Жалоба



Поздоровалась, как заведено, и виновато присела у порога на лавку. Несколько минут молчала, глядела в пол, будто увидела что-то интересное. С мыслями собиралась.

Хозяйка терпеливо ждала, когда гостья заговорит. Она знала, с чего та начнет, о чем пойдет речь.

— Ничего не слыхать? Нету никаких вестей от вашего?

— Как в воду канул…

Тяжко вздохнула, подняла полные скорби глаза на красный угол, тихо пожаловалась:

— Вот они, теперешние детки-то. Материнское горе для них ничего не стоит. Им хоть бы что. Ты их растила, ночей не спала, работала рук не покладая, переболела душою за каждого… А им и в голову не приходит, что ты каждую минуту что рыба об лед… Будто осинка одинокая на осеннем ветру… Что у тебя сердце изболелось… Они себе пошли, и кто знает, где ходят, какие им стежки-дорожки стелятся. Никто не знает, того, не ведает… И не печалятся, каково-то их матери ждать да в окошко высматривать, какие сны она видит, какими слезами их долю оплакивает…

— У всех сейчас доля одна и та же…

— Э-э, не говорите, сердешная, не говорите! Не у всех одинаково. Кому война, а кому горилка хмельна. Есть и такие, что живут себе, горя не ведают.

— Таким не стоит завидовать — дождутся своего…

— Да, да! — охотно соглашается гостья. — Верно говорите. А ведь я тоже думала вот так прожить. Пускай, думаю, воюют, кому хочется, а я замкнусь на замок и пересижу тихонько… Дети еще махонькие, в войско их не возьмут, ведь старшенькому всего… Да сколько ж это ему? Ой, вроде бы семнадцать к покрову исполнится. А те, меньшенькие, у меня один за одним— Петрик на год с месяцем от старшенького разница, а младшенькому всего тринадцать недавно исполнилось. Перед ним, правда, еще девчурка была, полгодика не прожила, дифтерия поздней осенью задушила…

Она снова молчит, придирчиво рассматривая перед собой пол, так что и хозяйка начинает смотреть в то же место — нет ли там чего, в самом деле?

— Им бы еще кашу есть у припечка, а они вон что — бросили мать на произвол судьбы, да и подались… Пусть бы кто их взашей гнал либо мать у них ведьма была, как у иных прочих… Уж я ли их не жалела, не доглядала, души в них не чаяла, пылинке упасть на них не давала… От болезней сберегала… Есть, что ль, им нечего было? Уж разве чего вкусненького недоставало — у кого оно теперь отыщется? А картошки, огурчик соленый, капустка не выводились. Борщ, бывало, с фасолькой сварю — едят, они ведь у меня не привередливы…

Хозяйка все это уже слышала не раз, но перебивать не смела, знала — не замолчит, пока не выговорится. Одно ей теперь осталось — вспоминать, изливать в словах горе. А у хозяйки ведь и свои беды. Слушала про чужое — и сама душу отводила, будто легче становилось на сердце.

— Я уж и то думаю: никто тут не виноват, кроме как я же сама. Надо было детей в руках держать, из хаты не выпускать. Как наседка с цыплятами — куда они, туда и она. Потому — глупенькие они, а коршуны так и кружат, так и норовят сцапать…

— Все равно в Неметчину бы угнали…

— Да, угнали бы, проклятые, чтоб их самих скорей в яму покидали!.. Этак же мой старшенький все беспокоился. «Мамо, — скажет, бывало, — лучше петля на шею, чем такой позор». А я и не думала про Неметчину, и слушать не хотела: чтобы таких птенчиков да хватали, на что они им? А оно, вишь…

— Это лучше, что наши сбежали…

— Так я ж ничего… Старшенький мой по вечерам все куда-то бегал, и к нему то и дело ребята заходили. Не наши, чужие, из тех, что от фронта отстали. Ну, заходили и заходили, что тут такого? Смеются, о чем-то шепчутся, а то, глядишь, песню споют. О чем шептались? — о девчатах, конечно, какие еще заботы-хлопоты у молодых парней? А оно, вишь… «Иду, мамо, говорит, в лес, не поминайте лихом». А что там в лесу делать? Коменданты приказывали даже не подходить к лесу, — мол, тому, кто сунется туда, — расстрел. «Не ходи, говорю, сынок… Донесет кто — слетит головонька ни за что ни про что…»

Пошел. Засмеялся. Не на день, не на два. Плакала, плакала, да вот уж и плакать перестала — будто в воду канул паренек. Только и слыхать, что горят леса, что немцам от этого тошно. А что и мой там — этого у меня и в голове не было. Уже когда ночью домой воротился да на плече винтовку увидела, а на шапке красную ленту, тут только сообразила, чего их в лес тянуло.

— Ой, тише, ради бога! Услышит кто…

— Обрадовалась ему, поплакала… Да уж лучше б и не ворочался. Увидели меньшие, и словно овод их укусил: пойдем и мы, да и все тут. Так и ушли. Ну, средненький еще ничего, таких вон уже, как цыплят, вылавливают да в Неметчину увозят в фургонах. А вот маленький — ему бы еще на печке сидеть — тоже ушел…

— У меня один… И тот там…

— Э-эх! Ведь и одного, поди, жалко… Разве я не знаю? Порежь палец или иголкой кольни — больно. Да еще как больно-то. А ежели три пальца или всю руку порезать то ли огнем припечь? Ведь терпеть невозможно. А ты терпеть должна. Терпеть и ждать… Больше всего страшной вести боюсь. Небось под огнем там ходят, с теми, проклятыми, и день и ночь воюют. А они ведь у меня крошечные, глупые. Головы у них горячие. А там стреляют не глядят куда, убить могут каждую минуту…

— Ой, не говорите, милая, не вспоминайте!..

— Об одном жалею: надо бы и мне за ними. Как квочке за цыплятами. А то растерялась, не ждала… Голова пошла кругом, опомниться не успела, а они вон из хаты. Что на гулянку. Такие-то теперь детки…

— Детей не попрекайте…

— Да разве я попрекаю, разве жалуюсь? Время такое. Да и они хороши — глаз не кажут, весточки о себе не подают. Если бы только знать, где они, — все бы бросила, к ним полетела, ничего б не побоялась…

— Да уж, страх такой — страшней не придумаешь…

Так нежданно появилась, так вдруг и домой заспешила.

— Засиделась я у вас, извините. С кем и душу-то отведешь? Пойду, может, весть какая дома ждет…

— Ступайте с богом. Меньше только доверяйтесь, люди теперь разные. Не дай бог, про сынов наших кто дознается — смерти не миновать…

— Нешто смерти я боюсь? Нисколечко. Нажилась на свете, насмотрелась, намучилась. Ничего-то мне не страшно. Одного боюсь — весть недобрую услыхать. Под огнем ведь, как взрослые, ходят. Там стреляют, а они у меня совсем еще детишки, хоть и оглашенные, непослушные…

Старательно прикрывает за собой дверь. Через минуту ее сухонькая, чуть сгорбленная фигурка мелькает за воротами. В хате воцаряется тягостная, тревожная тишина. Хозяйка, окаменев, сидит у стола, боясь разбудить эту тишину, словно беспокойного, капризного ребенка.


1965

Загрузка...