Утром Поваренок с полупустой паняжкой да ружьем за плечами отправился вниз по Эльгыну. Договорились, что идет он только до следующего зимовья, если ничего и никого, то пишет записку и возвращается. Дядь Саша остался на хозяйстве.
В исконной России, слава Богу, нередко еще попадаются такие люди: несерьезные вроде, чуть лишнего вертлявые да суетливые, говорят больше, чем хотелось бы, к себе относятся без должного уваженья... а присмотришься — это только внешняя картинка, настойчиво им самим и создаваемая. А прячет он за простоватой вывеской хорошего трудягу — терпеливого и умелого, каких поискать.
Роста в Николае Поварских было метр шестьдесят пять, широкой спины тоже не было, а на руках потягаться он даже и не садился никогда. Может, поэтому и брал его дядь Саша в свою бригаду поваром, а не рыбаком. Но Колька, никогда не требуя доплат или премий, «забадяжив жорево», вкалывал и на неводе и на разделке — икру он солил лучше всех — и генератор, и лодочные моторы, и рацию настроить-починить — тоже он.
А на заброске?! Когда с буксира на берег народ и шмотки надо перевезти... на смешной дюральке, по ледяному, зыбью колышущемуся океану среди тяжелого крошева огромных льдин. Не дай бог, меж ними угодить. Рейсов десять-пятнадцать! На берег — груженые так, что дышать страшно, обратно — один, легкой щепкой через жесткие стоячие валы в устье лимана, где река вкатывается в море. Выплыть в ноле градусов нельзя. На помощь прийти некому. Кто же сидит за румпелем мотора, примостившись на ледяном задке той дюральки? Да все тот же Колька Поваренок с погасшей и промоченной сигареткой в углу рта. Ни у кого и мыслишка не шевельнется, кому еще можно доверить свою мокрую шкуру.
А кто бражку втихую от дружка-бригадира осмелится замутить ко Дню рыбака...
Эх, да что там говорить, хоть бы бутылку когда поставили! Мысли такие, может, когда и приходили в небольшую голову Николая Поварских, но никто их не слышал. Такими «несерьезными» людьми принято пользоваться бесплатно. Они ведь никогда ничего и не ждут.
Снега здесь было явно меньше, плечи не тянул тяжелый мешок, поэтому шлось приятно. Колька втайне надеялся пролететь хотя бы еще до одного зимовья, поэтому поторапливался. Погодка звенела, минусок был как раз в дорожку — не больше десятки, солнце поднималось впереди слева, через тайгу, и стелило Кольке под ноги прямые тени стволов и узловатую мелочь листвяшечных веток.
Минут через двадцать — он только разогрелся как следует, тропа вышла на крутоватый берег небольшой чистой ото льда речонки. Колька стал спускаться, придерживаясь за кусты и рассуждая, как тут Степан на «Буране» съезжает. Осторожно подошел к тонкому краю заберега, припорошенному снегом, присел, потянулся рукой, думая хлебнуть свежей водицы, и тут прямо к руке толстой змеей выползла гладкая с двумя глазками морда. «Ой-ай!» — по-бабьи вскрикнул Колька и отскочил-упал на задницу. Выдра испугалась не меньше, крутанулась, ударила хвостом и лапами по воде и скользнула вниз по течению. «У-у, блин, скотина!» Он огляделся быстро, но все было под снегом, и нечего было кинуть ей вслед. «Во, бывает!» — отдувался Колька от взыгравшего страха.
Речка не замерзла еще, пришлось снимать кирзачи и перебредать. Он как раз сидел, вытирался и мотал портянки, когда услышал гул вертолета. С севера шел. Колька встал, прислушиваясь и соображая, кто бы это мог быть... Если рядом пойдет, прижмусь к дереву и замру. А если «Урал» подсекут? Гул, однако, повисел в одном месте и затих.
Местами тропа огибала заросли густых в два Колькиных роста мохнатых стлаников — Поваренок невольно сбавлял шаг, щупал ружейный ремень на плече. Не раз приходилось ковырять мишек из такого «удовольствия».
Колька до того любил рассказывать всякие житейские истории, что от нечего делать даже сам себе их рассказывал. Иной раз сидит один, картошку чистит на бригаду и рассказывает, и сам же своему рассказу смеется.
Однажды стрельнули здорового мишаню на речной косе, тот рявкнул — и в лес. Причалили — кровь ручьем по галечнику. Пошли втроем, все с ружьями, зверюга добежал до такого же вот стланика и затаился. Кругом обошли — там он, но как увидишь. Ну туда-сюда, одну выкурили, другую... Колька телогрейку скинул, чтоб разворотистей было, и полез со своей одностволкой. На коленках ползет медленно, ветки пушистые упругие отгибает, смотрит, слушает, мишкой воняет — ужас, след его кровяной в метре тянется. Тут как рявкнет над самым ухом, видит Колька, медведь с другого бока через стланик на него подымается с ужасным ревом! Как оказался снаружи, непонятно. Товарищи отскочили, по стланику из всех стволов палят, а Колька сидит, встать не может. Затихло все, а на нем кирзачей его нет. Стали разбираться — один сапог у мертвого уже медведя в когтях, а другой под ним! Получается, Колька, стоя на коленках, задом из кустов выпрыгнул. Прикидывали, глядели — не могло такого получиться. Так он не просто выпрыгнул, а еще и выстрелить успел — патрон в стволе был пустой! Молодой был, думал Поваренок, ни хрена не боялся, потом уже, с возрастом, что-то появилось. Из-за детей, что ли?
Спустился еще к одному незамерзшему ручью, попробовал перескочить да набрал в сапог, воду вылил, портянку отжал, пошел было дальше, нога вскоре начала мерзнуть в пальцах. Надо было костер палить. Да и солнце уже над самой головой висело, можно было и чайку пивнуть...
Зимовье на другой стороне стояло, прямо на берегу над речкой. Колька вырубил ножом длинный шест, попробовал им — лед был прозрачный, лопался белыми трещинами, но держал. Перешел осторожно. Рыбы в яме порядочно, прямо черно стояло, поднялся в избушку. Степан был здесь несколько дней назад. Ночевал, скорее всего, окно вставлено, натоптано вокруг... дрова колол. Снежком свежим все присыпано.
Колька затопил печку, положил на нее мокрую портянку и сел писать.
«Степан, здорово! Мы с дядь Саней в твоем зимовье, что повыше, и с рацией, харчишек тебе притащили. У нас „Урал” недалеко, если что надо, то можно. Горючка есть немного. Сегодня еще ночуем, а завтра, наверное, поедем. Можем что-то передать твоим, если увидимся. Колька Поварских. 17 октября». Поглядел на число 17 и подумал, что у одного его корефана как раз сегодня день рожденья. Народу, наверное, тьма собралась. А у Мишки — 24 октября, к Мишке поспею, хмыкнул довольно.
Чай пить не стал, слопал банку свиной тушенки с горбушкой, остатки хлеба подвесил в пакете на виду и пошел обратно. Его беспокоил этот вертолет, сверху могли увидеть «Урал»... что будет дальше, он не думал, только шагу прибавлял. По своим следам шлось легче. У Кобяка под крышей зимовья лежали лыжи, наверное, можно было взять, ну, да ладно. Не больно я мастак на лыжах ходить... так думал.
Засветло вернулся. В избушке тепло было, пахло свежей рыбой и ухой.
— Это зимовье у него главное... и большое, и рация есть, лодка с мотором... говененькая, но ничего. — Дядь Саша валял в муке большие куски красной рыбы и клал на сковородку — я тут вот только, где не замерзло, пару раз неводок запустил...
— Откуда неводок-то?
— Тебе говорю, у него тут всего полно... вон разложил на берегу, мешка три-четыре намерзнет. Хариус в основном, да кижуч. Кижуч-то икряной, полный еще, даже серебрянка попадается. Подо льдом метать будут.
Степан Кобяков, груженый налимами, возвращался в базовое зимовье. Карам убежал вперед, как он всегда это делал, но вдруг, когда Степану совсем ничего до избушки осталось, возник на тропе. Трусит навстречу. Степан встал, прислушался, еще раз на собаку глянул, соображая. Метров через двести — Карам все сзади бежал — скинул панягу и пристроил за толстую лиственницу у тропы. Снегом сыпанул, чтоб в глаза не бросалась. Шел осторожно, останавливался, просматривал впереди и слушал лес. Вот-вот должна была показаться речка, Степан привязал Карама к дереву. Проверил патрон в патроннике и, свернув с тропы, углубился в тайгу.
Метров триста-четыреста ниже зимовья вышел к реке, рассмотрел в бинокль результаты дядь Саниной рыбалки на берегу, потом, перейдя речку, слушал у окошка, затянутого полиэтиленом, как в его зимовье жарят рыбу и болтают. Темнело. Степан вернулся за панягой, отвязал как будто все понимающего Карама.
Когда открыл дверь избушки, Колька, на корячках подкладывающий поленья в печку — над ним как раз и распахнулась дверь, — так охнул, что Карам отскочил в сторону, а дядь Саша выронил дымящийся кусок рыбы на пол.
— Здорово! — Степан глядел строго, карабин стволом вперед висел под правой рукой.
— Ну, Степан, напугал. — Дядь Саша нервно опустил руку на ручку сковороды и следом за тем куском опрокинул всё.
Сковорода мягко брякнула рыбой об пол, и снова тишина сделалась. Колька встал молча от печки, посторонился, присел на край к дядь Саше. Фонарик поправил налобный. Потом выключил его. В избушке совсем темно стало, одна свеча на столе трепетала от холодного воздуха из распахнутой двери, да прогоревшая печка чуть краснела через щели. Степан, бегло глянув по избушке, вошел, поставил панягу на ближние нары, снял суконку. Поверх толстого самовязанного свитера была надета меховая сильно вытертая безрукавка-душегрейка. Развесил все по гвоздям да проволочкам вокруг печки, отвязал от паняги тяжелый полиэтиленовый куль и вынес его на улицу. Достал «Приму», сел на нары, против мужиков. Поднял голову:
— Ну, какая беда занесла в мои края? — Лицо ровное, не сильно приветливое. Закурил.
Колька, явно раздосадованный, толкнул дядь Сашу:
— Скажи... — и, засветив фонарик, присел собрать рыбу с пола.
— По дороге завернули, тебе тут приволокли кое-что, — сказал дядь Саша и тоже растерянно нахмурился.
— Мне? — Степан по-прежнему смотрел хмуро.
— Ну, Москвича завозили на охоту...
Колька, собрав с пола, толкнул боком дверь избушки. Слышно было, как он скребет ложкой пригоревшую сковороду и разговаривает негромко с собакой. Степан, глядя в пол, сосал подмокшую сигарету. Та выгорала неровно, по краю, потом погасла. Степан бросил ее к печке, нашарил в кармашке паняги фонарик и вышел, ничего не сказав. Колька вернулся:
— Ну, бляха, и человек, — зашипел. — Хоть вставай и уходи!
— Да ладно, ты, — глянул на дверь дядь Саша... — Рыбу-то я уронил, сучье вымя... Чего же, новую будем жарить или бог с ней?
Колька сидел на нарах рядом, чесал плохо растущую шерстишку на подбородке и нервно сучил пяткой по полу. Ложечка в кружке тряслась на столе. Проснувшаяся муха с летним жужжаньем кружилась над столом.
— Не знаю... — мотнул раздраженно головой и зашептал:
— Моих тоже в поселке трясут... И что? А-а?
Снаружи послышался скрип снега, и он замолчал. Степан занес мешок, плотно прикрыл дверь, присел к печке, дров подложил. Достал из мешка на стол керосиновую лампу, бутылку-полторашку с керосином, упаковку дешевых сигарет, замотанную в полиэтилен. Он действовал так, будто был здесь один. Развязывал неторопливо бечевку, но вдруг поднял голову и прислушался. Мужики, глядя на него, тоже невольно прислушались — тихо было, печка разгоралась и начинала гудеть... Степан бросил сигареты, строго и почти зло посмотрел на мужиков и, распахнув дверь, снял карабин, висевший на привычном месте на улице. Встал, придерживая дверь, и не упуская из виду окончательно растерявшихся мужиков.
С улицы явственно уже доносился визгливые звуки снегохода. Степан выскочил наружу. Дверь захлопнулась.
— Не понял! — Колька цапнул свое одноствольное ружье, стоявшее в углу, преломил, оно было пустое.
Снегоход подъехал к самой двери, затих было, но, взревев, протянул еще немного к реке, и все смолкло. Колька поставил ружье на место и, надев шапку, открыл дверь.
— Есть кто живой? — раздался осипший от мороза голос Шурки Звягина. — О! Ништяк! Кто это? — сощурился против луча Колькиного налобника.
— Я это! Кто... — одновременно обрадовался и удивился Колька. — Студент! Ты, что ль? Вот охрема, здорово!!
— А Кобяка-то не видели?
Колька молчал растерянно. И тут сам Степан вышел из темноты сзади Студента. С карабином в руках. Стоял, не приближаясь.
— Ого! Степан, ты чего? Студент я... — радостно заорал Студент и повернулся к Поваренку. — У вас тут что, война? Вертак вчера летал... у вас был? Не, Колька, ты-то как тут, екорный бабай?
— Заходите, что ли? — Колька потянулся к двери.
Потихоньку все выяснилось. Пересказали поселковые новости. Наладили лампу на столе. Колька достал из мешка в углу семидесятиградусную гамызу:
— Твоя это, Степан, тебе везли, врежем, что ли?
Он сидел на лавочке напротив Степана, который неторопливо работал у печки. Нарубил топором налимов на порожке, сложил в большую миску, посолил, мукой обсыпал, перемешал... Разобравшись в ситуации, Степан успокоился, но по-прежнему вел себя так, будто он один. Сам все молча делал.
Зимовье было просторное. Дядь Саша сидел за столом у окна слева, Студент справа, Степан у печки. Колька как всегда суетился. Бегал на улицу, принес полмешка картошки, потом еще что-то доставал по просьбе Студента из его нарт.
Пожарили рыбы. Дядь Саша содрал шкуру и нарезал кусками гору замерзших харюзей в миску. Выпили. Даже и Студент дернул Колькиного «сургуча». Сидели, жевали, поглядывая друг на друга, оттепливаясь и отходя маленько душами.
— Ну... что думаешь делать? — спросил Колька, цепляя темно-коричневыми ногтями сигарету из пачки.
— Да что мне думать... соболей вон ловлю...— Степан засунул пальцы в рот, вынул рыбью кость и положил в кучку на клеенку рядом с тарелкой. — Занесешь соболей Нинке? — посмотрел на дядь Сашу. — Обработать бы, там у меня часть замороженные, некогда было высушить.
— Я сделаю, все нормально... — вмешался Студент. Он с дороги метал уже который кусок. — Ты где этих налимов набрал? Вкусные, черти, а я их и не ел никогда!
— На Еловое ходил...
— А-а, доброе озеро, я бывал. «Буран» тебе оставлю. Специально белым выкрасил, чтоб сверху не разглядели. Если с вертака будут искать...
Степан промолчал. Доел кусок. Вытер руки туалетной бумагой. Колька нарвал ее и положил каждому вместо салфеток.
— Мы с дядь Саней дорогу на Якутскую сторону протоптали, можно бригаду собрать, машин пять-шесть... — Колька смотрел на Студента, ожидая его одобрения, но тот не слушал, думая о чем-то своем. — Бензовоз возьмем и попрем. Снегу пока немного, за двое-трое суток до Юдомского креста можно дочапать и там уже по зимнику. Надо только ОМОН этот переждать.
Степан молчал, сидел по привычке на корточках у печки, покуривая в открытую дверку. У него уже не было икры. Студент же, так и не слушал Кольку, помялся, лампу двинул ближе к окну... потом заговорил, обращаясь к Степану:
— Я по мужикам ходил. По нормальным! Разговаривал, хватит терпеть-то это все... И что? Все согласны, всех достало... и никто не пошел. Там делов-то! Разоружим ментовку, прокурорских тоже под замок. Вызываем из Москвы комиссию... требуем открытого разбирательства всего этого дела. Кто вообще во всем этом браконьерстве виноват? Требуем, чтобы лицензии давали на частный промысел нормальный...
— Вы, ребят, если банду какую сколачивать приехали, — Степан спокойно посмотрел на Студента, — то я — пас! Тут за самого себя суметь ответить, а уж за других... да и ментов разоружать... В Москве такие же!
— Ну-у... я не знаю, тогда что... — Студент в растерянности развел руками и с обидой сложил их на груди. Брови сдвинул зло. Но вдруг продолжил, горячась: — Я, когда ОМОН прибыл и это все завертелось, взял карабин и пошел сука, смотреть за ними. Не дай Бог, думаю, что учинят... у Трофимыча-покойника перед этим был. Без балды говорю, мужики, готов был стрелять. И что?! Они ничего особенного не делают, стоят, проверяют машины, я карабин в кусты сунул, подошел: «Здорово, ребята!». Они: «Здорово!» — так на «о» отвечают — «Здорово!». И рожи вроде нормальные. Стою и понимаю, что они — не враги мне. Как стрелять?
— Что ты все стрелять да стрелять?! — нагнув голову и почесывая макушку, неодобрительно буркнул помалкивавший до этого дядь Саша. — Что по-другому нельзя?
— А кстати, кто Гнидюка отмудохал, а? — Колька выпялился на Студента.
— Нашлись люди!
— Ты, что ль, колись? В эфире только об этом и орут...
— Не-е, я там случайно оказался. — Лицо Студента расплывалось в самодовольной улыбке. — Правда. Даже неинтересно было, такой трус, и не вякнул. Трясется: «Ребята бейте, бейте, я не прав! Я не буду! Больше не буду!». И на жену валит... у него жена такая же пышка, и та смелее оказалась, как взревет. Как сирена! Драться полезла!
— Не, ну как было-то? — настаивал Поваренок, булькая по кружкам.
Кобяков тоже заинтересованно смотрел.
— Иду, короче, смотрю — ребята одни знакомые тащат на плечах контейнер с икрой... Что такое? — спрашиваю. Они — пойдем, если хочешь, Гнидюка кормить. Пошли.
— Да какие ребята?
— Тебе, Коля, только прокурором...
— Ну ладно, ладно... А как же он вам открыл?
— Стукнул в дверь погрубее: ОМОН, открывайте! Он и открыл со страху...
— И что?
— Да что-что, говорю, неинтересно было. Ей только рот шарфом замотал, ну и связали их жопами...
— А правда, что ему чего-то засунули... ну... — Колька захохотал и показал, куда засунули.
— Да не-ет... — сморщился Студент.
— Люди говорят! — не унимался Колька.
— Не-ет, связали и на бошку ему контейнер напялили... Ну все в икре, понятно, течет по ним...
— Моя по рации говорит, что шнобель ему на бок свернули и синяк во всю щеку!
— А она откуда знает? — заинтересовался Студент.
— У нас соседка в больнице работает.
— О! — Студент обдумал что-то. — Не знаю, может, потом кто заходил?
— Так, может, все-таки засунули? Ты просто забыл! — заржал Поваренок.
— Ладно, это все неинтересно, тут вот... — Студент глянул на Кобякова. — Что делать? Непонятно... Есть же у нас верховная власть или нет?
— Ну есть, — не понимая, к чему тот клонит, поддакнул Поваренок.
— Они или совсем не знают, что в стране творится, или сознательно всех преступниками делают!
— Ну ладно... — не согласился дядь Саша.
— Не, дядь Сань, чего ты... Мы браконьеры! Так? Так! Менты и прокуратура, которые нас крышуют, тоже преступники? Так! фээсбэшники, власти местные тоже при делах! Тоже туда же... Ты понимаешь?
Все молча на него глядели. Оно и так все было понятно.
— Что же за страна у нас выходит? Страна воров?!
На этих словах саружи заскрипел снег. Потом кто-то потопал ногами, отряхиваясь. Степан встал, распахнул дверь, в свете фонарика кто-то высокий, укутанный шарфом, обивал сапоги о поленницу. Ушанка, шарф и лицо были крепко в куржаке, и поначалу никто не понял, кто это. Мужик спокойно снял рюкзак, из которого что-то торчало выше его головы, размотал шарф, и все увидели Валентина Балабанова.
— Здорово, ребята... можно, что ль?
— Ничего себе! — поразился Поваренок, двигаясь к дядь Саше. — Ты как тут?
— Шурка-Эвен на «Буране» подбросил.
— Куда?
— До зимовья какого-то. Потом по следам...
— Это я утром ходил, — объяснил Поваренок. — Так, а ты куда идешь?
— К вам... — Балабан снял верхнюю куртку, потом вязаный свитер. Под ним был еще один свитер.
— А откуда знал, что мы здесь? — засмеялся настороженно Колька.
Степан закурил и на улицу вышел. Прислушался. Тихо было вокруг. Он ничего не понимал, и ему не очень нравилось, что на его участке и в его зимовье столько народу.
Балабан поднял телячьи свои глаза на Кольку и молчал. Улыбался только спокойной всегдашней своей улыбкой.
— А ты откуда знал? — спросил дядь Саша Кольку.
— Хм, ну да... — Поваренок засмеялся уже веселее. — Черт, чего не бывает! Один в тайгу поперся. Спьяну, что ли? — в голосе у Кольки были вопросы.
— Спьяну не дошел бы. — Студент внимательно глядел на Балабана. — Я думал, ты... шутил тогда... Есть будешь?
— Чего спрашиваешь? Налейте человеку... давай... — радовался Поваренок.
— Вот, в кружку лей...
— Я не буду, мужики... — Балабан взял кружку, подсел к печке и стал наливать из чайника.
— Да ты что? — не понял Поваренок. — Завязал?
— Пейте, пейте, хватит мне! — Балабан улыбался из темноты.
— Что ты пристал как банный лист к заднице! Я тоже не буду больше... Сюда садись. — Студент выбрался из-за стола. Мисками загремел, накладывая.
— А в рюкзаке у тебя что? — спросил Колька.
— Гитара да спальник, еды маленько...
— Гитара?! — удивился Поваренок.
— Ну... это все мое добро...
— А книжки? — засмеялся Колька.
— Книжки? — Валентин серьезно посмотрел на Поваренка. — Есть одна.
— Рыбы кусок только остался... — подал Студент миску.
— О-кей, у меня лапша корейская, спасибо...
Дядь Саша с Поваренком выпили. Степан отказался. Закусывали молча оттаявшим хариусом. Студент вдруг заговорил. На него приход Балабанова произвел впечатление:
— Ты, Валя, и мужик вроде нормальный, но... как-то... другой ты, какой-то... вот мужики тебя и сторонятся. Ты вроде бича... получаешься!
— Да, я, в сущности, бич и есть... — улыбнулся Валентин.
— Ну, бывший интеллигентный человек! — поддержал Колька.
— Ну ладно, какой ты бич... ты же образованный... — то ли утвердил, то ли спросил Студент.
— Консерваторию закончил. — Балабанов курил, к рыбе пока не притронулся. — Пел в оперном театре. Потом в Чечню уехал.
— Нормально! И чего там делал?!
— В ОМОНе... Добровольцем. Я тогда, видно, глупый был, да и времена другие. Себя искал... Потом... поболтало по свету.
Он был необычен сегодня, это все видели. Говорил как всегда спокойно, но не было в лице привычной его иронии, предлагавшей не относиться к нему серьезно. А может, просто трезвый был...
Замолчали надолго. Думали каждый о своем.
— Сыграй мою любимую, — нарушил тишину Колька.
Балабан подумал о чем-то, неторопливо достал гитару, погрел струны рукой, попробовал и, склонившись так, что лица под челкой совсем не стало видно, замер... и заиграл тихо-тихо красивыми ясными аккордами. И тихо запел без слов, голосом. Очень странно, совсем ни на что не похоже и красиво-красиво. Мелодия была печальная, неторопливая и сильная. Небыстро текла, ширилась, взлетала до небес... потом слова начались... непонятно вроде, но с ними было еще красивее. В Балабанове совсем никакого напряжения не было, печаль вдруг светлой становилась, даже радостной, легко летящей, Валентин задирал голову и улыбался счастливо, но вот голос снова креп, и у мужиков мурашки бежали по коже от разворачивающейся громадной картины жизни. Как это было возможно?!
Все эти высокие и красивые человеческие чувства так не подходили к темноте, хламу и запахам зимовья, что мужикам неловко было глядеть друг на друга. Замерли, как были, ожидая конца. Но мелодия звучала и звучала, добираясь до потаенных углов души, и они слушали и забывали, где они. Студент отвернулся в окошко, лицо закаменело в злой отчаянной угрюмости. Его на части рвало от любви и жалости к Вальке Балабану, к товарищам, к людям вообще, и из-за этой жалости он всем, чем мог, ненавидел это сучье мироустройство, и если бы сейчас ему сказали: кинься в пропасть ради людей — он бы не думал ни секунду. Гитару почти не было слышно, голос звучал настояще, и Поваренок, в мечтах оказавшийся дома среди своего семейства, спьяну пообещал себе, что теперь всегда будет брать с собой приемничек и никогда не будет переключать такую музыку. А Балабан замолчал и заиграл сложные переборы, не сбиваясь, уверенно. Вдруг остановился и, глядя слегка вверх, в темный угол, куда уходила труба печки, в продолжение музыки заговорил в тишине. Он говорил негромко, не по-русски, распевно и ясно, потом снова заиграл.
Длилось это минут тридцать-сорок. К концу у Балабана весь лоб был в капельках пота, волосы прилипли, и он уже не откидывал их. Студент так и сидел, отвернувшись в окно, напряженный, вцепившись клешней себе в голову. Дядь Саша кряхтел, прокашливался и тянул из Колькиной пачки сигаретку — все никак не мог зацепить. Кобяков молчал, он все это время просидел в одной позе, куря и глядя в пол себе под ноги.
— Ну, блин, да-а-а! — произнес после последних аккордов Поваренок. Колька был так серьезен, что на себя не похож. — Что это?
— Реквием Моцарта.
Опять тишина повисла. Поваренок взял сигарету из пачки Степана, тот сунул пальцы в карман, достал спички. Колька прикурил:
— А что ты там говорил? На каком языке?
— Это «Отче наш»... на латыни... Там... пастырь в церкви панихиду читает по нему.
— По кому?
— По Моцарту.
— А музыку сочинил кто?
— Моцарт.
Колька задумчиво, даже одобрительно качнул головой.
— А скажи еще что-нибудь? — попросил. — У меня Санька по-английски говорит, я ничего не разберу, а тут — будто все понимал! Что за черт?!
Балабан неторопливо прятал гитару в чехол. Посмотрел на Поваренка, наморщил лоб и, улыбаясь, сказал:
— Бенедиктус, кви венит ин номине Домини!
— Что значит? — спросил Колька, прищурившись.
— Благословен идущий во имя Господа!
Печка трещала, кто-то из мужиков мелко сплевывал табак с губ.
— Ты зачем пришел? — спокойно спросил Степан из своего темного угла.
Вопрос был серьезный — этого никто не знал. Один Студент о чем-то догадывался. Балабан поднял глаза на Степана:
— Омоновцы завтра тут будут. Они уже летали. Думал, не успею...
— А тебе что? — спросил Кобяков.
— Командира своего встретил, в Чечне вместе были. Редкий человек! Чего хочешь можно ждать. — Балабан говорил спокойно, совсем без эмоций.
— Где встретил? — не понял Колька.
— В поселке. Какая-то спецбригада, видно, если он этими парнями командует... Думал, может, помочь вам получится. — Балабан посмотрел на сидящих за столом, как всегда мягко улыбнулся, но в улыбке этой было что-то, от чего все опять замолчали и задумались.
Валентин стал есть рыбу. Он очень аккуратно это делал. На уголке стола. Все молчали, глядя на него сквозь синеву дыма. Накурено было крепко, приоткрытая дверь не спасала.
— Я много думал, — заговорил Степан Кобяков. — И раньше, и теперь вот. Родственники у меня в Канаде. Звали, тайга, мол, такая же, давай... Как уехать? Кобяковы одни из первых пришли на Охотский берег. Острова Кобякова есть в море, хребет Кобякова... Сколько здесь дедов моих лежит?!
Думал, отсижусь, как-то рассосется... Даже бомбоубежище себе в стланиках приготовил. А позавчера на озеро пошел. Оно когда-то наше было... деда своего вспоминал. Он девяносто шестого года рождения, всякого в жизни повидал. Похлеще нашего пришлось... Но не в этом дело...
Степан разговорился, видно было, что решения его непростые. Колька сидел тихо и с удивлением слушал, за всю жизнь от Кобякова столько слов не услышал. Ему даже странно было, что у Степана дед был, о котором он так вспоминает.
— В нем сила была, не согнешь! — Степан нахмурился и посмотрел на ровно горящий фитиль керосиновой лампы. — Он точно знал, чем живет. И поэтому знал, как жить! Добро — добро, зло — зло! Все! Никто его с этих правил не свернул бы! А я что сейчас? Как сучонка престарелая должен пресмыкаться туда-сюда... Думаете, от хорошей жизни все время в лесу торчу? Смотреть невозможно, что там творится! Какое добро, какое зло? Воры, красиво нарядившись, жизнью управляют, стыд, совесть — все к едреной матери... И знаете, что я понял... — Тут он надолго замолчал. Потом поднял голову: — Слишком мы за свою шкуру трясемся. В этом вся херня. Думаем, только пожрать да попить родились на белый свет, вот и ходим жидко, — помолчал. — Может, есть смысл положить себя за дело? Вон кижуч да кета гибнут, и дело получается. А дали бы слабину, вильнули бы в сторону, и все — на них бы все и кончилось! Может, и нам без этого никак?
Студент крякнул восхищенно.
— Я сейчас очень серьезно говорю! — заволновался Степан. — Может, и лососей и нас одинаково задумывали?! Принцип один! А мы его нарушаем! Может, мы уже вильнули, и обратной дороги нет? Что делать-то тогда? Что я внуку своему расскажу? Ментам платите столько, прокурору столько, кому еще? Президенту? В конверте ему по почте отправлять? И что внуки про меня подумают? Подумают, слабак был дед! Шкуру свою берег! Из-за него и наша жизнь такая паскудная? Или подумают, раз он платил, значит, и мы должны нагибаться, где скажут! — помолчал. — Пусть лучше знают, что их дед залупился против этого дерьма. Мне, даже мертвому, приятнее так будет думать! Такие дела, ребята. Себя мне не жалко... — Степан говорил хмуро и почти спокойно. Как будто дело это было у него окончательно решенное.
Тихо сделалось в зимовье, Студент чуть заметно качал головой да постукивал кулаком по столу, дядь Саша задумчиво тер щетину. Колька налил в одну кружку и замер с бутылкой в руке:
— Это ты хорошо сказал... согласен... но сейчас-то тебе что делать? — спросил и стал разливать всем.
— Они все равно жизни не дадут. Сдаваться мне нельзя, да я и не буду... Чем больше их угроблю, тем лучше для людей. Так, короче, дело обстоит!
— Стрелять будешь? — не поверил Колька.
— Буду! — подтвердил Степан.
— Правильно! — поддержал Студент.
— А как же... хм... у меня там племяш, например, моей сестры парнишка, он зеленый еще, не понимает ведь... а?
— Что им надо, они и зеленые понимают! Думал же о чем-то, когда шел в ментовку работать? О чем? О бабках? Как будет людей обирать? Значит, туда ему и дорога.
— И Тихого кончишь, если подвернется? — спросил Колька.
— Смотри, я здесь на своей земле, никого не трогаю, если полезут, мне все равно, какая там у кого фамилия! Тихий этот — чем лучше?
— Сколько уже... почти две недели прошло, как ты их в обрыв спихнул, а он тебя не трогает... Просто так, что ли, его отстранили? — Кольке не очень нравилось, что надо всех пострелять.
Балабан доел. Подтер уголок стола Колькиными «салфетками». Тарелку встал вытереть.
— При чем здесь я? Или уазик этот сраный... Тут дело в принципе. Он, чугуняка, всей ментовней в районе заведует! Если б захотел, он этот беспредел остановил бы. Значит, не хочет!
— Да и берет он не хуже других, чего говорить-то! — добавил Студент.
— Ничего бы он не сделал. Поменяли бы на другого — и все... Тут система! — вмешался дядь Саша.
Замолчали. Колька закуривал, Степан тоже зашуршал своей «Примой».
— Как ни верти, а главное — свобода, ребята, — раздался тихий голос Балабана, свет лампы едва освещал его лицо. — Сам Господь дал нам свободу, а они у нас на горбушку ее выменивают. Не надо бы с ними играть в эти игры. Ведь это можно...
— Прав Степан, — перебил Студент. — Выше хрена не прыгнешь — вот наш принцип. Мы в крыс уже превратились. По норам сидим и жуем, что нам туда сунут! Надо выйти! Человек хоть десять для начала наберем?!
— Не поддержат тебя! — обрезал дядь Саша. — Как я с тобой пойду? Я тоже против, но ты же стрелять собираешься! А я не хочу... меня тот же Тихий несколько раз капитально выручал... да не в этом дело! Не хочу я ничьей крови! У меня Саньку когда убили... — У дядь Саши глаз задергался, он нахмурился и уперся взглядом в стол. — Короче, не хочу, и все! Ты что думаешь, никого там не зацепишь случайно...
Балабан встал над столом, почти касаясь головой низкого потолка:
— Я, мужики, о другой свободе... Они на нее не влияют. Мы ведь все равно живем такой жизнью, какой живем. Мы сами ее создаем, не власти. — Он задумался. — Мы ведь сами ленивые, да злые, да жадные, при чем здесь власти? Сами можем помочь или не помочь соседу. Мы все решаем. Поэтому... все справедливо устроено...
Он помолчал, потом продолжил тихо и очень неторопливо:
— Совсем не правители нами правят... другие законы. Нам бы их не нарушать. Человеческую свою сущность не терять, радость друг к другу, радость жизни... Я тут иду дня три назад мимо стекляшки-гастронома вечером. Там за ним бичи...
— Ну, — поддержал Колька, — в теплице живут.
— Да-да, слышу веселье у них, зашел. Там весь букет: Кеша Попирай, Володя Городской, Халда, Рома Абрамович, Вася Изжога...
— Знаешь, почему Изжога? — опять перебил Колька. — Короче, он раньше, в советские еще времена, стоит у магазина, мелочью в кармане трясет: «Че, мужики, скинемся от изжоги?!». Понял?!
— Ну вот, девчонки у них, на столе скатерть чистая, поляна накрыта, и пьют шампанское! Оказывается, Володе Городскому пятьдесят лет стукнуло. Сидят они в этом в сарае ночном и справляют. Поиграй, говорят, я играю! Они веселятся как дети — нет у них ничего, жить негде, а они танцевать взялись. Я играю и думаю — вот что важно — жизнь любить! Друг друга!
— Это... я понял, к чему ты клонишь! Правильно все, только чем мне детей кормить? Вот ведь вопрос! — спросил Колька и развел руки.
— Не пропадут, я думаю...
— Не пропадут, — подтвердил дядь Саша.
— А насчет бунта, — Балабан поднял взгляд на Студента, — коллективно можно только в ад отправиться! Каждый сам должен решать...