я здесь не бывал. Сколько же это? Пронеслись годы…

На пустовавшей улице то тут, то там появлялись люди. Сперва детишки, а потом и взрослые. Стоят, бросают вопрошающие взгляды через тыны да ворота: что, мол, за армия такая явилась? И не немцы, и на полицаев не смахивают…

А там уже кто-то либо догадался, либо расспросил, улыбается, руками размахивает, рассказывая о чем-то.

И вспомнилось мне, как еще в детстве бывал я в этом селе. Еще когда в нашем райцентре в семилетке учился. А мой лучший дружок, Ванько Подорожник, родом отсюда, зазвал меня к себе в гости. От райцентра досюда километров двадцать. Пешком мы тогда притопали, устали по песчаной дороге, но хоть бы что…

Идем сельской улицей. Рядом семенит мелкими шажками кругленькая, в ватной фуфайке и брючках Галина Чернявая, со вздернутым носиком, поблескивает черными, чуть раскосыми глазами — до того похожая в своей этой форме на китаянку. Я вроде как и не слышу ее запугиваний: подумаешь, гангрена, так она ко мне и пристанет!.. И от чего? От какой-то царапины? Как будто нас посильней не полосовали пули и осколки. Я присматриваюсь к селу. Тогда, в детстве, виделось оно мне огромным, изрезанным таким множеством улиц, что, казалось, сам черт голову сломит, — как тут в них разобраться. Теперь же все это село лежало передо мною заснеженное, словно на листе бумаги, — куда ни кинь глазом, всюду край виден. Вот оттуда, из-за полуразрушенного трехкрылого ветряка мы зашли, а во-он там на поле, за которым синеет лес, будто игрушечные, скачут на лошадях наши разведчики. И улицы не такие уж широкие, путаные. На глаза попалось знакомое строение. Ну так и есть! Ведь это сельская лавочка. Мы тогда допоздна играли на ее широком крыльце. Уж продавец повесил на дверь большущий ржавый замок, а мы все вокруг лавки гонялись — играли не то в жмурки, не то в пятнашки, не помню. Какою огромной казалась тогда эта лавка! А сейчас — обыкновенная камора. Или, быть может, ее перестроили за эти годы?

Через улицу — знакомое подворье. Почерневшие ворота с крышей. Высокий, крученый-перекрученый вяз с аистовым гнездом на макушке. Зеленые окна. Ряд вишен вдоль дороги. Где-то теперь Ванько?

Я решительно сворачиваю к хате Подорожников. Давно я здесь не бывал. Узнает ли кто?

Нет, кому тут узнать? Старики, наверное, совсем уж дряхлые, меньшая Ванькова сестра выросла, замуж вышла. Брат, возможно, в армии служит. Встретить Ванька здесь я не ожидал. Знал — до войны он окончил университет, его приняли в аспирантуру, парень он был способный. К тому же бедовее Ванька никого в нашем классе не было. Его и на цепи не удержишь на одном месте. Если б по той или иной причине оказался во вражьем тылу, то уже давно разыскал бы нас. Тем более что партизаны — не иголка. Будто инет нас, а глядишь — мы всюду.

Только ступили на двор — приоткрылась дверь в сенцы. На пороге — старая Подорожниха. Я даже приостановился от удивления. Ой, неужели эта старенькая немощная женщина — Ванькова мать? Честное слово, если бы не глаза, не эта синяя бородавка над бровью — ни за что не подумал бы, что это она. Была не женщина, а роза: цветущая, здоровая, молодая…

— Здравствуйте, тетенька, — обращается к ней Талинка.

Это такой у нас бесенок, что минутки не помолчит, не понимает, где знакомые, где незнакомые, с каждым вмиг найдет общий язык.

— Можно к вам на минутку? Мне только раненого перевязать, хаты вашей не убудет.

Старая Подорожниха молчит, словно воды в рот набрала, только как-то горестно вздрагивают у нее губы, а Талинка тянет уже меня за рукав, будто нас тут хлебом-солью встретили.

— Вот спасибо вам! Мы ненадолго. А то, знаете, тетенька, оно хотя и не холодно, а на улице, да еще раненому, — совсем не тот коленкор. Спасибо, спасибо, не беспокойтесь, я и сама дверь открою.

В глазах Подорожнихи растерянность: и принесло же вас, что вы за люди, что вам в моей хате надобно? Но она молча опережает нас, услужливо открывает дверку в низенькие сенцы.

Мы так долго жили в лесах, на просторе, столько прошли заснеженных полей, что даже в сравнительно просторной и светлой хате Подорожников мне попервоначалу кажется и темно и тесно.

Поздоровавшись, как полагается, с хозяйкой в хате, я с помощью Галины стаскиваю шинель. Галина успевает и мне помогать и старухе голову морочить:

— Как поживаете, бабушка? Одинокие вы, вижу я. Не скучаете? А кипяточку, случаем, в печи у вас не найдется? Смотрите, как одежду вам, товарищ командир, окровенило.

Старая Подорожниха, смотревшая глазами, полными ужаса, на церемонию моего раздевания, сокрушенно закивала головой, бросилась к печи.

У Галины все горело в руках. Не прошло и пяти минут, как она как-то особенно тщательно, почти неслышно, завернула в белую марлю мою располосованную руку.

— Ничего страшного, — приговаривала она, — мелочь. Мне сперва показалось, что дело значительно хуже. А теперь руку подвяжем на день-два… Так, для покоя. В медицине главное — покой.

С шумом и топотом в хату ввалился начальник штаба:

— Товарищ командир! Дорогу заминировали, засада отходит. Противник колеблется. Думаю, нападения не будет. Дозвольте бойцам перекусить.

— На ходу!

— Есть на ходу!

Начальник штаба, лихо козырнув, выбежал из хаты. Можно было уходить. Но я невольно приблизился к стене. На ней в большой самодельной рамке фотокарточки. Одна из них сразу же привлекла мое внимание. То наш выпуск. Словно аршин проглотив, стоим мы, выпускники, в третьем ряду, за учителями. Впереди — наши девчонки. Эти, как всегда, чувствуют себя более свободно. Вот крайний, позади всех, выглядываю из-за чьего-то плеча — я. Ванько Подорожник — в центре, между директором школы и нашим классным руководителем. «Я в одном ряду с учительством», — шутя говаривал он.

Галинка все старается разговорить онемевшую хозяйку:

— А дрова у вас есть? А в хате не холодно? А кто еще с вами живет? Корову немцы не отобрали? А это у вас ход в другую комнату? Там, наверно, не топите?

Я уже было раскрыл рот, чтобы спросить у старой Подорожнихи про ее меньшего сына, но как раз в это время дотошная Галинка приоткрыла дверь в другую комнату и с кем-то поздоровалась.

— Простите, мы и не подумали, что здесь есть люди. Это ваш сын? — обратилась она к старухе.

И старуха наконец заговорила:

— Сын, голубонька, сын.

Я подошел к открытой двери. В комнате переминался в замешательстве с ноги на ногу Иван Подорожник. Осунувшийся, старше своих лет, усатый, но все же — он.

Какой-то момент мы смотрели друг другу в глаза.

— Иван! Ты? Какими ветрами, друг мой?..

Я был рад ему, как родному брату.

Иван сдержанно пожал мою руку, глядел как-то виновато или даже с боязнью.

— Я и не узнал бы тебя, Микола.

Старую Подорожниху словно кто подменил. Она хлопнула в ладоши, засморкалась в фартук.

— А, божечка мой праведный! Ванюшка! Да кто ж это будет такой? Я смотрю — ровно знакомый…

— Я, помните, тетенька, в гости к вам приходил? Рыбу вершей вон в той сажелке ловили…

— О господи мой! Да как же не помню! А я смотрю, смотрю, сама дыхнуть не смею, сейчас ведь такое творится… Взглянешь вот на Ванюшечку, и душа замирает — сейчас какой закон, есть ли какая правда? Кто кого поймал — и к стенке, кто кого осилил — тот и бьет. О господи, господи!..

Старушка, не переставая причитать, кинулась к печке. Она теперь, видать, поняла, что гостей не мешало б и угостить. Зато Галина на что разговорчива — а вынуждена была молчать, слушать хозяйку.

А мы с Иваном остались с глазу на глаз в его комнате.

— Ты как, Иван? Давно здесь? Вот уж не думал, так не думал! Знал бы — давно заехал в гости.

Иван только загадочно улыбался, отмалчивался. Я не сразу сообразил, что своими вопросами не давал ему слова сказать.

— Да, порядком… С самой оккупации…

— И молчишь?

Иван нетерпеливо пожал плечами, глаза его вспыхнули знакомой насмешливостью.

— А что, должен кричать? Тут хоть бы молча усидеть…

Я когда-то каждый раз терялся перед насмешливым Иваном. Он у нас был первым умником в классе. Все знал, все видел, стихи писал в стенгазету, в драмкружке участвовал, хвастался, что все книги перечитал, какие только существовали на свете. И когда, бывало, о чем и спросишь, вот так же нетерпеливо пожмет плечами, обязательно высмеет, дурачком тебя выставит перед всеми.

Растерялся я и на сей раз.

— Ты ведь, наверное, знал, что мы здесь орудуем?

— Да слыхал… — как-то уклончиво промычал Подорожник. — Только я и не подозревал, что это именно ты тут развоевался.

Иван в самом деле мог так думать. Уж если кто здесь и стал бы партизанить, так это смелый, находчивый Иван, а не я. Я и в школе был так себе, тихоня… Сидел больше за Ивановой спиной. Спросит о чем-нибудь учитель — отвечу, не спросит — сам руку не подниму. Затеет Иван какую игру — стану играть, а уж сам на затеи был не мастак. И вот теперь так получилось, что даже неудобно: Иван возле мамкиной юбки сидит, а я по лесам да селам ношусь, фашистам покоя не даю.

— Это так, — смеюсь, — судьба играет человеком. Скажи мне, Иван: если бы нам когда-нибудь раньше такое цыганка наворожила, ни за что бы никто не поверил. Ты у нас был первый заводила. Вот как порою складывается…

Иван посерьезнел, нахмурился.

— Что ж судьба… Судьба штука не слепая. Ее надо уметь держать в собственных руках.

— Правильно, Ванько, — дружески похлопал я его по плечу. — Мне нравятся эти слова. В такой час наша судьба в собственных руках.

Отняв руку от его плеча, я любовно погладил ею свой автомат.

Иван скривился будто от зубной боли.

— Считаешь, в оружии твоя судьба?

Я широко раскрытыми глазами уставился на товарища:

— А то в чем же? Ты определенно тоже припрятал где-нибудь такую же штуковину?

Он сразу испуганно замахал руками. В глазах — ужас.

— Что ты выдумываешь? Для чего она мне?

Теперь невольно мои брови сошлись на переносице.

— А куда же ты задевал оружие? Ты же — из армии.

Иван нетерпеливо забегал по комнате.

— Не был. Не довелось. На окопах меня держали. Все говорили, что немцу не видать Киева как своих ушей, а вышло… Институт мой еще до этого эвакуировался, а меня подвели, как последнего дурака. Да с такими порядками…

Я с удивлением слушал его.

— Вот ты… ходишь, воюешь. Думаешь, взял свою судьбу в руки. А она, твоя судьба, — тоже на кончике чьего-нибудь автомата. Руку, видишь ли, тебе прострелили. Только руку… А если бы пуля вершка на два правее взяла, что тогда, а?.. Вот тебе и судьба!

Я уже и не знал, что ответить на это. А Иван продолжал не спеша, будто рассуждая сам с собой:

— Зряшная это вещь, ежели порядка нет. Нет, Микола, порядка, — остановился он и заглянул мне в глаза, — вот какой сделал я вывод из всего хода этой войны.

— Война, друг, есть война. Какой тут порядок? Приполз враг на твою землю — бей!

— Легко сказать «бей», — покачал головою мой собеседник. — А если он тебя убьет?

— Ну что ж, может и так случиться.

— Не может, а наверняка. Видел, какая у них техника? Видел, какая организованность? А у нас? Винтовочки? Допотопные самолеты? Нет, брат, с таким оружием воевать — пошли они к чертовой матери!

В глазах его пылала какая-то обнаженная безнадежность и гнев. Я на него смотрел уже как на человека, забредшего в дебри.

— Ого, теорийка! Так что ж, по-твоему, — руки вверх? Милости просим, господин Гитлер, вот наши шеи — запрягай?!

— Дойдет и до шеи. До всего может дойти.

— Поэтому-то и не следует сидеть сложа руки. И выше голову, Подорожник! Раскис ты, Иван…

— Не могу быть бодрым без всяких на то оснований. Я — не слепой оптимист.

Только теперь я изучающим взглядом окинул его комнату. Голые стены. В углу — иконы, так же как и прежде, когда мы приходили сюда ребятишками. На иконах — холщовый рушник. Лампадка. На столе раскрытая книга. Возле нее тетрадь. Чтобы прекратить неприятный разговор, подхожу к столу:

— Читаешь?

Это был учебник немецкого языка.

— Повторяю. Сдохнуть от скуки можно…

Когда-то Иван в нашем классе был самым первым «немцем». Наша Клара Карловна, бывало, подолгу разговаривала с ним по-немецки, нахвалиться им не могла, все его мне в пример ставила.

— Вот хорошо, что ты это штудируешь, — говорю. — Нам в отряде как раз переводчик нужен. Разговоры с немцами вести чуть ли не каждый день приходится, а я, ты ведь знаешь, не очень-то силен…

Иван насмешливо чмыхнул носом, промолчал.

На тетради стоял цветистый заголовок: «Плывет челн…»

— Стишочки?

— Пишу от нечего делать.

— Можно почитать?

— Пожалуйста.

Видимо, Ивану не совсем пришлось по нраву, что посторонний взял в руки его заветную тетрадь. Молчал, недовольно посапывал.

В стихах тучки по небу плыли, челн покачивался на розовых волнах, дивчина песню пела в ожидании любимого, косари возвращались с поля, в вишняке заливался соловей, за рекой ржали лошади и по утрам вставало умытое росою солнце.

— Тэк-с… Небесная у тебя, Иван, поэзия. Все в ней есть: и солнышко, и травы. Земли только, затоптанной вражеским сапогом, нету. И людей — тоже нет. Боишься об этом писать?

— Боюсь, — безразлично признался он.

— А ты не бойся.

— В стихи не все лезет, что копошится в душе. Поэзия должна быть чистой, как слеза.

На всю хату запахло борщом. На пороге стояла старая Подорожниха.

— Ой, нуте вас, сыночки, нуте… Идите, борщиком угощу, с грибочками борщик-то. А уж повкусней что — не обессудьте. Сами знаете — время не то…

Я вдруг почувствовал, что мне захотелось есть. И хотелось не чего-нибудь, а борща, с грибами, пахучего, горячего. Но я не повел и бровью. Мне все не нравилось в этой хате. И льстивое щебетанье старухи, и особенно загадочные высказывания сына.

Все же поблагодарил хозяйку: пусть, говорю, борщ немного остынет.

Внимательней присмотрелся к Ивану. Вырос он, воз мужал. А обликом — все тот же: насмешливые глаза, полные щеки, кучерявые волосы. Вот только в складке около рта что-то чужое, незнакомое. Не то печать довольства, не то обреченности. И сам весь не похож на изможденного «окруженца», что волчьими тропами, голодные, оборванные, пробираются к своим. Подобных Ивану я уже видел. Это преимущественно те, кто уже отвоевался, прибился к домашнему порогу, к жинке под бок, или удачно сманеврировал, проскользнул фронтовую линию, пересидел некоторое время и благополучно пристроился в сытые примаки. Иван тоже чем-то походил на такого откормленного матушкиным борщом без приправ примака. Что-то враждебное по отношению к бывшему другу шевельнулось в груди. «Природой восторгается? А людское горе не вмещается в его рифму…»

Решил говорить откровенно:

— Пофартило мне сегодня, черт возьми. Хоть пуля царапнула, зато — подумать только! — тебя встретил. Ты тут в одиночестве, думаю, тоже скучал?

— Да, нелегко, Микола, жить в такой берлоге.

— А так, — сказал я, хотя в душе и обидели меня Ивановы слова. — Я тоже на такой цепи не усидел бы. Ну ничего, теперь мы с тобой поработаем, как говорил Шевченко: посм1бмося з вороп’в.

Он, глядя с беспокойством на меня, молчал.

— Надеюсь, ты, Иван, пойдешь с нами?

Он сразу заметно побледнел, заморгал ресницами.

— Ты меня извини, Микола, ты как — добровольно свое войско вербуешь? — кивнул он на окно. — Или по принуждению?

— Что за вопрос? — обиделся я. — Только добровольно. Что это будет за партизан, если его в отряд тащить на аркане?

В глазах у Ивана запрыгали лукавые бесенята.

— Тогда почему мне в такой категорической форме предлагаешь?

Я ничего не мог ответить. За селом где-то глухо ухнуло, в хате дрогнули стены, зазвенели в оконцах стекла.

— О господи, опять, поди ты, стреляет, — закрестилась старая Подорожниха.

— Война, мамаша, — сухо успокоил ее я.

Старуха снова разговорилась в передней комнате с Галей.

— Война, Иван, — твердо сказал я и Подорожнику. — Фашисты лютуют. Нам ли с тобой сидеть сложа руки?

Иван смущенно пожал плечами:

— Я тебя, Микола, не отговариваю. Воюй. А я — пережду. — И уставился глазами в пол.

Я какое-то время сверлил его уничтожающим взглядом. Так и не поднял глаз.

— А ежели все станут ждать?

Он заговорил медленно, заикаясь, словно боялся, что я не захочу его слушать:

— Поверь, Микола, что не здесь решается исход войны. Не за тысячу километров от фронта. Только и только на фронте решится все. Победят наши — будем спасены, не выстоят — такова уж, видно, судьба… А наше дело… наше дело — сохранить жизнь, выстоять… Когда их погонят обратно, вот тогда и наша помощь потребуется, а ежели нет… Тогда что — тогда, возможно, века пройдут, пока снова подымется наша нация. Тут главное — корень сберечь, чтобы корень остался… А дерево потом наберет силы, лишь бы не изничтожили…

— Мудрая теория, — улыбнулся я криво. — Пусть, значит, фашизм душит советскую власть, а мы переждем?

Иван пустился в спор еще жарче:

— А что ты сделал со своею сотнею партизан? Ничегошеньки. Погибнете понапрасну. Погибнете! Разве выстоять вам, безоружным, против такой силищи? Напрасные жертвы, население только под репрессии подводите. Эх, Микола, Микола! Как друга тебя спрашиваю: думаешь ли ты о народе?

— А ты думаешь?

— А как же! Болею его болями…

— Оно и видно. Из стихов твоих видно. Из учебника, что тут вот лежит.

Я решительно захлопнул лежавший на столе учебник немецкого языка.

— Для чего ты его изучаешь? С кем разговаривать собираешься?

Подорожник насупился, растерянно блуждал глазами по полу.

— Да это так…

— Дураку какому-нибудь скажи. Ты в душе уже похоронил советскую власть, ждешь только развязки. Выстоит или не выстоит? Ты про себя уже твердо решил, что не выстоит. Эх, Иван, Иван! Не думал я, что из тебя холуй вырастет.

— Как ты смеешь?! — взвизгнул было Подорожник, а на лицо ему словно кто бурачного соку плеснул.

В хату вошел начальник штаба.

— Товарищ командир! — вытянулся он по-военному. Это был кадровый офицер, из окруженцев, любил военную дисциплину. — Немецкая машина напоролась на мину. Противник остановился, спешивается. Разведка из леса вернулась. Путь свободен. Какие будут приказания?

— Подымать людей. Направление — лес.

— Есть!

Круто повернувшись, он поспешно удалился из хаты. Я направился к двери.

— Ну, будь здоров, Иван. Жди. Дожидайся трагической развязки. Она будет. Но не для нас. Для фашистов.

Иван повеселел. Видимо, почувствовал себя в безопасности.

— А пока что твоему войску придется дранг нах остен?

— Придется. Ты же сам спрашивал — думаю ли я про население? Думаю. В селах избегаю принимать бой. Лесов и полей хватает. До свидания, мамаша.

Старая Подорожниха хлопнула себя по бедрам:

— Ой, да куда же вы так быстро? Вон и борщ уже простыл, самый раз только есть. С грибочками, с фасолькой…

— Спасибо большое. Дома борща поедим.

Не глянув в сторону своего бывшего друга, я вышел из хаты.

А уже через полчаса мы были в лесу. Он нас приветствовал радостно, веселым зимним шумом, приветствовал так, как может приветствовать человека разве только родной дом.

Быстро заняв оборону, мы стали ждать наступления врага.

Однако фашисты — как мы с ними в селах, так и они в лесу — избегали встречи с партизанами. Ждали мы их до вечера, а они не показывались. Что ж, пришлось сняться и двинуться снова в бесконечное путешествие.

Спустя несколько дней рассказали мне люди о судьбе Ивана Подорожника. Не удержал он ее в своих руках.

Заняв село, фашисты и не подумали наступать в лес, хотя нас против них было всего горсточка. Они кинулись по привычке выискивать «партизан» в селе. Первым попал на глаза фашистского офицера Иван Подорожник. Как он ни старался, как ни показывал свои незаурядные знания немецкого языка, как ни убеждал в своей лояльности и даже преданности, — не помогло. Его расстреляли перед вечером среди покосившихся крестов на запустелом кладбище.


1959

Загрузка...