В эти послеполуденные часы в парке санатория не было ни души. Только деревья — древние дубы, каштаны, белая акация. Кое-где темные вдовьи шали вечнозеленых туй. Парк был очень старый, разбитый еще основателем санатория. С того времени сохранились и мощенные серыми плитами дорожки, пересекающие парк в разных направлениях. Между плитами пробивались острые иглы травы. Деревья так разрослись, что их кроны смыкались над дорожками. Одна из них вела в глухой угол парка к каменной часовенке. От часовни сохранились лишь стены и купол.
Такими же плитами были вымощены и берега двух небольших, совсем игрушечных прудов, в которых плавали лебеди. Посреди прудов для белоснежных благородных птиц были выстроены домики. Лебеди укрывались в них на ночь и в холод. К воде вели каменные ступени. Здесь всегда можно было видеть ребят и взрослых. Птицы не боялись людей, брали из рук хлебные крошки, семена тыквы и подсолнечника. Но во время «тихого часа» и возле прудов никого не было.
И все же Татьяна Васильевна выбрала место поукромнее. Это было почти рядом с главной аллеей, за сплошной стеной подрезанных кустов самшита, и в то же время недоступно случайному взгляду со стороны парка из-за разросшейся туи. Стелила на одну из скамеек суконное одеяло, сложенное в несколько рядов, чтобы было помягче, и растягивалась на нем, сбросив с ног туфли. Книгу пристраивала перед собой, подложив под нее большой блокнот на случай, если захочется набросать этюд.
Прямо перед глазами доцветали мелкие, все в колючках, штамбовые розы, а по левую руку, за туей, росли дубки, так здесь называли эти, похожие на мелкие махровые астры, сиреневые и кремовые цветы. Листья у них и в самом деле напоминали очень листву дуба. Иногда на спину или даже на голову ронял свои плоды старый каштан, что рос среди самшита. Татьяна Васильевна подбирала блекло-зеленую коробочку и вытряхивала на ладонь темно-коричневый, гладкий, будто обкатанный морской волной каштан и закладывала им страницы книги.
Стояли спокойные ласковые дни первой половины октября. В эти часы не нужно было даже надевать пальто. Шерстяной костюм с тонким белым свитером не обременял. Ноги и спину пригревало уже теряющее свою силу солнце. Было уютно в этом укромном уголке и покойно.
Утомившись от чтения, переворачивалась на спину, закладывала руки за голову и разглядывала выцветшее блеклое небо над собой, ветки старого, всегда грустного каштана. В детстве Татьяна Васильевна была убеждена, что у каждого дерева есть душа, как у человека. Люди ведь все разные. И деревья — тоже. Даже если они одной породы. В молчании старого каштана чудилась доброжелательность. Еще с ними были солнце, простор, тишина.
В палатах санаторного корпуса в это время сумрачно, окна затеняют разросшиеся деревья, не пропуская солнца, воздух кажется спертым. Здесь же, на скамейке под старым каштаном, было хорошо еще и потому, что не надо было опасаться: твой покой нарушат. Однако это все же случилось.
Он подъехал к туе, за которой скрывалась скамейка Татьяны Васильевны, на коляске-рычажке. Таких колясок в санатории было немало. Так же, как и таких, как ее кресло-коляска, которую Татьяна Васильевна ставила в ногах возле скамейки. «Рычажками» в санатории пользовались главным образом «спинальники», люди с заболеваниями или травмой позвоночника.
Татьяна Васильевна подняла от книги глаза. Прежде чем заговорить, он нервно докурил папиросу. Яркое смуглое лицо, широкие плечи в дорогой куртке, на ноги брошено одеяло. Буйная черная шевелюра ничем не прикрыта. Какой же, наверное, был здоровяк и красавец, пока не попал в больницу. Такому только в кино сниматься! Бросив под тую окурок, он несмело осведомился, можно ли поговорить? Начал торопливо, словно опасаясь, что его не выслушают:
— Вам не обидно, вас болезнь скрутила. А я… а мне на кого обижаться? Пьяный, с третьего этажа. Теперь вот… ну, вы знаете, что такое спинальник. А все сам… Хорошо, мама рядом. Жена, конечно, ушла. А мама… И знаете, о чем я все думаю? По ночам не спится. А что, если бы это случилось с ней, с мамой? Стал бы я так с нею нянчиться? Я не подонок какой-нибудь, на пятом курсе уже учился. Ну, выпивал. И дома помогал мало, некогда все было, а в общем-то не хуже других. Ну вот, стал бы я вот так с нею, как она сейчас со мной? Я же сам ни черта не могу. Вот уже третий год.
Он помолчал, стиснув зубы так, что на смуглых скулах появились желваки, и выдавил из себя хрипло:
— Не стал бы. Это я вам точно говорю.
Татьяна Васильевна встречала их: молодой человек на «рычажке» и невысокая худощавая женщина с большими глазами. В них, казалось, навсегда застыло страдание. Что еще бросалось в глаза, так это строгая, вдовья одежда женщины. И костюм у нее был черный и пальто черное с капюшоном. На лоб из-под капюшона нет-нет да выбивалась кудрявая белокурая прядь, по которой можно было судить, что женщина — человек еще далеко не старый. Татьяна Васильевна никогда не видела ее улыбающейся. Бледная, молчаливая, она все наклонялась к сыну поправить воротник у куртки, одеяло на его неподвижных ногах, сказать что-то.
Ходили слухи, что санаторные врачи уговаривали женщину полечиться и самой. Они нашли у нее сильное нервное истощение.
Чтобы помочь ему справиться с волнением и продолжить разговор, Татьяна Васильевна поинтересовалась, откуда они с матерью приехали.
Он назвал город, но заговорил о другом:
— Я знаю ваше имя и отчество. А меня зовут Романом. Когда был маленький, дразнили черной ромашкой. Тоненький был, длинный, а голова кудлатая, темная… Вы не бывали в нашем городе? Да, красивый. Я его очень люблю.
В его родном городе Татьяне Васильевне бывать не приходилось, хотя и хотелось. Знала об этом городе по произведениям Константина Паустовского и рассказам тех, кто в нем бывал: каштаны, белая акация, купола старинных соборов. Улицы окраин крутые, взбираются по холмам.
Их квартира в белокаменном, выстроенном еще до революции доме с высокими потолками и огромными окнами. Белые шелковые занавески. Мать почему-то не любит тюль. Устоявшийся уютный быт, долгие разговоры после ужина. Весь день каждый из них сам по себе, а эти вечера как праздник. Даже отец при всей его молчаливости и то нет-нет да уронит несколько фраз о том, как у него прошел день. А он, Ромашка, трещит весь вечер, столько накопится за день событий, мыслей, обид и радостей. Родители не только не перебивают его, а еще и расспрашивать примутся. Так было, когда он учился в школе.
Став студентом, уже далеко не всегда принимал участие в этих вечерних разговорах. И рассказывать стал уже не обо всем. Не то чтобы родители не обратили на это внимания. Они считали это в порядке вещей. Правда, когда он возвращался домой слишком уж поздно, мать почему-то обязательно выходила в прихожую, хотя у него имелся свой ключ. Старался при этом не смотреть ей в лицо, чтобы не видеть тревоги в ее глазах. Иногда напивался до чертиков. И женился, наверное, рановато, в начале четвертого курса.
Хотя и жили родители скромно, и воспитывали его строго, он возомнил себя этаким молодым богом, которому все доступно и дозволено. Был здоров, хорош собой, обеспечен куском хлеба и жильем, модно одевался, учился в институте, отец разрешал ему пользоваться автомашиной. К нему тянулись сверстники, а девчонки просто обожали его, он любой мог вскружить голову. И вот случай, мгновение: подпили, вышли на балкон покурить и… Все рухнуло разом. И никакой он, оказывается, не бог. Это мать вырвала его из когтей смерти. Семь месяцев пролежал в больнице, и семь месяцев она не отходила от него ни на шаг.
— Работу бросила. Они с отцом оба инженеры-авиаконструкторы. Только отец заведует конструкторским бюро, а она преподавала… Умница, так о ней все говорят. А она… она даже к бабкам меня возила.
— Мать, — возразила ему Татьяна Васильевна коротко.
Роман угрюмо помолчал. Чистый высокий лоб прорезала складка.
— Я думаю, если бы отец ушел от нас, она бы и не заметила.
— Но ведь этого не случится? — невольно встревожилась Татьяна Васильевна. — Отец… ему ведь тоже не безразлично?
Роман кивнул, пряча глаза.
— Он все молчит. И раньше не очень разговорчивый был, а теперь и вовсе. Нет, не безразлично. Он и про бабок знает. Ну, к которым мать меня возила. Даже денег для этого у кого-то занимал. Мне сказал: «Чуда не будет. И все же поезжайте. Чтобы мать не казнила себя потом…» Она совсем его запустила. Рубашки теперь сам себе стирает. Даже еду готовит иногда. А он терпеть этого не может. Я знаю. Бывало, если мать заболеет или еще там что, обязательно приведет кого-нибудь: соседку, родственницу. А теперь сам. Но дело не в этом. Он же молодой еще, красивый.
Роман опять помрачнел, согнул руку в локте, чтобы оттянуть рукав куртки, бросил взгляд на часы и взялся за рычаг коляски. Почувствовала на своем лице его напряженный испытующий взгляд. Встретились глазами. Неожиданно улыбнулся. Улыбка была «киношная», открыла белые, плотные, великолепной формы зубы.
— Вы меня простите? Что я так… не успел познакомиться и уже наплакал целую жилетку. И вообще не должен был вам мешать. Вы думаете, можно перед каждым так? А вы… Я как увидел вас, сразу решил. Только все боялся, думал: как подойти? И… можно мне? Изредка, разумеется. В это время вы отдыхаете, я знаю. В другое.
Татьяна Васильевна сказала, что можно.
Юный бог на инвалидной коляске! Его неуклюжее сооружение давно скрылось за кустами самшита, а она все не могла взяться за книгу.
Вспомнилось свое. На нее болезнь обрушилась и приковала к коляске, когда она была еще школьницей. Правда, ее никогда не мучил вопрос: кем стать? Рисовала с тех пор, как начала помнить себя. Лепила из глины, вырезала из дерева. Плохо было то, что никто из близких и окружающих не имел никакого отношения к искусству, даже представления о нем. Рабочая семья, тяжелый скудный быт. Вероятно, ее спасло то обстоятельство, что выросла она в лесу. За домом отца, путевого обходчика, начиналась самая что ни на есть настоящая тайга. Ее учителем и наставником была природа. И еще русские писатели-классики, книги которых она читала и перечитывала. Других в школьной библиотеке железнодорожного полустанка не было.
Значительно позже, когда ей было уже семнадцать, ее рисунки увидел врач в больнице. Ею заинтересовались. Теперь она уже давно известный в своем крае художник-график. И не только в своем. В этот санаторий неподалеку от моря она приезжала потому, что тут можно было побыть наедине с природой. Хотя, конечно же, этот старый парк не имел ничего общего с тайгой.
Романа долго не было. Правда, несколько раз Татьяна Васильевна видела их с матерью в аллеях парка: возвращались с грязевых процедур.
Роман подъехал к ней теплым пасмурным вечером в обезлюдевшем парке. В открытом кинотеатре давала концерт какая-то заезжая труппа, и все ринулись туда. Примерно представляя, что это будет за концерт, Татьяна Васильевна предпочла свою скамейку. Как всегда, захватила с собой книгу, но не читалось. Низкие облака сплошь обложили небо, и не шелохнулась ни одна травинка, деревья словно затаились в ожидании. По всей вероятности скоро должен был пойти дождь. Но уходить в душное помещение не хотелось, хотя тело уже и налилось тяжестью, ломотой.
Роман сначала неуверенно приветствовал Татьяну Васильевну с тропинки, там, где кусты самшита расступились. И только дождавшись ее приглашающего жеста, подъехал. Объяснил, старательно подбирая слова:
— Если бы было можно, я примчался бы к вам назавтра же. Но, во-первых, мать. Она непременно захочет познакомиться с вами. А я не хочу, — он осекся, бросил быстрый взгляд из-под ресниц. — Ну, не то чтобы не хочу. Не надо ей слушать, о чем мы тут… Сейчас ее женщины с собой увели. На концерт. Еле уговорили… А во-вторых, я знаю, вы заняты. Вон опять книга.
И добавил, что раньше он тоже не мог и дня прожить без книги, а теперь…
— Не хочется читать. Не интересно. Глазами по странице водишь, а мысли другим заняты.
Другим. Она знала — чем.
Ему хотелось курить. То вынет пачку сигарет из кармана, то сунет ее обратно. Татьяна Васильевна повела вокруг рукой.
— На воздухе же. Курите.
Он торопливо выхватил из кармана куртки зажигалку, затянулся сигаретой несколько раз и, успокаиваясь, сообщил, что здесь, в санатории, они уже второй раз. И еще, наверное, приедут. Хотя никакого улучшения и нет. И, видимо, не предвидится. Но мать еще надеется. Как же! Так трудно достать путевку! Значит, хороший санаторий. Знаменитые грязи. А если представить: одна только дорога… Ему же не шесть месяцев, на ручки не возьмешь. Ее ничто не останавливает.
Он достал вторую сигарету, но не закурил. Руки у него были красивые, не испорченные тяжелой работой. Запястья тонкие, мальчишеские.
— Вам не обидно, — повторил он ту свою фразу, которой начал свой первый разговор. — Вас болезнь свалила. Вот вы и работу себе нашли. Учились. Я знаю, вам было нелегко. И сейчас. И все равно. А мне людям как в глаза смотреть? И мать. Я же ей всю жизнь испортил… А что, если бы она сейчас другого родила? Поздно уже, да? Ей сорок три. Говорят, можно еще.
Не хотелось его разочаровывать. Столько горечи, волнения было в его голосе. Добавил:
— Мальчика бы. Чтобы заменил меня. Она бы, может, и успокоилась… Не успокоится? Вы знаете, мне кажется, она все равно будет надеяться, что я встану. Сколько бы лет ни прошло. А мне врач сказал: ты мужик, ты должен знать правду. Может, он и матери сказал? А она все равно…
Роман действительно знал о своем состоянии и будущем все, читал историю своей болезни, учебники. Человеку со стороны их разговор в эту минуту мог показаться беседой двух специалистов-медиков. Судя по тому, что Роман рассказал, прогноз у него и в самом деле был неутешительный.
— Я бы уже спился за эти три года, чего мне теперь остается? А она ни на шаг не отходит, — он устал от своего рассказа, волнения, вынул из кармана куртки наглаженный белоснежный платок и провел им по лбу. У корней темных волос проступили бусинки пота.
— Уф!.. Вы не думайте, не такой уж я слабак. Руки у меня сильные. И сердце.
— И голова, — напомнила Татьяна Васильевна. — Пока у человека на плечах голова…
— Вы думаете? — его великолепные, с удлиненным разрезом горячие глаза заискрились, но он тут же сник, стал засовывать платок в карман куртки, рука попадала мимо. — Голова? Какой толк теперь от моей головы?
Татьяна Васильевна коротко напомнила:
— Нашла же применение для своей я. Почему бы не найти и для вашей? У меня талант? Совсем не обязательно быть художником. У вас несомненно есть какие-то способности. Как и у каждого человека. В другой области.
Роман пренебрежительно махнул рукой.
— Кой черт! Я же за порог квартиры вылезти не в состоянии. Без няньки я… Да вы все знаете!..
— Знаю, — подтвердила Татьяна Васильевна. — Потому и говорю. Разве вы не смогли бы, к примеру, отремонтировать часы?
Некоторое время он изумленно смотрел на собеседницу. Яркие губы приоткрылись.
— Ча-а-сы? — Роман с трудом проглотил комок подступившей к горлу обиды, на глазах выступили слезы. Пробормотав неразборчиво что-то вроде «до свидания», рванул рычаг коляски. Ее занесло на повороте, но все же обошлось благополучно, и через минуту Татьяна Васильевна осталась одна.
Так же безлюдно было вокруг, концерт еще не кончился. Только воздух посвежел. Прекрасный, напоенный дыханием близкого моря. Он напоминал воздух родного Байкала. Такой же чистый: дышишь и не надышишься! Зажглись вдоль аллей фонари. Она и не заметила — когда?
Теперь Роман больше не подъедет к ней! Человек с высшим образованием (последний курс он, правда, так и не закончил, решил: ни к чему теперь). Были такие мечты, такие грандиозные планы — и будочка часового мастера на рыночной площади? Хотя… таких теперь, кажется, и нет. Теперь Дома быта — дворцы из стекла и стали. Роман не сможет работать ни в будочке, ни во дворце. Он может быть только надомником.
Невеселые мысли прервал начавшийся дождь. К ней тотчас примчалась дежурная сестра, которым она всегда называла место своего нахождения на случай междугородного телефонного звонка.
Ночью не спалось. Не помогла и таблетка снотворного. Глодала досада на себя: надо было как-то по-другому. Парню и так свет не мил. Теперь и вовсе. И мать… думать-то он о ней думает, но, наверное, извел капризами.
Он появился к концу «тихого часа» на третьи сутки.
— Начитались? А на полдник вы не ездите? Виноградом заменяете?.. А я все больше груши. Я к вам вчера вечером хотел подойти (он так и сказал: «подойти», а не подъехать, и это слово ударило по сердцу: все еще не привык), да вокруг вас народу было много.
Поговорили о погоде, о новом кинофильме. Они с матерью почти каждый вечер ездят в кинотеатр: удобно, сиди в своей коляске, даже курить можно, потолка-то нет!
— Закроют его скоро, — заметил Роман. — Вот скучища будет!
Татьяна Васильевна хотела было напомнить про книги, но вовремя спохватилась, сказала о другом:
— Здесь и зимний театр есть. Тоже можно на коляске. Везде пандусы. Только курить нельзя.
Роман кивнул. Он старался не смотреть ей в глаза. И все же не выдержал.
— Вы меня извините, что я прошлый раз как псих. Обидно стало. Я вообще ведь как? Думал только о том, что позади. Что уже никогда больше не будет такого. Истерзал прямо-таки себя, можно сказать…
Татьяна Васильевна слушала и напоминала себе: нужно осторожнее, по-другому. И когда Роман умолк, ожидающе глядя на нее, заговорила не о нем, а о матери. Как для матери было бы важно, если бы он увлекся чем-нибудь, каким-нибудь делом. Он согласился:
— Да, она бы обрадовалась. Даже если бы я часы… с часами… Вообще-то в институте я электронику изучал.
— Электронику? — Татьяна Васильевна задумалась. — И чего же вы не стали заканчивать? Жаль! Вы должны в телевизорах разбираться.
— Ага, — кивнул он. — Немножко. Домашний всегда сам чиню. И соседям.
— И другим, незнакомым могли бы. Знаете, как люди мучаются с ремонтом? Вам деньги некуда будет девать.
— Деньги? — он пожал было пренебрежительно широкими плечами, но тут же виновато притих. — Что ж, и деньги нам теперь тоже нужны. Мать серьги свои продала, еще там что-то… Да и вообще.
— Не это, конечно, главное, — продолжала Татьяна Васильевна и, чувствуя, как начинает частить сердце, добавила все же: — Хотя в общем-то человеку положено самому зарабатывать себе на хлеб.
Роман поежился от этих ее слов, у него даже лицо слегка побледнело, но кивнул, соглашаясь.
Солнце, невидимое из-за соседнего здания, клонилось к закату. На аллеях становилось все оживленнее, люди возвращались с полдника из столовой, звенел женский смех, к чистому воздуху примешался запах папиросного дыма. У них под каштаном возле печально ссутулившейся туи было по-прежнему тихо. Татьяна Васильевна сознательно не прерывала молчания, сбросила туфли, чтобы дать ногам немного отдохнуть.
— Конечно, — задумчиво начал Роман, глядя перед собой в пышный куст дубков. — Такой лоб и сижу на шее у родителей. Пенсия у меня, знаете, какая? Ну, вот и получается…
«Думай, думай! — подталкивала Татьяна Васильевна мысленно. — Раз уж не задумываешься о себе, думай об отце, матери». Она знала: надо ударить по самолюбию. Пусть обозлится, тогда появится второе дыхание, то, которое помогает спортсменам.
— А может, правда? — Роман вскинул глаза. В них была почти детская мольба. — Не часы, а телевизоры? Почитать кое-что…
— Смотрите сами, — уже довольно небрежно отозвалась Татьяна Васильевна. Зерно было брошено, теперь ему остается только прорасти. И будет лучше, если над этим потрудится сам Роман. Поинтересовалась, понравился ли его матери концерт.
— Ей теперь ничто не нравится, — рассеянно объяснил Роман. Он был занят своими мыслями. — Она, вероятно, там ничего не видела и не слышала. Пошла, чтобы не обидеть женщин. Они так уговаривали ее. Ну, я пойду, ладно? Вам отдыхать надо. Можно мне завтра опять? Или… Слишком часто?
Он стал приезжать каждый день. Ненадолго. И все старался застать ее одну. Ему нужна была только она. Любой их разговор имел прямое или косвенное отношение к его будущему, к тому, чем и как он будет заниматься. Все остальное не представляло для Романа никакого интереса. Татьяна Васильевна знала: пройдет и это, интерес появится.
Им с матерью оставалось пробыть в санатории несколько дней.
У Татьяны Васильевны выдалось редкое утро без лечебных процедур. Заторопилась в парк: на свежем воздухе меньше болела голова. Было свежо, не стала перебираться на скамейку, набросила на ноги плед. И тут подошла мать Романа. В черном пальто с капюшоном, строгая, попросила разрешения присесть рядом.
— Роман говорит о вас так много… Подскажите, может, и я смогу ему чем-то помочь? Мы ведь уезжаем скоро. Он уже тоскует…
Волнение женщины передалось и Татьяне Васильевне. Конечно, скрывать ей нечего, и все же, как сказать матери такое?
— Я не сюсюкала с ним, не сочувствовала, не жалела. Напомнила, что он мужчина, еще молод, полон сил.
— Какие уж там силы, — из груди женщины вырвался стон. — Он такой беспомощный теперь!.. Ну, вы же знаете. Спинальники, они…
Татьяна Васильевна сказала, что знает. И тем не менее, при хорошем уходе Роман сможет прожить долго. И не только прожить, не потерять работоспособности.
— Уход что! — вздохнула женщина. Ее звали Антониной Владимировной. — Я все силы приложу. Только бы он нашел себя!
Татьяна Васильевна решилась не сразу:
— Личной жизни у Романа теперь быть не может. Остается одно: работа. Такая, чтобы захватила целиком.
— А это возможно? — в голосе матери прозвучало сомнение. Она сдвинула капюшон, открылись светлые волосы, тонкие и нежные, как у ребенка. И все в ней было хрупкое — узкие плечи, талия, стянутая поясом.
Она вскоре поднялась.
— Роману я сказала, что пошла к врачу. Хотелось познакомиться. Теперь я понимаю, почему Роман привязался к вам. И еще…
Она замешкалась, глядя на свои черные закрытые туфли. Капюшон снова соскользнул на лоб, скрыв нежные завитки волос, подчеркивая белизну бледного усталого лица, впалых щек.
— Я знаю, здоровье у вас не очень. И заняты вы. Но если Роман напишет вам, вы… сможете вы ответить ему?
Татьяна Васильевна пожала плечами.
— Разумеется.
Мать постояла еще.
— Простите меня. У вас и своих забот хватает. Дай вам бог здоровья!
Она ушла вдоль аллеи, тонкая, прямая.
А через четыре дня они уехали. Прощаясь, Роман не смог проронить ни слова, кусал губы и отводил в сторону глаза. И сама не нашлась, что сказать. Попросила только:
— Ты пиши, Ромашка, — впервые назвала его так и на «ты». — И не теряй, если отвечу не сразу.
Он написал открытку уже с дороги. Хотя ехать им было едва ли больше суток. В конце, после подписи «Ч. Ромашка», было приписано: «Можно не отвечать. Это я так».
Еще успела получить в санатории и его первое письмо. Роман сообщал, что решил закончить институт, уже связался по телефону с кем надо. Теперь добывает учебники и конспекты. Кое-что придется повторить.
Написала ему в ответ огромное письмо. Одобрила его, отметив, что теперь только набраться терпения и настойчивости. Сообщила ворох санаторных новостей.
Он ответил уже на домашний адрес. Практически его уж приняли в институт, остались лишь кое-какие формальности. Конечно, не обошлось без матери. И вообще, помощник она незаменимый: ничего не откладывает на завтра, все у нее ладится.
«Еще бы!» Вспомнилось лицо его матери в черной рамке капюшона. Представилось, как она идет из библиотеки с авоськой книг, сидит в приемной у ректора института, терпеливая, строгая. Такая не отступится, будет ходить изо дня в день, но своего добьется.
И еще писал Роман, — у него появилось много новых друзей — ребят и девушек. Студенты последнего курса, на котором он теперь будет учиться. За ответ он очень благодарен. Только зря Татьяна Васильевна так мало написала о себе, а главное — о своем здоровье. Он просит впредь сообщать об этом в первых строках.
Вначале письма шли по два-три в неделю. Причем, в некоторых Ромашка оговаривался, что отвечать не надо. Это он так, просто соскучился, захотелось поговорить. Старалась ответить ему хотя бы одной страничкой, знала: все равно будет ждать. Потом письма стали приходить реже. Роман жаловался, что не хватает времени: на носу экзамены за первый семестр. Он же опоздал, да и подзабыл кое-что порядком.
После каждого зачета он посылал открытку. Затем стали поступать сообщения о сданных экзаменах. Мать писала: «Роман занимается как одержимый».
Преподаватели приходили к нему на дом. Сдав последний экзамен, он написал: «Оказывается, не такой уж я лопух. Боялся, правда, здорово, думаю: жалеть примутся, когда увидят на коляске. Вроде бы поняли, один даже «трояк» выставил, пришлось пересдавать. Устал чертовски. Немного отдохну, почитаю. Мы тут с ребятами цветной телевизор решили сообразить. А вообще-то главное теперь — дипломная. Я о ней даже по ночам думаю».
Письма становились все короче и реже. Радовалась этому. И вот, наконец, телеграмма: «Все позади. Спасибо».
Позднее он написал, как ему вручали диплом, подробно, с юмором. Такое письмо мог написать только молодой, душевно здоровый человек. Лишь одна фраза в конце письма выдала его: «А ночью я не мог уснуть, стало вдруг страшно: а что было бы, если бы я не встретил вас? Вы приехали в санаторий в другое время?»
Прислала письмо и Антонина Владимировна: «Если бы вы видели его лицо, когда он взял в руки диплом! Одной этой минутой я была вознаграждена за все».
Было еще одно письмо: «Связался с «Экраном», так у нас называется завод по ремонту телевизоров. Вечером ко мне заедет главинж».
Мать жаловалась в письмах: Роман работает слишком много. У них не квартира, а вокзал, целый день люди. Роман отказывается ехать в санаторий, просила уговорить его: «К вам он прислушается». И еще: «Одна девушка слишком привязалась к Роману. Совсем еще юная, ничего не понимает. Боюсь думать, что будет дальше…»
Роман рассказал об этом и сам, глухо, между строк. Долго сидела над этим письмом пришибленная. И… не ответила на него. Не смогла.
Его одолевали идеи. В «Экране» теперь, по словам его матери, не могли обойтись без него и дня. Роман занимал там теперь что-то вроде должности старшего инженера. А на свою первую зарплату купил матери серьги с изумрудом — камнем надежды. От него самого письма приходили теперь главным образом по большим праздникам. И это не огорчало. Говорила себе: «Теперь Ромашка справится и без меня».
В своем последнем письме он сообщил, что к нему вылетел инженер с телевизионного завода из соседней области. Хотят завязать с ним контакт лично. И это все благодаря цветным телевизорам, которые еще доставляют изготовителям немало огорчений. Он еще не уверен, но, возможно, ему удастся им немножко помочь.
А следующее письмо было уже от матери, короткое, как телеграмма, и тревожное: «Врачи нашли, что Роману надо провести курс лечения на стационаре. Ложимся завтра».
Пребывание в больнице оказалось гибельным для Романа. Во время одного из уколов попала инфекция. Здоровый организм справился бы с ней, Роман был ослаблен процессом в позвоночнике.
«Он не должен погибнуть! — писала Антонина Владимировна, сидя бессонной ночью у постели сына. — Он воспрянул духом, вновь стал радоваться жизни. И теперь так помогает нам — мне и врачам! Терпеливый, выдержанный…»
Было еще письмо. В конверт вложена только фотокарточка: смеющийся Роман на фоне надутой ветром, как парус, белой занавески. Огромные черные глаза с удлиненным разрезом полны жизни и радости. На обороте рукой матери написано: «Он любил вас». И дата.