В одну из суббот мы с Грицаем вернулись с работы только около четырех вечера. Поели, Грицай завалился спать — устал до невозможности, я еще пытался читать, но недолго: через час с небольшим сон одолел и меня. Наверное, о сегодняшней прогулке по Питеру придется забыть, — видно, и меня настоящая работа измотала донельзя. Не удивительно: сейчас мы работали практически с десяти утра до десяти вечера. Погрузка и разгрузка без конца и края, порой до полуночи. По сотне — две, а то и больше тонн за сутки. Поэтому и усталость дикая, но на душе пока спокойно.
Я понял: когда не думаешь о том, что делаешь — душа не изнывает. Я старался гнать из души всю тяжесть: разлуку с близкими, адский труд и мелкий заработок — и потому чувствовал себя немного легче. Грицай был чуть слабее. Сегодня не дали аванс. Нынешних денег оставалось едва на две недели под расчет: проезд и буханка хлеба в день. Даже на обед на бутерброды не выходило, привезенное сало тоже давно кончилось. Грицай пребывал в отчаянии, а я все в таком же приподнятом настроении — я верил в лучшее. Именно верил, а не желал, ибо давно зарекся желать и строить планы — так легче, гораздо легче переносить превратности судьбы. Хотя бы вот с этим сегодняшним авансом. Сколько у Грицая было на него планов — и как обухом по голове. Хозяева сослались на то, что мы с Грицаем на базе недавно, и отказали в авансе, в котором мы, несомненно, остро нуждались, так как фактически жили на копейки. Но я принял отказ стоически: всякое может произойти (Сенека, что ли, подсказал?); Грицай же запаниковал: как быть! Вопрос, конечно, немаловажный, можно даже сказать — риторический, но не существенный. Для меня существеннее было то, что по большому счету я ничего в Питере не увидел (когда еще потом попаду с оказией?). И если так и дальше дело пойдет, за три месяца, что мы собираемся еще побыть в Питере (у Грицая кончается отпуск), я ничего практически и не увижу — не будет времени. Причем, совершенно не будет: домой мы приезжаем в десять-одиннадцать, иногда в двенадцать ночи, пока ополаскиваемся, пока готовим ужин — ночь короткая, выспаться не успеваешь, а утром в шесть — начале седьмого снова подъем, завтрак, ходьба до метро из экономии, работа. Выдержу ли? Не сломаюсь?
Я утешал себя мыслью, что таким образом мне выпало испытание духа, поэтому я обязан нести свой крест, как подобает нести его всю дальнейшую жизнь. Эта мысль успокаивала, потому что отвлекала от бесконечной вереницы коробок, которые ждали на базе, от длинной очереди массивных фур по двадцать и сорок тонн, доверху набитых вручную, вручную же нами и разгружаемых.
С непривычки болели руки, спина; ноги натирало исподнее, мороз пронизывал до костей — переменчивая погода Питера контрастировала резкими скачками от минус семнадцати до плюс пяти, и мысль была одна: не заболеть (я с детства склонен к простудным заболеваниям), ведь тогда все кончится, а этого свершится не должно — я настроился на все последующие три месяца. Не от отчаяния — от безысходности. (Но может, — чем черт не шутит? — втянусь, привыкну, и после отъезда Генки, останусь работать и дальше?)
Я с радостью отмечал, что меня не гложет отчаянье, что я все-таки не такой уж и слабый, как кажется, и духом, и телом. Полновесная радость духа, ощущение своей полноценности, несмотря на жизненные передряги. Это во мне чувствовали и другие. Не зря, наверное, на базе меня прозвали «большим хохлом», а Грицая «хохленком», хотя Грицай был меня явно массивнее…
В неотапливаемом ангаре холоднее, чем на улице, бетонные полы усиливали холод, поэтому я с утра пораньше тянулся к новой фуре — внутри нее не так дует, внутри нее было комфортнее. Грицай, наоборот, в последнее время больше копошился на складе: сортировал товар или с помощью ручного подъемника — «рохли» — перевозил поддоны с продукцией: свежий привоз в глубь склада, старые завозы ближе к входу. Его же рохля чаще других колесила и на исполнении заказов — база отоваривала клиентов и в розницу. Но в розницу объемы несравнимо меньше, чем оптовые, поэтому Грицай и работал теперь не перенапрягаясь. Грицай исполнителен, безотказен, куда посылают, туда и идет. Это особенно по нраву Саркису, Грицай во всем пытался ему угодить. Надо покормить живущих на базе собак, Саркис отправлял Грицая; забрать из конторы или отнести в контору накладные — Саркис звал Грицая; рассортировать поддоны: «евро» — налево, обыкновенные в расход, — есть Грицай. «Может чайку заварить?» — подобострастно предлагал Грицай, видя, как посинел от мороза длинный, как у маленького Мука, нос Саркиса, и, не дожидаясь ответа, по малейшему движению правой брови Саркиса на всех парах летел в оборудованную в ангаре каморку, чтобы вскипятить чайник и заварить для Саркиса крепкого — как тот обожает — чаю.
Все смеялись над неприкрытым подхалимажем Грицая, но вслух не произносили ни звука: не дай бог их язвительность донесется до чутких ушей Саркиса, не жди тогда премиальных — в ангаре Саркис царь и бог, ему не перечь, недовольно на него не смотри. Хозяин не видит, кто тут что делает, — на территории Саркис его глаза и уши.
Я на действия Грицая только пожимал плечами: каждому свое, и продолжал в числе первых распахивать створки новоприбывшей фуры, последним закрывать их перед опечатыванием. Главное, что у меня есть работа, я получаю зарплату — разве не все мы стремились к этому, не этого ли хотели, когда устраивались? А то, как вокруг работают другие, меня мало заботит, здесь не конвейер, от труда одного не сильно зависит труд остальных, — почему я должен за это переживать?
В свое время на заводе я как-то познакомился с одним переводчиком, близко сошелся с ним. Тот когда-то около двух лет проработал в Индии, рассказывал такую байку: в одном из отделов он заметил, что один из сотрудников фирмы вкалывает так, что с него семь потов сходит, а другой — палец о палец не ударит. Он и спрашивает коллегу: «Не обидно ли тебе, что ты пашешь, как лошадь, а твой товарищ работает спустя рукава?» На что индийский трудяга ответил: «Значит, у него такая карма. Мне обижаться на него нечего». Я запомнил эту историю и, хотя не был индусом, в похожих ситуациях стремился придерживаться приглянувшейся идеи: значит, так тому на роду написано. С ее помощью многого впоследствии мне удалось избежать: зависти, обиды, сожаления.
«Это его личное дело», — отмахивался я от самых назойливых, тыкающих мне на Грицая, доброжелателей, и от меня отставали. «Я ему не мать родная», — отваживал я ехидных остряков и снова выходил из теплой каморки во двор встречать новую фуру.
Иное дело Саркис: от него так просто не отвяжешься. С Саркисом у меня отношения не заладились сразу. С того самого первого дня, когда хозяин, вопреки воле племянника, разрешил мне остаться на базе.
Саркису было пятнадцать, ростом он едва доходил мне до груди, но он тут был назначен главным, он тут был контролером и смотрителем, погонщиком и распорядителем. Все, кто в ангаре и на территории, обязаны были подчиняться ему безоговорочно, его слово решало судьбу работника, из его уст бригадиры получали указания, с его разрешения брали с собой на разгрузку или погрузку тех или иных товарищей.
Когда были выписаны все накладные, Сарскис, как привидение, бродил между фур и поддонов, следил за работой грузчиков, высматривал нерадивых, что-то помечал карандашом в своем небольшом карманном блокнотике, чем только интриговал работяг: что он в их поступках такого неблаговидного выискивал?
Некоторые пытались незаметно заглянуть через его плечо в блокнот, но видели только набор армянских каракуль, разобрать которые, даже владея армянской письменностью, было невозможно (понимал ли сам Саркис свой почерк?).
Он же досматривал в конце работы сумки и пакеты грузчиков, заподозренных в незаконном выносе.
С моей легкой руки Саркису быстро прилепилось прозвище «Раз, два» не только от того, что он любил выгонять народ из ангара резким окриком: «Вперед, вперед, раз, два, раз, два», но и потому, что (особенно в широком длиннополом тулупе с поднятым воротником) как две капли воды был похож на помещика из популярного мультфильма Роберта Саакянца «Ишь ты, Масленица!». Широкий красный шарф вокруг стоячего воротника тулупа, в который он в разгулы морозов прятал по самые глаза озябшее лицо, солдатский с медной пряжкой ремень на поясе, длинные — длиннее рук — рукава тулупа и валенки, выглядывающие из-под полы, еще больше придавали Саркису сходства с мультяшным героем.
«Раз, два» разрешил?» — спрашивали работяги у бригадиров, когда те угощали их напитками из поврежденной тары. Или: «Раз, два» гребет», — предупреждали друг друга, когда на небольших перекурах стихийно сбивались в кучку. Нельзя было засиживаться утром в раздевалке — «Раз, два» строго за этим следил, — в десять ты уже должен был находиться в ангаре. Нельзя было застревать в туалете — «Раз, два» и оттуда быстро выкуривал засидевшихся. На время обеда отводилось не больше двадцати минут. Минута задержки — десятка премии минус. Огрызнулся или недовольно глянул в сторону Саркиса, — еще может быть десятка.
В первый месяц премию дали всем. В основном, за переработку. Но моя премия оказалась почти на треть меньше премии Грицая, хотя наработали мы часов одинаково.
Зарплату раздавали в конвертах в конце рабочего дня. Соответственно, никто не знал, кто сколько получает. Договоренное изначально, плюс премиальные.
Грицай поинтересовался, какую мне дали премию. Я ничего не скрывал. Грицай поначалу удивился, что мне заплатили меньше, потом даже несколько возмутился: «Чего это они так?» Но я нисколько не расстроился: для меня было главное то, что оговоренную сумму мне выдали, как положено, а премия — это так, барская прихоть: сегодня дадут, а завтра могут не дать, — что на нее надеяться? Но и лукавить ни к чему: приятная добавка, лишней не была бы…
Грицай хотел накопить на хороший видак: его жена Нина мечтала собрать фильмотеку полюбившихся фильмов (перед отъездом он обещал ей привезти видак из Питера). Свой особенно любимый фильм «Любовь и голуби» на видеокассете она купила еще год назад, но смотрела только на видаке у Сигаевых, который им подарили родители на годовщину свадьбы. Я из заработанных денег надеялся приобрести компьютер, о котором тоже давно мечтал и против покупки которого всегда возражала Лида. «На кой ляд он тебе нужен: в игры только играть!» — повторяла она слова своей матери, тоже вечно недовольной моими прожектами. Но как объяснить близоруким теткам, что такое компьютер для технаря, тем более, когда ты уже сталкивался с его возможностями ранее: при учебе или по работе? К тому же, говорят, по миру запорхал новый «Windows» — не чета старому.
Я времени зря не терял и при возможной свободной минуте объезжал спецмагазины, вникая в модели и программное обеспечение.
На почве компьютеров (как, впрочем, и на почве рока) я близко сошелся и с Давыдовым, тем самым крепышом, который научил меня тупо отключать мозг, когда надо.
Не так давно у Давыдова появилась еще одна страсть: увлечение языческим прошлым славян: Перунами, Велесами, Хорсами, и увлечение это зашло у него так далеко, что он даже набил себе на шее «Опору», руну, придающую, как ему казалось, твердости духа и веры во все отеческое, а на плечо «Валькирию» — оберег, особо почитаемый у воинов, защищающих родную землю (может, поэтому всякий раз, когда я заводился с Саркисом, Давыдов одобрительно шептал мне на ухо: «Правильно, правильно, нехрен с этими чурками панькаться»).
Я, считая себя космополитом, не особо приветствовал одностороннее увлечение Давыдова прошлым. Несомненно, прошлое надо знать, но жить им и бездумно следовать его заветам в современном разношерстном мире, вовсе не стоило: еще не стерлось из нашей памяти воспоминание о том, куда завело в двадцатом веке заигрывание с древностью немцев. Да и в большинстве своем, несмотря на Беловежское соглашение, все мы в душе пока еще оставались людьми советскими.