27

Шахту, должно быть, выкопали, когда Мати еще только строился, а Вторая Империя не подозревала о грядущем конце. Тоннели пронизывали скалу, петляя и вворачиваясь в породу следом за изгибами рудных жил, иссякших задолго до того, как родился прадед Маати. Поэты осматривали убежище, которое Ота приготовил для них и своих детей. Припасов тут хватало. В толстых глиняных горшках и кувшинах, запечатанных воском, нашлись сушеные фрукты и мясо, толстые ломти сухарей, крупа и орехи. Кроме еды, они взяли дров и угля. Им проще было бы остаться тут, спать на постелях, жить при свете ламп, стоявших в нишах каменных стен. Но тогда их могли найти, а потому они оба решили убраться как можно дальше от города и людей. Семай хорошо знал подземные ходы и мог подыскать новое укрытие. Главное, чтобы неподалеку был воздушный колодец. Тогда они не задохнутся и не погибнут от взрыва, если пламя свечи воспламенит подземные газы, как это иногда случалось.

Не доставало только воды, но раздобыть ее оказалось нетрудно. Достаточно было набросать снега в шахтерские сани и утащить его под землю. Этих запасов хватало на день или два. Они по очереди сидели у жаровен, пригоршнями складывали снег в плоские сковороды, и наблюдали, как белые горки оседают и тают на черном железе.

— Мы сделали, что смогли, — сказал Маати. — Иначе было нельзя.

— Знаю, — кивнул Семай, потеплее кутаясь в плащ.

Неровные стены скрадывали эхо голосов, делая их пустыми.

— Я не мог смотреть, как гальты идут по городу и режут всех подряд. Я должен был попытаться, — продолжал Маати.

— Мы все согласились. И решение принимали вместе. Это не твоя вина. Перестань себя казнить.

Все несколько дней, что они провели в пещере, Маати говорил об одном и том же. Он никак не мог остановиться. Неважно, строил ли планы насчет весны — как они возьмут золото и драгоценные камни и отправятся в Эдденси или Западные земли, — или пытался представить, что стало с Мати, или вспоминал детство, или рассуждал, какие барабаны лучше для придворных балов. Он мог начать с чего угодно, но всегда заканчивал бесконечной чередой оправданий, с которыми Семай соглашался, уже не думая. Их ожидало тяжкое время — наедине друг с другом, с одной и той же темой для разговора, которая от частых повторений уже потеряла всякий смысл. Маати набрал еще горсть снега и бросил на сковороду.

— А я всегда хотел поехать на Бакту, — сказал Семай. — Говорят, там круглый год тепло.

— Да, я тоже слышал.

— Может, следующей зимой.

— Может быть, — согласился Маати.

Последний белый островок истаял, и он подбросил еще снега.

— Сейчас утро или вечер, как думаешь?

— Позднее утро, наверное. Ладонь или две до полудня, но может, полдень уже прошел.

— А мне казалось, что дело к вечеру.

— Не исключено. Я уже времени не чувствую.

— Хочу пойти в убежище. Надо еще припасов принести.

В припасах не было никакой нужды, но Семай поднял руки в жесте согласия, затем укутался получше, подтянул колени к животу и закрыл глаза. Маати накинул на плечи толстые кожаные ремни плоскодонных саней, зажег светильник и отправился в долгий путь сквозь непроглядную тьму. Металлические полозья скребли по запыленному полу шахты, громыхая на камнях. Пока идти было легко, а вот на обратном пути придется как следует поднатужиться. Но Маати все равно был рад, что сможет побыть один. К тому же, когда он тянул сани, ему легче думалось.

Орудие убийства, созданное в страхе. Вот как назвала себя Неплодная. Маати еще слышал ее голос, чувствовал яд ее слов. Он уничтожил Гальт, а вместе с ним и свой народ. Все рухнуло. Оправдались и неуверенность в собственных силах, и сомнения в том, что он достоин зваться поэтом. Его будут ненавидеть поколениями. И он это заслужил. Сани, которые ползли за ним следом, кожаные ремни на плечах — разве это тяжелая ноша?

Нужные повороты Семай отметил горками камней. Если на поэтов начнут охоту, люди, обыскивающие шахты, не обратят на эти знаки никакого внимания, а Маати легко их примечал. На перекрестке он повернул налево, дошел до развилки. Один коридор уходил вверх, во тьму, другой вниз, в такой же непроглядный мрак. Маати выбрал правый.

Андат оставил ему лишь одно утешение, словно тонкую серебряную полоску, брошенную из милосердия нищему. Во всем, что случилось, была не только вина Маати. Ота-кво тоже приложил к этому руку. Он пришел к Маати. Он рассказал, что у школы есть секреты. Если бы не он, Маати никогда не стал бы поэтом. Никогда не встретил Бессемянного и Хешая, Лиат и Семая. А может, и Найит никогда не родился бы. Даже если бы гальты пришли, даже если бы рухнул мир, он рухнул бы не ему на плечи. Семай был прав, пленить Неплодную они решили все вместе, а последнее слово осталось за Отой-кво. Но почему-то именно Маати выгнали ютиться во тьме и холоде. Чувство, что его предали, светило Маати, как огонек во тьме. Оно его грело.

Вина лежала на всех, наказали только его. Это было несправедливо. Бесчестно. Сейчас, когда он оглядывался назад, страшная расплата казалась почти неизбежной. Ему не дали ни одной книги, не оставили и половины обещанного времени, пригрозили смертью от гальтского меча в случае неудачи. В таком положении пленение удалось бы только чудом.

Что до расплаты, ее выбирал не он, а Неплодная. Пленение не удалось, и андат перестал ему подчиняться. Если бы у Маати был выбор, он ни за что не причинил бы зла Эе. Все произошло помимо его воли. И все же где-то в глубине сознания он чувствовал форму андата, место в царстве идей, где остался его отпечаток, похожий на примятую траву, на которой спал гепард. Неплодная возникла из него и стала его воплощением. Пусть ненадолго, но голос она взяла из его сознания, а цену, которую заплатил мир, почерпнула из его мыслей и страхов. Это Маати придумал, как избавиться от расплаты и спихнуть ее на целый свет. Это его тень упала на мир. Виной всему был не он и не его воля. Только тень. Она даже не повторяла в точности его очертаний. Но все равно принадлежала ему.

Тоннель внезапно кончился, и Маати пришлось возвращаться к повороту, который он пропустил. Сначала он шагал вверх по крутому склону, потом наконец увидел впереди первый проблеск света и глотнул свежий морозный воздух. Он постоял немного, чтобы перевести дух, завязал все тесемки на плаще, натянул на голову меховой капюшон и начал преодолевать долгий последний подъем.

От шахты, где прятались поэты, до входа в потайное убежище идти было примерно пол-ладони. Снег был сухой, как песок. Ледяной северный ветер дул достаточно сильно, чтобы замести его следы, если бы их даже не стерли сани. Маати, пыхтя, шагал по каменистому заснеженному склону. Дыхание тут же обращалось в белый пар. Нестерпимый холод жалил лицо. Ноги сначала жгло, как огнем, потом они занемели. Меховая оторочка капюшона покрылась инеем. Маати тащил себя и сани. Онемение и боль казались ему чем-то вроде наказания, и он так погрузился в них, что слишком поздно заметил лошадь, привязанную у входа.

Это был маленький конек, накрытый толстой попоной и оседланный. Маати стоял и моргал, глядя на него, словно громом пораженный. Затем стремглав бросился за ближайший валун, чувствуя, как сердце трепыхается в глотке. Кто-то их разыскивал. Кто-то догадался, где они прячутся. Маати обернулся назад, зная, что его следы видны на снегу так же хорошо, как пятна крови на розово-голубых свадебных одеждах.

Ему казалось, что он прождал полдня, на самом же деле торопливое зимнее солнце не прошло и пол-ладони по небосводу. Из пещеры вышел человек, закутанный в плотный черный плащ. Лицо его пряталось под капюшоном. Маати разрывался между двумя желаниями — высунуть голову и втянуть ее поглубже в плечи. Осторожность победила. Не видя, что происходит за камнем, он сидел и ждал. Наконец лошадиные копыта с шуршанием затопали по снегу; звук отдалялся. Маати осторожно выглянул и увидел спину всадника. Тот направлялся назад, в Мати — черный завиток на бескрайнем траурно-белом поле. Маати ждал, пока не понял, что риск быть замеченным ничуть не меньше опасности получить обморожение. Он с трудом поднялся — руки и ноги зашлись ледяной болью — и заковылял к пещере.

Внутри никого не было. Он с удивлением понял, что ждал увидеть целый отряд мстителей с мечами наголо, готовых обрушить на него свой гнев. Маати стянул перчатки и развел небольшой костерок, чтобы согреться. Когда боль в пальцах утихла, он осмотрел пещеру. Ничего не пропало, все вещи были на своих местах. И тут он увидел корзиночку из ивовых прутьев. Внутри стояло два запечатанных воском горшка. Тяжелые. Набитые чем-то. Между ними лежал, свернувшись, точно сухой лист, какой-то свиток. Маати подул на руки и развернул пергамент.

Маати-тя!


Я подумала, что ты прячешься в нашем секретном месте, куда мы собирались бежать от гальтов, но тебя тут нет, поэтому я больше не знаю, где тебя искать. Оставляю горшочки на всякий случай. Там персики из наших садов. Они собирались кормить ими гальтов, поэтому я их стащила.

Лоя-тя говорит, что мне еще нельзя ездить верхом, поэтому не знаю, смогу ли приехать снова. Если ты найдешь корзинку, забери ее, тогда я буду знать, что ты приходил.

Все будет хорошо.

Под размашистыми неровными каракулями стояла подпись Эи. Маати расплакался. Он сломал воск на одном из горшков и непослушными пальцами вытащил оттуда кусочек румяного золотого персика — нежного и сладкого, пропитанного солнцем осени, которая уже прошла.


Мир меняется. Иногда медленно, иногда внезапно. Но он меняется, и с этим ничего нельзя поделать. Лицо горы стирает обвал, и камни уже не лягут на старое место. Война разбрасывает людей по свету, и не все вернутся в родные дома. Если еще будет кому вернуться.

Погибает ребенок, в котором ты не чаяла души, лелеяла, даже когда он вырос. Последнее путешествие матери и сына становится поистине последним. Мир изменился. И неважно, как тяжело видеть новый, с этим нельзя ничего поделать.

Лиат лежала на кровати в полумраке своего покоя. День уходил за днем. Боль в животе утихла. Но Лиат и раньше едва ее замечала. Это была всего лишь плоть. Ни один андат не ранил бы ее так, как ранила весть о смерти Найита. Ее мальчик отправился с ней в этот опасный последний путь. Оставил жену и сына. Лиат сама привела его сюда, чтобы он погиб за чужого ребенка, даже не зная, что он — его брат.

А может, он все знал. Может, это и дало ему силы напасть на гальтских воинов и не бояться их мечей. Она бы спросила его. Все еще хотела спросить. Когда он вернется. Она знала, что этому не бывать, прогоняла от себя мысли, но все равно ждала разговора. «Когда он вернется» по-прежнему оставалось в будущем. Придет время, и оно станет прошлым. Когда он был здесь, когда я могла его коснуться, когда он улыбался и смешил меня, когда я за него переживала. Когда мой мальчик был жив. Тогда. До того, как я его потеряла.

До того, как переменился мир.

Она вздохнула и даже не вытерла слез. Что значила эта влага, простой отклик тела, живущего своей жизнью? Слезы не могли ей помочь, поэтому ничего не стоили. В зале за дверью подземного покоя эхом звучали голоса. Даже если бы они вопили, что начался пожар, ей было бы все равно.

Иногда она думала о других людях, которые тоже погибли. Неумелых воинах, которых Ота увел в селение дая-кво, гальтах, убитых на дороге из Сетани. Несчастном предателе Риаане, которого зарезали мнимые друзья. Невинных, беззащитных жителях Нантани, Утани, Чабури-Тана и других разграбленных городов. Мальчишках из школы поэтов.

У каждого из них была мать. И каждая мать, которой не повезло погибнуть, страдала в таком же капкане безмолвного горя, в который попала Лиат. Она думала обо всех обезумевших матерях, старалась помнить о них, стыдила себя за слабость. Матери теряли своих детей. В любой стране, в каждом городе, во все времена. Что значили ее мучения по сравнению с тем, что пережили они все, вместе взятые?

Но стоило кому-нибудь кашлянуть голосом Найита, стоило ей увидеть похожий силуэт, и сердце вспыхивало безумной, предательской надеждой. Не слушая доводов рассудка, оно взлетало, прежде чем снова упасть.

Кто-то поскребся в дверь. Так тихо и робко, что Лиат показалось, будто наружу выползла обманутая темнотой крыса, решившая, что в комнате никого нет. Но звук повторился: чей-то ноготь забарабанил по дереву.

Наверное, Ота снова пришел, чтобы посидеть рядом, держа ее за руку. Он уже навещал ее несколько раз, когда заботы о мире, войне и новой Империи ненадолго оставляли его в покое. Они почти не разговаривали. Горе не умещалось в слова. А может, явился один из лекарей, чтобы ее проведать. Или слугу послали декламировать стихи и петь. Кто-то пришел отвлечь ее и утешить. И как же она не хотела видеть их всех!

Звук повторился громче.

— Кто? — выдавила из себя Лиат.

Вместо ответа дверь сдвинулась в сторону. На пороге стояла Киян со светильником в руке. На худом лисьем личике отразились жалость и робость.

— Лиат-кя, — сказала она, — можно мне войти?

— Пожалуйста.

Светильник бросил на стены тысячи ломаных теней. Гобелены как будто вздохнули, наконец-то увидев свет. Лиат оглядела помещение, в котором провела столько дней. Маленькая комната. Изысканная дорогая мебель. Но Лиат это было все равно. Киян прошлась вдоль стены, вынимая из чашечек настенных канделябров бледные восковые свечи и зажигая их от пламени светильника. Мягкий свет медленно наполнил комнату, смазывая тени.

— Вы решили не завтракать? — спросила Киян с неестественной, напряженной бодростью.

— И не ужинала.

— Об этом я тоже слышала.

Киян поставила светильник на столик возле кровати, и металл глухо звякнул по дереву. Она села на перину рядом с Лиат. Жена Оты выглядела истощенной и больной. Быть может, расплата далась ей тяжелее, чем Лиат. А может, ее мучило что-то еще.

— Мы поселили гальтов в южных тоннелях, — сказала Киян. — Там еле хватило места. Не знаю, что будет, когда ударят морозы. Весной, как только очистятся дороги, начнем отсылать людей на восток и на юг.

— Хорошо, что много народу погибло, — произнесла Лиат, заметив, как вздрогнула женщина.

Лиат с опозданием догадалась, что ее слова были жестоки. Она этого не хотела, просто не задумывалась над тем, как другие воспримут ее слова. Киян пошарила в рукаве и достала небольшой сверток из навощенной ткани. Он пах изюмом и медом. Лиат подумала, что этот запах, наверное, должен пробуждать аппетит. Киян положила на столик небольшую лепешку и встала.

— Прекратите, — сказала Лиат и села на кровати.

Жена Оты, мать его детей, обернулась, изобразив позу вопроса.

— Перестаньте ходить вокруг меня, будто я сделана из яичной скорлупы. Меня не уберечь. Я уже разбилась. Живите дальше.

— Простите. Я не хотела…

— Что? Не хотели отправить наших сыновей прямо в лапы гальтов? Не хотели, чтобы ваша дочь играла в прятки до тех пор, пока бежать не стало поздно? Какое утешение! А то я думала, вы собирались погубить обоих мальчиков, а не только моего.

Лицо Киян посуровело. Лиат почувствовала, как ярость вздымается внутри, охватывает ее, как листок, брошенный в огонь. Гнев пожирал ее, придавал ей сил.

— Я не хотела обходить вас, будто хрупкую вещь. И вы знаете, что я не хотела, чтобы Найит…

— Не хотели думать, что он опасен для вашего драгоценного Даната? Или считать его угрозой для вашей семьи? Он и не был ей никогда. Я предлагала, чтобы он принял клеймо.

— Знаю. Ота говорил мне, — сказала Киян.

Но Лиат уже не слышала ее. Слова хлестали безудержно, точно кровь из глубокой раны.

— Я предлагала его увезти. Я не больше вас хотела, чтобы он боролся за трон. Никогда не стала бы рисковать его жизнью, а он никогда не поднял бы руки на Даната. Ни за что не тронул бы его. И никого не тронул бы. Это все случилось из-за вашего вечно скулящего, тщедушного сынка. Если бы у него хватило сил справиться с кашлем, Ота не возражал бы, чтобы Найит принял клеймо. А Найит никогда не полез бы в драку. Он не обидел ни одного ребенка. Он… он был…

Слезы хлынули снова. Лиат не могла предвидеть, чем все обернется. Не могла обещать, что Данат и Найит никогда не поднимут руки друг на друга, как того требовали традиции. Как знать, может, через много лет боги стравили бы их, точно бойцовых псов. Если бы мир остался прежним. Если бы ничего не изменилось. Рыдания сотрясали Лиат, словно ее рвало. Она не заметила, как оказалась в объятиях Киян, как вцепилась в мягкую шерстяную ткань ее халата. Эхо вторило ее крикам. Лиат стонала так, словно усилием воли хотела обрушить своды и похоронить всех под каменной толщей.

Что-то произошло со временем. Печаль, ярость и боль, настоящая, в сердце, владели ей целую вечность и один миг. Свечи прогорели на четверть, прежде чем буря в ее груди утихла и на Лиат снова навалилась усталость. Ей было стыдно видеть мокрое пятно, которое она оставила на плече у Киян, но когда она потянулась, чтобы смахнуть влагу, жена Оты взяла ее за руку. Лиат не противилась. Они сплели пальцы, как юные сплетницы на балу.

— Вы могли бы остаться в Мати, — сказала Киян.

— Нет. Не могла бы.

— Я только хотела сказать, что наши двери всегда для вас открыты. Что вы будете делать, когда придет оттепель?

— Поеду на юг. В Сарайкет. Посмотрю, что уцелело. Быть может, у меня еще остался внук. Вдруг еще не все потеряно. А если он жив, нельзя, чтобы он одновременно потерял отца и бабку.

— Найит был хорошим человеком.

— Ничего подобного. Он был очаровательным пройдохой, который сбежал от семьи и переспал с половиной девушек на пути от Сарайкета до Мати. Но я его любила.

— Он погиб, спасая моего сына. Он — герой.

— Мне это не поможет.

— Я знаю, — сказала Киян, и Лиат со слабым удивлением поняла, что улыбается.

— Вы ведь не хотите сказать мне, что все пройдет? — спросила она.

— Пройдет ли?

В подземельях Мати была своя погода, свои холодные и теплые ветра приносили влагу или сушь. Иногда в тишине Лиат слышала их, словно дыхание. Словно долгий, тихий, бесконечный вздох.

— Я всегда буду о нем горевать, — сказала она. — Я хочу, чтобы он был жив.

Киян кивнула и села рядом, чтобы остаться с ней еще на одну ночь, пока на земле осень уступала место зиме, а та медленно катилась навстречу теплым дням. Мир менялся.


— Ваш сын болен?

В первый миг Оте, не думая, захотелось ответить: нет. Низенький и ничем не примечательный Баласар Джайс, едва начав говорить, завоевывал собеседника теплотой, обаянием и тонкой иронией. Он стал причиной всех бед. Тысячи людей, которые прошлой весной еще были живы, погибли или попали в рабство по его вине. Ота не хотел обсуждать Даната с этим человеком, потому что он был гальтом. Врагом.

А потом, без всякого повода, ему захотелось открыть Баласару правду, потому что за несколько дней, которые прошли после примирения, он успел проникнуться к генералу симпатией.

— Он кашляет, — ответил Ота. — Уже давно, хотя в последнее время ему стало легче. Мы надеялись, что все прошло, но…

Он принял позу, выражая сожаление и бессилие перед волей богов. Похоже, Баласар его понял.

— В моем войске есть лекари. — Он повел рукой в сторону широкой и темной каменной арки, которая вела из сводчатого зала, в котором они встретились, к южным тоннелям, где разместили гальтов. — Правда, им чаще приходится пришивать пальцы, но, может быть, они помогут и с кашлем.

Ота заколебался. Прежняя скованность вернулась, и все же он заставил себя улыбнуться.

— Благодарю, — сказал он, не соглашаясь и не отказываясь.

Гальт пожал плечами.

— Как поживает Синдзя? — спросил он.

— Шлет вам поклон, — сказал Ота. — Он решил, что ему лучше не появляться. Во избежание последствий.

— И правильно сделал. Уж в чем, а в уме ему не откажешь.

— Как ваши люди? Устроились?

— Да, но места еле хватило. У нас впереди немало бед. Одними словами вражду не остановишь. Люди друг друга ненавидят. У них горе, а тот, кому горько, легко теряет голову. Будут драки.

— Знаю, — кивнул Ота. — Постараемся сделать так, чтобы они пореже встречались. Я уже принял меры.

— Я тоже. Думаю, сообща мы сможем предотвратить беспорядки. По крайней мере, до весны.

— А потом?

Гальт вздохнул и кивнул, как будто соглашался с вопросом. Он обвел взглядом стены, выложенные голубыми с золотом плитками. Ота сделал жест, и юный слуга бросился к ним из тени и налил еще чаю каждому в пиалу. Баласар улыбнулся ему, и мальчишка тоже ответил улыбкой. Баласар взял пиалу и подул, остужая горячий напиток.

— Я не могу ручаться, что Верховный Совет не нападет на вас опять. Я их военачальник только на этот сезон. Армия мне не принадлежит. И притом… поход закончился тем, что все мужчины с правом голоса лишились возможности иметь детей. Сомневаюсь, что они прислушаются к моим словам.

Ота изобразил жест согласия.

— Вас ожидает эпоха войн, — продолжал Баласар. — Хайем — по-прежнему одно из богатейших государств мира, взгляды к нему так и тянутся. Если даже Гальт не придет, остаются Эймон, Эдденси, западники. Пираты Обара и Бакты.

— Я придумаю, что делать с этой бедой. И с другими тоже, — ответил Ота с уверенностью, которой не чувствовал.

Баласар не стал продолжать разговор. Они помолчали. Ота наконец решился задать вопрос, который его давно интересовал.

— Куда отправитесь потом? В Гальт?

— Да, — ответил Баласар. — Я вернусь, хотя задерживаться там мне не стоит. Я не знаю, высочайший. У меня были планы, но ни в один из них не входило стать предметом ненависти и презрения. Полагаю, мне придется строить новые. Что бы вы сделали, если бы завершили работу всей своей жизни?

— Не знаю, — пожал плечами Ота.

Баласар рассмеялся.

— И никогда не узнаете, Император. У вас впереди слишком много дел. Такова уж ваша судьба. — Взгляд гальта приугас, в уголки глаз прокралась грусть. — Есть судьбы и похуже.

Ота пригубил чай. Вкус был совершенный, не слабый, но и не слишком крепкий. Прежде чем выпить, Баласар поднял свою пиалу в знак уважения.

— Ну что, теперь осталось разобраться с книгами, — сказал Ота.

— Да, я тоже об этом вспомнил. Я боялся, вы передумаете. Это кощунство — сжечь библиотеку.

Ота вспомнил ледяные глаза Неплодной, хищную улыбку на женских губах, ее голос; ряды коек в палатах лекарей и стенающих от невыносимой муки женщин. Воспоминание задержалось на вдох и ушло.

— Есть кое-что и похуже, — ответил он.

Оба встали. Их люди выступили из ниш в стенах зала и со стороны арки. Суровые воины юга и утхайемцы севера в струящихся шелках. Ота поднял руки, повелевая слушать его приказ, и отправил слуг вперед, чтобы те подготовили все к их приходу.

Печи находились близко от поверхности земли, в той часта города, где их легко было отрезать от остальных кварталов, если бы огонь каким-то образом вырвался из своего узилища. Жерла дышали нестерпимым жаром и дымом. Их рев напоминал грохот водопадов. Ота привел Баласара и его людей к огромным решеткам, на которых лежали свитки и рукописи. История поколений. Философские трактаты, созданные умами, которые ушли в небытие тысячи лет назад. Древние карты, созданные до основания Первой Империи. Уцелевшие хроники войн, которые закончились еще до пленения первого андата. Перед Отой лежала его история, культура, память о событиях, которые сделали мир таким, какой он есть. Пламя гудело, взметалось вверх.

Если бы можно было сжечь лишь книги поэтов и труды об андатах… но гальт настаивал, и Ота понимал его. Каждая история была, как след на тропе, в каждом сборнике изящных стихов могло встретиться упоминание или намек. Работая долго и кропотливо, кто-то мог собрать воедино разрозненные обрывки. Гальтский полководец не хотел рисковать. Их шаткий мир требовал жертв, а жертвы без потерь не заслуживали своего названия.

— Простите, — сказал Ота, ни к кому не обращаясь.

Он подошел к первой горке книг и достал из рукава еще одну. Переплет из коричневой кожи истрепался от частых прикосновений. Ота в последний раз взглянул на страницы, исписанные аккуратным почерком Хешая, и с тяжелым сердцем бросил книгу в огонь. Потом поднял руки. Слуги начали бросать в печи тома и свитки. Пергаменты темнели и съеживались во внезапно побелевшем пламени. Крошечные угольки поднимались в воздух и гасли, как светляки на закате. Ужас этого действа сжал Оте горло, а вместе с ужасом пришло странное ликование.

Кто-то коснулся его плеча, и Ота обернулся и увидел гальтского полководца. В глазах у того тоже стояли слезы.

— Так нужно, — сказал Баласар.

Ночные свечи сгорели на четверть, когда Ота вернулся к себе. Киян мирно спала, морщины на ее лице разгладились. Он с трудом удержался, чтобы не поцеловать ее, не разбудить в надежде, что к нему перейдет хотя бы частичка покоя. Он знал, что это невозможно, поэтому просто сидел и смотрел, как мерно поднимается и опускается ее грудь, слушал, как темнота крадется по коридорам, как медленно течет воздух. Хотелось забраться в постель прямо в одежде, лечь рядом с женой, закрыть глаза и ждать, пока разум не уйдет в забытье. Однако у него осталось еще одно дело. Он тихонько встал и вышел в коридор, уходивший глубже под землю.

Увидев хая, лекарь встал и сложил руки в жесте приветствия так тихо, что шорох ткани его халата показался чересчур громким. Ота изобразил позу вопроса.

— Все хорошо, — ответил лекарь. — Он сонный из-за макового молочка, но кашлять перестал.

— Мне можно к нему?

— Думаю, он не уснет, если вы не заглянете. Но лучше, если он будет поменьше говорить.

В комнатке Даната было тесно и тепло. В стеклянном подсвечнике трепетал огонек ночной свечи. Железные фигуры — медведь, вставший на задние лапы, и два крылатых гепарда — источали жар печей, в которых простояли весь день. Его сын сидел в кровати, чуть покачиваясь, и улыбался. Ота подошел к нему.

— Почему ты не спишь? — Он погладил Даната по голове.

— Ты же обещал мне почитать.

Голосок звучал хрипло и низко, но лучше, чем вчера. Ота почувствовал, что на глаза снова просятся слезы. Сколько ни заставлял себя, он не мог признаться, что книги пожрал огонь и сказки превратились в пепел.

— Ложись-ка, а я что-нибудь придумаю.

Данат упал на подушки. Ота тяжело вздохнул и прикрыл глаза.

— «В шестнадцатый год правления императора Адани Веха, — пробормотал он, — пришел ко двору мальчик, полукровка с Бакты. Кожа у него была чернее сажи, а ум — такой изворотливый, что он мог перехитрить кого угодно…»

Сын довольно мурлыкнул, закрыл глаза и взял отца за руку.

Ота все рассказывал и рассказывал, пока его не подвела память, а затем начал придумывать сам.

Загрузка...