В больнице

Больница была старая. Трехэтажное здание красного кирпича неподалеку от мединститута среди таких же старых, с узловатыми ветками и толстыми, корявыми стволами тополей. Еще там было много сирени. Весной ее пыльные фиолетовые гроздья наваливались на чугунную ограду института. Студенты ломали ее с хрустом и тут же, бросив себе под ноги тяжелые портфели, разыскивали в густых соцветиях «счастье» — цветок в пять лепестков. Палаты в больнице были большие, на семь и даже десять коек, никакими особыми удобствами она не отличалась, но врачи в ней были хорошие, поэтому все стремились попасть в нее.

…Ни один из больничных халатов этой больной не подошел, и ей разрешили оставить свой. Он был у нее из черного атласа с яркими павлиньими хвостами. Она и привлекала к себе внимание прежде всего этим халатом, всей своей величественной фигурой: рослая, хорошо сложенная, с высоким станом и гордо посаженной головой. Волосы у нее слегка вились, иссиня-черные, а кожа, напротив, была молочно-белая, тонкая, нежная. Яркие глаза, хорошо очерченный нос. Короче, видная женщина. И уж во всяком случае она не имела ничего общего с нами, ее соседками по койкам. Мыто были похожи друг на друга как сестры, в застиранных больничных халатах из серой байки. Похожими нас делали еще и болезнь, бледные лица, щуплые фигуры, хотя мы в общем-то и были все очень разными, даже по возрасту, от семнадцатилетней студентки Лоры, дочери офицера-пограничника, до старшей в палате, пятидесятилетней Евлалии Серафимовны, работницы бибколлекгора. Не говоря уже о девятилетней Надюшке. Как ни странно, ей-то, ребенку, серый больничный халат был к лицу: он доходил Надюшке до пят, делая ее похожей на японку в кимоно, столько грации было в детской тоненькой фигурке, подпоясанной вместо кушака бинтом. Родители Надюшки жили где-то в таежной глухомани на заимке. Девочка стеснялась своего деревенского выговора, а может, просто по натуре была молчалива? Мы редко слышали ее голос.

Халат с павлинами Надюшку поразил. Она даже приподнялась на локотке, серые глаза, казавшиеся яркими на бескровном личике с неправильными чертами, засияли. Мы были с нею вдвоем в палате, остальные разбрелись кто на лечебные процедуры, кто в буфет, кто в киоск «Союзпечати» за свежими газетами.

Новенькой досталась койка сразу у двери. Женщина оглядела постель, потрогала пухлой белой рукой подушки и грузно опустилась рядом с ними. Сетка тотчас провисла под нею, край матраца вздыбился.

— А вы с чем лежите? — задала традиционный больничный вопрос новенькая и, выслушав меня, показала кивком пышноволосой головы в сторону Надюшки: — А она?.. Остальные? Где они? А Иван Алексеевич вас часто смотрит?

Имя профессора новенькая произнесла так многозначительно, что я решила: она знакома с ним лично.

Меня профессор смотрел только раз. При поступлении. И других — тоже. У нас был свой лечащий врач. И еще ассистент. Они на каждом обходе докладывали о нас профессору.

— Вот только Надюшку, — добавила я, — он смотрит каждый раз.

Девочке разговор о болезнях наскучил, ткнулась темноволосой головенкой в подушку. Под одеялом ее и не видно. А может, уже кончилось действие прозерина? Без уколов этого лекарства Надюшка не могла подняться утром с постели, даже поесть.

— А за что же ей такая привилегия? — заинтересовалась новенькая, уже более внимательно приглядываясь к девочке.

— Здесь одна привилегия — болезнь, — не сдержала я вздоха.

— А-а-а, — новенькая вдруг словно бы враз потеряла интерес и к моим словам и к девочке. Поправила подушки и забросила на койку ноги в тонких чулках, вытянулась поверх одеяла, закрыв его почти все своим большим телом в нарядном халате, зевнула: — Утомительно все-таки ждать! Сказали: к десяти, а теперь уже двенадцатый.

Через минуту-другую с ее койки послышалось негромкое сладкое похрапывание. Надюшка лукаво блеснула глазенками. Но поспать новенькой не пришлось. В палату заглянула наша врач Зоя Борисовна и увела ее в ординаторскую — «исповедоваться». Так среди больных называлась первая беседа с врачом, когда врач расспрашивал решительно обо всем и записывал твой рассказ. На это уходило иногда часа два.

Потом наступило время обеда. После обеда же мы по молчаливому согласию торопились прилечь и не читали, даже если и очень хотелось, чтобы не шелестеть страницами, не мешать заснуть другим. Ночи случались всякие, нелегкий больничный быт требовал немало сил, и мы дорожили этими немногими часами покоя, когда врачи уже расходились, лечебные процедуры были закончены, а посетителям проходить в палаты еще не разрешали.

Новенькой не спалось. Ее явно растревожила беседа с врачом. Все поглядывала на нас, видимо, хотелось поговорить, но нарушить наш отдых она не решалась.

На ужин в столовую обитатели палат собирались обычно с удовольствием и оживлением. Утром, заторможенные, невыспавшиеся, или, наоборот, еще сонные от снотворного, завтракали кое-как, к обеду уже начинала сказываться усталость от обходов врачей, лечебных процедур, неприятных, утомительных обследований. Голод давал о себе знать лишь к вечеру. Поднималось и настроение, как это бывает обычно с нервными людьми. Появлялись на свет баночки и кастрюльки. Припасы хранились в холодильнике в столовой, но не проходило и дня, чтобы кому-нибудь не «подбросили» чего-нибудь еще. Выкладывали все это на стол и рассаживались вокруг него одной дружной семьей.

На обратном пути из столовой обязательно прихватывали с собой термос горячего, свежезаваренного чая. Ставили его обычно на тумбочку Евлалии Серафимовны. Сюда же стаскивали кульки и свертки с печеньем и конфетами, банки варенья. Его иногда скапливалось несколько сортов. Однако всему предпочитали бруснику. Трехлитровую банку спелой до черноты брусники прислали с оказией родители Надюшки. Еще они отправили соленых рыжиков. Грибы съели в первый же вечер, пригласив на пиршество дежурного врача, няню и сестру. Причем, самые мелкие и вкусные грибочки Евлалия отложила в баночку и спрятала, заметив:

— Ишь, набросились! А вдруг ребенку захочется? Где тогда взять?

Грибы Надюшке есть было нельзя. Как и все соленое. Из-за почек.

Евлалия Серафимовна была в палате старожилом, и ее слово решало все: когда выключать и включать свет, прекращать разговоры, кому наливать свежей воды в графин или грелку, бежать за врачом. Ее тщедушное тело едва угадывалось под мешковатым халатом, в бледном, с желтизной лице тоже не было ничего примечательного, шестимесячная завивка темно-русых, с проседью, волос была всегда слегка взлохмачена. Но когда Евлалия Серафимовна была взволнованна, ее умные черные глаза разгорались, и она хорошела.

Рассаживались поближе к ее тумбочке кто где. Но прежде укладывали самые лакомые кусочки в коробку из-под конфет и ставили перед Надюшкой. С аппетитом у девочки было плохо.

Надюшка очень любила эти чаепития, перемежавшиеся шутками и смехом, а то и припевками. Люда, юная, русокосая женщина, как раз перед тем, как угодить в больницу, вышла замуж за парня из «семейских», «рыжего Кольку», как она его называла, и не упускала случая изобразить перед нами свою свекровь, горластую, острую на язык бабенку. Люда пристраивала на голове из полотенца кичку, набрасывала на себя еще один халат и подтыкала его полы так, как это делают семейские старухи. На этих представлениях мы покатывались от хохота. Вера, учительница-математичка, с нерусским смуглым лицом и копной блестящих черных волос, рассыпанных по плечам, каждый вечер баловала нас новыми припевками. И как только она их все помнила?

Еще только начало восьмого, а стекла двух больших старинных окон уже непроницаемы. За ними промозглый, без дождя и снега, но с пронизывающим ветром октябрьский вечер. Иногда от света фар проехавшей мимо автомашины на окна упадет тень раскачивающихся тополиных веток. Чай в наших чашках давно остыл, а мы все сидим, припоминаем разные случаи из своей жизни, из жизни знакомых. Стараемся оттянуть наступление ночи, когда в палате, во всей больнице, за исключением постов дежурных сестер, погаснет свет, мы затихнем на койках, и каждый из нас останется один на один со своими мыслями.

Эти вечерние чаепития скрашивали тягостный больничный быт и роднили нас. Если кого-нибудь укладывали на трое суток в постель после пункции на самый строжайший режим или выдавалась трудная ночь, никто не раздражался, помогали друг другу как могли.

В этот вечер пригласили к чаепитию и новенькую. Ее фамилия была Самарова. Клавдия Петровна присела поближе, приняла чашку с чаем. Придерживая ее на массивном колене, вздохнула:

— Такая больница… Столько говорят о ней! А питание…

— Что питание? — встрепенулась Вера. Она пристроилась пить чай лежа, растянулась на койке поближе к тумбочке Евлалии, ноги сунула под подушку. — Каша гречневая — чем плохо? Я и дома иногда так ужинаю. Прибежишь с работы, когда борщи, котлеты готовить? Намоешь крупы и в кастрюлю, а сама за тетради. И постирать еще надо, помыть…

Клавдия Петровна выслушала Веру, но, видно было, осталась при своем мнении. Мы уже все знали друг о друге, принялись расспрашивать и ее. Наша доброжелательность подкупила Самарову. Рассказала, что в свое время работала бухгалтером в тресте столовых. Но когда во главе этого треста поставили ее мужа, ей пришлось уйти. Не положено им, родственникам, работать на таких постах в одном учреждении. Решила немного отдохнуть, ноги стали беспокоить, болят, да так и сидит дома вот уже третий год. Оформила вторую группу инвалидности. Есть дочь, взрослая уже, замужем. Живут все вместе, квартира хорошая, с удобствами.

— Чего бы, казалось, болеть? — высказала вслух свою мысль Вера. И не добавила больше ничего. Задумалась. Мы знали — о чем. Она-то как раз жила без всяких удобств, снимала полуразвалившийся флигель у какого-то частника. Во флигеле и печь-то не топилась толком. Муж у Веры пил, и она не знала покоя, в вечном страхе, чтобы не потянулся к бутылке и сын-подросток. Бегала звонить его классной руководительнице, а когда мальчишка приходил попроведать ее, дотошно выспрашивала, на что он истратил деньги, которые она ему давала. И все совала сынишке в карманы пачки печенья и вафли, купленные в больничном буфете.

Утром после завтрака в палату, как всегда, вошла наша палатная сестра Ася, хорошенькая, нарядная и капризная, как актриса. Полководческим взором обвела палату. Задержала взгляд на койке новенькой.

— Что это? Почему у вас койка в таком виде? Посмотрите, как у других заправлены. Ни морщиночки!

Клавдия Петровна оглядела наши койки, обреченно вздохнула и принялась перестилать свою заново. Но как она ни старалась, простыня у нее почему-то выбивалась из-под матраца, одеяло не умещалось в пододеяльнике, не лежало. Снова появившаяся в палате уже со шприцем в руке Ася осталась недовольна:

— Не постель, а рыдван какой-то! Все везде торчит. Дома-то вы, наверное, не так убираете? Чтобы к обходу этого безобразия не было.

Когда Ася вышла, Клавдия Петровна заметила:

— Дома! Дома у меня это муж делает.

Когда он уходил на работу, она еще дремала. Поднималась часам к двенадцати, чтобы поставить на электроплиту кастрюлю. Она не любила тратить на приготовление еды много времени и сил. Постель так и оставалась иногда незастланной.

— А чем вы занимаетесь после обеда? — заинтересовалась Лора. Она даже стакан с водой отставила в сторону, хотя собиралась запить лекарство. Лора взяла с собой в больницу учебники. Она так радовалась, что стала студенткой, но здесь, в палате, было очень трудно сосредоточиться над прочитанным. Лору это огорчало до слез, она все допытывалась, как мне удается заниматься в больничной обстановке? Лора еще не познала истину известного изречения: нельзя, но надо. Теперь Лора была заинтригована. Оказывается, есть люди, которые успевают за день еще меньше, чем она!

— После обеда я обычно читаю. Или выхожу погулять. Знаете, для желудка, — простодушно призналась Клавдия Петровна. — Желудок у меня плохо варит.

— Ну, а потом? — продолжала допытываться Лора, нервно передергивая плечиками. У нее были чудесные волосы, редкого пепельно-золотистого оттенка. Узкое личико с мелкими чертами. Лора была обречена на болезнь от рождения, с полным набором психастенических синдромов.

Наблюдая за нею, я каждый раз с болью думала о том, что не будет у Лоры ни счастливого замужества, ни здоровых детей, ни успехов в работе. Догадываются ли об этом ее родители? И вообще, задумываются ли люди, решившие стать родителями, о своей ответственности перед ребенком? За его здоровье, судьбу?

Разговор отвлек Клавдию Петровну от неприятных мыслей по поводу замечания медсестры, отвечала девушке оживленно:

— Ну, а потом возвращаются с работы муж и дочь. У нас в доме все делают мужчины. Знаете, Лорочка, если муж хочет видеть свою жену красивой и здоровой, он должен взять на себя все заботы… Ох, да, да, я сейчас! Простите, пожалуйста!

В палату заглянула методист по лечебной гимнастике, на которую Клавдия Петровна постоянно опаздывала. Нам она говорила по этому поводу:

— Что я, девочка, со скакалкой прыгать? Человеку в моем возрасте и лечение соответствующее надо.

Лора задумчиво посмотрела Самаровой вслед:

— Вот почему она такая… цветущая и вообще… Красивая женщина!

— И вовсе не красивая она! — прозвенел вдруг из-под подушки протестующий голос Надюшки. — Халат красивый, а сама… сама…

Все с удивлением обернулись к девочке, но продолжать разговор было некогда: кто спешил на массаж, кто — в кабинет электропроцедур. Успеть до обхода врача.

Этот день был последним мирным днем в нашей палате. Неприятности начались с меня. На обходе врач нашла, что у меня подскочило артериальное давление, и запретила подниматься с постели. Затем прибежал сынишка Веры; отец попал в вытрезвитель, и вообще ему, вероятно, дадут пятнадцать суток: надебоширил в магазине. К счастью, мальчика случайно увидела в холле Евлалия Серафимовна и запретила ему попадаться матери на глаза. Вера как раз была в лаборатории, у нее брали кровь на сахар…

Собрали мальчишке около трех рублей на хлеб и позвонили в школу, чтобы кто-нибудь побывал у него дома и по месту работы отца. Вере было решено пока ничего не говорить.

В «тихий час» угомонились быстрее обычного. После полдника в палаты стали пропускать посетителей. Клавдия Петровна спустилась к своим в холл сама. И только потом к ней в палату поднялась дочь, такая же крупная, полыхающая румянцем, с двумя объемистыми сумками. Перекладывая из них пакеты и банки в тумбочку, она заметила:

— Зачем тебе холодильник? Ты кушай, пока свежее. А завтра мы тебе опять принесем.

В столовую на ужин женщины отправились уже без меня. Есть одной не хотелось, и я отставила тарелку, решив ограничиться чаем. Заварить чай они не забыли, но составить мне компанию отказались. Были какие-то скучные, вялые. Даже Люда. Не изменила обычаю только Евлалия Серафимовна, пристроилась рядом, вынула из бумажной салфетки ломтик черного хлеба с омулевой икрой:

— Съешь. Потом и чаю захочется.

Но и Евлалия Серафимовна была какая-то не такая, как всегда. Я решила не задавать вопросов. Не рассказывают — значит, так надо.

Вечер тянулся долго и нудно. Вопреки обыкновению, одни уткнулись в книжки, другие разбрелись по соседним палатам.

Утром, с завтрака, опять вернулись молчаливые, с напряженными лицами. Вероятно, на этот раз я не удержалась бы от расспросов, опередила Евлалия Серафимовна. Как только остались в палате вдвоем, присела рядышком, еще раз оглянулась на дверь.

— Знаете, у Самаровой огурцы. Свежие, да. Один она съела вчера за ужином, второй сейчас. Надюшка так смотрела на нее! Ребенок же. Она — хоть бы ломтик!.. Пойду сейчас позвоню мужу. Весь бабколлектор (так Евлалия Серафимовна называла место своей работы, у них были одни женщины) на ноги подниму. Как вы думаете, достанут? А ваши? Будет у вас сегодня кто-нибудь?

Я не могла сказать Евлалии Серафимовне ничего определенного. Конец октября, какие уж там огурцы? А с другой стороны, если принесли Самаровой…

В разговор включилась вернувшаяся с массажа Люда. Ее еще не потерявшее свежести лицо побледнело от гнева.

— У меня со вчерашнего вечера маковой росинки во рту не было. Как она может, а? Да я бы сама не стала есть, отдала ребенку.

Вероятно, будь женщины людьми здоровыми, не принимай они так близко к сердцу судьбу обреченной на тяжкую болезнь Надюшки, они не стали бы делать из этих огурцов события. Тем более, что вкусная еда у девочки не переводилась. Поведение Самаровой казалось им чудовищным, несовместимым с обликом женщины. Все мои попытки погасить страсти были безуспешны. Появившаяся за Людой в палате Вера брезгливо оглядела койку Клавдии Петровны и, подойдя, раздергала на ней и без того не очень-то аккуратно застланное покрывало, смяла подушки.

— Ася ей опять покажет!

Огурцов достать не удалось. Ни в тот день, ни позже. Мои знакомые принесли апельсины. Кто-то раздобыл баночку маринованных красных помидоров. Сослуживцы Евлалии Серафимовны притащили коробку шоколадного набора, ее муж купил в ресторане поезда «Москва — Улан-Батор» огромный ароматный ананас. Надюшка, разумеется, уже давным-давно забыла про огурцы. Палата о них помнила.

Конечно же, Клавдия Петровна не могла не почувствовать молчаливого отчуждения женщин. Из столовой возвращалась теперь раньше всех, торопливо доставала из тумбочки свои припасы и плотно закусывала. На ночь перед сном выпивала еще бутылку кефира или сливок.

После ужина она теперь уже не принимала участия в наших чаепитиях. Устраивалась в коридоре под зеленью разросшейся пальмы, большая, величественная. Из-под длинного халата едва виднеются отороченные белым мехом туфли, руки на подлокотниках, на красивых точеных пальцах поблескивают дорогие массивные перстни. Она всегда брала с собою лакомства — коробку мармелада, орехи. В тот день, когда Самарова вышла в коридор и уселась в кресло с огромным яблоком апорт в руках, Евлалия Серафимовна опять разволновалась:

— Подумаешь, апорт! Завтра у нас у всех будут такие. И даже лучше.

И действительно, на следующий же день ее муж принес в палату целый баул яблок. Евлалия Серафимовна собственноручно перемыла их, натерла до глянца полотенцем и водрузила всем на тумбочки по три яблока. Надюшке соорудили целый натюрморт из самых отборных, самых красивых плодов.

Эти яблоки и ввели Клавдию Петровну в заблуждение. Вернувшись из столовой и, по обыкновению, принимаясь за домашние припасы, Самарова поделилась со мною своими выводами:

— Завидуют они мне. Что я хорошо питаюсь. Я же не виновата, что они не могут себе этого позволить.

Я возразила мягко:

— Чего им завидовать!.. Теперь никто голодным не ходит. Всех нас навещают, всем приносят.

— Не скажите! — принимаясь за курицу, усмехнулась Клавдия Петровна. Еще она съела пару пирожных с кремом и запила это бутылкой ряженки. Я невольно подумала, что каждому из нас такого количества пищи вполне хватило бы на целый день.

Между тем наступил день обхода профессора. Видя, что и персонал, и все мы наводим порядок в палате с особой тщательностью, Клавдия Петровна тоже принялась было заново перестилать свою постель. Появившаяся в дверях палаты Ася жестковато отстранила ее от этого занятия:

— Дайте-ка я сама. Женщина называется!

Клавдия Петровна безропотно уступила сестре. Она очень волновалась перед предстоящим «большим» обходом. Ей казалось: профессор осмотрит ее — и все ее хворости как рукой снимет.

А профессор и осматривать ее не стал. Выслушал Зою Борисовну, просмотрел на свет рентгеновские снимки, записи анализов в истории болезни, кивнул доброжелательно:

— Ничего страшного у вас нет. Все анализы у вас хорошие.

И повел длинный белый хвост обхода, цокающий каблучками, к койке Евлалии Серафимовны. Осмотрел профессор в этот день только Веру и Надюшку. Когда высокая двустворчатая дверь палаты закрылась за врачами, Клавдия Петровна села в постели, поискала округлившимися глазами мой взгляд:

— И это все? Весь обход? Да что же это такое?.. Как же они будут лечить? Если он даже не посмотрел?

— Но ведь вас уже лечат, — напомнила я. — Профессору, надо думать, уже доложили о вас, согласовали с ним все.

— Да как же они согласуют, если он даже не посмотрел? — продолжала горячиться Самарова. Спустила белые пухлые ноги с постели и принялась одеваться. Набросив на себя халат, она вышла из палаты.

— Мужу отправилась звонить, — сказала Люда. — Ну, бабоньки, она этого так не оставит.

— А что я вам говорила? — торжествующим взором обвела всех нас Евлалия Серафимовна. — Ничего у нее не болит. Есть надо поменьше, только и всего.

— Вот именно! — поддержала Евлалию Вера. — Видели, сколько ей таскают? Думаете, на зарплату все это?.. А народное добро еще никому не шло впрок.

Чувство неприязни переросло уже во вражду. Больше того, женщины, взрослые, разумные женщины, превратились вдруг в озорных школьниц.

Всем им по три раза в день давали витамины. Драже кончилось и аскорбиновую кислоту подавали в порошках. Мне никто ничего не сказал, не то чтобы мне не доверяли, меня просто-напросто решили не впутывать в это, как я поняла позднее. Я догадалась, что аскорбинку Самаровой подменяют сильнейшим слабительным средством. Она осунулась, все бегала озабоченная, не имея возможности прилечь и на минуту.

На третий день Клавдия Петровна принялась встревоженно объяснять что-то врачу. Разговаривала она в последнее время с Зоей Борисовной шепотом. Они вышли из палаты вместе, и Евлалия Серафимовна тут же заключила:

— Ша! Прекращаем. Борисовна сразу попутает нас… Ничего! Хватит ей и того, что досталось.

В этот день я поняла, что врачу нужно поговорить со мной наедине. Зоя Борисовна несколько раз заглядывала в палату и, когда все ушли на обед, плотно притворила за собой дверь. Села напротив, так, чтобы видеть мое лицо.

Мы любили своего доктора, как можно любить человека, от которого зависит не только твое здоровье, но и твое будущее. Верили в нее и доверяли ей. Любили ее милое, без всякого грима, круглое свежее личико с гладко зачесанными светло-русыми волосами. Она вся была милая, естественная, чистая. Мы знали, что у Зои Борисовны две дочери-школьницы, растила она их без бабушки, с мужем-инженером. Что она пишет кандидатскую, но дело продвигается медленно, заедают домашние заботы. Теперь, правда, дочери подросли, помогают, стало легче. Теперь она, кажется, все же закончит диссертацию. Так она сказала нам в неспешной вечерней беседе, когда дежурила в ночь. Днем, во время обхода, для таких разговоров времени не оставалось.

Поговорили сначала обо мне, о том, о чем шла речь утром на обходе, потом Зоя Борисовна озабоченно назвала меня по имени:

— Вы можете нам очень помочь. Вы, конечно, знаете: врач судит о больном прежде всего по его жалобам, по объективным данным. Но… иногда этого оказывается недостаточно. Короче, скажите, пожалуйста, как питается Самарова? Что она съедает, например, за ужином? Вы ведь теперь все время в палате, видите. Сестры мне уже докладывали. Хотелось бы уточнить.

Я высказала сожаление, что мне не дали такого задания раньше.

— И все же вы не могли не заметить, — возразила врач. — Невольно. Итак, курица, два пирожных с кремом, бутылка ряженки. Еще фрукты. И то, что подают у нас здесь, она ведь тоже съедает? А что она съела сегодня за завтраком? Кусок ветчины и два яйца? Не считая больничной рисовой каши? Ну что ж, спасибо.

Мы, конечно, уже догадывались, что она переедает, и все же, знаете, нам нельзя ошибаться.

Зоя Борисовна ушла озабоченная. Кажется, несмотря на то, что Самарова была самой легкой больной в палате, хлопот с ней хватало. Об этом нашем разговоре с врачом я, разумеется, никому не сказала.

Пока женщины были в столовой, пошел снег. Первый снег за всю осень. Да какой! Огромные влажные хлопья сыпались так часто и густо, что в палате стало темно. Зато за окнами разлился белый ясный свет. В нем было что-то от холодного блеска бриллианта.

Вместо того чтобы разбрестись по койкам, женщины сгрудились возле окон, радостно возбужденные. В палату вошла навести порядок Ася и сама застряла у окна. Она все же разогнала всех по койкам, но когда Ася вышла, мы, вопреки обыкновению, затеяли тихий, чтобы не было слышно у поста сестры, разговор. Евлалия Серафимовна вспомнила, как она любила зиму в детстве:

— Я же в деревне выросла, дедушка у нас был священником. Отсюда у меня и имя такое. Старшую сестру звали Евлампией, а младшую Евстолия.

— Ну и имена! — рассмеялась Лора. — И как же вас не путали?

— Старшую звали Евой. Среднюю Олей. А меня Лялей. Дед у нас, хоть и сеял опиум среди народа, сам был человеком просвещенным, начитанным. И нас с малых лет приохотил к книге. И еще он научил нас любить природу. Понимать ее, беречь. Разбил возле дома сад…

Воспоминания осветили бледное, с желтизной лицо Евлалии Серафимовны. Она была очень хороша в эту минуту. Темные волосы казались на подушке совсем черными, глаза блестели по-молодому.

— Нигде мы в детстве не бывали, никуда не ездили, а столько знали! И вообще, детство у нас было такое яркое, красивое. А всё книги и природа, тайга. Она ведь тогда к самому городу подступала.

Евлалия Серафимовна умолкла с задумчивой улыбкой, вспоминая. Тишину не скоро нарушил тоже задумчивый голос Веры:

— А я… У меня жизнь, наверное, уж так сложилась. У всех праздник, а у меня хуже всяких будней. И все же праздники у меня тоже бывают. Свои. Выберусь иногда на концерт. Скрипку я очень люблю… Или вот снег, как сейчас. А в начале самого лета дождь. Ну, вы знаете, как: все ветер, зной, пыль а потом пойдет наконец. Всякая травинка, лепесточек радуются, впитывают жадно каждую каплю. Я обязательно выскочу под дождь. В такую минуту по-особому остро ощущаешь свою связь с природой.

Задумчивость смягчила нерусское, горбоносое лицо Веры с резко очерченными надбровными дугами и нежными, такими неожиданными на этом лице, губами, мягкой линией подбородка.

Мы примолкли, каждая думала о своем. На этот раз тишину нарушил требовательный голосок Надюшки:

— Ну? Чего вы замолчали? Рассказывайте!

Я снова подумала о том, как много значат для Надюшки наше общество, эти наши беседы. Девочка впитывала их в себя, как иссохшая земля капли дождя. Ум у Надюшки был пытливый, думать она умела. Если бы не болезнь, из девочки вырос бы незаурядный человек. Почему природа так нерасчетлива? Она одарила могучим здоровьем ту же Самарову, превратив ее, в сущности, в агрегат по переработке пищи. Что получает общество, государство от такого человека, как Клавдия Петровна?

— Рассказать, говоришь? — очнулась от своих мыслей Вера. И, наклонившись к девочке, — их койки были рядом, — лукаво блеснула глазами:

Меня сватали сваты

Богаты-пребогатые:

Четыре кошки, два кота

Лохматы-прелохматые.

Надюшка залилась колокольчиком.

Увлеченные разговором, мы не заметили, как пролетел «тихий час». Пора было вставать, собираться на полдник. И тут дверь палаты стремительно распахнулась, вошел профессор. Немолодой уже, но все еще сильный, рослый, с энергичным лицом. Седина едва тронула виски темноволосой головы. Поздоровавшись с нами общим поклоном, профессор так стремительно шагнул к койке Самаровой, что полы его халата отбросило в стороны. Я сразу обратила внимание, что голос у него прозвучал ниже и тверже обычного:

— Вы настаиваете, чтобы я осмотрел вас? — спросил профессор поднявшуюся ему навстречу с подушек Клавдию Петровну. — Я доверяю своим ассистентам. Если они не находят нужным показать мне больного, значит, в этом нет необходимости. Но если уж вы так настаиваете… Разденьтесь, пожалуйста. И чулки, да.

Самарова сначала покраснела, потом ее лицо покрылось мучнистой бледностью. Она не знала, с чего начать. Профессор обычно, понимая волнение больного, его затруднения, помогал пациенту справиться с одеждой. На этот раз отошел в сторону, только вынул из кармана халата молоточек.

Он осматривал Самарову минут двадцать. Выстукал молоточком, прослушал, заставил пройтись по палате по одной половичке. Помолчал, стоя возле койки.

— Вы знаете, какой у вас вес? Сто двадцать один килограмм, вот видите! Представьте себе, какая тяжесть приходится на каждую из ваших ног? Они у вас просто не могут не болеть.

— Что же делать? — робко пролепетала Самарова. Она уже набросила на себя свой роскошный халат, но не застегнула, придерживала на груди красивой белой рукой, унизанной перстнями. Она была удовлетворена. Как же! Профессор из-за нее одной пришел в палату. Оказал-таки ей свое внимание.

Мы замерли на своих койках, чтобы не мешать профессору. А он продолжал, и с каждым словом его голос звучал все тверже, в интонациях явно слышался скрытый гнев:

— Повторяю: ноги у вас не могут не болеть, хотя никакой болезни у вас и нет. И радикулита, да, хотя вы и поступили к нам с таким диагнозом. Что делать? Прежде всего сбросить вес. Посадить себя на диету. Не переедать. Это главное условие. Но это еще не все. Нужно больше двигаться, работать. Вам сколько лет? Видите, всего лишь сорок два. Вы в расцвете сил, а превратили себя в инвалида. Если вы не перемените образ жизни, вам никто и ничто не поможет… Да, и это все наши рекомендации. Нет, никаких лекарств я вам не пропишу. Вы в них не нуждаетесь. Разве, что найдут эндокринологи. Обратитесь к ним. Хотя диабета у вас пока и нет. Так мы и напишем в справке. Надеюсь, вы прислушаетесь к нашему заключению. Всего наилучшего.

Профессор обвел взглядом наши лица, легким наклоном головы попрощался со всеми и вышел из палаты. Может, мне показалось? Его темные молодые глаза при этом озорновато, понимающе блеснули.

Самарова неподвижно застыла среди разворошенной постели. Большая, громоздкая. Кажется, она все еще не могла прийти в себя от того, что произошло.

Женщины вышли из палаты, они и так уже опоздали на полдник, влетела Ася, протянула Самаровой справку:

— Вот вам путевка в жизнь, Клавдия Петровна. Вы сообщили домашним, чтобы за вами пришли?

Голос повиновался Клавдии Петровне не сразу. Отозвалась сестре мрачно:

— Сейчас позвоню. У мужа «Волга».

Самарова дождалась, когда сестра выйдет из палаты, обернулась ко мне, явно ожидая сочувствия:

— Мог бы вызвать меня к себе в кабинет. Говорят, некоторых вызывает… Сколько разговору о нем: профессор, профессор! Сам же сказал: ноги у меня не могут не болеть… Две недели зря пролежала! И, думаете, он бы меня посмотрел? Это ему сверху позвонили, приказали. Муж похлопотал.

«Господи, и откуда такое в наши дни?» — спросила я себя, глубоко оскорбленная за профессора. Отозвалась сухо:

— Уж здесь-то, в пределах больницы, он, наверное, и сам знает, что делать. Без подсказки. А вы, что же, не согласны с заключением профессора? С его рекомендациями?

Самарова пожала плотными, обтянутыми блестящим шелком плечами.

— Конечно, никто мне лечиться не запретит. Поеду в Москву. Говорят, в Киеве хороший профессор есть… В санаторий, наконец. Муж может достать любую путевку.

За нею приехали муж с дочерью. Дочь поднялась в палату, помогла уложить в сумки кастрюли и банки. Некоторые из банок с компотами и соками Самарова открыть так и не успела. Никто из нас не потащил бы их домой, оставил бы тем, кому до выписки еще далеко, отдал бы, наконец, девчонкам-санитаркам. Клавдия Петровна не догадалась этого сделать. Выходя из палаты, она попрощалась только со мной, подчеркнуто назвав по имени и отчеству.

— Сподобились! — съязвила Евлалия Серафимовна. — А все ваше непротивление. Я так думаю, у вас это профессиональное. Снисходить и до таких. Посмотреть, что у них внутри и как.

Словно птенец из гнезда, выпростала из-под подушек головенку Надюшка. Волосы взлохмачены, шея тонкая.

— А зачем она? Такая… Зачем такие люди бывают? Для чего они?

Не то чтобы вопрос девочки застал нас врасплох. Просто каждый невольно подумал про себя: а я? Зачем? Можно ли ответить на этот вопрос тем, что уже прожито? Или главное впереди? И нужно помнить об этом?

— А знаешь, Надюшка, — нарушила сосредоточенную тишину Вера, — что я думала? Мой миленок летчик, думала — летает. А пришла в аэропорт — он там подметает. Видишь, как в жизни бывает. А ты…

То ли от Вериной шутки, то ли еще отчего, на душе посветлело. Люда сказала оживленно, вглядываясь в лица:

— А хорошо все-таки из больницы выписываться. Мне сказали: послезавтра. Потом вы, Евлалия Серафимовна, затем Надюшка. Наступит такой день, выпишемся все!

Мы только теперь почувствовали, как тяготило нас общество Самаровой. Больше в палате о ней не вспоминали. Будто ее и не было.

Загрузка...