ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ВКУС ПОБЕДЫ

Русь праздновала, ликовала и гудела от всенародного веселья. Русское государство освободилось от векового страха, приносимого набегами жестокой Казанской орды, разорением городов и селений, избавилось от угона в рабство десятков тысяч русичей. Вздохнули свободно земледельцы, выводя на защищённые земли лошадей, чтобы вспахать залежи. Почувствовали полноту жизни горожане, не боясь, что налетит орда и сожжёт город.

В честь победы над Казанским царством в Москве у Кремля был заложен первый камень Покровского собора, или, как его назовут позже, храма Василия Блаженного. В церквях и соборах Москвы каждый день шли молебны, православные христиане возносили хвалу Спасителю за то, что помог одолеть разбойную орду. Да правились и панихиды по тысячам убиенных в сечах русичей. Радость и горе шли рука об руку, ибо по-иному и не могло быть в жестокой битве.

В палаты Адашевых минувшая война не принесла потерь. Все трое — отец и два сына — побывали в пекле боевых действий и вернулись домой живы и здоровы. И женщины без мужей домовничали слаженно, дружно. У Даниила была особая радость. Глаша, как и наметили втайне от всех, родила дочь, и назвали её Ольгой. К возвращению Даниила из похода ей уже исполнился годик, она ходила, что-то лопотала и отца первым делом, как только взял на руки, принялась теребить за бороду. Даниил сказал Глаше:

— Спасибо тебе, семеюшка, за доченьку. Она, как две капли воды, похожа на нас.

— Старалась, — ответила с улыбкой Глафира.

Больше месяца Даниил отдыхал в семейном кругу, иной раз целые дни проводил с сыном, которому пошёл пятый год. Он гулял с ним по Москве, ходил в гости к Ивану Пономарю, у которого семья тоже богатела. Даша принесла ему сына, и в честь побратима Иван назвал его Даниилом. Сынку шёл уже второй годик.

— Может, мы твою волю преступили, назвав Данилушкой? — спросил Иван.

— Вот уж нет. Раз крестным отцом не довелось быть из-за Казани, так хоть имя моё умножится.

— Сказано — лучше не придумаешь, — согласился Иван.

И пили за Даниила второго хмельное и вспоминали казанское хождение. Чего бы не радоваться жизни? Однако у воеводы Даниила Адашева что-то бередило душу, и к сладости победы примешивался некий солёный вкус. Будто он, делая всё старательно, что-то не довёл до конца, и теперь надо было исправить изъян. Только вот как его найти? Странным было это состояние. И когда Даниил опускал голову и взор его тускнел, Иван спрашивал побратима:

— Что-то тебя гложет, Данилушка. Поделись, и полегчает.

— Гложет, Ванюша, а что, пока не могу выразить словом. Будто мы молотили цепами, а зёрен с горстку намолотили. Будто эта горстка и есть Казань, кою мы воевали.

— Спорить с тобой не буду, брат, ты дальше видишь воеводским оком. Так думай, головушка светлая, авось найдёшь прореху, куда намолоченное зерно утекло.

— Верно, Ванюша, говоришь, прореху надо искать. Да, может, малым усилием и собрать потерянное зерно, оно ой как нужно русичам.

Этот разговор двух витязей за гостевым столом не остался праздным. Продолжение его вылилось у Даниила в долгие размышления, когда он уже в одиночестве думал над тем, чему был свидетелем в Казанском царстве и что побуждало к беспокойству после взятия Казани. И постепенно Даниилу всё стало ясно. Словно обозрев с высоты птичьего полёта огромный Приволжский и Прикамско-Вятский край, где жили башкиры, мари, мордва, черемисы, чуваши и татары, взятие только одной Казани не сулило долгого мира Руси. Даже приведение Чувашии в 1551 году через клятву к «правде государю-царю и великому князю служити и дани и оброки всякие платити» не могло успокоить прозорливых русских государевых мужей, что мирная жизнь наступила в том краю на веки вечные. После взятия Казани сама Казанская земля могла вспыхнуть от малой искры. Чтобы этого не случилось, считал Даниил, там пока нужно не только словом добра и дружбы увещевать татарский и иные соседние народы, но и держать сильную рать, во всех городах иметь заставы. Даниил вспомнил Арск. В нём и теперь бродят скрытые силы, как солод в пиве. Живёт в Арске жажда отомстить русичам за смерть мурзы Тюрбачи и его сородичей. А разве успокоился князь Епанча из Засеки? Он, поди, уже собирает силы под своё крыло и при первом удобном случае нанесёт удар в спину тем русским, кои придут в Казанский край управлять его жизнью.

Обеспокоенный тревожными размышлениями, Даниил как-то ранним ноябрьским утром отправился на Красную площадь. Там были ряды мордвы, удмуртов, черемисов, и у этих торговых людей можно было узнать разные новости из их земель. Одевшись попроще, в видавший виды кафтан, в котором уже ходил в Казань, в потёртую баранью шапку, прихватив лоток, где ещё оставались товары, Даниил отправился на торг. Придя в ряды черемисов, он открыл лоток и стал зазывать покупателей:

— Вот нитки, вот иголки! Подходи, покупай! — покрикивал он.

Но торговля у Даниила шла не бойко, и покупатели были всё больше иногородние, ноне из дальних мест. Он по обличью сразу же отличил человека из Среднего Поволжья. Купцы-то были, однако они вели торг с лета и сами мало ведали, что происходит в их землях. Даниил уже подумывал сходить на торг в Замоскворечье, но тут подошёл к нему торговый гость лет сорока, среднего роста, плотный. На плечах у него висели две связки уздечек. Взяв катушку ниток, он осмотрел её, плутовато прищурил глаза и спросил:

— А что, в Казани в сентябре не продавал их?

— В Казани отродясь не был, — не раздумывая ответил Даниил.

— И в Свияжске не был? Да никак твой брательник пушки на плотах мимо Васильсурска гнал. И не у тебя в обозе коня под Разнежьем стрелой сразили? А может, ещё что сказать?

— Ну, говори. — Мужик приглянулся Даниилу.

— Ой, воевода, не морочь мне голову. Я ведь охотник из Васильсурска. Кого увижу один раз, на всю жизнь запомню. Видел я тебя и под Казанью, в подкопе. Под Даирову башню мы провожали тебя втроём, когда ты осматривал крепь.

— Ну, и что тебе надо от меня?

— Да ничего. Вот встретил и рад. Как видишь, Господь помог встретиться.

Даниил усмехнулся, подумал, что ему нечего скрываться от этого русича.

— Верно, ползал я под Даирову башню. Грязь под ногами в четверть запомнилась, а не ты.

— А я впереди полз. Ты мой зад лишь видел. — Купец весело рассмеялся, да тут же посерьёзнел: — Ты, батюшка-воевода, выслушай меня. Я ведь только вчера пришёл на торг, да и не купец я, а мастеровой, но вот нужда привела в стольный град…

— Подожди, волжанин. Как тебя звать?

— Степаном Игнашевым, сын Лыков.

— А я Даниил, сын Адашев. Слушай, что скажу. Давай поторгуем, сколько Бог даст, а потом пойдём ко мне, медовухи выпьем, Казань вспомним.

— Эх, батюшка-воевода, ласку твою принял бы, да нужда за грудки схватила, выговориться велит. А там будет поздно.

— Ладно, айда в питейную избу. Вот и выложишь свою маету.

До питейной избы было близко, находилась она сразу за торговыми рядами, манила теплом и усладой. Но пока в ней было малолюдно. Даниил нашёл в глубине избы свободный стол, направился к нему, целовальника по пути поманил:

— Подай нам хлебной по малой баклажке. Ещё говядины и хлеба.

Вскоре на столе дымились два блюда с жареной говядиной, высился горкой мягкий хлеб, стояли две баклажки с хлебной водкой.

— Ну давай, Степан, сын Лыков, выпьем за нашу встречу и за тех, кто не дожил до светлого дня.

Выпили, хорошо поели. Оказалось, что утром оба из-за душевной тревоги поесть не удосужились.

— Теперь выкладывай, Степан, что тебя за грудки держит.

— Держит меня, батюшка-воевода, одно: кому тревогу свою донести за край наш, за то, что мы кровью взяли там. Случилось вот что. Под Васильсурском на лесных заимках сходятся большие ватаги луговых черемисов да и горных людей. Туда же, в охотничьи избушки, они свозят съестной припас. И готовятся к походу на Казань.

— А с чего ты взял, что на Казань? — спросил Даниил.

— Так было же, что под Васильсурском черемисы побили русских гонцов, торговых и боярских людей.

— Когда разбой случился, Степан? Вспомни, это очень важно.

— Ровно неделю назад. Я сразу собрался в путь.

— Но тебе откуда ведомо, что там были гонцы, может, все торговые люди?

— Одному из гонцов удалось спастись. Но он тяжело ранен. Я наткнулся на него в лесу, отнёс в охотничий домик, и там сейчас с ним мой племяш Никита, лечит его. Рассказал же мне гонец вот что. Кто уезжает, уходит из Казани, всех по пути перехватывают. Засады на всех дорогах к Москве. А цель у этих засад одна: никого не выпустить в стольный град, дабы тайно свершить дело.

— Выходит, в хомуте Казань?

— В хомуте, батюшка-воевода. И надо не упустить миг, как засупонивать будут. А засупонят — не брыкнёшься. Опять будем толочь воду в ступе.

— Это верно. Рано почивать нам на лаврах. — Даниил потянулся к баклажке. — Давай-ка, волжанин, допьём, да и за дело.

Выпили. Даниил соображал, что предпринять. На ум пришло одно: идти в Разрядный приказ и обо всём доложить главе приказа. Человек он беспокойный, радетель за Русь, всколыхнёт, даст ход делу.

— Задал я тебе мороки, воевода, — заметил Степан, вытирая усы.

— Это хорошо. Если бы не ты, так кто же? Вот что, друг: с товаром ты позже разберёшься. Прячь его в суму, да и пойдём правду донесём кому следует.

— Готов, воевода-батюшка. — Степан скинул полупустую суму со спины, уложил в неё дюжину уздечек, завязал. — Вот и все мои сборы.

Даниил позвал целовальника, расплатился с ним и повёл Степана в Разрядный приказ. В пути сказал:

— Сейчас мы придём к большому думному боярину и ты поведаешь ему то, что я услышал от тебя.

— Так и будет, батюшка-воевода.

До Кремля от торга чуть больше ста сажен пути. В воротах — стражи с бердышами. Они склонили головы перед Адашевым. Степан мотает на ус: «Голова воевода, с таким не пропадёшь». В Разрядном приказе подьячий с поклоном распахнул двери перед Даниилом, а он Степана впереди себя пустил. И вот они оказались перед главой Разрядного приказа Дмитрием Романовым-Юрьевым. Они поклонились боярину, он усадил их на лавку.

— Слушаю тебя, сын Адашев. Знаю, напрасно не придёшь.

— Батюшка-боярин, вот его послушай, Степана Лыкова. Он из Васильсурска, ратник, Казань воевал. Он очевидец безмерных вольностей луговых черемисов и горных людей.

— Говори, Степан Лыков, — побудил его боярин.

— Охотник я, и стало мне ведомо, что за Васильсурском убито много государевых людей, — начал рассказ Степан.

Боярин Дмитрий слушал и мрачнел. В Москве, в царском дворце, всё ещё наслаждались сладким вкусом победы. Но вот жизнь вносила в напиток славы и горечь, предупреждение о новых потрясениях, и боярин Дмитрий понимал, что ежели эти потрясения грянут, то они будут продолжаться не один десяток лет. Волнения в том безбрежном Поволжском крае могут охватить все народы, и тогда Русское государство не в состоянии будет управлять этим краем. Взвесив приближающуюся угрозу, боярин, однако, молчал, потому как у него не было ответа, который удовлетворил бы Степана из Васильсурска. И всё-таки Романов-Юрьев нарушил затянувшееся молчание.

— Задали вы мне головоломку, — сказал он, больше обращаясь к Адашеву. — К царю нужно идти, а он, видишь ли, в болестях мается.

— Без царёва слова тут не обойдёшься, — отозвался Даниил.

— Потому скажу так: вы идите домой. Степана ты к себе возьми, и сидите в палатах не отлучаясь. Понадобитесь сегодня-завтра — чтобы были дома.

— Так и будет, батюшка-воевода. Посидим дома, вспомним, как Казань воевали.

— Это годится. К слову, тебя, Даниил Адашев, ждёт милость царская за то, как воевал Казань. Ну да это позже, а пока знай: в чинах пойдёшь в гору.

— Спасибо, батюшка-воевода, за доброе слово. Воевал же не за страх, а за совесть.

— То ведомо нам. Теперь же идите. А я во дворец пойду, нелёгкую ношу понесу. Сами знаете, каково вестнику чёрных вестей.

Даниил хотел сразу идти на Сивцев Вражек, но время было лишь полуденное, и он решил навестить Ивана Пономаря, который тоже отдыхал от Казанского похода. И Адашев тут же решил испытать Степана.

— Вот ты, волжанин, говоришь, что там и сям видел меня, а узнал бы ты тех троих, которые всегда были со мной рядом?

— Ой, воевода, старого воробья на мякине не проведёшь. Не было при тебе никого троих. И я не забыл, когда крепь близ Даировой башни поползла, то её держал один твой подручный и называл ты его Ваней, покрикивая: «Ваня, потерпи, потерпи, родимый, сейчас мы ещё стоечку подладим!» Было же такое?

— Было, Степан, прости. Да ведь чудно то, что я твоего лица никогда не видел толком.

— Сказал же я тебе, воевода, что я охотник, и дичь моего лика не видит и меня не чует.

— Сие в похвалу тебе.

— А образом твой Иван на черемиса смахивает.

— Верно. Вот мы и пришли к дому того «черемиса».

— Ой, воевода, так уж ты иди один, а мне как-то…

— Без оговорок, волжанин. Он будет рад тебе больше, чем я.

По случаю выпавшего снега Никитская была чиста и опрятна. А в доме Головлевых гостей ждали уют и покой. Двухлетний Данилка босиком бегал по домотканым половикам. Иван сидел в прихожей, вырезал из липы ножом игрушку для сына. Увидев вошедших, тут же всё отложил, поднялся навстречу.

— Не ждал, поди, нежданных гостей, — заметил Даниил.

— Ей-ей не ждал. Да рад, ой как рад! Даша, посажёный отец пришёл!

Появились Даша и её мать Серафима. Поклонились гостям, а гости им.

— Ты знаешь, кто это? — спросил Даниил Ивана, показывая на Степана.

Иван присмотрелся к Степану, улыбнулся.

— Вспомнил по глазам, раза два мелькнули. Они же у него озорные. Мы с тобой в подкоп шли, а он нас вёл и ещё смеялся надо мной: «С твоим-то ростом только на пузе ползти».

— Было такое, — признался Степан и сокрушился: — А дожди-то заливали, и крепь ползла, рушилась. До того, как вам прийти, мы со товарищи трижды её исправляли. И тут она в четвёртый раз пошла. Спасибо тебе, Иван, выручил нас и спас от завала.

— Чего былое ворошить. Давайте-ка к столу. Матушка с Дашей ноне пироги пекли, кулебяки, да и медовуха есть.

Дружно жили Головлевы с Пономарём. Хорошая семья получилась, рассуждал с собой, сидя за столом, Даниил. Жалованье у Ивана по Разрядному приказу шло, и хватало его на семью, не бедствовали. Просидели за столом до сумерек, потому как было что вспомнить. Только к вечеру Даниил и Степан ушли на Сивцев Вражек. По пути Степан дважды Пытался покинуть Даниила, говоря, что поживёт на постоялом дворе. Даниил, однако, настоял на своём.

— Я тебе, Степан, жизнью обязан, как же мне тебя упустить! Дом у нас большой, всем места хватит. К тому же батюшка мой больше года под Казанью и в Казани провёл, крепость Свияжскую возводил. Выходит, все мы в одном котле варились.

И всё было хорошо. За столом посидели. Чествовали Степана, удивлялись, как это он один удержал рушившуюся крепь, пока Иван не подоспел, когда уже возвращались из подкопа. И выходило, что, будь близ Даниила простые смертные, а не богатыри Иван и Степан, завалило бы всех в подкопе у Даировой башни, в готовой могиле. Когда рассказали всё о случившемся в подкопе, Фёдор Григорьевич пожал Степану руку.

— Спасибо тебе, волжанин, за бережение моего сына.

А чуть позже, когда проводили гостя в покой ко сну, Фёдор Григорьевич учинил Даниилу головомойку. Ещё и Ульяна с Глафирой не ушли, как отец сказал:

— Зачем ты ноне отвёл Степана в приказ? Ведал бы, что после этого было, так не кликал бы на свою голову беды.

— Но что там могло быть, батюшка? Ведь Степан принёс вести, кои страшны по сути.

— Вот-вот, ты весь в этом: судишь о том, что случится через десять лет вперёд. Но мы побили казанцев и будем жить в мире.

— Твоими устами да мёд бы пить, батюшка. А я боюсь, что ежели упустим время, то выйдет, что за Казань бились напрасно.

— Ой, Данила, не приведи господи, ежели тебя услышат царёвы послухи — не сносить тебе головы. Да что говорить, ты и так уже накликал беду на свою шею.

— О чем ты говоришь, батюшка? Сказано мне, что меня ждёт царская милость за радение во славу державы под Казанью.

— Сказано. Слышал и я о том. А что вытекло из этого? Днями пойдёшь ты черемисов да мордву к правде приводить.

— Того не может быть. Мне обещали до весны к делу не звать.

— Кто обещал, с того и взыщи. С царя же батюшки не взыщешь. А сие им сказано: «Черемисов да мордву к правде приводить Даниилу Адашеву». Да, тебе дадут полк, и ты получишь возвышение. Но зачем тебе это? Нашлись бы и другие, если бы не лез своей головой.

Тут вмешалась в острый разговор Глафира:

— Батюшка, родимый, так ведь Данилушка твоя кровинка и вовсе норовом походит на тебя, такой же радетель за державу.

Фёдор Григорьевич посмотрел на невестку с удивлением. И на жену глянул. Понял, хоть Ульяна и промолчала, но мыслит вкупе с Глафирой. «Господи, чего уж скрывать: правы они, правы. Да разве ж мы виноваты в том, что больше, чем другие, радеем за державу?» Он успокоился, досада на сына остыла. Невестке же сказал:

— Ну, коль увидела в нас радетелей державы, тому и быть. Провожай своего семеюшку на неделю в поход. А теперь идите спать. У нас тут мужской разговор…

Ульяна и Глафира поклонились и вышли из трапезной. Фёдор Григорьевич встал из-за стола, начал ходить по покою. Спросил сына:

— Ты ничего не заметил в нашем доме?

— Да нет, батюшка.

— Братец твой старший ночами в Кремле пропадает.

— С чего это он? Ранее хоть и поздно, но всегда домой приходил.

— То-то и оно, что ранее. А теперь какую неделю дома избегает, ссылаясь на службу. Ноне увидел, спросил: «Когда придёшь домой?» — так он только усмехнулся: дескать, не ведаю, батюшка.

— Может, дела его держат?

— Да держат, но не сутками. Меня не обманешь. Дурь ему в голову втемяшилась, кою кнутом должно выгонять. Подумать даже страшно, до какого беспамятства опустился человек!

— И всё-таки просвети, батюшка. Может, и помогу чем. — Даниил никогда не видел отца таким расстроенным и беспомощным. — И вижу по тебе, что какая-то беда нависла над нами. Так поделись и вместе одолеем.

— Господи, уж лучше бы его отправили черемисов гонять по лесам и болотам, чем тут ему над пропастью стоять на одной ноге.

Даниил задумался. Он вспомнил двухлетней давности предупреждение главы Разрядного приказа. Сводилось оно к тому, чтобы кто-то не вольничал особо глазами. Ясно было, что предупреждение относилось не к нему и уж тем более не к отцу. «Конечно же, дядя царицы Анастасии имел в виду братца Алексея, писаного красавца, которому запала в душу и, скорее всего, в сердце несравненная царица Анастасия. Надо думать, что Алёша не дурак и не ходил грудь нараспашку, а прятал своё чувство под семью замками. Однако же случаются в жизни каждого человека минуты расслабленности, он забывает о всякой осторожности. И не надо соседу быть с большой прозорливостью, чтобы разгадать, чем мается придворный в присутствии такой красивой женщины, как Анастасия. Вот и весь сказ», — подвёл черту под размышлениями Даниил.

— Я с тобой в согласии, батюшка, — сказал он отцу. — И впрямь бы Алёше куда-нибудь в места отдалённые податься. Хоть бы догадались в приказе послом куда-либо его отправить.

— Всё ты понял, досужий, а о себе не печёшься.

— Так верно Глаша молвила, что мы с тобой одного нрава. — Даниил подошёл к отцу. — И прости меня за то, что рьяно служу державе.

— Так ведь опять покинешь нас. — Фёдор Григорьевич сел на скамью близ тёплой печи.

— Покину. А мне дома-то ой как хорошо, батюшка. — Даниил сел рядом с отцом. — И дети ласковые, и семеюшка добрая, душевная. Чего бы рваться из дому?

— О-хо-хо, сынок, — вздохнул отец. — Я всю жизнь маюсь тем же. И ничего не поделаешь: совестливый человек всюду такой.

Утром Фёдор Григорьевич, как всегда, чуть свет ушёл на службу, но вскоре вернулся вскачь на коне суетливый и чем-то обеспокоенный. Даниил первым встретил его во дворе.

— Что случилось, батюшка? — спросил он.

— Вели запрягать лошадей в тарантас да сам собирайся в путь.

Даниил побежал в конюшню. Отец поспешил домой. Все на подворье Адашевых пришло в движение, слуги забегали. Прошло совсем немного времени, и возница выкатил к крыльцу палат крытый тарантас, запряжённый парой лошадей, появились отец и сын, одетые в тёплые кафтаны, уселись в тарантас и укатили. Лишь женщины, разводя руками, стояли у крыльца и гадали, что же всё-таки случилось и куда умчались Фёдор и Даниил.

И они помчались за Кунцево, в деревню Мамоново, за неким прорицателем Доможилом. В пути Фёдор Григорьевич рассказал сыну, что случилось в Кремле за те короткие часы, какие провёл он там, явившись на службу:

— Царь проснулся не в духе, накричал на постельничих, в дворецкого сапогом запустил. Царица пришла — и ей досталось. И никто не знает, как успокоить царя, что ему надо. Мы стоим перед опочивальней в страхе, ждём грозы на наши головы. Вдруг выбегает Илья Мансуров и кричит: «Адашев! Адашев! Где ты?» А я перед ним. Он же меня не зрит. «Вот я!» — кричу ему. «Иди к батюшке!» — и в спину меня подталкивает. Вошёл, дрожу, но виду не показываю. Говорю спокойно: «Доброе утро, царь-батюшка. Как спалось? Поди, сон приснился неуместный?» — «А ты откуда знаешь?» — спрашивает он. «Так Господь Бог надоумил». — «Верно, сон. Да ведь в руку, окаянный. Вещий! Вещий сон-то приснился!» — кричит царь. «Ты поведай его мне, государь. Мы и поделим напасти». — «Нет, боярин, нет! Ни с кем делиться не хочу, даже бедой. Вези-ка ко мне прорицателя Доможила из деревни Мамоново, что за Кунцевом. С ним и поделюсь! Да чтобы ноне же был! Ноне! До вечерней трапезы!» — кричит царь-батюшка. Вот и мчим мы с тобой за прорицателем в Мамоново. Знаю я Доможила многие годы. Божий человек. Не согрешит и перед царём правду скажет. — Фёдор Григорьевич усмехнулся. — И нам откроет, что с царём. За золотой он все царёвы сны растолкует.

Нашли Адашевы Доможила в его избушке на краю деревни. Избушка стояла на трёх ногах, а четвёртой не было и в помине: в овраг сбежала. И как она не завалилась до сей поры, уму непостижимо. Доможил был чуть выше валенка, кудлат, с белой бородой по пояс и с большими голубыми глазами. Как вошли в избушку Адашевы, так Доможил и сказал с усмешкой:

— Так и знал, что вдвоём прикатите, Федяша да Данилка.

— И ведаешь, поди, зачем приехали? — спросил Фёдор Григорьевич.

— Как не ведать? Царь погнал вас по мою душу. Вот, ему зелье готовлю.

Над горящими в очаге дровами висел горшок. В нём что-то булькало, скворчало, некий пряный запах гулял по избе.

— Тогда собирайся в путь. Велено тебе сегодня быть во дворце.

— Так вы поезжайте и скажите царю, что буду.

— Как это будешь? На тройке примчишь, что ли? — спросил старший Адашев. — Нам велено тебя привезти.

— Да не нужен я во дворце, не нужен! — грозно закричал Доможил. — Вот слушайте: царю приснилось, будто он купался в ледяной воде, в иорданской проруби, и будто на него напал сом пучеглазый. Что и говорить, сон вещий. И ничего иного я ему не скажу, кроме как болеть ему отныне весь год горячкой и лихоманкой, а потом оклемается. Вот и весь сказ. Так и донесите ему. А ежели я приеду да поведаю о том, он меня собаками затравит, как случилось с моим крестником Иванушкой Шуйским десять лет назад.

— Было сие, — согласился Фёдор Григорьевич. — Только и мы себе не ищем такой судьбы. Ежели мы не привезём тебя к царю, он нас тоже собаками затравит.

— А ну-ка, сварливый старик, собирайся в путь, — строго сказал Даниил. Он снял с сучка, торчавшего из бревна в стене, свитку из веретья, подал Доможилу. — Одевайся!

— Ни за что! — крикнул Доможил.

— Данилушка, отнеси его в тарантас, — сказал Фёдор Григорьевич.

— Да уж иного и не остаётся!

Даниил сгрёб Доможила в охапку, понёс из избы. Но в тёмных сенях тот словно уж выскользнул из рук Даниила и пропал.

— Ну погоди, злыдень! Вот уж я тебя! — выругался Даниил и принялся искать Доможила.

Вышедший из избушки следом Фёдор Григорьевич спросил:

— Что случилось?

— Так убежал Доможил. Выскочил из рук. И темь тут такая…

— Только этого нам не хватало, — рассердился старший Адашев. — Держать надо было крепче.

Они вышли из тёмных сеней и увидели, что возле избушки нет ни коней, ни тарантаса, ни возницы. Даниил выбежал на дорогу и заметил в конце деревни удаляющийся тарантас. Он вернулся к отцу.

— Обокрали нас, батюшка, — сказал он с усмешкой.

— Экий тать! И как это он умудрился смутить Никанора!

И Адашевым ничего не оставалось делать, как нанять в деревне мужика с лошадью и возком. С тем они и отправились на поиски Доможила и своих лошадей с возницей.

В тот же день, как позже узнал Фёдор Григорьевич, Доможил приехал в Кремль и отпустил Никанора, наказав ему встретить своих господ. Он бесстрашно прошёл мимо всех стражей, называя своё имя, и появился в опочивальне государя.

— Ты меня искал, вот я и явился. Зачем маешься и впал во страх? Сон твой вещий, из тех, что на роду написаны. И несёт он тебе болести телесные и душевные. Хочешь одолеть их, крепись, будь милосерден. Трижды в день читай псалом Давида. Блажен, кто помышляет о нищем! В день бедствия избавит его Господь. Теперь же подай мне коня и повозку, и я уеду домой.

— Как смеешь, раб, повелевать мной! Читай весь псалом. — Царь начал читать сам: «Господь сохранит его и сбережёт ему жизнь, блажен будет он на земле».

— «Господь укрепит его на одре болезни его», — пропел Доможил.

— «Я сказал: Господи! Помилуй меня и исцели душу мою, ибо согрешил я пред тобою», — прочитал царь Иван Васильевич.

— «Враги мои говорят обо мне злое: „Когда он умрёт, и погибнет имя его“», — возносил Доможил.

— «Все ненавидящие меня шепчут между собою против меня, замышляют на меня зло», — вторил Иван Васильевич и повёл псалом далее: — «Даже человек мирный со мною, на которого я полагался, который ел хлеб мой, поднял на меня пяту».

И дальше, строка за строкой, они пели вместе, встав друг против друга:

— «Ты же, Господь, помилуй меня, и возставь меня, и я воздам им».

— «Из того узнаю, что ты благоволишь ко мне, если враг мой не восторжествует надо мною. А меня сохранишь в целости моей и поставишь пред лицом твоим навеки».

— «Благословен Господь Бог от века и до века, аминь!»

Тут царь положил на плечо Доможила руку и сказал:

— А ты мне любезен. Откуда ты взялся?

— Был у меня твой посыльный Адаш с сыном, так они в пути.

— Ну Бог с ними. А тебя я не отпускаю домой. Будешь жить при дворце, и мы вместе пропоем все псалмы Давида…

— Сто пятьдесят, — ответил Доможил.

— «Как лань желает к потокам воды, так желает душа моя к тебе», — прочитал царь Иван Васильевич первые строки другого псалма.

А Доможил теребил бороду. Он задумался, сел на атласный диванчик и грустно уставился в пол. Царь сел рядом с ним. Доможил заговорил:

— Я могу остаться у тебя, государь, ежели ты просишь. И, пока ты пьёшь сладкий сок победы над Казанью, будешь меня терпеть. Но скоро тебе придётся пить и горечь, потому как нет у тебя полной победы над тем царством. И проку от меня тебе не будет, не хочу я пить с тобою горечь. Свою я выпил.

— Какую горечь ты выпил, ведун, в лесу возрастая?

— Жил я среди людей, любезных мне.

Доможил посмотрел на царя, и в глубине его голубых глаз засветился огонь ледяной ненависти. Он готов был уже излить эту ненависть, однако не успел.

— И я тебе буду любезен.

— Никогда того не случится. Ты устанешь от той правды, какую услышишь от меня, и наконец зашьёшь в медвежью шкуру и отдашь псарю Федяшке Басманову, чтобы затравил меня, как ты затравил собаками моего благодетеля князя Ивана Шуйского.

Царя Ивана Васильевича опалило гневом. Он закричал:

— Вон сей же миг из Кремля! Эй, рынды! — Тут же вбежали стражи. — Гоните его батогами из Москвы!

Воины схватили Доможила и унесли из опочивальни.

Знал бы государь в этот миг, чем обернётся для него вспышка гнева, сменил бы его на милость. Но то, что случилось, уже невозможно было исправить. Царь ещё топал ногами, но под сердце ему ударило словно шилом, тело забила лихоманка, ноги стали слабеть, подламываться, он осел на пол, сжался в комок и, продолжая трястись, начал всхлипывать. Он увидел бегающего в загородке князя Ивана Шуйского, зашитого в медвежью шкуру, и собак, рвущих его. И как тогда, в Коломенском, ему стало жалко князя, и он готов был крикнуть: «Остановите! Остановите собак!» Но гордыня не позволила проявить жалость, и теперь она не позволила пожалеть прорицателя Доможила. Царь закричал:

— Рынды, ко мне! — Они появились, и он повелел им: — Верните Доможила! И в клетку! В клетку!

Рынды убежали. Но вошли дворецкий, постельничие, вельможи, подняли царя под руки, уложили в постель. Он ещё ругался, но Илья Мансуров ласково, словно малое дитя, уговаривал его, упрашивал успокоиться и полежать:

— Сыты сейчас принесут, царь-батюшка, ты изопьёшь, и благо к тебе придёт. Мы поднимем тебя, облачим, и царствию твоему не будет конца.

Однако ни в этот день, ни во многие последующие дни царю не удалось встать на ноги. Он с каждым часом слабел. То его бил озноб, то он покрывался потом, и рубашка на нём становилась мокрой. Царь жаловался на боли в сердце. Иногда он вроде бы засыпал, но сон походил на потерю сознания. Он часто бредил, называл имена близких придворных, и тот, кто слышал собственное имя, леденел от страха за свою жизнь.

Во дворец собрали лучших лекарей, ворожей, целителей, но никто из них не был в состоянии помочь больному царю. И пришёл час, когда заговорили о том, чтобы царя исповедать.

«Болезнь государя приняла настолько опасный оборот, что находившийся в приближении дьяк Иван Висковатый решился напомнить о духовной. Возник вопрос о престолонаследии. Двоюродный брат царя князь Владимир Андреевич Старицкий решительно отказался целовать крест малолетнему наследнику престола „пелёночнику“ царевичу Дмитрию». По просьбе больного царя бояр собрали в опочивальне, и он потребовал от них ответа, кому они будут целовать крест. Боярам в те дни казалось, что царь Иван вот-вот преставится, и среди них открыто произошёл раскол. Многие бояре так и сказали: «Хотим служить князю Владимиру Андреевичу Старицкому». И твердили многажды: «Как-де служити малому мимо старого». «И бысть между бояр брань велия, и крик, и шум велик, и слова многие бранные», — отметил летописец той поры. И если бы Бог дал силы царю встать в эти минуты с ложа, он, гневом опалённый, порубил бы многим головы — до такой степени он был взбешён. Но, откинувшись на подушку, он лишь страдал от ужасной немощи. «И видев царь и великий князь боярскую жестокость и почал им говорить так: „Коли вы сыну моему Дмитрию креста не целуете, ин то у вас иной государь есть, а целовали есте мне крест и не одинова, чтобы есте мимо нас иных государей не искали“», — писал далее летописец.

Проходили дни, недели, а царь Иван Васильевич на поправку не шёл. Он изнемогал, сжигаемый горячкой, стеная, жаловался Алексею Адашеву, который сутками не отходил от его ложа:

— И я с ними говорить много не могу, а они свои души забыли. И нам и нашим детям служить не хотят. Потому говорю тебе, сын Адашев, позови своего отца-справедливца, — и как он скажет, так и будет.

От этих слов государя в груди у Алексея всё дрогнуло. Он знал, что его отец не пойдёт против своей совести. Знал Алексей и то, что отец был выразителем дум тех именитых бояр, которые отказывались целовать крест младенцу Дмитрию. Алексей нашёл отца в Поместном приказе. Он читал составленный по воле царя Ивана Четвёртого «Родословец».

— Батюшка, государь тебя видеть хочет, — сказал Алексей.

— Ведаешь ли зачем? — спросил Фёдор Григорьевич.

— Ведаю: кому ты крест целовать будешь при здравствующем государе. Ты уж не сироти нас.

— Ох, Алёша, спроси он меня о чём другом, ответил бы в лад ему. А так… Ладно, пока иду до опочивальни, ещё подумаю.

— Проводить тебя?

— Лучше не ходи со мной. Вот садись и вычитывай, огрехи ищи.

Кряхтя, Фёдор Григорьевич поднялся со скамьи и тяжёлой походкой усталого человека отправился в царский дворец. Сам он сильно недомогал. Сказывались годы жизни на пределе сил человеческих. Ему шёл шестидесятый год. В опочивальню старший Адашев вошёл, склонив голову. Не хотелось ему смотреть в пронзительные глаза царя. Чуял он сердцем, что царь одолеет болезнь, поднимется и тогда припомнит всем, кто шёл против его желания. Но был Фёдор Григорьевич не только придворным служителем, но ещё и воеводой по духу, потому поднял голову и взглянул царю в глаза.

— Вижу я, государь-батюшка, что ты скоро вновь сядешь на боевого коня. В глазах у тебя уже жажда жизни светится.

— Не льсти, Адаш, не льсти. Вот спрошу тебя, и пошатнёшься.

— Спроси государь.

— Будешь ли ты целовать крест царевичу Дмитрию?

«Вот оно, прямо в лоб на пороге, — мелькнуло у Фёдора Григорьевича. — Да уж где наша не пропадала, не буду кривить душой. Скажу, как думаю».

— Ведает Бог да ты, государь! Тебе, государю, и сыну твоему, царевичу князю Дмитрию, крест целуем, а Захарьиным с братией нам не служить. Сын твой, государь, ещё в пелёнках, и владеть нами Захарьиным с братией. А мы уж от бояр до твоего возраста беды видели многие.

— Всё сказал, правдолюбец?

— Всё, государь-батюшка.

— Коль так, одно мне остаётся: выздоравливать, — ответил царь и, похоже, улыбнулся.

Так и случилось, что те, кто ратовал за выздоровление государя, не ошиблись. Он и впрямь поднялся к концу зимы, но был измождённый, бледный и вовсе бездеятельный. Выздоровление государя, казалось бы, принесло конец распре между двумя партиями бояр и других вельмож, и многим почудилось, что она забыта. Но сие только почудилось. Ни царь, ни все родные и близкие царицы Анастасии не могли забыть поругания своих имён, доносившегося в их адрес сторонниками князя Владимира Старицкого.

Однако, многим на удивление, Фёдор Григорьевич Адашев после болезни царя вскоре же получил боярство. Алексей Адашев оставался разумом и душой Избранной рады, как назвал князь Андрей Курбский всех, кто вместе с Алексеем Адашевым, Сильвестром, Иваном Пересветовым и Иваном Выродковым стояли у правления Русским государством. Но подспудная волна опалы, невидимая простым глазом, уже накатывалась на Адашевых. И если Даниила Адашева повысили по службе: ему дали самостоятельное воеводство и во главе тысяч ратников он пошёл в Среднее Поволжье усмирять мордву, черемисов, татар, удмуртов, — то его отец был отправлен весной пятьдесят третьего года всего лишь вторым воеводой в Казань.

Но там, в Казани, славного человека, правдолюбца не предали забвению. В одном из православных храмов Казани осталась как память о воеводе Адашеве чудесно исполненная икона, позже внесённая в писцовые книги 1566–1568 годов.

Загрузка...