Десна шумела, пенилась по-весеннему. Катила разбушевавшиеся волны в Днепр; по широким лугам разливалась половодьем, штурмовала крутые берега.
Там, где стоит живописный Пырнов, река, круто выгибаясь гигантской подковой, охватывает небольшой городок. Гулко бьют волны, подмывая высокие песчаные берега, и время от времени слышен глухой шум: это обрушиваются в воду тяжелые глыбы земли.
Немецкий гарнизон в Пырнове в это время спешно пополнялся. На пароходах из Киева сюда был доставлен карательный отряд под командой майора, а из Борисполя со своим гарнизоном прибыл гебитскомиссар. Немцев всего собралось около тысячи.
Рейхскомиссар Украины и гауляйтер Восточной Пруссии Эрих Кох чувствовал себя крайне беспокойно. Караваны, отправленные по Днепру и Десне с началом навигации, не дошли до места назначения, но и назад не вернулись. А сколько уничтожено больших и малых гарнизонов вокруг Киева. И Кох приказал «укротить» строптивое междуречье Днепра и Десны.
Никогда еще маленький Пырнов не был таким шумным и многолюдным.
По ровным улочкам, радуя взоры и возбуждая восторг некоторых сотрудниц районной управы, прогуливались чванливые офицеры, а в домиках хозяйничали солдаты. Они тащили все, что попадалось под руку, никто им не препятствовал, ведь большинство населения незаметно покинуло город. Те же, кто не успел уйти, старались не попадаться захватчикам на глаза.
Черношинельники-полицаи наперебой выхвалялись перед кудлатой переводчицей райуправы, как они разобьют партизан.
Та заливалась смехом, неестественно скаля два ряда ровных зубов, — знала, что в них-то и заключается вся ее привлекательность.
Старикашка, стоявший поблизости и слышавший весь их разговор, сердито плюнул и пробурчал в сторону:
— Ишь, прыткие какие!.. Смотрите, чтобы самим не пришлось ноги протянуть…
На площади скрипела гармошка, в предвечерних сумерках висела густая пыль. То старостовы дочки отплясывали с полицаями польки и краковяк.
Вырядившись по-праздничному, обрюзгшие старосты и старостихи, бежавшие из многих окрестных сел в Пырнов, под защиту немцев, любовались молодежью и, вероятно, мечтали о том, что скоро вернутся в родные места и вновь заживут припеваючи.
Музыка, щелканье каблуков, смех, взвизги… И совсем не слыхать криков и стонов из стоявшего по соседству здания районной полиции. Там истязают арестованных— тех, кто бежал в лес и был пойман либо схвачен за связь с партизанами. Немцы хотят знать о партизанах все. Но допрашиваемые молчат.
Каждого из них гестаповец предупреждает:
— Даю срок подумать — до утра! Завтра — капут! Майор в сопровождении гебитскомиСсара, коменданта городка и головы райуправы Коваля осматривали укрепления Пырнова. Майор сам облазил все траншеи, каждый дот.
Гебитскомиссар выражал недовольство:
— Надо было строить траншеи в три ряда. Сухопарый майор подкручивает усики, улыбается:
— Мы не собираемся вести позиционную войну с ужиками. Наша задача — наступать. Мы должны найти их в лесах и уничтожить. У нас хватит и силы, и отваги, и оружия.
Против этого никто не мог ничего возразить.
Пан Коваль радостно приветствовал дорогих гостей. Его посетили сам гебитскомиссар и пан майор. Изгибаясь будто резиновый и низко кланяясь, Коваль пятился в комнаты, на розово-красной лысине от радости и волнения выступила испарина.
Дородная Ковалиха, причесанная «по-берлински», суетилась у печи. Увидев гостей, она перестала кричать на прислуживавших ей девчат и, бросив рыхлой рукой лепить кресты и крестики на куличах, льстивой, многообещающей улыбкой встретила гостей. Она уже успела заучить несколько немецких слов и порадовала офицеров приветствием на их родном языке.
Располневший гебитскомиссар, пухлые щеки которого у самого носа были прорезаны глубокими складками, отчего он казался все время загадочно улыбающимся, спросил, уж не немка ли пани председательша? А сухопарый майор, с бледным, как у аскета, лицом, в это время задумчиво подкручивал свои тонкие усики а-ля Фридрих и нагло разглядывал дородную хозяйку дома.
На небывалую эту встречу прибежал и первый подручный Коваля, его заместитель Устим Титаренко, шестидесятилетний старик, в синей добротного сукна чумарке, в широких казацких шароварах и серой смушковой шапке. Своей крепкой, коренастой фигурой он напоминал актера, собравшегося сыграть роль гайдамака времен запорожцев и гетманщины.
В таком наряде Титаренко щеголял лишь по большим праздникам. Всегда хмурое лицо его, с длинными обвисшими седыми усами и носом картошкой, сегодня помолодело и смиренной покорностью напоминало лик Николы-угодника. Постоянно сердитые глаза его, повидавшие много зверств, чинимых им же самим, и ставшие зеленоватыми, как у хищного зверя, теперь кротко искрились и жмурились, как у кота. Казалось: погладь его по шерсти — сразу замурлычет.
К превеликому неудовольствию старостихи, он бесцеремонно уселся в мягкое кресло и, как паровоз, задымил своей трубкой.
Коваль, сиявший точно намасленный, приглашал гостей:
— Вы уж извините за наше убожество, дорогие господа, хе-хе-хе, живем словно медведи в берлоге. Присаживайтесь к столу, пожалуйста… Ни культуры, ни обстановки, не то что у вас в великой Германии, хе-хе-хе… Далеко еще нам до вас. Сюда, сюда, пане майор, тут помягче, поудобнее будет, хе-хе-хе.
И острый взгляд в сторону жены:
— Женушка! Ты уж нам того… что успела сготовить… Что бог послал, так сказать, хе-хе-хе.
Потом снова повернувшись к гостям:
— Окно, может, открыть или форточку? Патефончик завести? Уж такая скука у нас, такое бескультурье, хоть волком вой, хе-хе-хе-хе…
Косясь краем глаза на майора, Ковалиха подавала на стол. Растроганный гебитскомиссар, любивший угодить своему чреву, жадно осматривал блюда, торжествовал:
— О, майн фрау! Прекрасно! Много будем кушат, много тринкен. Партизан — капут. Дойче зольдат — партизан пуф-пуф. Будет порядок, новый порядок… будем много, много кушат.
Титаренко, услыхав, что партизаны скоро будут уничтожены, не выдержал. Выбив об угол кресла пепел из трубки, проговорил:
— Давно пора, конешно. А то скажу вам, господа любезные, не дадут житья партизаны ни вам, ни нам. А мы без вас — не мы…
Его, кажется, никто не слушал. Ковалиха злобно шипела в кухне на девчат, Коваль угодливо сыпал свое «хе-хе-хе», гибитскомиссар старательно истреблял ветчину, а раскрасневшийся майор задумчиво тянул из бокала шнапс, не отрывая глаз от двери, мимо которой будто ненароком то и дело проплывала хозяйка.
А Титаренко продолжал изливать душу:
— Рассобачился народ. Из повиновения вышел, конешно, не признает твердой власти. А без власти нешто возможно? Вот было у меня до революции хозяйство. Не так уж большое, конешно, но подходящее. Прирезать бы земельки, заводик небольшенький построить— жить было бы можно. В восемнадцатом все растащили, конешно. До гвоздя!
Офицеры, не обращая внимания на болтовню старика, вели непринужденную беседу. Они ведь давние друзья, не одну европейскую страну прошли вместе. Разговаривали они по-немецки, и Коваль хоть ни бельмеса не понимал, но слушал, будто пасхальное пение ангелов.
— Ты по-прежнему, друг мой, любишь поесть и выпить, — беззлобно подшучивал майор, а сам не мог оторвать глаз от двери.
Гебитскомиссар умиротворенно ворковал, разрывая зубами ветчину, в свою очередь задевая майора:
— О, а мой друг майор? Я вижу, он по-прежнему гуляка и сердцеед. Чувствую, нет — уверен, сегодня еще у одного почтенного мужа прорежутся рожки!
Они долго хохочут — майор тихо, воркотливо, а гебитс — громко, захлебываясь, до слез. Им мелким смешком вторит Коваль — не иначе довольный тем, что ему подготавливалось.
Титаренко терпеливо ожидал, пока перестанут смеяться.
— Воевал я и у Петлюры, был и у гетмана Скоропадского, конешно. Но без вас все равно нам бы крышка. Пришли в восемнадцатом ваши — и добро снова вернулось ко мне во двор. Да не пришлось, конешно, тогда удержаться. Как бы оно и теперь… не прохлопать…
Гебитс продолжал лениво жевать, ему вроде бы уже и не лезло в горло, но он все ел, боясь не насытить свою утробу… Майор уже вертелся на кухне возле Ковалихи, что-то шептал ей на ухо, а та кокетливо хохотала, временами взвизгивая.
Коваль услужливо подкладывал гебитсу кусочки повкуснее, а Титаренко говорил и говорил, будто одного только его и слушали:
— В тридцатом и совсем по миру пустили. Но я не Погиб. Ждал, конешно. Как бога ждал. Знал, что придете. И дождался — опять хозяйство свое из зубов, можно сказать, у колхоза вырвал. А теперь в село свое и не показывайся — партизаны там хозяйничают. Так что, конешно, давно их пора уничтожить. Сам поведу. Я тут все пути-дорожки знаю, от меня, конешно, не спрячутся.
Гебитс наконец насытился, он какое-то время устало глазел на Титаренко, словно только что его увидел, затем расслабленным голосом произнес:
— Ихь шляфен… спать, спать.
Коваль и Титаренко подхватили под руки отяжелевшего гебитскомиссара и осторожно, стараясь ступать с ним в ногу, повели на кровать. В соседней комнате слышны были взвизгивания Ковалихи и голубиное воркование баска майора.
Два дня уже мы со Степаном Юхимовичем находились в небольшом селе Ровжа, в нескольких километрах от Пырнова.
Степан Юхимович Науменко — человек в том возрасте, когда можно дать и тридцать пять, и сорок пять, а то и все пять десятков. Выше среднего роста, крепкий, стройный, как юноша, энергичный и подвижной. Лицо простое, крестьянское, от трескучих морозов и суховеев темно-бронзовое, лоб изрезан глубокими морщинами. Глаза карие, живые, с огоньками и чуть заметной лукавинкой — смотрит на тебя, слушает, а в глазах: «Говори, говори, я-то тебя насквозь вижу…»
Его здесь все знали. Только заедем в село — и стар и млад окружат, за руку здороваются, по имени-отчеству величают. Сам он тоже — к любому по имени-отчеству, о чем-нибудь спросит, пошутит…
Науменко здесь вырос, работал в «Заготсено», затем в райисполкоме, так что во всех селах перебывал по многу раз. Сейчас он командовал партизанским отрядом «Перемога».
Остановились мы у колхозника Романенко. Сын Романенко, Илько, двадцатилетний красавец, числился у Науменко в адъютантах.
С нами в село прибыл и взвод разведчиков. Они день и ночь вели поиски вокруг Пырнова, а мы разрабатывали тактический план разгрома пырновского гарнизона.
На столе лежал большой лист бумаги, на нем был нанесен весь Пырнов — весь, до последнего домишки. Теперь старательно наносились все тропки, подходы и огневые точки врага.
Дверь то и дело открывалась, в хату входил кто-нибудь из разведчиков; после короткого разговора с вошедшим на карте появлялись новые обозначения.
Если разведчик отвечал нечетко или не уточнил во время разведки каких-то деталей, Степан Юхимович очень сердился:
— Ни черта ты не узнал! Тебе на кухне картошку бы чистить, а не в разведчиках ходить. «Пароходы прибыли!» Это и слепому видно, что прибыли! А ты мне скажи: сколько на них немцев, какое вооружение? Ты разведчик, а не американский наблюдател ь. Даю шесть часов, и чтобы мне доложено было все в точности!
Незадачливый разведчик вылетел вон из хаты, а Науменко позвал адъютанта:
— Ильюша! Одна нога здесь — другая там. Катай к Млынченко, скажешь: немцы прибыли на пароходах. Пусть разведает точно, что за немцы и чего им надобно. А то такие разведчики, как вот этот, ни чертовой матери не узнают.
Илья, которому очень нравилось козырять и щелкать каблуками, молодцевато повернулся перед командиром, побежал выполнять приказание.
А Степан не мог усидеть на месте.
— Знаешь, пройду-ка, пожалуй, я сам. Черт их знает, сколько их там понаехало? Может, весь план придется ломать.
Он с сожалением поглядел на план, будто его и впрямь приходилось ломать. Раздраженный, он менял решения и все же не мог усидеть в хате.
Закурив толстенную цигарку, выходил на улицу потолковать с людьми, а заодно и отдать кое-какие распоряжения.
Старик Романенко часами просиживал в хате, не мог оторвать глаз от плана, стараясь, видимо, постичь непостижимое.
Молчит-молчит и вдруг, будто как бы надумав, скажет:
— Это вот до войны землемеры в колхоз приезжали. Тоже сидели над планами. Так у тех приборы такие были — словно бы фотографии, на треногах, и рейки длинные с цифирью. Один с рейкой стоит, другой в аппарат смотрит. И все — на план. А у вас, значит, другой план, без аппарата. Скажи ты: на всякий план своя, значит, потреба есть… Ну, а вот это вот, что змеей извивается, — Десна, говорите?
— Десна, дед.
— Так, так… Десна, значит, — соглашался старик и опять сидел молча, дымя цигаркой.
Жена его нашими делами не интересовалась. Не присев ни на минуту, она все время возилась у печки, губы ее были как-то торжественно сжаты; видимо, все эти дни она переживала как большой праздник. Только глаза ее были грустны, задумчивы. То работала не поднимая головы, то мигом, чуть только кто-нибудь промелькнет за окном, прямо с горшком в руках, что мыла, бросалась к окну либо открывала дверь в сени.
Я знал — она ждала сына. Когда Илья находился в хате, лицо ее неузнаваемо молодело, расцветало румянцем, а глаза светились нежностью. Она подступала к Степану Юхимовичу, несмело спрашивала:
— Может, обед подавать, Юхимович?
— Да ведь пообедали же! — удивлялся Степан.
— Да оно не помешает. — И добавляла: — Хоть поешьте, покудова дома, а то ведь кто знает, как оно там у вас, в лесу-то…
Ее решительно поддерживал муж:
— Известно, там всяко бывает. А ты не спрашивай, а лучше подавай на стол.
Я все время замечал, что Романенчиха хочет что-то сказать Науменко, да только, видать, никак не отважится. И я не ошибся. Улучив удобную минуту, она заговорила:
— Боюсь их, проклятых. Может, не замали бы их, покудова в лес не полезут сами. Пусть сидят себе в Пырнове, а то тронешь — греха не оберешься.
Степан только усмехнулся. А Романенко тут же набросился на жену:
— Ат, языком мелешь, старая! Баба, а тож лезет в военные дела! Да ты видишь, что за планы у них? По таким планам ни одному фашисту не удержаться. Он сидит себе, думает: никто про него не знает не ведает, а он уж, голубчик, давно тут на плане обозначенный. Так что ты уж займись своими делами, старуха.
Время от времени к нам прибывали гонцы из штаба соединения. Начальник штаба сообщил: немцы в Чернигове готовятся, подтягивают силы в Остер, появился гарнизон за Днепром в Ясногородке. Мы еще раньше знали: готовится нам огневой мешок, немцы стягивают нас стальной цепью. Теперь это подтверждалось каждым новым донесением. Нужно было спешить. Нас в Пырнове, разумеется, меньше всего ждут. Они даже подумать не могут, что партизаны готовятся пойти на такую дерзость. И собираются преспокойно отпраздновать у Коваля пасху, а уж потом двинуться на нас и разгромить.
Дознавшись, что по донесению одной из девчат, помогавших Ковалихе выпекать куличи, на карту попал и Коваль, и гебитскомиссар с майором, старый Романенко был так рад, будто самолично всех их поймал в ловушку.
— Так и тот рыжий уже на плане?! Прищемило, значит, волку лапу. Знал я его, знал, собаку. Тихий такой был прежде, понуристый…
К вечеру план разгрома пырновского гарнизона был завершен. В Ровжи вступил в полном составе отряд «Перемога», две роты из отряда имени Щорса, подтягивались боевые дружины из сел. Старая Романенчиха, прижав руки к груди, провожала колонны глазами. Они у нее сияли восторгом и радостью. Своему старику она говорила:
— Святый боже, силища-то какая! Э-э, где уж тут, к черту, немцу удержаться. И без твоего плану видно — не выдержать ему, окаянному.
Илья подвел наших оседланных лошадей. На его лице играла торжествующая улыбка, глаза блестели, и вся фигура была полна нетерпенья и молодеческого азарта. Он полюбил бои и с нетерпением ждал их.
Мы простились со стариками. Мать никого не видела, кроме Илька. Она простерла к нему руки, видимо хотела обнять, прижать на прощанье к груди, а он, очутившись уже в седле, весело крикнул ей: «Бувайтэ, мамо!» — и вихрем вылетел за ворота. Под вишней в соседнем дворе я заприметил белый платок и девичьи улыбающиеся глаза. Рука девушки нежно махала Науменкову адъютанту, а он в ответ ей обнажил два ряда ровных белых зубов. Я понял, почему он первым поспешил выехать со двора.
Придержав своего коня, я обернулся. Мать стояла посредине дороги и крестила рукою нам вслед. Ее глаза выражали тоску, отчаяние и легкую обиду — не так хотела она попрощаться с сыном. Мне вдруг пришло на мысль вернуть Ильюшу, заставить более тепло проститься с матерью. Но когда я взглянул на дорогу, Илья уже затерялся в клубах пыли, помчавшись выполнять Науменково задание.
Передовые отряды уже углубились в лес. Из Ровжи выступала последняя рота.
Смеркалось. От головы в конец колонны пронеслось: «Привал!»
Остановились в огромном старом лесу. Отсюда до Пырнова четыре километра. Если хорошенько вслушаться в вечернюю тишину, то можно услышать бомканье одинокого колокола маленькой церквушки. Это звонят к вечерне — завтра пасха.
Собрались командиры подразделений. Они получали боевые задания. Пырнов должен быть окружен со всех сторон. Для немцев предусматривался один выход— в весеннюю Десну. Но и на том берегу они не найдут себе спасения, ибо туда переправлялась в засаду боевая группа под командой самого начальника штаба партизанского отряда «Перемога» Никиты Корчагина.
В сторонке сидела группа партизан-проводников. Это все бывшие лесники, жители Пырнова, то есть те, кто знал все стежки-дорожки на подступах к городку и мог пройти по ним с завязанными глазами.
Командир получал задание, Степан Юхимович вызывал проводника. И хотя его предупреждение и до этого слышали, все же он каждому в отдельности повторял:
— Смотри у меня — не проморгай! Чтоб вывел точно. Ну-ка, рассказывай, как будешь вести?
Проводник наспех рассказывал о предстоящем пути.
— От балки чуть-чуть повернешь вправо, а тогда уж держи курс прямо. Как раз и выйдешь напротив жандармерии.
Когда Степан Юхимович вызвал проводника Александра Бабича, перед ним предстали двое.
Вторым был Иван Емельянов. Хотя Ваня никогда не бывал возле Пырнова и не знал тут ни единой тропки, однако появлению его никто не удивился.
Бабич и Емельянов были неразлучными друзьями. Сашко вырос на Десне, а Ваня где-то на Оке. Встретились они первый раз в партизанском отряде. И такая между ними завязалась дружба, что, как говорится, водой не разольешь.
Друг за другом как тень ходили. Чуть только от Ивана отстал где-нибудь Александр, Иван по всему лагерю бегает:
— Сашка не видали?
И у него лицо такое озабоченное. А Александр в это время в другом конце лагеря допытывается:
— Не было тут Емельянова? Куда же это он запропастился?
И когда они в конце концов находили друг друга — столько бывало радости!
Поэтому задание, полученное Александром, всегда в равной мере принимал на себя и Емельянов Иван.
Отойдя от командира, Бабич с Емельяновым сразу же начали советоваться, как им лучше провести свою роту на исходную позицию. Сашко чертил что-то на песке и тихим голосом объяснял, Ваня одобрительно кивал головой и даже пытался кое-что советовать, а то и возражать, будто бы он знал тут местность не хуже друга.
Я видел, что Степан Юхимович хотя и уверен в проводниках, но, пожалуй, здорово сожалеет, что сам не может заменить их всех. Тогда бы, наверное, у него на сердце стало спокойнее.
Науменко управлял подразделениями, наступавшими с севера, я шел с юга. Сперва проводником для меня Степан выделил кого-то из лесников, но потом, подумав, кликнул Илью:
— Ильюша! Пойдешь с командиром. Да смотри у меня…
— Есть, товарищ командир! — молодцевато козырнул Илья.
По глазам я видел — не хочется Романенко покидать своего патрона. И он, не выдержав, спросил:
— И там оставаться до конца боя?
Я поспешил ему на помощь:
— Приведешь на место — и сразу же к товарищу Науменко.
Когда совещание окончилось и командиры собирались уже расходиться, из-за кустов показалась пароконная подвода. Управлял ею партизан из головного дозора, на возу сидело еще несколько партизан, лошади же были чьи-то чужие.
Незнакомый голос возмущался:
— Дров искал. Выходит, и в лес съездить нельзя? Подвода остановилась. Партизаны стащили с воза бородатого дядьку. В поношенном ватнике и желтых огромных ботинках, он и впрямь напоминал лесоруба.
— Я ж не знал, что нельзя. А дома дров ни полена, жинка лается, вот и поехал… шукать…
— Чертову мать ты шукал, собака!
Увидев Науменко, «лесоруб» побледнел, замолчал и задрожал мелкой дрожью, будто его затрясла лихорадка.
— Староста, — пояснил мне Степан.
— Ну, ну, говори, только мне без вранья, уж я-то во как знаю, куда ехал?
Староста молча уставился в землю неподвижными глазами.
Стало так тихо, что я услышал, как за кустами между собой переговаривались Бабич и Емельянов: «Сегодня ведь пасха. Все немцы и полицаи в рай попадут». — «Жаль, жаль, весь рай запакостят». — «Черт с ними — пусть в рай идут, лишь бы не пакостили на этом свете».
Староста больше не произнес ни слова: то ли был настолько упрям, то ли с испугу у него язык отнялся.
Мы понимали: немцы в Пырнове не дремали и этот «дровосек» был, безусловно, их разведчиком.
Среди ночи дотоле молчаливый лес сразу ожил. Зашелестели кусты, шепотом передавались команды. Хрустнет где-нибудь ветка, звякнет случайно кто-нибудь оружием — и сейчас же по ряду несется: «Ш-ш-ш… тише!»
Ни одного резкого звука, только шорох сотен ног о землю, да еще слыхать, как живет лес, что движется по нему не легкий шелест ветра, а нечто грозное, сильное и живое. Даже соловьи приумолкли. Или, быть может, просто уснули в эту пору перед рассветом?
Ночь темная, не видать ни зги. Еще с вечера надвинулись тяжелые тучи, стал накрапывать дождь, унявшийся только ночью. Земля парила, деревья густо усеялись тяжелыми каплями, насыщенная тяжелым туманом темень давила и казалась до того густой и плотной, что люди будто не шли, а все время врезались в нее, словно в какую-то стену.
Передовые дозоры еще с вечера залегли на окраинах Пырнова. Они сообщали через каждые четверть часа, что в городе все спокойно, никаких признаков приготовления к бою не наблюдается. На площади допоздна скулила гармошка да заливались смехом дочки старост.
Однако от острого глаза разведчиков не укрылось и то, что гарнизон городка жил настороженно, придерживаясь всех правил военной обстановки. В дотах и укреплениях день и ночь начеку находились солдаты, у опушки леса были расставлены секреты с ручными и станковыми пулеметами. Возможность ворваться в городок без выстрелов отпадала.
Мы понимали: враг встретит нас шквальным огнем. В гарнизоне подымется тревога. Успех зависит от первого рывка вперед. Первый выстрел — и всеобщая атака. Партизаны должны ворваться на окраину еще до того, как все немцы вступят в бой. Если враг успеет опомниться и занять оборону, тогда можно провоевать тут весь день и уйти ни с чем. А то и вызвать на себя еще немцев из Киева. Нужно было заставить врага драться в строениях, сковать все его возможности маневрировать.
Мы знали: сумеем сделать это, не побоятся наши партизаны смело броситься под горячий град пуль, вихрем ворваться на окраину — мы победим. Дрогнут наши ребята, начнут кланяться первым пулям, залягут, не добежав до города, — считай дело проигранным. Можешь тогда выводить из боя людей, выносить убитых и раненых, отступать обратно в леса. А за тобой следом, не отрываясь, станет наседать осмелевший враг.
У нас все было предусмотрено. И все же мы волновались. Эта операция считалась и по масштабам и по серьезности самой крупной из всех, которые приходилось когда-либо нам проводить. И не случайно, хоть и душно было этой весенней ночью, я чувствовал, как под мой бушлат пробирается неприятный леденящий холодок. Мне было слышно, как дрожит голос Степана Юхимовича.
А момент атаки все приближался. Мысль работала напряженно: все ли предусмотрено? Нет ли какой ошибки?
Идем неширокой дорогой. Вправо и влево разошлись подразделения партизан. Ровно в три тридцать каждое из них должно быть в назначенном ему месте. В три сорок пять — осторожное движение вперед, настолько осторожное, чтобы ни одна веточка не хрустнула, чтобы не звякнуло оружие, не вырвался громкий вздох из груди.
В четыре ноль-ноль — атака.
К Пырнову со всех сторон двигались бойцы.
Серело. В небе развеялись тучи, потянуло холодным ветерком с Десны. На востоке порозовел туман. Уже можно было различить в полумраке деревья, заметить ползущего тенью в двух шагах товарища.
До начала атаки остались считанные минуты. И если время слишком быстро бежало, когда мы выходили на эти позиции и нам все казалось — никак не успеть, то эти последние минуты словно замерли, пришлось даже часы подносить к уху, чтобы проверить, не остановились ли они в такой ответственный момент.
Но сердце часов билось, стрелка ползла…
И сразу смолкли все соловьи, пала глухая плотная тишина. Стаей куропаток вспорхнул нам навстречу пулеметный ливень.
Первая пулеметная очередь врезалась в центр нашего фронта.
Александр Бабич и Иван Емельянов, продвигаясь со своим подразделением к окраине города, неожиданно наткнулись на замаскированный вражеский пулемет. Первым упал на мокрую от росы траву смертельно раненный Сашко Бабич. Ваня успел швырнуть в пулеметное гнездо гранату, но в тот же момент и сам рухнул на друга. Они оба погибли в первую минуту боя.
Зачастили беспорядочные выстрелы патрулей, остервенело огрызались доты.
— Вперед! — катилась команда, и партизаны хлынули в Пырнов.
Время летело теперь быстро — предрассветный мрак вмиг развеялся от вспышек ракет и разноцветных снопов трассирующих пуль.
Партизанская атака была стремительной. Я видел, как партизаны шли на врага. Заметив бесстрашие, с которым они наступали, я сразу почувствовал — мы одолеем. Неподалеку от меня находилась партизанка Иванова. Всего несколько месяцев назад она взяла в руки оружие. Когда прибыла вместе с мужем в отряд, была робкой, неуверенной в себе. Со страхом смотрела на автомат, а заслышав выстрел, затыкала пальцами уши. Не могла видеть раненых. Однако вскоре попросила зачислить ее в боевое подразделение. Изучила винтовку, стала ходить на задания. Я залюбовался, увидев эту скромную колхозницу в бою за Пырнов. С винтовкой наперевес она одной из первых рвалась во вражеский гарнизон. Красная косынка сползла ей на шею, русые волосы рассыпались и развевались на ветру. И вдруг она упала, не добежав нескольких шагов до траншеи. Упала и осталась лежать с пробитым пулею сердцем, широко и безвольно раскинув руки. Другие уже ворвались на окраинную улицу.
Секретные пулеметные гнезда врага захлебнулись. Но продвигаться дальше становилось все труднее. Доты были неуязвимы, неприступны. Основным силам пришлось перед ними залечь. Но в городке уже оперировали наши группы — они все же успели прорваться сквозь огневую завесу.
В гарнизоне — паника. В одном белье, не успев натянуть сапоги, выскакивали из домов фашисты. Их везде настигали партизанские пули. Одни падали прямо на пороге домов, а те, что успели выскочить из них, в животном ужасе метались по улицам и огородам. Кое-кто бросился к берегу Десны. Но путь к дотам и укреплениям для них был закрыт.
Однако спустя какое-то время огонь врага стал организованнее и ощутимее. Группы партизан, действовавшие в городке, оказались скованными огнем с чердаков и окон зданий.
Тогда мы ввели в действие миномет.
Партизан Павло Бойправ по-пластунски пополз к ближайшему доту. Оттуда навстречу ему градом сыпались пули. Немцы не обращали внимания даже на то, что мы сосредоточили на амбразуре огонь нескольких автоматов. Пули ложились вокруг Бойправа, обдавая его пылью, осколками камня.
«Ну, врешь — доползу!» — повторял про себя Павло. Ему оставалось преодолеть всего несколько метров, чтобы оказаться в мертвой зоне. И в этот момент что-то словно ножом полоснуло его по животу. Голова бессильно склонилась к земле, во рту сразу же пересохло. «Неужто конец?»
Прошла еще минута, и раненый вдруг конвульсивно рванулся вперед. Мертвая зона. Пули как пчелы жужжат над ним, не в силах его укусить. Дот. Амбразура. Две гранаты одна за другой полетели в раскрытую пасть…
Рота приблизилась к окраинным зданиям.
Степана Юхимовича я встретил у минометчиков. Он лично указывал им, по каким целям надо вести огонь. Удивительно было, как он мог все увидеть в такой суматохе! Его охрипшего голоса почти не было слышно за беспрерывной трескотней выстрелов и гулкими разрывами мин.
— Храмов! Эй, Храмов! — кричал он. — Ну-ка, парочку мин вон по тому дому. Вон, вон, видишь, возле военкомата?.. Видишь — крышу проломили, по нашим строчат.
Окруженные в самом деле превратили чердак двухэтажного дома в боевую крепость и оттуда обстреливали партизан.
Первая мина разорвалась у крыльца здания, вторая и третья — на чердаке. Заклубились столбы черного дыма, и вскоре над крышей взметнулись красные языки пламени. Уцелевшие гитлеровцы метались по чердаку, как крысы на тонущем судне, прорывались сквозь дымовую завесу, падали вниз на мостовую…
Науменко торжествовал:
— Ага, завертелись!.. Тикают!.. Черта с два удерешь!..
А в глазах у него вроде как бы раздумье. О чем он думает? Может быть, вспоминает, как горели на разведенном гестаповцами костре его сестры, а может, видел отца и старушку мать, тоже замученных немцами?..
— Ага, ага! — оживает он снова. — А ну, перекинь огонь вон на тот дом слева. На почту. Не знаешь, где почта?
Сопротивление врага слабело. Партизаны заняли уже полгорода.
С группой бойцов я ворвался в длинное одноэтажное здание. Здесь находилось, вероятно, какое-то учреждение. В обширной комнате стояли шкафы с бумагами. Везде безлюдно, только в небольшой кладовушке обнаружили двух женщин. Одна небольшого роста, плотная, другая — высокая, тонкая, с перепуганным бледным лицом. На вопрос: есть ли здесь немцы или полицаи — обе отрицательно замотали головами.
Спустя минуту я услыхал в этой каморке какую-то возню. А когда заглянул в нее, остолбенел от удивления. Мой адъютант, скромный, застенчивый парень, коршуном налетел на высокую женщину, сорвал с нее юбку, она отбивалась в одной нижней рубашке.
— Ты с ума сошел?! — возмутился я.
Адъютант растерянно посмотрел на меня и, покраснев, пояснил:
— Полицай, гад!
Да, это и в самом деле был переодетый полицейский. Первый пленный в тот день прибыл на командный пункт в цветастом платке и женской сорочке.
Взвод Бориса Маркина приближался к дому Коваля. Гебитскомиссар и майор встретили партизан огнем. Едва только Маркин переступил порог, как из-за двери, словно укус змеи, автоматная очередь. Раненый Маркин все же успел бросить гранату. Дом закачался от взрыва. Майор с гебитсом закончили свою карьеру.
Наши девушки-санитарки вынесли из боя раненого комвзвода Маркина, а за ним привели и какого-то рыжего мужчину. Я никогда раньше не видел его, но сразу признал Коваля.
Илью Романенко Степан Юхимович послал с особым заданием: спасти арестованных. Тюрьма была захвачена, заключенные освобождены. Они вышли из нее со слезами на глазах. А вслед за ними на плащ-палатке пронесли храброго науменковского адъютанта. Увидев Степана Юхимовича, он, слабо улыбнувшись, посиневшими губами чуть слышно доложил:
— Ваше задание, товарищ командир, выполнено.
Бой перекинулся в другую часть города. Только теперь я заметил, что высоко в небе светит солнце, что день на удивление чудесный. Часы показывали уже час дня.
Науменко сидел на пне. Начинался суд над изменниками.
Первым подвели Коваля. Небольшого роста, рыжий, он, должно быть, страшно испугался, потому что сразу осунулся, даже позеленел, а помятый пиджак висел на нем, как на колу.
По старой привычке он низко поклонился. Узнав Науменко, упал перед ним на колени, потянулся губами к его сапогу.
— Товарищ Науменко, пощадите. Вы ведь меня знаете… Собака я… Виноват… Вину свою кровью… кровью искуплю… Возьмите к себе…
— Крови у тебя, собака, не хватит, чтобы вину искупить!
Коваль понял — пощады ему не будет. Встал на ноги, смотрел в землю.
— В ров его, пса! — приказал Степан.
Среди дыма пожара показался помощник Коваля — Титаренко. Его издали узнали по усам и широкой синей чумарке. Шел он в сопровождении двух партизан, но держал себя независимо. Будто идет не на суд, а на свою собачью службу, того и гляди набросится с разносом за непорядки.
Так оно и получилось. Он не скулежом и пресмыкательством встретил нас, а укором:
— Что же это вы натворили? Думаете, немцы простят вам это? Конешно, по голове не погладят.
— Ишь ты, старая собака, черт твою маму возьми, даже тут про гитлеровцев не забываешь.
— А то как же! То ж сила!
— Навозом легла твоя сила! Ты лучше скажи, сколько невинных людей загубил?
— Никого я не губил.
— Как это никого?
Науменко начал называть ему тех, кто погиб по приказу этого матерого изменника.
— Такова моя должность была, — пробормотал он.
Науменко не мог усидеть на пне. Ему, видимо, все-таки хотелось донять этого старого хрыча.
— Ты же своих, своих людей истязатель… На смерть посылал!.. Где твоя совесть?
— Свои люда меня нищим сделали.
Науменко махнул рукой:
— Скидай сапоги.
Титаренко удивленно замигал глазами:
— Ав чем я ходить буду? Да это ж грабеж! — И, видимо, только теперь понял, что ему пришел конец. Сразу же побледнел, усы задрожали, глаза остекленели. — Расстреляете?
— Нет, в зубы станем глядеть.
Он принялся стаскивать сапоги. Снял один, долго, хозяйственно разглядывал со всех сторон; потом снял другой, вздохнул и отбросил в сторону. Затем поднял глаза на Степана:
— А может, того… оставите? Больше в политику вмешиваться не стану… жить хочу.
— Другие тоже хотели жить. Ты их жалел?
— А-а…
Он не спеша разделся, расправил обеими руками усы и молча подошел к Ковалю.
Еще долго шел суд над изменниками.
Было половина третьего, когда отряды покидали Пырнов. Над пожарищем уже несколько раз пролетел самолет-разведчик, а когда в пылающем городе не осталось почти никого из партизан, налетели вражеские самолеты и сбросили бомбы. Глухое эхо тяжелых разрывов прокатилось по лесу.
Отряд имени Щорса двинулся вдоль Десны на Жукин. Отряд «Перемога» — обратно, через Ровжи.
Мы с Науменко подъехали к санчасти. Обошли раненых. Их набралось около сорока. Подходя к раскидистым дубам, мы обнажили головы. На повозках покоились наши боевые друзья. Рядом друг с другом, как и в жизни, теперь вечным сном спали Сашко Бабич и Ваня Емельянов.
В тени дубов на плащ-палатке лежал Илько Романенко. Легонький ветерок играл его роскошными волосами, на груди спокойно лежали восковые руки.
Науменко шапкой вытер слезы на глазах.
— Боевой хлопец был… Комсомолец.
И, уже отходя от погибших, спросил меня:
— Поедем вместе?
Я вспомнил: наш путь лежал через Ровжи, мимо дома стариков Романенко. Перед глазами предстала живая Ильюшина мать: дрожащей рукой крестит нам вслед, а в глазах и скорбь, и жалость, и легкая обида на сына. К горлу подкатился комок. Я ответил, что поеду вдоль Десны.
Через несколько минут я уже обогнал партизанскую колонну. Конь летел вихрем, а хотелось, чтобы он мчался еще быстрее, чтобы хоть встречный ветер смог сдуть печаль с сердца. Даже радость победы не могла заглушить горя и скорби по товарищам, с которыми сегодня последний раз вместе побывали в бою.
Над Пырновом все еще клубились тяжелые тучи черного дыма.
1944