Выздоровление

1

Вначале Шелепин решил: ему стало плохо оттого, что в кабинете накурено, только что закончилось оперативное совещание. Встал из-за стола, чтобы пройти к окну, в которое било июньское солнце, глотнуть свежего воздуха, и вдруг обнаружил, что боится идти. Казалось, опустишь ногу — и вместо пружинистого ворса ковра она ощутит пустоту. Сердце сжалось, как бывает, когда стоишь на большой высоте, грудь стиснуло, сдавило что-то. Грузно опустился в кресло и нажал кнопку под табличкой «секретарь».

Антонина Дмитриевна появилась в дверях, как всегда сдержанная, в белой кофточке и светло-серой юбке. И строгий костюм секретарши, и ее лицо с выразительным взглядом светлых глаз не нравились Шелепину. «Неглупая, — думал он при виде этого лица, — а пошла в секретарши. Значит, слабая и неудачливая». Он не любил слабых и неудачливых. Сам он умел преодолевать препятствия, ставить перед собой цели и добиваться их. Он все собирался перевести секретаршу в один из отделов. Пусть на ее месте сидит легкомысленная девчонка-хохотушка, обвешанная дешевыми серьгами и бусами. Она будет не так старательно относиться к своим обязанностям, зато ее можно будет не замечать. При Антонине же Дмитриевне иногда почему-то становилось неловко. Не дал себе труда задуматься — почему?

На этот раз ему в глаза бросилась штопка на блузке секретарши: возле воротничка шелк побился от частой стирки, Антонина Дмитриевна заметила его взгляд и покраснела, проговорила с необычной поспешностью:

— Я вас слушаю, Анатолий Николаевич.

А он подумал, отводя взгляд от смущенного лица секретарши, что черты лица у нее неплохие, тонкие, только слишком уж бледна, под глазами круги.

— Если спросят, я буду дома.

К машине и потом по лестнице в квартиру он заставил себя пройти обычным уверенным шагом, но руки в карманах легкого светлого пальто сжались от усилия в кулаки, и на лбу проступил пот.

Он не знал, что жена спит так долго. В это время — одиннадцать часов дня — его обычно не бывало дома. Ольга вышла в прихожую на шум его шагов в халате и непричесанная. Объяснил, что нездоровится, приляжет до трех.

Когда жена вошла к нему в спальню, он сидел на кровати и ловил побелевшими губами воздух. Снять пиджак он не успел.

Участковый врач, немолодая, миловидная женщина, прежде всего сделала ему укол и заставила положить под язык таблетку. Потом ловко раздела его, словно он был не сорокадвухлетним, начинающим грузнеть мужчиной, а ребенком, устроила ему высокое изголовье и сказала, четко выговаривая слова:

— Вставать нельзя. Не делать резких движений. И все обойдется. Человек вы еще не старый.

Ольга стояла возле кровати, в ногах. Она так и не успела привести себя в порядок и теперь, в нарядном халате, который делал ее фигуру еще выше, еще стройнее, с небрежно заколотыми на затылке пышными волосами, она показалась Шелепину особенно цветущей. В ее зеленоватых, немного выпуклых глазах застыло выражение растерянности.

Врач велела положить к ногам грелку и принялась укладывать в саквояж шприц и аппарат для измерения кровяного давления. Она спешила к другим больным. Шелепин не хотел, чтобы врач уходила. Было страшно остаться наедине (о присутствии жены он почему-то не подумал) с этим противным ощущением пустоты под ногами, от которого замирало сердце. Врач, видимо, догадалась о его состоянии, положила на подушку маленькую, с шершавой от частого мытья кожей руку.

— Вы будете лежать спокойно и терпеливо. А я навещу сейчас остальных и опять заеду к вам.

Шелепин поверил ей. И когда врач направилась к двери, закрыл глаза. Побоялся встретить взгляд жены, увидеть в нем выражение растерянности.

2

Он не мог бы встать, если бы даже и хотел. Боль была приступообразная, стискивала грудь, отдавала в левое плечо, в затылок. От нее холодели руки и ноги, выступал холодный пот. А когда боль проходила, тело сковывала неимоверная слабость. Он даже и представить не мог, что может быть такая слабость. Раньше он попросту не замечал своих движений, теперь малейший жест требовал усилий, от которых начинало частить, захлебываться сердце. В этом было что-то нелепое. Он, еще не старый мужчина, директор завода, руководитель многотысячного коллектива, лежит, распятый на постели какой-то дурацкой слабостью. Он не мог с этим примириться, ни разу в жизни не был в таком жалком положении. Может быть, это вообще уже никогда не кончится?

Шелепин не помнил, чтобы когда-нибудь серьезно болел. У него вообще не было оснований жаловаться на жизнь. Родители — отец токарь и мать телефонистка — вырастили его требовательным к себе, трудолюбивым. Он заканчивал третий курс Политехнического института, когда началась война. Вместе с группой товарищей он отправился в военкомат и попросился на фронт. Им сказали в военкомате: «Продолжайте учебу. Потом будет видно». Он перевелся на заочное отделение и поступил работать на завод. На последнем курсе института женился на студентке-химичке из университета, милой и скромной киевлянке.

Работал начальником цеха, заведовал конструкторским бюро, был главным технологом. А потом его направили сюда, в Сибирь, директором завода, выросшего на окраине города, на месте глухо шумевшей тайги. В поселке до сих пор сохранились рощицы стройных сосен с тонкой, шелковистой корой на стволах. Шелепину было тогда тридцать шесть лет. «Не справлюсь», — высказал он откровенно свое сомнение. «А ты попытайся, — ответили ему. И добавили, как тогда, в военкомате: — Видно будет».

Он старался. Ему пришлись по душе и завод, еще только вступающее в строй, оснащенное современным оборудованием предприятие, и рабочие-сибиряки, и зовущие дали сопок. Случилось так, что во время его отъезда у жены заболела мать. Он уехал один и, неожиданно для себя, завел здесь вторую семью. Вот именно, неожиданно. Он не собирался разводиться с женой, у него вообще не было привычки заглядываться на женщин.

Ольга работала чертежницей в отделе главного технолога, но часто появлялась у него, Шелепина, в кабинете — то передать документы, то еще с каким-нибудь поручением. Мельком он отметил в ее внешности что-то стандартное: то ли прическу, то ли улыбку, однако ему понравилась осведомленность молодой чертежницы в заводских делах. Ольга была толкова и исполнительна и в нужную минуту всегда оказывалась под рукой.

Однажды он вошел в приемную поздно вечером. Никого уже не было, лишь Ольга, сидя за столом секретарши, читала «Огонек». Короткая юбка открывала колени длинных стройных ног. Он прошел к себе, сел в кресло у стола, но не работалось. Был на исходе третий месяц его холостяцкой жизни в пустой, необжитой квартире. Теща все еще была тяжело больна, ее нельзя было ни перевезти, ни оставить одну. Рассеянно перебрав бумаги, нажал кнопку. Когда Ольга появилась в дверях, пошел ей навстречу… Спустя месяц после того, как он помог ей поступить в педагогический институт, Ольга переехала к нему. Узнав об этом, жена сообщила ему, что считает себя свободной. Первые месяцы на душе было смутно, потом прошло. Работа поглощала все время и все силы. Завод осваивал выпуск продукции с трудом. Не ладилось то одно, то другое, постоянно чего-нибудь не хватало. Сказывалась удаленность от промышленных центров. Шелепин не мог бы припомнить, сколько раз он ожидал, что его снимут. Его критиковали и отчитывали, вписывали ему выговоры, но …не снимали.

Из всех своих многочисленных обязанностей директора он отдавал предпочтение организации производственного процесса. Он любил просторные цехи с рядами масляно поблескивающих станков, запах нагретого металла, груды только что изготовленных деталей. Ему нравилось, проходя по цеху, взять в руки такую деталь, еще не остывшую от обработки, с блестящей, чистой резьбой, ощутить ее тяжесть. И там, где нужно было применить знания инженера, он был и находчивым, и дерзким, и дальновидным. В таких случаях он готов был неделями не выходить с завода. На разрешение производственных проблем он стягивал все силы коллектива, использовал все ресурсы. Остальные же дела своего большого хозяйства — жилищное строительство и многие другие — охотно доверял тем, кто непосредственно отвечал за них.

Завод обрастал новыми цехами. Шелепин почти физически ощущал, как набирает силы, крепнет организм завода, и в последнее время испытывал особый душевный подъем, словно эти силы вливались и в него. Он уже заглядывал в завтра, видел будущее своего предприятия, когда все процессы и операции на нем будут протекать спокойно и слаженно, в нетерпении спешил приблизить этот час. И вот заболел.

— Сердце подкачало, — сказала врач и добавила с нескрываемой досадой: — Разве можно так варварски относиться к своему здоровью? Вы там, у себя на заводе, и к механизмам так относитесь? Нет? Я и то думаю… А теперь извольте полежать. Ничего, выкарабкаетесь. И проживете еще столько же. Если будете впредь побережливее.

Он как-то сразу доверился этой скромной и усталой женщине. Первое время она появлялась возле него несколько раз в день, привозила с собой других врачей и озабоченно выслушивала их мнение. Потом стала приезжать одна, обычно под вечер, и каждый раз после разговора с нею ему становилось спокойнее.

Никогда в жизни у него не было столько свободного времени. Вначале он много спал, только сон был уже не таким, как прежде, когда его не беспокоили никакие сновидения и он вставал бодрым, словно отдыхал целую неделю. Теперь во сне он то прыгал с парашютом, то укладывался спать на краю крыши многоэтажного здания, и от высоты у него захватывало дух. Просыпался весь в поту с бешено колотящимся сердцем.

Газеты врач советовала ему пока не читать, радио не слушать, настояла, чтобы телефон перенесли из спальни в прихожую, и запретила пропускать к нему кого-либо с завода. Он оказался отрезанным от всего, что окружало его до сих пор. Первое время он этого не замечал, но как только стало полегче, остро почувствовал необычность своего положения, снова мысленно вернулся к повседневным делам и заботам. Очень хотелось хотя бы позвонить на завод, узнать — как там? Правда, особой тревоги он не испытывал, случалось и раньше отлучаться в командировки, в отпуск. Он не глушил инициативы своих подчиненных и теперь был уверен, что сумеют справиться и без него. Знал, что вспоминают его, интересуются состоянием его здоровья.

Лежа целыми днями без дела, он невольно прислушивался к тому, что происходило в квартире, присматривался к жизни своей семьи. Обычно, поглощенный работой, он не очень-то вникал в эту жизнь. Теперь он как бы заново узнавал своих близких, жену и дочь — тихую пятилетнюю девочку. И дело тут было не только в том, что лишь в эти дни он по-настоящему понял, что значит для человека семья, близкие. Неожиданно для себя он сделал много открытий, и далеко не все они были приятны.

3

Вскоре после того как он заболел, жена решила переменить на его постели белье. Он не возразил, ему и в голову не пришло, что такая мелочь, которую он раньше попросту и не заметил бы, как люди не замечают своего дыхания, потребует от него такого напряжения душевных и физических сил.

Развернув белоснежную хрустящую простыню, Ольга стояла перед ним, а он не мог даже сдвинуться с места. Дрожащими руками снова натянул на себя покрывало.

— Надо переменить, — повторила жена, — вот тут глюкозой облили.

Он пробормотал что-то, избегая ее взгляда, и вдруг обнаружил, что стесняется перед этой женщиной своей наготы и беспомощности.

— Ну вот, — сказала Ольга, и он, обладая чуткостью, свойственной страдающим людям, почувствовал, что она не испытывает в эту минуту ничего, кроме досады на него. Ни душевной боли, ни жалости даже, только досаду. За то, что она должна заниматься всеми этими делами, из которых состоит уход за больным, да еще уговаривать.

Он молча сбросил с себя одеяло и позволил сделать все, что было нужно. Жена ушла, захватив снятое белье, а он долго лежал неподвижно, с устремленным в одну точку взглядом.

За все годы, прожитые с этой женщиной, он ни разу не задумался о своих отношениях с ней. Теперь подумал, что знал Ольгу такой, какой ее знали все, — цветущей, со вкусом одетой, с манерами человека, помнящего о своем достоинстве. Такой он встречал ее, возвращаясь с работы, такой она бывала с ним в театре, в гостях. Ему было известно, что в коллективе школы, где Ольга преподавала русский язык и литературу, с ней считаются, что несколько мужчин в городе влюблены в нее. Это льстило его самолюбию. Он считал ее самым близким человеком. Да и как же иначе? Она его жена. Теперь он пытался припомнить лучшее, что было между ними, и не мог. Все было так обыденно.

Может быть, все дело в том, что он старше ее на шестнадцать лет? Шелепин пошарил рукой по тумбочке и взял в руки маленькое круглое зеркальце от дамской сумки. Придирчиво разглядывал себя несколько минут. Было непривычно видеть лицо небритым. Оно осунулось и пожелтело, глаза ввалились, и густые брови нависли над ними, углы большого, твердо очерченного рта опустились. В темной шевелюре еще ни одного седого волоса. Раньше ему никогда не давали его годы. Теперь, пожалуй, можно дать. Но и только.

Шелепин усмехнулся своему отражению и положил зеркальце на место. Однако вот так же точно отложить в сторону и мысли было трудно. Он никогда бы не поверил раньше, что сможет думать об этом так долго. Словно заневестившаяся девчонка о знакомом парне.

Ольга — хорошая хозяйка, его костюмы и сорочки всегда в безукоризненном порядке, в квартире безупречная чистота и уют. Что ж, и ему было неплохо с ней! Почему же стало хуже теперь? Она ухаживает за ним заботливо и умело. Говорят, когда человек заболевает, он становится капризным и мнительным. Наверное, то же самое происходит и с ним, Шелепиным.

Он почувствовал облегчение, найдя это объяснение.

Однажды днем он задремал. Разбудил мужской голос, доносившийся в полуоткрытую дверь из столовой.

— А мама где? — старательно понижая густой баритон, спрашивал мужчина, обращаясь, видимо, к Маришке.

— Мама ушла в магазин. Знаете, на углу возле аптеки, — как взрослая объяснила девочка. — Там дают чешское стекло. Маме тетя Маргарита сказала.

— Чешское стекло? Вот как! — отозвался мужчина и спросил снова: — Ну, а как папка-то, птичка? Поправляется? Нет еще? Все спит, говоришь? Это хорошо. А ты не шуми тут, договорились?.. Ну, я пошел, беляночка. Занятные ты штучки вырезаешь.

Послышались осторожные шаги, но они не удалялись, а наоборот, приблизились к дверям спальни. Шелепин разомкнул веки и увидел в дверях парторга завода Виктора Ломтева. Не решаясь войти, Ломтев с порога пытался разглядеть в полузатемненной комнате больного. Встретились взглядом.

— Извини, Анатолий Николаевич. Думаю, хоть взглянуть на тебя, — сдержанно сказал Ломтев, все еще стоя в дверях.

«Почему мы считали, что он щеголь и мальчишка? — спросил себя Шелепин, вглядываясь а лицо парторга. — Ломтев действительно хорош собой. И рослый, такой легкий в движениях». Проговорил:

— Проходи. Я рад.

Ломтев приблизился к кровати, опустил руки по швам, отчего его крупная, подтянутая фигура приобрела еще более внушительный вид.

— На заводе все в порядке, Анатолий Николаевич. Поточную в шестом пустили двадцатого. Особых осложнений не было.

Шелепин невольно натянул на себя одеяло, прикрыв распахнутую на груди нижнюю рубашку.

А Ломтев присел на стул возле кровати, его темные, с юношеским блеском глаза смотрели директору в лицо тепло и участливо.

— Ну, как ты тут? Очень худо?

Они не успели перекинуться и десятью фразами, как в прихожей зазвонил телефон. Ломтев поднялся.

— К тебе ведь не разрешают пока. Я нелегальным путем… Поправляйся. Если что надо, Ольга Владимировна пусть скажет.

Он скрылся за дверями, Шелепин подумал даже, не приснился ли ему этот разговор с парторгом? Но нет, в воздухе еще держался запах дорогих папирос. Ломтев любит хорошие папиросы. Шелепин все же позвал дочь и спросил у нее про посетителя.

— Этот дяденька все время к нам ходит, — объяснила девочка. — Только доктор не разрешает маме его к тебе пропускать. Он тебе еще книжку принес. Там она, на столе. Говорит: «Может, почитает когда». Он, что ли, твой друг?

Друг? Шелепин не ответил дочери, не заметил, как она, постояв, убежала. Нет, Ломтев не был ему другом.

Нового парторга встретили на заводе недоверчиво. Ломтев любил театр и музыку, следил за своей внешностью, был начитан, красив и молод, и в среде «технарей» это вызвало к нему чувство предубеждения. «Ему бы в артисты пойти, а не инженером быть. Какой из него парторг? Будет только девичьи сердца смущать», — решили многие. Примерно так же думал и он, Шелепин, посчитав, что проку от нового секретаря ждать нечего. И первое время Ломтев как бы подтвердил это мнение. Целыми днями пропадал где-то, на совещаниях помалкивал, ничего не предпринимал. В случае необходимости все шли к его заместителю, пережившему на своем посту уже двух парторгов. Прошло больше месяца. Однажды в конце рабочего дня Ломтев вошел в директорский кабинет, устроился в кресле, озадачил вопросом:

— Ты куда обедать ходишь? Домой? — помолчал, оглядел кабинет, задерживая взгляд на каждом предмете, словно вещи могли ему что-то рассказать, потом точно так же оглядел и его, Шелепина. — Надо бы как-нибудь и в столовую зайти, — он положил тонкие белые руки на стол и так сжал их, что они стали еще белее. — Я тебе уроки политграмоты не собираюсь преподавать, сам большой. Только так нельзя. Любишь ты свое дело, болеешь за него, а людей за ним не видишь.

Грудной артистический баритон парторга мог звучать и холодно, зло. Ломтев высказал тогда ему, Шелепину, много неприятного, и все это было правдой. Шелепин и сам видел, что условия работы в чугунолитейном цехе не отвечают норме, был осведомлен о том, что механизмы на некоторых участках простаивают и вместо них применяется ручной труд, понаслышке знал, что в заводских яслях не хватает мест, а в завкоме не все благополучно с распределением курортных путевок, но… все эти неполадки и неурядицы не имели такого уж непосредственного отношения к производственному процессу, и он собирался заняться их устранением как-нибудь при случае. А случая все не находилось.

— Не выполнить план — самое последнее дело, — продолжал Ломтев, — но план выполняют люди.

Все, что предпринимал Ломтев, было хорошо и правильно, более того, во всех этих начинаниях парторга поддерживало большинство, но, по мнению его, Шелепина, это было несколько преждевременно, отвлекало от главного. Они решали одну задачу каждый своим способом, и Шелепин был убежден, что его способ лучше. Во всяком случае — быстрее. Ломтев интересовался главным образом людьми. Казалось, он знает о них все. Брал на планерке слово и говорил:

— С выговором мастеру Зайцеву придется повременить. У него сынишка попал под трамвай.

Заходил в завком и напоминал:

— Надо бы денег выделить на мебель для детсада. На дачу переезжают.

Иногда ему отвечали с упреком или раздраженно:

— Не до этого, понимаете, сейчас.

Он удивлялся:

— Как не до этого? Это же не гайка, не поршневое кольцо. Человек. Он ждать не может. Он потом вам трижды возместит.

И действительно, возмещали. Когда нужно было собрать людей, направить их усилия по нужному руслу, слово Ломтева имело решающее значение. Он не любил произносить речей, обращался к собранию так, словно перед ним было два-три очень знакомых человека, и его понимали. Внешность Ломтева и в самом деле производила впечатление, но не только на девушек. При нем подтягивались даже старые «работяги», а заводские парни старались подражать ему в манерах. Самым осуждающим словом у парторга было «некрасиво». Шелепин слышал, как он выговаривал однажды возле клуба любителю крепких выражений слесарю Дорофееву:

«Ты это зачем? Некрасиво же!» Да, на заводе наконец-то появился настоящий парторг. Он, Шелепин, отдавал себе в этом отчет. Но …поле действия у них с Ломтевым было одно, и им нередко становилось тесно. Во всяком случае, у Ломтева было достаточно оснований испытывать к директору неприязнь. И вот парторг пришел к нему так искренне, душевно.

«Ну, ну растрогался, — Шелепин поправил подушку, но никак не мог улечься поудобнее. — Он и должен был зайти. По долгу службы. И ты бы к нему зашел в таком случае».

Его размышления прервал голос жены. Раздеваясь в прихожей, Ольга выговаривала дочери:

— Ты опять бумаги нарезала? Говоришь тебе, говоришь, хоть кол на голове теши!

Шелепин раньше не замечал, что дома голос у жены становился иным, высоким и резким. При этом у нее была привычка недоговаривать слова, Ольга произносила: черна, бела, вместо: черная, белая. Это звучало у нее грубо, даже вульгарно. С дочерью Ольга редко разговаривала без раздражения. Девочка обычно отмалчивалась. На этот раз в ответ вдруг раздался ее голос:

— Так с маленькими ребенками не говорят. Зачем ты кричишь? Что ли я так не пойму? И бумагу я уберу, я куклам платья кроила.

Напряженный голос девочки поразил Шелепина даже больше, чем ее слова. В нем были недетская горечь и осуждение.

— Ах, на вас кричать не полагается! — с издевкой, будто она разговаривала со взрослым, рассмеялась Ольга. — Дрянь ты упрямая. Всегда на своем настоишь.

Она ушла на кухню. Маришка, убрав нарезанную бумагу, вошла в спальню. Здесь, в углу, в шкафчике, хранились ее игрушки. Ольга терпеть не могла, когда девочка разбрасывала их в столовой.

Шелепин жадно оглядел дочь, словно видел девочку, впервые. Он и в самом деле никогда не смотрел на нее так, думал: малышка, несмышленыш… Круглая головка, толстые светлые косички, ладная фигурка. Ольга следит за внешностью девочки, на Маришке нарядное коротенькое платьице, чулки натянуты туго. Она больше похожа на мать, черты нежные, а глаза его, шелепинские, шоколадные, в густых русых ресницах. Только взгляд другой, пытливый, задумчивый.

Позвал:

— Маришка!..

Девочка сделала несколько шагов к кровати, спросила мягко:

— Тебе подать что-нибудь? Позвать маму?

— Я хочу, чтобы ты посидела со мной.

С тем же выражением кроткой задумчивости на лице девочка взобралась на стул возле кровати, расправила платьице и сложила на коленях ручки. Она разговаривала с отцом, как разговаривают дети с чужими людьми, сдержанно и односложно. Не сделала лишнего жеста, не рассмеялась. Лишь улыбалась его шуткам, и тогда в ее задумчивых, без блеска, глазах зажигались лукавые огоньки. При виде этих огоньков у Шелепина немного отлегло на сердце. Он скоро отпустил девочку. Хотел поцеловать ее в щечку и не посмел. Пожал мягкие теплые ручонки. Девочка степенно слезла со стула, но тут же прибавила шаг и выбежала из спальни. Только тогда Шелепин понял, как нелегко далась ей эта сдержанность.

Вошла Ольга, привести его в порядок и накормить. В таких случаях она обычно старалась не смотреть ему в лицо. Он тоже делал вид, что занят своими мыслями. Так повелось с тех пор, как он заболел. И он не знал, чем это объяснить. На этот раз от его обострившегося внимания не ускользнул ни один жест жены, хотя он тоже старался не смотреть на нее. Он понял вдруг, что владело мыслями жены в эту минуту и все дни его болезни. Ольга знала его, Шелепина, сильным, уверенным в себе, и теперь его беспомощность ужасала ее. Молодая и здоровая, она увидела в его болезни то, что, не дай бог, может приключиться и с ней. И каждый раз, когда она приближалась к его постели, ее охватывали страх и растерянность.

Неожиданно для себя он не почувствовал обиды. Им владела глубокая печаль и еще жалость к жене. Да, он болен, он начинает стареть, и с этим уж ничего не поделаешь. Ольга не понимает этого, она вообще еще не понимает ничего. Шелепин затруднился бы объяснить, что он подразумевает под этим «ничего», он вкладывал в это слово многое, еще не обдуманное им самим. Застигнутый нахлынувшими на него мыслями, он не сказал жене о дочери, спохватился, когда Ольга уже вышла из комнаты. «Она не должна кричать на девочку. Да! — перебил он сам себя. — А как же она тогда в школе, с чужими детьми?»

4

Медсестра из поликлиники все еще делала ему уколы и внутривенные вливания глюкозы, но врач навещала его теперь через день. Ему разрешили садиться и, после его настойчивых просьб, помыться под душем.

— Только теплой водой и не делать при этом резких движений, — предупредила врач.

Ольга попросила дворничиху, которую все — и взрослые, и дети — называли тетей Наташей, помочь ей отвести больного в ванную.

Тете Наташе было за шестьдесят, но сил и здоровья у нее было не занимать. По-девичьи звонкоголосая и белозубая, она со всяким делом справлялась легко и ловко. Несмотря на то что ноги от слабости подгибались в коленях, Шелепин без труда дошел до ванной комнаты, опираясь на ее крутое плечо. Усадив его на табурет возле ванны, тетя Наташа крикнула в открытую дверь:

— Ты, Ольга Владимировна, постельку пока приведи в порядок, комнату проветри, а мы тут управимся.

Коричневыми шершавыми руками она принялась расстегивать на Шелепине пижаму. Он смутился было, тетя Наташа удивленно вскинула на него маленькие, ярко выделяющиеся на ее загорелом лице своей голубизной глаза.

— Да вы, никак, стесняетесь? Меня-то, бабу старую? У меня сынок немногим вас помоложе. Ай, и чего смущаться-то? Господь бог всех одинаковыми создал. Вы сидите смирнехонько, а я вам спину потру. И головушку вымою.

Он подчинился ласке этих слов, ловким и сильным рукам женщины. Стало так хорошо от этого голоса и бережливых шершавых рук, как бывало в детстве, когда мать купала его в оцинкованной ванне, тоже приговаривая вот так разные слова. И еще была очень приятна вода, ласковая, освежающая. Он никогда бы не подумал, что такая заурядная процедура, как мытье в ванной, может доставить человеку столько удовольствия. Норовил подставить руку под струю, удивлялся радужным переливам мыльной пены. Не хватало только еще, чтобы он попросил резиновую рыбку! Тетя Наташа отмочалила его так, что он стал розовым, как младенец, потребовала, чтобы Ольга нагрела простыню, и обтерла его этой простыней, помогла одеться. Укладывая его в постель, приговаривала певуче:

— Во-от как! Во-от как мы намылись!

Ее круглое лицо сияло, словно это не Шелепин, а она сама после долгих недель смыла с себя тягостный пот недуга. И Шелепин был благодарен ей за то, что она так искренне разделила с ним его радость. Он попросил тетю Наташу остаться выпить с ним чаю. И не потому, что хотел отблагодарить ее этим. Было приятно присутствие этой женщины, интересно с ней.

— Ну, что ж, чаек после бани самое хорошее дело, — согласилась дворничиха.

Она приняла от Ольги рюмку ликера, но от второй отказалась, а чай пила так же, как делала все — истово, аппетитно. Откинувшись на подушки, Шелепин тоже с наслаждением пил чай и расспрашивал тетю Наташу о ее работе, семье. Дворничиха рассказывала с той сдержанностью, которая свойственна людям, прожившим честную трудовую жизнь. Муж у нее был кондуктором, погиб во время железнодорожной катастрофы. Она вырастила троих детей. Сын работает помощником машиниста, старшая дочь закончила педагогическое училище, младшая учится на медицинскую сестру.

— Говорят: «Бросай работу, мама». Хватит, дескать. А жалко, — женщина отодвинула чашку и кончиком белого головного платка обтерла губы. Лицо у нее приняло строгое выражение, и стало видно, что она уже очень немолода. Но это была здоровая, ясная старость. — Жалко ее бросать, работу-то. Как же! Теперь я при деле, вроде как и все. А бросишь, — тетя Наташа махнула рукой, слегка задев позолоченную конфетницу. Поставила вазочку в сторону, вздохнула. — И то пора. И силы уже не те, и за внучатами глаз нужен.

Она встала, поклонилась, невысокая, крепкая, в хорошо простиранном, слегка выгоревшем сатиновом платье.

— Спасибо за привет, за хлеб-соль. Поправляйся, Анатоль Николаевич. А коль что понадобится, пускай Маришка прибежит. Она знает куда. Они, пострелята, все знают!

Шелепин подумал, что тетя Наташа сказала так вовсе не потому, что этого требовали приличия. Она и в самом деле будет рада чем-нибудь помочь.

Когда она вышла в прихожую, Шелепин услышал приглушенный голос жены. Он не разобрал, о чем они говорили, понял по ответу дворничихи.

— Бог с тобой, Ольга Владимировна! Больному человеку помочь — какие тут могут быть деньги? И у меня случись беда, разве ты откажешь?

«Что, получила? — мысленно обратился Шелепин к жене. — Это не твоя приятельница Маргарита, которая все расценивает на десятки и сотни».

Он не осудил бы дворничиху, если бы она взяла деньги, ей, наверное, порой приходится отказывать себе в самом необходимом, тем более ее поступок тронул его. Вспомнил, как тетя Наташа рассказывала о своих детях, со сдержанностью умной и хорошей матери, и подумал: «Она, конечно, не кричит на них».

С тех пор как он заболел, Ольга спала в столовой на диване. В этот вечер, когда он лежал, уже погасив настольную лампу и провожая взглядом косые лучи автомобильных фар на потолке, она вошла к нему. Черное кружево ночной сорочки придало ее обнаженным рукам и низко открытой груди мраморную белизну. Стройная, сильная и молодая, она была уверена в своем обаянии. Шелепина оскорбила эта уверенность. И потом, когда жена ушла, он, снова лежа без сна, разглядывая отсветы на потолке от проезжавших мимо автомашин, подумал, что ему мало такой вот близости. Ему надо что-то еще. Такое, чтобы согрело сердце, как согрели его днем бесхитростные слова дворничихи.

Лежа в душной тишине июльской ночи, он впервые за много лет открыто и честно подумал о первой жене. Чтобы как-нибудь притупить чувство своей вины перед ней, он послал ей тогда, вскоре после разрыва, большую сумму денег. Она возвратила их, написав, что воспитает сына без его помощи. Уж как сможет. Разумеется, постарается… Он обиделся на нее тогда и за все эти годы ни разу даже не поинтересовался здоровьем ребенка. Теперь он вспомнил все, что было пережито за недолгое время жизни с ней, а пережитого, к его удивлению, оказалось немало, попытался представить: а что, если бы сейчас, в эти дни, она была рядом с ним? Она не такая хорошая хозяйка, как Ольга, не так расчетлива, может быть даже не так энергична, она вечно не успевала что-нибудь по дому, заботясь о чужих, порой совсем мало знакомых людях, и все же, — он сел в постели и опустил на ковер и без того похолодевшие, несмотря на жару, ноги, охваченный печальным поздним сожалением, — все же ему было бы лучше с ней. Для Ольги он прежде всего добытчик материальных благ, предмет тщеславной гордости — директор завода! — отец ее ребенка. Для той, первой, он был другом, любимым человеком.

Брезжил рассвет, когда Шелепин забылся неспокойным сном.

Утром Ольга вошла в спальню оживленная, уже не пряча от него глаз. Было ясно, что он поправляется, и все ее страхи прошли. Она заговорила о том, как они поедут осенью на юг, и похоже было, собиралась уже заняться подготовкой к поездке со всей присущей ей энергией. Шелепин посмотрел жене в лицо и, не ответив на ее слова, спросил:

— Почему ты всегда кричишь на Маришку? Она — умный ребенок, понимает все и так.

— То-то и оно, все понимает и упрямится. Я из нее это упрямство выколочу, — Ольга сменила на тумбочке возле его кровати салфетку и рассмеялась: — Это уж не ты ли ее настроил? Говорит недавно: «Не кричи на меня».

Шелепин не отозвался. В движениях сильного, затянутого в узкое модное платье тела жены, в ее голосе были такая уверенность, такое сытое, не колеблемое никакими сомнениями спокойствие, что он понял: какие-либо слова в начатом им разговоре бесполезны.

5

Он просыпался раньше всех в квартире, шел в кухню и там надолго застывал с полотенцем в руках у окна. Река, огибавшая с этой стороны город, матово поблескивала в утренней дымке, сопки на противоположном берегу ее были в темной зелени сосен. Ничего особенного — река как река, сопки как сопки. Он видел все это и раньше, торопливо проходя в ванную умыться перед тем, как уйти на завод. Но никогда вид, открывающийся из окна, не приковывал так его внимания, не пробуждал столько мыслей об этом городе, о людях, живущих в нем, обо всем этом обширном сибирском крае. Думал о его будущем, о своем месте в этом будущем, и охватывало нетерпеливое желание поскорее по-настоящему стать на ноги и вернуться к делу. Шелепин был уверен: теперь он будет выполнять его лучше. И уж конечно, он никогда бы не подумал, что от одного созерцания картины, открывающейся из окна, можно испытывать счастье. Теперь, когда он стоял тут, у окна, им овладевало что-то вроде этого. И так во всем.

Выздоровление принесло такую полноту чувств, что Шелепин искренне сожалел, что не переболел раньше. Более того, он обнаружил, что за четыре недели болезни он каким-то непостижимым для него путем обрел способность лучше понимать себя, людей, явления жизни. И еще научился ценить те житейские радости, которые раньше попросту не замечал: улыбку, ясный рассвет, ощущение силы в собственных мускулах. И это на пятом-то десятке! Оказывается, человеку иногда полезно побыть наедине с собой.

Он не делился с женой своими мыслями и открытиями. Между ними установились те ровные отношения, когда нет неприязни, но нет и тепла. «Симбиоз двух индивидуумов», — с усмешкой определил эти отношения Шелепин. Правда, Ольга как будто стала оказывать ему больше внимания, но в этом чувствовалось скорее стремление угодить ему, чем понять его. Это было неприятно, и однако, с этим надо было примириться: Ольга была матерью его ребенка. Вот перед кем он не стеснялся своих чувств, перед Маришкой. Девочка привыкала к нему медленно, и Шелепин старался быть терпеливым, понимая, что ее доверие нужно заслужить. Рядом с этим ребенком, еще не научившимся как следует мыслить, он не чувствовал себя одиноким.

И еще, хотя он и не признавался себе в этом, он очень привязался к Ломтеву. Теперь его навещали многие, но приходу парторга он радовался особенно. И не только потому, что рассказы Ломтева о заводских делах были объективнее и глубже, чем сообщения других. В рассказах Ломтева люди и события оборачивались иной, нередко совсем неожиданной стороной, следить за его мыслью было интересно, она возбуждала, ломая привычные представления, и каждый приход парторга давал пищу для размышлений на несколько дней. Теперь Шелепин видел, что глубоко ошибался, считая Ломтева равнодушным к проблемам производства. Они беспокоили Ломтева нисколько не меньше, чем других, парторг хотел только, чтобы каждый человек, работающий на заводе, будь он начальником цеха или слесарем, относился к делу сознательно. Отсюда пристальный интерес Ломтева к людям, их мыслям, настроению, делам. В сутолоке будней он, Шелепин, не разглядел этих стремлений парторга, это стало ясно только теперь, в неторопливых, порой совсем не относящихся к заводским делам беседах.

В это июльское воскресенье все горожане были за городом. Знойный, безветренный день с кручами ослепительно белых облаков на густо-синем небе превратился в праздник отдыха. Сидя у открытого окна, Шелепин не без зависти провожал взглядом группы легко одетых людей на улице. Ему тоже хотелось на волю, поближе к реке и зелени. Но ему еще не разрешали спускаться и подниматься по лестницам, и пока приходилось довольствоваться открытыми створками окна. Когда под вечер в комнату вошел Ломтев, тоже нарядный в своем светлом костюме, Шелепин решил, что парторг заглянул к нему на минуту, мимоходом. Но Ломтев, положив принесенный с собою пакет, снял пиджак и удобно расположился прямо на ковре возле шкафа с Маришкиными игрушками. В белой шелковой тенниске, загорелый, он выглядел совсем юным.

Поговорили о заводе. Ломтев рассказал новости: едет комиссия из Москвы, главный инженер ушел в отпуск, еще два цеха включились в соревнование за отличное качество продукции… В квартире было тихо. Ольга ушла к приятельнице, Маришка играла с ребятами во дворе. Они галдели возле фонтана, словно воробьи после дождя. В комнате пора было включать свет, а за окном над крышами домов высокое небо стало совсем бесцветным, и там темными точками носились стрижи. Иногда птица попадала в луч уже скрывшегося за горизонтом солнца и сверкала в вышине подкинутой золотой монеткой.

— Где у вас радиола? — неожиданно, после долгого молчания спросил Ломтев и, легко поднявшись, развернул принесенный с собой пакет. — Я тут немного музыки с собой захватил. Не возражаешь, Анатолий Николаевич?

Он прошел в столовую, поставил на проигрыватель пластинку и, вернувшись, присел на подоконник.

Шелепин не раз слышал это произведение. Светлый женский голос скрипки брал за сердце, тоскуя и жалуясь. Было в этой жалобе столько нежности и надежды, что хотелось что-то сделать, как-то отозваться на нее.

— Песня Сольвейг, — объяснил Ломтев, когда пластинка кончилась. Он прошел в столовую, снова поставил иглу на край диска и добавил, возвращаясь: — Любимая вещь жены. — Помолчал, следя взглядом за полетом стрижей. — Вызвал я ее сегодня. Телеграммой. Ничего. Потеснимся пока на частной квартире. Правда, с ребятами не очень удобно.

Парторг говорил так, словно раздумывал вслух, стараясь убедить себя, что поступил правильно.

— Сколько же их у тебя? — Шелепин только теперь понял, что привело к нему парторга в этот праздничный вечер.

— Трое, — Ломтев рассмеялся тихим счастливым смехом. — Трое мурзилок. Девяти, четырех и двух лет. Самый интересный возраст.

— А жена? — вдруг заторопившись, пытливо глядя на четкий профиль парторга, продолжал Шелепин. — А жена?

— Ей, конечно, трудно будет, — задумавшись, Ломтев не заметил его пытливости. — Бабку, ее мать, нам сейчас сюда взять некуда, а ей работать надо. Этнограф она у меня, аспирантуру закончила.

Пластинка снова кончилась, но Ломтев не тронулся с места, усмехнулся смущенно:

— Думал, до ноября, пока дом достроят, потерплю. И не дотянул… Какие-то мы, мужчины, бесприютные без женщин.

— Хм, — чувствуя, что в голосе звучит недоверие и не в состоянии скрыть его, Шелепин проговорил: — Без женщин? Да женщины, они, брат, везде.

— Эти что! — без улыбки отозвался Ломтев. — Надо свою, родную…

«Да, родную, единственную», — мысленно согласился Шелепин. Охватило желание рассказать парторгу о себе. Вот как может получиться: один неверный шаг — и расплачивайся за него потом всю жизнь. Сдержался и промолчал. Такое не рассказывают. И не к чему. Говорят: понять свою ошибку — значит наполовину исправить ее. Но далеко не все можно исправить.

Пришла Ольга со своей приятельницей Маргаритой. Маленькая, щебечущая и пестро одетая, Маргарита напоминала крошечную, ярко оперенную птицу. Женщины принялись накрывать на стол. Ломтев охотно принял приглашение поужинать. Он не скрывал, что ему нравятся и домашняя еда, и весь домашний уклад. Шелепину показалось, что при появлении Ольги парторг как-то замкнулся, стал молчаливее. Наверное, это было вполне естественно, ведь они почти незнакомы.

Сразу после одиннадцати Ломтев поднялся.

— Тебе отдыхать пора. Да и мне кое-что подготовить на завтра надо. Понедельник… А пластинка пусть пока у вас, — попросил он, — как-нибудь зайду послушать.

Шелепин проводил его до лестничной площадки и тут, когда они остались одни, спросил, стараясь говорить как можно небрежнее:

— Ты фрезеровщика Мотовилина знаешь? Рыжеватый такой, в солдатской гимнастерке ходит.

— Знаю Мотовилина, — кивнул Ломтев. — У него сын недавно умер. На последнем курсе горного учился.

— Я как раз по этому поводу…

Мотовилин попросил у него, Шелепина, разрешения сделать чугунную оградку для могилы. Он сказал тогда фрезеровщику: «Не все ли равно — чугунная или деревянная? Выпиши машину срезок и сооруди. Дешевле и все такое…»

Мотовилин опустил голову и вышел из кабинета, оставив на столе бумажку, подписанную директорской рукой, — разрешение выдать фрезеровщику такому-то машину отходов пиломатериала.

— Единственный сын, — повторил Ломтев. — Уже институт заканчивал. Вот ведь обида какая!

Да, единственный сын, и Мотовилину хотелось отдать ему последний долг как можно лучше, а он, Шелепин, ляпнул человеку такое.

— Ладно, — пообещал Ломтев, — скажу ребятам, сделают.

— И еще, — Шелепин не знал, как приступить к этому разговору: вдруг Ломтев неправильно поймет его? — Как там секретарша моя, Антонина Дмитриевна? Теперь Васюкову бумажки носит? Знаешь, я в свое время не осведомился о ее семейном положении, но, по-моему, у нее материально не все благополучно. Бледная она какая-то.

Ломтев удивился:

— Разве я не рассказывал? Мы ее тут на курорт без тебя сговорили. В Евпаторию. Положение у нее действительно… Двух сестер растит и брата. Сиротами они остались, а она старшая. Я думаю, надо мальчишку в училище пристроить.

Шелепин молчал, пристыженный. А Ломтев задержал взгляд на его лице, нахмурился.

— Ты бы не очень о делах-то. Уж постараемся, не проглядим, где что. Поправишься, тогда…

Жена и Маргарита все еще сидели у стола перед забытыми чашками с чаем. Не задерживаясь возле них, Шелепин прошел к себе. В спальне было довольно светло от окон соседнего здания. В раскрытые створки тянуло вечерней прохладой. Присел на подоконник.

Только теперь он понял, что был очень озабочен делами на заводе, что все эти долгие недели болезни его глодала тайная мысль: а не наломают ли там без него дров? И лишь теперь, вот в этот вечер, ему стало по-настоящему спокойно. Ломтев не упустит ничего. И другие. Он сидел и перебирал в памяти тех, кто работал с ним бок о бок, начальников цехов и отделов, мастеров, седых, не очень сведущих в грамматике, — зато кое в чем они были сведущи более инженеров, — рабочих, молодых ребят-токарей и фрезеровщиков с внешностью и пытливым умом студентов, и чувство благодарности и любви к этим людям росло у него в груди.

Женщины в столовой разговаривали вполголоса, потом они, по-видимому, забыли о его присутствии и заговорили громко. Маргарита восторженно щебетала о предстоящей поездке к Черному морю.

— А, что там, Черное море! — отозвалась Ольга капризно. — Надоело! Люди на теплоходе вокруг Европы путешествуют. И вообще, что за жизнь! Работа — семья, работа — семья. Никакой радости!

Женщины продолжали разговор, но Шелепин уже не слушал их. Слова жены ударили в сердце. Боль отдала в левую лопатку, в шею. Стиснув зубы, чтобы не застонать, добрался до постели, нашарил на тумбочке флакон с валидолом. Боль долго не отпускала, острая, жгучая. Шелепин прислушивался к ней терпеливо, без того страха, какой одолевал его в подобных случаях в первые дни. Нет, дело не в том, что он намного старше, что он болен.

— Ах ты… — прошептал он грубое бранное слово, когда таблетка под языком растаяла. — В работе и семье ты радости не находишь! Черного моря тебе уже мало! Плюй, плюй в колодец, из которого пьешь!

Он лежал, скованный слабостью, вперив глаза в потолок, и пересохшими губами шептал эти слова. Подумал: отними у этой женщины ее свежесть, ее наряды, эту квартиру с сервантами и торшерами, что у нее останется? Профессию свою она не любит, а в институт пошла только для того, чтобы иметь диплом. Ребенок? Она и к дочери испытывает то же чувство собственности, с каким относится к обстановке квартиры. Ревниво следит, чтобы Маришка была одета не хуже других, пичкает ее пирожными и шоколадом, не потому, что находит это полезным, а потому, что это ж дорогие кушанья, девочка же растет нервной и одинокой.

Боль стихла, в столовой уже не слышалось говора, видимо, женщины вышли, а он все лежал и думал о том же. Он, Шелепин, и некоторые из тех, что работают рядом с ним, — они честно отдают себя делу и знают в нем толк, но, пожалуй, только в этом они и сильны. Они не умеют любить жен, воспитывать детей, с уважением и вниманием относиться к окружающим. А все это надо уметь, потому что все это жизнь и имеет отношение к тому, ради чего они живут.

«И неужели, — спрашивал он себя, — неужели нужно обязательно перенести тяжелую болезнь, много и тяжко перестрадать, чтобы научиться видеть и понимать? А как же те, на долю которых не выпало ни тяжкого недуга, ни больших испытаний? Так и живут вслепую, руководствуясь лишь собственными потребностями? А Ломтев, красивый, здоровый, способный? Как же он? Нет, тут что-то не то».

В полуоткрытую дверь из столовой падал клин света. Неожиданно на нем появился силуэт в коротенькой юбочке с торчащими косичками. Маришка сбросила тапочки и пристроилась у отца под боком. В сумерках глаза девочки казались еще больше и печальнее. Или это у него самого снова защемило сердце при виде этого маленького существа, дороже которого для него нет ничего на свете?

— Пап, — проговорила девочка шепотом, щекоча ему лицо кончиком косички, — к тебе опять тот хороший дядя приходил?

— Да, приходил. А ты откуда знаешь, что он хороший?

Девочка потерлась щекой о его плечо.

— Так, знаю. Видно же.

— А как видно? — несмело спросил Шелепин. — Мне вот, например, не видно. А я, по-твоему, хороший или плохой?

Девочка укоризненно посмотрела ему в глаза и проговорила с тактичностью взрослого человека, стремящегося замять неловкость, допущенную собеседником:

— Ты такой колючий, пап! Тебе надо побриться.

Шелепин не ответил. Прижался губами к ароматным детским волосенкам. Он понимал, что отныне жизнь стала для него сложнее во много раз, и все-таки был рад этому…

Загрузка...