4

И точно... на другой день километрах в двухстах от зимовья Гены Милютина совсем другой охотник, не проснувшись еще толком, сел в кровати. Пошарил по привычке ногой по полу. Тапочек не было. Как и вообще мало чего было в этом недавно купленном домике в порту. На краю поселка, на берегу одной из небольших проток Рыбной. Смяв задники, сунул ноги в кроссовки, встал, потянулся, подумал мельком, что спал всего три часа, и пошел умываться. Полшестого уже было, мужики могли объявиться и совсем рано.

Москвич Илья Жебровский только заезжал на участок. Вчера до трех ночи сверял аккуратные распечатанные на компьютере списки, что в каком ящике лежит и какой ящик в какое зимовье идет. Вычеркивал что-то, дописывал, глядел внимательно внутрь последнего алюминиевого ящика, куда он укладывал самые ценные вещи. Всего ящиков было шесть, они были прочные, хорошо увязывались в нартах. Жебровский целую неделю так собирался и больше волновался, воображая себя в тайге.

Он и теперь волновался, и приятно, но уже и нервно, как волнуются люди, ожидая чего-то очень важного в жизни, не дочистил толком зубы, выплюнул, сполоснул рот, накинул куртку и вышел во двор. Прислушался. Не гудит ли с вечера загруженная машина, на которой дядь Саша уехал ночевать к себе домой.

Тихо было в мире. Там, в горах, на его участке в этот предрассветный час было еще тише. Сердце опять заколотилось, Илья нахмурился, заставляя себя уняться, откинул тент. Все было на месте. 120-сильная «Ямаха» посверкивала в свете фонаря новенькими черными боками. Нарты были тоже новые, оранжевые, в четырех местах со свежими язвами сварки. Поваренок уголок подваривал для прочности.

В прошлом году кое-какое снаряжение у него было не очень удачным. И вот теперь Илья хорошо все продумал, и ему не терпелось в тайгу. Он хмурился, отгоняя мысли об охоте, но они все равно лезли и владели им, и он заставал себя стоящим среди комнаты с ведром воды в руках и улыбающимся в далекое, залитое солнцем, заснеженное пространство гор.

Жебровскому было сорок восемь. Невысокий, сутулый, смуглолицый и кареглазый, с небольшими усиками. Илья производил впечатление человека не сильного, но внутренне весьма крепкого. Для промыслового, впрочем, охотника он выглядел слишком интеллигентно. Любой сразу бы сказал, что он не местный. Глядел спокойно, чуть изучающе, иногда, правда, будто помимо своей воли, вдруг начинал часто моргать, жмуриться и отворачиваться.Возможно, это было что-то нервное.

Он был вполне состоявшийся мужчина, в том смысле, что у него было много всего. Этот вот домик на берегу Охотского моря. Два его почти взрослых сына-погодка учились в Англии и жили в их собственном доме в предместье Лондона. В Москве на Гоголевском бульваре жила жена Ильи. Был еще приличный подмосковный дом, где сейчас, кроме прислуги — жена не любила загорода, — никого не было. Все эти квартиры, дома и дорогие машины он заработал честно, и его благополучию многие завидовали.

Но иногда жизнь ставит перед людьми странные, нелепые с общепринятой точки зрения вопросы. Не перед всеми, конечно. До поры бизнес очень увлекал Илью — у него был свой банк средней руки, и все шло неплохо, но с какого-то времени он не без тревоги начал ощущать, что чем больше у него становится денег, тем меньше остается жизни.

Весной прошлого года он все продал. Лето провел довольно безалаберно, следуя сиюминутным, иногда довольно мелким желаниям и не особо понимая, что делать с собственной свободой. Так птичка, выпущенная из клетки в большой комнате, кружится нелепыми кругами, перелетает с места на место, совершенно не зная, как быть. Он решил ехать на большое сафари в Танзанию, где бывал не раз, купил дорогой тур на полтора месяца и начал уже собираться, как случайно на дне рождения приятеля зашел разговор о соболином промысле в зимней тайге.

Жебровский вернулся домой, посидел пару дней в Интернете и почувствовал, что очень хочет. Один, без профессионального помощника, без следопытов, прислуги и повара... в минус двадцать-тридцать-сорок... Так он оказался на Дальнем Востоке. Не было никого, кто бы его понял, даже друзья-охотники в сомнениях кривили лица, все подумали, что временная прихоть, он и сам такого не исключал, но прошел год, и Илья опять был здесь.

Одиночество в тайге — крепкая отрава, однажды ее отведавший, если он чего стоит, не может уже отказаться, а отказавшись поневоле, страдает, как от невосполнимой потери. Конечно, все это была городская блажь, но в тайге и одному Илье было отлично. В этот раз он взял с собой музыки и книг, чего не хватало в прошлый сезон. Все остальное на его промысловом участке было.

Дядя Саша приехал в семь. Долго ревел мотором в предрассветном узком проулке и, наконец, зацепив соседский забор, загнал «Урал» прямо во двор.

— Здорово, охотник! — Довольный грузно слез с высокой подножки. — Кофейку врежем на дорожку!

«Александр Иванович Гусев» — так у дядь Саши было написано в паспорте, но все — и дети, и старики в поселке звали его дядь Сашей, а многие и не знали, что он Гусев, — был под метр восемьдесят. Мощная волосатая и вечно распахнутая грудь, руки, от одного вида которых становилось спокойнее на душе. Такими руками, казалось, можно и «Урал» за передок поддомкратить. Лицо красноватое, в шрамах, с седыми кустами бровей и усов. Глаза серые смотрели умно и спокойно с хитроватым, а чаще озорным прищуром.

Он был бригадиром рыбаков, трезво и глубоко любил свою работу, море, молоденькую жену и старый «Урал», на котором всегда ездил, как на легковушке, и подрабатывал, когда не было рыбалки. К дядь Саше в поселке прислушивались, потому что он был человеком правильным. Ничего его не меняло: ни деньги, ни горе, ни водка.

Дядя Саша вошел, кряхтя, снял у порога кирзачи с завернутыми верхами и смятые пижонской гармошкой. Поддел пальцем единственную пуговицу камуфляжной куртки, натянувшейся на пупе. Под ней была только рубашка. Ни свитера, ничего...

— Садись. — Илья кивнул на стул и включил чайник. Тот был теплый и сразу засипел. — А Николай где?

— Поваренок-то? — Дядь Саша взял из полиэтиленового пакета карамельку, развернул и засунул в рот. — По дороге заберем, пусть со своими понянькается. У него младшему полтора года. Что за карабин? — кивнул головой на чехол, из которого торчал приклад. — Можно?

— Штуцер. Нижний ствол, как мелкашка, только мощнее, верхний — на зверя.

Дядь Саша достал изящное, почти игрушечное в его руках оружие, отодвинув от глаз, рассмотрел гравировку и стал класть обратно в чехол. Даже не прицелился, как это сделал бы любой охотник.

— Специально заказал, — пояснил Жебровский, — в прошлом году два ружья таскал.

— А я вожу в кабине двенадцатый калибр на всякий случай, да патронов, кажется, нет... — Дядь Саша задумался. — Потерял, что ли? Не знаю, куда засунул, — улыбнулся.

— Как же в тайге без оружия?

— А чего?

— Мало ли... сломаешься, есть нечего...

— Да-а, — скривился дядь Саша, — рыбы где-нибудь найду. Ее скорее поймаешь...

Жебровский заварил чай, поставил кружки на стол:

— Что думаешь? Дня за два, за три доедем? — Илья плохо представлял себе дорогу, в прошлом году он залетал на вертолете, чем вызвал пересуды у охотников. Вертолет стоил неподъемных денег — никаких соболей не хватило бы окупить.

— Чего загадывать... — дядь Саша отхлебнул из кружки, — как получится. Непогода врежет, и забичуем где-нибудь в Эльчане у эвенов.

— Завалено здорово?

— Не знаю, до развилки чисто, дальше, если через Генку Милютина ехать, то до середины Юхты пропилено, я в прошлом году ездил... Если через Кобяка, там перевал выше, там не знаю. У Кобяка — вездеход, должна быть дорога...

— А нельзя у Кобякова узнать? — Илья уже просил об этом и Поваренка,и дядь Сашу, и теперь досадовал, что они не узнали.

— Чего-то нет его, может, заехал уже на участок... Поедем, что ли? Там видно будет... — Дядь Саша направился к двери.

Они доложили в кузов «Урала» два ящика, загнали по наклонным доскам «Ямаху», остальное было загружено еще вчера. Жебровский осмотрел все и спрыгнул сверху, дядь Саша с грохотом закрыл борт, крутанул весело запор и шлепнул по борту рукой. Такая у него была примета: шлепнешь — так же весело открывать будешь.

Илья зашел в дом, взял карабин, рюкзачок, вывернул пробку из счетчика. С замком в руках вышел на улицу, закрыл, ключ сунул за наличник. Постоял, мысленно попрощался с домом до Нового года. Он волновался. Не так, как в прошлом году, но все-таки — один в тайгу, на три месяца, а может, и на дольше. Ночью ему не к месту, предательски, снилась удивительно приятная Москва. Вечер в центре города, много огней, людей, они с женой выходят из концерта и думают, в какой бы сесть ресторан...

В «Урале» на двойном пассажирском сиденье был расстелен тулуп, Илья перекрестился мысленно, прошептал про себя «Помогай, Господи!». Дядь Саша тоже о чем-то задумался, глядя на мертвую доску приборов, потом решительно вставил ключ. Обоим хотелось в тайгу. Жебровскому понятно почему, а дядь Саше, как всякому бродяге, в дороге всегда было хорошо. Особенно, когда ничего про эту дорогу неизвестно, — деревьями, скорее всего, завалена, и снег уже мог быть глубоким. В одну машину стремно было ехать, и одно это уже радовало. Господь не выдаст...

Завел мотор, погазовал, воткнул передачу и тронулся, выворачивая из ворот. «Урал» медленно вписывался и наполовину уже выехал, как что-то вдруг начало скрежетать внизу. Дядь Саша остановился, передернул рычаги, надавил на газ, мотор ревел, машина тряслась и двигалась толчками. Дядь Саша выругался и полез из кабины.

— Передний мост, падла, рассыпался... — вылез он из-под машины, скребя могучей пятерней лохматый чуб.

Дядь Саша ждал этой беды, в кузове у него был запасной мост, теперь, правда, барахлом заваленный. Он стал набирать на телефоне Мишку Милютина. Потом вызвал Поваренка.

К обеду ясно стало, что сегодня не выехать, конца не видать было. Вместе с мостом надо было менять еще что-то, Поваренок обзванивал корешей в поисках нужных сальников и рычагов. Жебровский сначала пытался вникать, потом просто сидел рядом на ящике, скучая и покуривая. Дядь Саша тоже особо не лез, работой молча управлял высокий и худощавый Мишка. В полдень Илья еще раз принес термос с кофе и ушел в дом. После столицы он небыстро привыкал к местным темпам, прямо заставлял себя спокойнее относиться и терпеть это другое течение времени. Улыбаться даже себе велел... только как тут было улыбаться, когда вместо тайги он полдня уже обозревал родимые пятна милой родины. Нанять другую машину тоже было нельзя, его бы здесь не поняли, да, наверное, никто и не поехал бы.

Илья поставил вариться макароны, открыл тушенку от нечего делать, а скорее, от охотничьего зуда в руках, принес чехол с новым штуцером. Вспомнил, как ездил за ним в Австрию, как пробовал там на стрельбище, — пуля в пулю ложилась. Работа была штучная, ему надо было к сентябрю, и австрияки все сделали в срок и нигде не отступили от своего качества. Он прицелился в угол комнаты, щелкнул бойками, еще раз взвесил оружие в руках и с благодарностью подумал о неторопливых и уважающих себя астрийцах. Потом подумал о русских, меняющих сейчас развалившийся мост на еще не развалившийся. Шило на мыло. И на этом мосту они собирались ехать полтысячи верст по зимним увалам через Джуг-Джур и Юдомский хребет...

Приеду, сначала пройдусь по речке, рыбу гляну. Потом оленей посмотрю на склонах выше стлаников. Потом капканы уже, прикидывал Жебровский.

В прошлом году, в самом начале, он, не зная дорог, полез в одном месте прямиком по густым стланиковым зарослям и спящему зверю чуть на голову не наступил. Медведь подскочил метрах в пяти-шести и с уханьем рванул вниз по склону. Илья стоял с бешено колотящимся сердцем. Вокруг поднимались горы, тайга стояла молчаливо, дебри стлаников колебались под ветром — он даже не медведя испугался, но того, что он был там один. Случись что, не то что никто не помог бы, его никогда не нашли бы в тех стланиках. Почти бутылку виски усидел в тот вечер. Через неделю только привык и перестал шарахаться, да и медведи залегли...

Жебровский сидел на шатучей, готовой развалиться табуретке, в который уже раз думая о том, что ее надо починить, и смотрел в окно. Было девятое октября. С утра солнце немного побаловало, потом натянуло вынос с моря, и полетел снежок. В окно было видно дядь Сашу. Он стоял без шапки, в так и не застегнутой куртке, из-под которой торчала красная от холода седая грудь. Что-то показывал Мишке, лежащему под мотором.

Трудно было не залюбоваться. И руки, и ноги, и грудь — все в дядь Саше было мощно. Двигался при этом он легко и решения принимал быстро. А если оно было неправильным, то легко решал все заново и по-другому, и опять двигался быстро.

Дядь Саша был бродяга в душе, и судьба его, как и всякого, видно, бродяги, была непростой. Жебровский знал ее по рассказам других, обрывками. Слышал, что три года назад, весной, убили младшего сына дядь Саши Сашку. В тот день Сашка вернулся из армии. В кафе дело было, куда он никогда не ходил. Один прыщавый, на голову ниже Сашки, курнув дряни, пырнул ножом. Весь поселок хоронил. Сашка был красивый, трезвый и в жизни никого не обидел. Он и в этот день не пил почти и ни с кем не ссорился. Пырнули его по полной дури, может, за то как раз, что был такой красивый и беззлобный. Его ударили ножом, а он только морщился, улыбался растерянно и виновато, зажимая рукой пульсирующую рану.

Малолетнего убийцу до милиции полуживого довезли. Догоняли пьяные уазик, отнимали у ментов и потом отдавали. Так несколько раз наводили справедливость, но никого это не вернуло и не утешило. Через два месяца отвезли к Сашке и его мать — каждый день на кладбище ходила и, кажется, сама себя уговорила уйти. Сам же дядь Саша ничего, остался жить, только поседел совсем, молчаливей стал, да горькая тоска навсегда поселилась в глубине его серых, схваченных морщинами глаз.

У него было еще двое сыновей. Взрослые, женатые. Были и внуки, но что-то хрустнуло в его жизни, провернулось невпопад... не тянуло ни к детям, ни к внукам. Казалось ему, что болен чем-то заразным для других людей. Мнилось даже, что другие люди об этом знают. Сыновья... жили своей жизнью.

Тогда, три года назад, он отработал сезон и осенью остался сторожем в собственной бригаде. Обычно на это дело бичей подписывали за жилье и харчи, а тут сам остался. Долгая была зима. Всяко-разно жил он эти восемь месяцев. Бывало, по осени особенно почему-то, бражку пил неделями, ночь с днем путал, а то целыми днями в окошко на штормовое море смотрел, и такие мысли в башку лезли, что лучше уж бражку пить. А то вдруг начинал пахать, как вол.

Выздоровел — не выздоровел — непонятно, только когда бригада в мае на селедку заехала, он был ничего, спокойный. На выпрямившем хребет бараке крыша чернела новым рубероидом, большой военный генератор, не работавший лет десять, исправно стучал, дров натаскал трактором года на три, попилил и сложил аккуратно.

Дядь Саша же с удивлением обнаружил среди мужиков повариху. Молоденькую, лет двадцати пяти, темненькую, глазастую и хрупкую, как ему показалось. И еще имя такое — Полина — как у маленькой девочки. Может, она приехала с кем-то, дядь Саша не обратил на это внимания. Он сразу стал оберегать ее, сам помогал и парней заставлял, чего никогда не бывало, мыть посуду и чистить картошку. И злился по-серьезному, когда кто-то рассказывал при Полине похабный анекдот. Не только мужики, но и она сама не очень это все понимала. Самых непонятливых дядь Саша за плечо подержал своей клешней, заглядывая в глаза, и всем стало ясно, что бригадир не шутит. Но почему он так себя ведет, все же было непонятно. Никаких видов на Полину бригадир не имел.

Все это было необычно для бригады, порядки в которой установились при царе Горохе и были так просты, что... чего уж их и трогать. Сам дядь Саша на притонении[7] так иной раз заворачивал в три этажа — листвяшки на другом берегу лагуны скручивало. А тут! Как это при бабе нельзя сказать чего-то? В поселке многие умели матом разговаривать, и сами бабы тоже. Сама Поля могла ввернуть — мало не покажется. Или посуду мыть! Кто вообще приволок ее в бригаду? Раньше бичара поварной вкалывал на кухне: готовил, мел и посуду мыл — и все было в порядке... Готовила она, правда, неплохо, с бичем никак не сравнишь.

На вшивоту дядь Сашу не взять было, за Полей он ухаживал, как за дочерью. Даже выпивший не клеил ее, ни одного взгляда неправильного не позволил. Кто-то заметил, что по возрасту она почти как его покойный Сашка. Даже занятно было. К концу сезона мужики уже привыкли, что у них в бригаде коротко выразиться не везде было можно, и вообще, женщина на кухне — это все-таки не грязный бичара. Приглашали Полину на следующий сезон...

Поля, кстати, все чувствовала и вела себя правильно. Хвостом не вертела, мужиков обшивала, а дядь Сашу и обстирывала — они жили в бригадирском домике. Через стенку, правда. Даже входы у них были с разных сторон. С дядь Сашей вела себя вроде как со всеми... Но это только «вроде». Все-таки он был видный и здоровый, и было ему тогда всего пятьдесят два. В таком возрасте мужика хорошо видно — мужик он или как? Не ошибешься. Седой, конечно, но это, кажется, только лучше. Красивее. К тому же он был главным среди мужиков, а это на женщин капитально влияет.

А еще... не ухаживал за ней никто и никогда таким вот человеческим способом.

К осени она так к нему привыкла, что сама однажды, краснея и отводя взгляд, попросилась остаться с ним на бригаде. Они прожили вдвоем три месяца и выехали в поселок к Новому году. Тут уже, конечно, шли другие разговоры, она была младше его детей, но дядь Саша с Полей на это внимания не обращали. Когда у людей все хорошо, какое им дело до разговоров...

Жебровский слил макароны и вышел на крыльцо:

— Пойдем поедим, мужики!

Вечером совсем уже стемнело, привезли какую-то последнюю запчасть, и наконец все собрали. Мишка, не взяв с «крестного» денег, с руками черными по локоть, уехал домой, а дядь Саша с Колькой и со всем барахлом в кузове поехали к Поваренку. Машину проверить и что-то там забрать. Жебровскому наказали картошки сварить.

Илья начистил полкастрюли, поставил на плитку и вышел покурить. Звезд не было. С моря опять затягивало вынос. К непогоде, подумал. Его ничего уже не пугало. Он знал, что завтра рано утром они выедут и через два или три дня все равно будут на месте. Он с уважением думал о мужиках, которые не растерялись от серьезной поломки, а спокойно все нашли и сделали. Только так здесь и можно было. И его в тайге ждала такая же жизнь, где рассчитывать можно только на себя, на спокойную работу.

Дядь Саша подъехал и не стал загонять «Урал» во двор. В проулке оставил. Колька ввалился в дом с двумя клетчатыми китайскими сумками. Копченые рыбьи хвосты торчали, коричневые горлышки пивных полторашек, поджаристая жопка белой буханки.

— Наливай, маманя, щев, я привел товарищев! — громко пропел, ставя сумки на стол и торжественно поглядывая на Жебровского. — А, Москвич! Новый мост обмыть надо! А то дядь Саня орет, ехать, мол, прямо сейчас! А, дядь Сань, — обернулся он на входящего товарища, — езжай, куда раздеваешься?

Колька совсем не был наглецом, скорее даже наоборот, но отчего-то, может, из-за маленького роста, а может, как раз из-за внутренней скромности, всю жизнь изображал из себя человека бесцеремонного и бичеватого. Дядь Саша, снявший было куртку, посмотрел на Жебровского:

— А что, может, поехали? — прищурился азартно.

Жебровский удивленно глянул на темное окно, потом на часы.

— По дороге пожуем, в Эльчане переночуем...

Кольку никак не устраивал этот вариант. Он ловко пластал текущего жиром копченого кижуча, командовал Жебровскому банку открыть и наловить в ней огурцов и еще успевал про своего младшенького рассказать. Кольке было сорок пять, а его младшенькому полтора, но они были корефаны — не разлей вода, куда я, туда и он, суч-чий хвост... гвозди уже забивать умеет!

Вскоре в центре стола в большой миске парила картошка, облитая подсолнечным маслом, копченая рыба золотой горкой «отдыхала» на газетке, домашние огурцы и капуста квашеная в разнокалиберных тарелках. Все украшено луком и перемешано быстрыми Колькиными руками. Дядь Саша у кухонного стола доделывал салат из мелко нарезанной подкопченой нерки. С луком и подсолнечным маслом. Жебровский порезал хлеб, достал водку из морозилки.

— Чтоб у тебя вся машина рассыпалась, а мост все ездил и ездил! — Колька шмыгнул длинноватым носом, чокнулся, подмигнул Жебровскому и, «культурно» оттопырив пальцы от рюмки, выпил.

Лицо Поваренка, рябое от шрамов и всегда, даже в январе коричневое от солнца и ветра, поморщилось, почмокало довольно губами и скосило нагловатые глаза на дядь Сашу.

— Э-э, — махнул рукой дядь Саша, — я...

— Хрен ли уж, пей давай... — Колька был доволен сегодняшним днем и тем, что так все хорошо кончилось. — Попрем завтра, ничего вроде идет, не гремит...

— Ну, — согласился дядь Саша.

В этот момент у соседей на улице раздалась ругань, поток бессмысленного, захлебывающегося яростью мата, потом звон таза, еще чего-то металлического об забор, опять громкий и корявый мат. Потом завелся мотор, и машина умчалась со двора.

— Все, уехал Иван, с обеда сегодня воюет со своей. — Прокомментировал Колька, наливая по второй. — Чего, не нравится дядь Санин салат?

— Я не пробовал еще...

— Ешь, только у них в бригаде такой делают. Кто придумал-то, дядь Сань, я забыл?

— Женька Московский. Тоже, кстати, москвич был, — объяснил дядь Саша Илье. — Поваром приезжал работать в бригаду. Лет десять, наверное, ездил. Вот готовил!

— И что? — заинтересовался Жебровский.

— Да хрен его знает, давно уж его нет. Не приезжает.

— Бизнес, может, завел, — вставил Колька, всем видом показывая, что дело это говенное.

Жебровский второй год наблюдал, что мужики не принимали его за своего. По имени не называли, а кличка была пренебрежительная и подчеркивающая разницу — Москвич. Не то чтобы ему очень хотелось, чтобы его приняли, но непонятно было, от чего это вообще зависит. Вел он себя спокойно, одевался неброско, слушал их советы, водку с ними пил, деньгами не сорил. Возможно, они из гордости не могли признать, что какой-то москвич может так же, как они, жить и охотиться в тайге.

Это нарушало представление местных об устройстве мира. Москвичами в их понимании могли быть только те капризные, зажравшиеся люди, что с жиру день и ночь бесились по телевизору, а они, это были они — умелые, бедные и веселые. Даже китайцы были понятнее и ближе москвичей.

Выпили вторую, закусывали. Поваренок, дожевывая рыбу, заулыбался, вспоминая что-то:

— Ты говоришь — мост передний... — потрогал он Жебровского за рукав обратной стороной ладони, не испачканной в рыбе, — у нас тут, в прошлом году, да, дядь Сань? Такая вышла ерунда... Ехали мы на этом «Урале» в конце октября, так же вот... выезжали уже, машина икрой забита под завязку. Нас в кабине трое, Андрюха Слесаренко и мы с дядь Саней. Короче, к перевалу тянемся, едем себе, покуриваем, зимовье на другой стороне под самым перевалом, должны до ночи успеть. Ну вот, а погода все хуже и хуже, снежище уже валит — капот не видно, на перевал заползли — ни хрена не понять. Ниже-то, в распадке между стланиками потише, да и понятнее было, а тут — все ровно, голо, ни кустика и, главное, перевал длинный. Я из кабины спрыгнул, думал, может, ногами лучше пойму, куда там — пурга прямо с ног валит.

Колька вытянул «Приму» из пачки, посмотрел на дядь Саню.

— А? Дядь Сань? Сидим, короче, в кабине, ее насквозь продувает, что делать? Ну, поехали на дурака, думаем, если вниз начнем спускаться, там уже можно будет ногами поискать — за перевалом дорога опять между стланиками шла. Что-то ездим-ездим, не знаю уж как, может, и кругами, потом вниз стали спускаться. Андрюха пошел глядеть, возвращается минут через сорок, прикинь — мы уже похоронили его. Стланики высокие, не то место, говорит, бесполезно дорогу искать, не отличишь, где просто заманиха, а где проезже.

Подъехали к самым стланикам — надо чего-то городить, не в «Урале» же сидеть. Стланик наверху, на перевале, сам знаешь, мелкий, не спрятаться, ничего. А снега уже навалило по яйца, давай мы таскать по этим корягам барахло вниз по расселине. Андрюха нашел хорошее место — ямку такую ручей выгреб из-под стланика, над нами почти полностью крыша получилась, уже снегом заваленная. Ну, мы там подпилили, красоту навели, лежанки поделали, я лопатой все дырки снегом закидал. Все бы ничего, да с дровами херово — не в лесу. Набрали мелочи, да досок из машины принесли...

— Все борта мне пожгли... — вставил дядь Саня довольно.

— Чего сидите, наливайте! — скомандовал Колька и сам же стал разливать. — Двое суток сидели, хорошо не холодно было, градусов десять-пятнадцать, может, да, дядь Сань?

— Ну, — кивнул дядь Саша, — ты лучше вспомни, как бутылку потерял.

— Я потерял? — возмутился Колька. — Андрюха! Короче, была у меня в заначке пластиковая полторашка хорошей гамызы, градусов семьдесят...

— Здорово, мужики... — в избу, нагибаясь, входил высокий и сильно худой старик.

— Здорово, Трофимыч, к столу как раз! — радостно заорал Поваренок, сунул ему руку и пододвинул табуретку. — Тяпнешь, бать?

— Не-е, пейте. — Трофимыч большой крюковастой рукой оперся на стол.

— Вы уж все, что ли? Сложились? — обратился Трофимыч к дядь Саше.

— Ну...

— Меня-то еще не возьмешь? — Дед почему-то говорил хмуро.

— Куда тебе? — Дядь Саша перемешал рыбный салат и зачерпнул ложкой.

— На мой участок. Ты меня возил, когда...

Дядь Саша прожевал, облизал губы, усы отер, думая о чем-то. Все примолкли. Поваренок соображал, как изменится маршрут, Жебровский напрягся, что опять может отложиться.

— У меня немного. Я да кобель, да мешка три барахла... До Генки меня только, а там он на «Буране», я с ним вчера по рации говорил.

— Что там, снег есть? — спросил Жебровский.

— Нету. По верхам только... — ответил дед, едва взглянув на Жебровского.

— У меня, значит, есть, — обрадовался Илья.

— Ну, Генка говорит, на якутской стороне снега полно, а у нас с ним на Юхте нет. Дак что? — опять обратился он к дядь Саше.

— Не знаю, Трофимыч, как вон... Москвич... да и ехать-то как? В кабине нет места больше.

— Это ладно, до Медвежки если, там двести верст всего. Я и на шмотках могу, сверху. — Колька наливал, щуря глаз и делая вид, что налить ровно его интересует никак не меньше. — Тулуп есть... Ну, давайте!

Закусили. Дядь Саша потянулся к Поваренковской «Приме».

— Моих попробуй, — предложил Жебровский.

— Что у тебя, — дядь Саша взял пачку в руки, понюхал, вытянул сигарету, — тоже без фильтра?

— С Кубы присылают. Настоящий табак. Бери! — предложил и Кольке.

Закурили втроем.

— Ты давно уж не был у себя, Трофимыч! Тяжело будет! — Колька наливал себе пива в кружку. — Капканья заржавели небось, взял бы кого в напарники.

Трофимыч не отвечал Поваренку. В нем не было той радостной, нетерпеливой лихорадки, что трепетала в Жебровском. В нем, казалось, вообще мало осталось эмоций, только тихая решимость ехать. И мужики это чувствовали. Может, и не понимали — Трофимыч с виду все-таки слабоват был для охоты, — но и отговаривать не смели. Глядел дед колюче.

Помолчали.

— У тебя вещи дома? — спросил дядь Саша.

— Ну. Заедете, что ли?

— Заедем, чего же...

Лицо Трофимыча, худое, в глубоких морщинах, давно не бритое и обросшее белыми волосками, не изменилось, но вздохнул он облегченно, посмотрел на Жебровского:

— А ты на Сашкином участке? — спросил, будто маленько извинялся, что набился в попутчики.

— Да...

— Хороший участок, маловат только, а так Сашка-то рукастый, царствие небесное. Я бывал. Сходились иногда: Генка Милютин, Сашка, да я. — Дед вдруг ощерился малозубым ртом: — Раз неделю пьянствовали! Хороший год был. Мы пьем сидим, а у нас соболя ловятся — во как бывало!

Дед замолчал. Потом стал подниматься.

— Ну ладно, пойду кобеля привяжу, чтоб не ушел куда, давайте... — Трофимыч подал всем руку, — а то я своих разогнал, не пускают, старуха с дочкой... ревут, суки!

Трофимыч натянул шапку на уши и, застегивая ватник, вышел.

— Старый уже, за семьдесят, а тянет! — Дядь Саша сидел, вольно откинувшись на стуле и глядел вглубь стола. — Всю жизнь в тайге, а все равно...

— Привычка, видать... семьдесят два ему. — Колька сунул в рот очередную сигарету.

— Я ни разу не охотился... так чтоб вот. И не хотелось. Никакого простора. На море могу хоть месяц смотреть, а в лесу мне скучно. А Трофимыча в лес тянет. Я раньше думал, что человек к старости тупее в чувствах становится, — ни хрена. Так иной раз завернет, — дядь Саша развел руками, — ой-ей-ей! Аж башка кружится. В молодости не было такого.

— А с Полинкой у тебя тоже башка кружится?

Дядь Саша глянул на Поваренка, тот, похоже, не шутил.

— Такая херня бывает, Коля, думаешь, сейчас сердце захлебнется от кровяной волны и встанет. Особенно когда ее нет рядом. Дети же у меня, внуки... тоже вроде, но не так. — Дядь Саша замолк. — Она ж меня любит, врубаешься! Меня до нее никто не любил. Нина-покойница? Жили неплохо... Не ругались, а только не было такого. Я хорошо помню, не было, привыкли... Иногда проснусь ночью, гляжу на нее и думаю, что это такое — я же в два раза старше. Думаю, может, просто мужиков молодых нет путних, да ведь есть же. За ней сколько народу ухлестывало. Вертолетчик этот из Николаевска. А? Как она со мной, почему?

— Да-а... — Колька забылся и опять достал сигарету. — Вот и Трофимыч, видно, так. Может, она ему тоже никогда не изменяла?

— Кто?

— Тайга! Вот он от своей старухи и бежит к ней.

Мужики сидели молча, думая о своем. Печка трещала сырыми листвяными поленьями, да Колька отстукивал по спичечному коробку.

— А у тебя... — поднял Поваренок взгляд на Илью, — что же жена отпускает тебя?

Жебровский глядел в пол, поднял голову:

— У меня жена почти ничего из того, что я люблю, не любит. Она городская. А вот такую... простую жизнь... — он покачал головой, — ей это кажется примитивным.

— Взял бы разок в лес с собой... не на сезон, а вот так... — Поваренок задумался, как можно взять с собой бабу в лес. — Ну, там... за грибами сходить, ухи наварить... на выходные, короче!

— И чего? — не понял дядь Саша.

— Чего... — Колька и сам не понял, чего хотел: чтобы та московская баба полюбила тайгу или наоборот... — А ты сам-то чего хочешь, чтобы она с тобой, что ли, ездила?

— Да нет, конечно... — Жебровский улыбнулся, — но меня в прошлом году не было почти четыре месяца, она вроде соскучилась, а на другой день уже все. Как будто и не охотился. Не расспросила ничего... даже фотографии не посмотрела.

Он говорил это ровным спокойным голосом, как будто так и быть должно. Поваренок с интересом на него глянул и, подумав, сказал:

— Моя тоже никогда не спрашивает, что ей рассказывать-то? Как вот мост, что ли, меняли? Или как невод таскали? Никогда это бабе не будет интересно, даже не думай. Уехал, все — привет, вернулся — слава богу.

Дядь Саша, молча их слушавший, достал папиросу и подсел к печке:

— Поля меня обо всем расспрашивает, я даже иногда думаю, не ревнует ли? И всегда сама меня собирает. — Дядь Саша посмотрел на мужиков. В глазах было и удивление и похвальба. — Никогда Нина-покойница не собирала, она и не знала, где что у меня лежало. А эта все знает, никогда не забудет ничего! Сам-то всяко-разно забудешь, а Поля нет. И всегда меня ждет, вот что! Когда бы ни приехал, как будто знает, что буду. Все у нее готово, всегда рада.

— Ну ясно, одна-то сидит, ни детей, ничего, чего ей еще делать. А у моей трое, — не без ревности подытожил Колька.

— Тут дело в другом, моей просто не интересно то, что интересно мне. Ей и себя хватает. Там, на материке, все уже чуть по-другому... — пояснил Жебровский.

— А где работает? — перебил Поваренок.

— Она искусствовед. — Жебровский сказал и глянул на Кольку.

— Да может, у нее есть кто? — то ли нахмурился, то ли улыбнулся Поваренок. — Воля, она и добрую жену портит... Дело житейское.

— Ну-у... — Жебровский взял кружку, заглянул в нее, — я не думаю...

— Думай, не думай, оно само собой заводится, на хер это дело, вернулся домой, все нормально? Значит, и хорошо. Ничего не надо думать. Уезжаешь на три месяца свои удовольствия справлять, а она что, сдохнуть должна?

Колька посмотрел на дядь Сашу, ища поддержки, но тут же понял, что не по адресу обратился, и все же он очень доволен этой своей смелой мысли был.

— Сами-то... — повернулся к Жебровскому. — Не святые небось, что же бабы должны терпеть?

Жебровский пожал плечами. Дальше ему явно не хотелось говорить.

— Что-то ты Поваренок раздухарился, искусствовед... Сдохнуть они должны... никто без этого еще не подох, — передразнил дядь Саша. — В прошлом году в бригаде каждый день со своей трещал. Две рации с собойвзял, чтоб, не дай бог не сломалось. Каждый день, утром и вечером, — кивнулон Жебровскому.

— У меня Колька маленький тогда был... — подскочил Поваренок, — годика не было.

— Так, может, и Колька не твой? Тебя ж по полгода дома не бывает? — Дядь Саша хитро смотрел из-под лохматых бровей.

— Вот сука, гад! — выругался Поваренок беззлобно и, повернувшись к Жебровскому и тыча пальцем в дядь Сашу, добавил: — Он моему Кольке крестный батька...

— А ты не заговаривайся. Ждет моя меня, и нормально. И я никуда не озираюсь! Никак по-другому и быть не должно. Тут все правильно устроено.

— Ну а если она маленько того... маленько «посмотрит» на кого, что, убудет от нее?

— Убудет, — сказал дядь Саша спокойно и внятно. — Он поднялся с корточек от печки, и Жебровский опять удивился, какой он крепкий. — Все это знают, Коля. И ты своей каждый день звонил, потому что она каждый день ждала. — Дядь Саша сел за стол. — Вот яблоко, — он взял в руки краснобокое яблоко, — красивое! Плотненькое, в нем жизни полно, пока оно целое... а ковырни его ногтем, чуть-чуть ковырни... Через два дня выбросишь!

Дядь Саша осторожно положил яблоко в миску.

— Все это знают, и все ковыряют, — философски заметил Колька.

— Почему ковыряют-то? Вот вопрос!

— Себя больше любим, от этого все... — Поваренок потянулся за бутылкой, — что-то не пьем ни хрена...

— Это понятно...

Жебровский сидел молча. Ничего этот разговор ему не добавил. Он много об этом думал... не было смысла во всех этих словах. Смысл был в этой вот спокойной уверенности дядь Саши, что можно только так и никак иначе. Иначе — через два дня выбросишь...

Разговоры о смысле жизни не способствуют пьянству. Мужики покурили, обсудили что-то незначащее на завтрашний день и, хотя собирались ночевать у Жебровского, разъехались. Дядь Саше что-то понадобилось дома, Поваренок... все равно, мол, мимо меня поедешь... и Жебровский остался один.

Он неторопливо убирал со стола, мыл посуду и ощущал себя зависшим в пространстве. Между красивой и сытой вечерней почему-то московской жизнью и тихим белым спокойствием своего участка.

Загрузка...